На правах рукописи (издано в 2001 г.)

Зинаида Чалунина

ЗА РЕКОЮ СОЛОВЬИ

повесть, рассказы, стихи

 
Осенние теплинки: повесть

Родные места
Прудок
Ледыши
Картошка
Теплинки в Березках
Мама
На последней парте у окна
Одна неделя
Елка в школе
Рождественские дорожки

Тили-тили тесто
«Янтарное ожерелье»
И озорные бывали забавы
Грустная Пасха
Экзамены
Прощальные каникулы
 

Посиделки: рассказы

За рекою соловьи
Санина песня
Скважина
Наличники
Ночной выстрел
Ласточка
Балагур
Хлеб приехал!
Десятка
Корова
Монолог
Рыжий и Серый
Серафима и Лександро
Чужие караси
Дом

Такая приходит пора: стихи
Кукушка кукует
Цветы
Жаркое лето
«У бабки Полюшки четыре дочери…»
Отзвуки
В июле
«Земля родная! Запах спелой ржи…»
Деревенские женщины
Житейская история
Кончается лето
Русской деревне
«В последние погожие деньки»
Бабье лето
Старая фотография
Ветер-листобой
Параллели
Грешница
«Январь идет в сырых снегах тяжелых…»
День святого Валентина
«А зимы как будто не бывало…»
«Зима прошла. Такое дело…»
«Я на тебя смотрю опять…»
Звезда
«Я выйду на крыльцо – и захлебнусь…»
Иван-чай
«Детей бросают…»
«Раскинув руки, в травы упадешь…»
Стрижонок
Стога
«Угомонилось, попритихло лето…»
Новый дом
Ночной дождь
«Звездное небо огнями горит…»
Молитва
«Говорят, что я в стихах, мол, повторяюсь…»
«Горит, горит моя свеча…»

 

От автора 

Почему я пишу? Из опыта всей жизни, из опыта многолетней работы в школе я вынесла твердое убеждение: нет лучше средства воспитания души и чувств, чем книга. Да ведь и пережито, и перечувствовано столько, что однажды придумалось: может, это кому-то покажется интересным, в чьих-то сердцах найдет отклик.

Все прожитые годы, с детства и до настоящего времени, у меня, к счастью, во многом связаны с деревней. Там все иначе, чем в городе: проще и добрее люди, спокойнее и неторопливее ход времени, ярче весна и теплее лето, там есть возможность наблюдать чисто русские характеры.

Я ни в коей мере не навязываю кому-либо свое видение мира. Со мной можно соглашаться и не соглашаться. Но хотелось бы просто и задушевно сказать всем словами С. Есенина: посмотрите, «как прекрасна земля и на ней человек»!

 

З. Чалунина

 

 

 

ОСЕННИЕ ТЕПЛИНКИ

Повесть

 

Родные места

 

Маленькая Анюта с бабушкой и тетей Натальей живет в деревне, лучше которой нет, конечно, ни одного места на земле. Только здесь гремят такие раскатистые грозы и встают на небе такие крутые и веселые радуги. И можно сколько угодно шлепать босиком по теплым лужам после дождя, и бегать в Лески за земляникой, а в Васютино – за грибами. Есть еще Ближние и Дальние кустики, куда весной девочки ходят за фиалками и ландышами; есть Мешково болото с голубикой и мягкими моховыми кочками, на которых по осени рдеет румяная клюква, есть кузница, а за ней – поля и луг, с четырех сторон окаймленный орешником. Есть, наконец, родная изба, и старая ветвистая береза у окна, и низенькое крылечко, на котором так хорошо посидеть с бабушкой и кошкой Дашей. А если взобраться в огороде на высокую рябину и посмотреть на север, увидишь далекий синий разлив Волги.

Другие деревни не такие. Вот Иванково. Скучные два порядка домов – и все. А в Новинках словно кто-то большой взял дома и разбросал их в разных направлениях. Там – улочка, здесь – рядок, а там – вообще два-три дома. Сирень под окнами, черемухи за огородами. И если кто-то впервые пройдет через деревню в Приволжск, например, городок в двенадцати верстах, то он обязательно остановится посередине в недоумении: куда идти? На все четыре стороны – дороги и тропинки, пока не спросишь, не знаешь, по какой идти.

Но спросишь – и объяснят подробно и охотно, а ребятня даже проводит за околицу: вот же, через поле на Микшино и дальше.

Зарево электрических огней над Приволжском темными осенними и зимними вечерами хорошо видно от крыльца Анютиного дома.

 А в их деревне и во всех окрестных деревнях электричества нет. Есть керосиновые лампы, которые в каждом доме обычно висят в кухне над большим столом. За ним собираются завтракать, обедать и ужинать семьи, почти во всех много детей. Поэтому жить в деревне не скучно. А для Анюты она – целый мир.

 

Прудок

 

На усадах за огородами пруд выкопали давно, Анюта даже и не помнит когда. Надеялись, что будут пользоваться его водой и для поливки огородов, и для стирки белья, и, не дай бог, конечно, в случае пожара. Но, видимо, что-то не рассчитали, и воды в нем набиралось мало даже при таянии снегов, а слабенькие ключи на дне постепенно затянуло илом; пруд не чистили, все было недосуг из-за вечной деревенской спешки с работами. Со временем пруд задичал, зарос чередой, лопушкой. В начале раннего лета, пока вода не ушла, в нем, правда, можно было детворе и поплавать, что и делали с удовольствием, но и с боязнью, так как приходилось, входя в воду, ступать в вязкий противный ил, а плавая, постоянно ощущать, как за живот цепляются водоросли. Неприятно!

Но Анюта любила прудок во все времена года и часто прибегала сюда одна. Никто не мешал смотреть и думать.

Весной в прудке кишело несметное количество коричневых блестящих головастиков. Наблюдать за ними очень интересно. Анюта подолгу могла следить за их мельтешением. «Надо же, – думала удивленно, – и из таких вот шариков с хвостиками вырастают большие лягушки. Они могут вылезать на берег, прыгать, квакать! Как все это происходит? Когда?» Она наклоняется к воде, складывает ладошки ковшиком, зачерпывает головастиков. Они шевелятся, им тесно, они щекочут руки.

Анюте смешно. Но вот вода уходит сквозь пальцы, и шарики беспомощно замирают. Спинки их тускнеют, они словно худеют на глазах, и Анюте кажется, что головастики разевают крошечные рты и кричат беззвучно: «Отпусти, отпусти!» Девочка поспешно погружает руки в воду. Головастики вздрагивают, бросаются врассыпную. Пусть живут!

 Немного позднее прудок гремел гортанными лягушечьими песнями. Летом густыми травами и цветами обрастали его довольно высокие берега. Зимой с них катались на салазках. Но самое интересное творилось на нем поздней осенью...

 

Ледыши

 

Предзимье. Хмурое небо. Иней на траве. А потом и снежок ее прошивает, и становится она хрусткой, жесткой. Все холоднее.

И вот однажды бабушка будит Анюту:

– Вставай, Анюта! Никак на прудке лед поспел. Бегут ребята с топориками.

Наскоро позавтракав, Анюта поспешно отыскивает ржавый тяжелый топор. Хорошего бабушка не дала.

– Нет уж! Сколько раз топоры топила. Этот хоть не жалко будет.

Анюта не против, лишь бы рубил. А вырубить хороший ледыш непросто. Особенно когда ты девочка, а все хорошие места, на прудке уже заняты мальчишками. И мерзнут руки. И ледыш неправильной формы выходит – кособокий какой-то, а надо, чтобы он был овальным, с ровненькими краями, без трещин. Иначе разлетится после первого пробного катанья с горы.

Присев на корточки, Анюта старательно тюкает топором по льду. Вот уже с одного краешка и вода начинает хлюпать. Ледыш вообще-то приличный получается. Хоть бы побыстрее!

Анюта изредка посматривает на девчонок вокруг. Многие уже вытаскивают ледыши из лунок. Счастливые! И вдруг топор, сорвавшись, ударяет по ледышу и откалывает от него целый кусок. У Анюты даже в глазах темнеет. Все! Не будет больше ледыша! Уже и сил нет, и чистого льда не найдешь. Одни лунки и лунки кругом.

Мальчишки постарше давно сидят на берегу на ледышах разговаривают, незаметно наблюдая, как там управляется мелюзга. Один из них, сплюнув, говорит небрежно:

– Ха, одна уже слезами лед растапливает! Как бы всем нам не утонуть...

Тогда вроде нехотя встает Гена Листов, сын учительницы, и идет к Анюте.

– Ну, что разнюнилась? – с досадой говорит он, подходя. – Лезут не в свое дело, а потом ноют. А топор-то! Как дубина первобытная!

Анюта встала, посмотрела на него виноватыми глазами и ничего не ответила. А на душе полегчало. Она радостно засуетилась вокруг Генки, который проворно заработал своим острым топориком. Только звенящие льдинки полетели по сторонам...

Когда ледыш вытащили из лунки, Анюта схватила его красными от холода руками, но почувствовала: не донесет до дома.

– Ладно уж, пойдем – донесу, а то еще примерзнешь к нему! – сжалился Генка.

Они пошли, провожаемые хихиканьем девчонок, которые просто умирали от зависти, и свистом мальчишек. Но Анюте ни до кого не было дела! У нее есть ледыш! И она, успокоенная, семенила за Генкой, не поднимая глаз от его разношенных, подшитых валенок.

Поев и отогревшись на печи, Анюта приступила к не менее важному этапу усовершенствования ледяных санок. Ведь не будешь таскать ледыш на руках в гору. Тяжело и неудобно. Значит, надо проделывать в остром его конце отверстие для бечевки.

Этот трудоемкий процесс совершался при помощи теплой воды из самовара и обыкновенной соломинки из обмолоченного снопа Анюта, полив чуть-чуть воды, встала на колени и начала усердно дуть через соломинку на лед. Забулькало. А вскоре образовалось крохотное углубление. Было холодно и неудобно стоять на земле на коленях, и Анюта подстелила соломы. Стало теплее, мягче, дело пошло быстрее.

И вот, наконец, соломинка, пройдя через отверстие во льду, уткнулась в землю. Уф-ф!.. В довершение всего Анюта сделала топором небольшое углубление на ледыше, чтобы не слетала подстилка из половичка, когда она будет съезжать с горки.

Анюта сбегала за прекрасной прочной бечевкой, которую ей приготовила бабушка, просунула кончик в отверстие ледыша, завязала двумя узлами и повозила ледяные санки по заснеженной траве. Все, завтра на горку! Она спрятала свою драгоценность в угол сеней.

Как быстро прошел ноябрьский день! Вот уже и сумерки. Бабушка затопила на кухне подтопок. В окнах соседних домов замелькали огни керосиновых ламп, зашевелились тени на занавесках.

Пора домой!

 

Картошка

 

Бабушка сопит на кровати в кухне, тетя Наталья – в горнице, а Анюта – на печке. Уютно, тепло. Но до больших холодов, экономя дрова на долгую зиму, бабушка топит мало, и к утру печка остывает, в избе становится прохладно.

Анюта озябла. И не в первый раз ей приснился сон...

Ветреный весенний день. На небе тучи, дождь пробрызгивает. Серо и уныло.

Семилетняя Анюта еле идет за старшими девочками, с трудом вытаскивает ноги из вязкой грязи. На правом валенке калоша держится слабо, и она боится ее потерять. В одной руке у Анюты лопата, в другой ведерко, в нем десятка два картофелин, прошлогодних, больше похожих по цвету на комки земли. Есть и желтоватые, которые получше сохранились под снегом, только их очень мало.

Конца нет раскисшей полевой дороге. Хочется есть. Ведерко тяжело оттягивает слабенькую руку. Но Анюта рада, что оно не пустое. В деревне голодно. Спасают лепешки. Чашка молока, горсточка муки, если есть, а то и без нее, и такая вот картошка.

Лепешки получаются тяжелые, темные, пресные и сухие, не глотаются, встают в горле. Но все же лучше, чем ничего. Вот, наконец, и первые избы. Анюта свернула на тропку в прогоне, и здесь ее встретила бабушка, из окна выглядела.

– Птаха ты моя милая, иззябла вся, скорее, скорее в избу, на печку!

На печи Анюта прижалась к горячим кирпичам, накрылась бабушкиной шалью, стала согреваться.

– Поешь-ка, – подошла к печи бабушка.

– Бабушка, миленькая, – заплакала Анюта, – не надо лепешку, не могу я ее есть!

– Да ты погляди, погляди, какая лепешка-то, – топталась возле печки бабушка. – Сережка приходил, тебе гостинец принес.

Анюта подняла голову, сквозь слезы посмотрела в плошку, которую ей бабушка протягивала. И – обмерла! Что-то золотистое, как ей показалось, лежало в плошке, что-то сытно и душисто пахло. Она взяла плошку, поставила ее на колени и зажмурилась, и вдохнула запах, и только сейчас поняла, что пахнет льняными семечками! Вот почему блестит лепешка – она же из семечек, маслянистых, полузабытых.

– Ба-а-бушк-а! – снова заплакала теперь уже от радости девочка...

– Анюта, Анюта! – тревожно зовет снизу бабушка. – Ты что же плачешь-то? Опять лепешки картофельные приснились? Ну-ну, забывай-ка их, пора, два года прошло! Теперь уж не пропадем, теперь и жить не страшно!

*     *     *

 

В этот год картошку начали копать в середине сентября.

Колхозникам на трудодни досталось ее немало, да и на своих участках собрали достаточно, так что должно было хватить до нового урожая. Хлопотное это время. Управиться с уборкой старались до дождей, пока ветерок да солнце золотого «бабьего лета» в погожие дни хорошо просушивали клубни. В дом картошку не заносили, грязи лишней не таскали. В подвалы ее спускали через прямоугольное окошечко в стене дома по желобу-лотку.

Тетя Наталья на работе. А картошки у лотков целая гора. И бабушка с Анютой спешат, спешат до темноты ее убрать. Бабушка выбирает крупные клубни, на еду, и спускает в одно окошечко. Анюта – семенные, помельче, на будущую посадку – в другое. В подполье есть дощатая перегородка, и клубни не смешиваются. Старый да малый. Не очень-то скоро идет работа. Но бабушка приговаривает:

– Не жалей силенок, внучка. Выкопали мы картошку, слава богу, посуху; ложится она теперь на покой, в темноту, гнить не будет. И ей хорошо, и нам радость. Не зря ведь говорят: не тот урожай, который в поле лежит, а тот, что домой прибежит. Всю зиму она нас кормить будет. Вот сделаем это дельце – и отдохнем, самовар поставим к ужину. Выспишься, а завтра, глядишь, и на теплинку сбегаешь.

И Анюта, слушая глуховатый добрый бабушкин голос, старается вовсю. Сегодня хочется закончить с уборкой, потому что завтра, действительно, в Березках вспыхнет первая в эту осень теплинка.

 

Теплинки в березках

 

Свою жизнь без Березок Анюта, как, впрочем, и все деревенские ребятишки, просто не представляла. Это было для них совершенно необходимое место. Близко, сразу за огородами, где начинаются колхозные поля. Два ряда берез образуют прямой угол и закрывают от северных и западных ветров большую поляну. Здесь-то и кипит ребячья жизнь от первой травы до первых снегов.

Сначала собирали свежую зелень: тонкие высокие перья дикого лука и трехгранные – чеснока, кислый щавель на щи; потом сладкую матрешку. Все шло, все являлось подспорьем для пищи в эти не слишком сытные послевоенные годы.

Прозрачными весенними вечерами ловили здесь майских жуков. Анюта складывала их в коробки из-под спичек и в жестяные баночки из-под леденцов, а утром скармливала курам. Только хруст стоял – только щелканье слышалось. Летом в густой траве находили сладчайшую дикую клубнику, а потом валялись среди цветов пахучего клевера и смотрели на длинные белые облака. Осенью пекли в теплинке картошку.

Ах, какие это были восхитительные дни! Даже про уроки забывали!

Еще бы! После школы не было ни минутки свободной. Во-первых, надо искать топливо: щепки, палки, старые колышки от изгородей, прутья. Во-вторых, готовить пропитание: свою долю картошки, репу, морковь. На чужой каравай рот не разевай! С пустом приходить стеснялись.

Спешили, как на праздник! В общую кучу складывали картошку, в другую – дровишки. После долгих споров выбирали кострового, и тот важничал весь вечер: следил за огнем, закладывал в горячую золу картошку, а потом специальной железной кочережкой выкатывал ее, аппетитно пахнущую, из костра; по-хозяйски, баском, покрикивая на мальцов, слишком близко сунувшихся к пламени; зорко смотрел, чтобы прогоревший костер тщательно забрасывали землей, весь, до последней искорки. Потому и спорили: костровым хотелось быть каждому мальчишке.

 В ожидании печеной картошки садились вокруг тесным кружком, хрустели морковью и репой. Разговоры, смех, игры, недолгие ссоры и примирения. Чумазые рожицы, веселые глаза!

Никто не скучал в эти вечера! И матери были спокойны, не искали своих чад по деревне, знали: все на выгреб у теплинки.

Анюта засыпала счастливая и не знала еще тогда, что этот огонек из детства будет потом светить ей всю жизнь.

Теплинки кончались с первыми серьезными холодами, где-то около Покрова, годового деревенского праздника.

 

Мама

 

В избе тихо, просторно, недавно еще негде было повернуться. Был жив дедушка, жил дядя Сергей со своей теней Нюрой и маленьким Сашей, тети Наталья и Люся. И мама с Анютой и Толиком были вроде лишнее здесь.

До войны мама и папа жили в Ленинграде, там родились Анюта и Толик, потом они были эвакуированы, мама приехала с детьми в родную деревню, а папа погиб на фронте. Дядя Сергей был недоволен приездом сестры с детьми...

В тот вечер он пришел пьяный, и в который уже раз разразился скандал.

– Все им, все им, эвакуированным! А моему Сашке молока не вдоволь достается! Жалко, видите ли, их всем! Пусть убирается куда хочет, – орал он, не стесняясь, что у дома собираются любопытные. Он больно хлестнул Анюту портянкой, полез с кулаками на маму. Толик испуганно закричал.

Дедушка, больной, на костылях, после того, как все утихомирилось сказал негромко всхлипывающей в углу маме:

– Уходила, бы ты, Нинушка, куда-нибудь. Из-за вас грех идет. Иди в Фурманов. Там есть наши, деревенские. Сначала к ним пристанешь, а там видно будет. Все равно этот ирод тебе житья не даст. А я видишь какой защитник.

И мама, взяв маленького Толика, ушла в город, поступила работать на ткацкую фабрику, устроила сынишку в садик. И вот уже четыре года мается по частным квартирам. Все эти годы она тащила в семью, где осталась дочь, хлеб и песок, муку и деньги для уплаты многочисленных крестьянских налогов.

Тетя Люся вышла замуж в село Ильинское. А потом умер дедушка. Дядя Сергей с семьей уехал в Капустино, где жили родители жены. Тихо стало и просторно в избе. Но мама так и не думала возвращаться. Привыкла к работе, от фабрики обещали дать комнату. Тогда и Анюту собиралась забрать.

Анюта звала мамой бабушку, та откликалась, что сделаешь.

 – Богатая ты, Анюта, – говорила мама, когда приходила на выходные. Кто еще похвалиться может двумя матерями? Только ты...

 

*     *     *

 

Анюта болезненно переживала разлуку с мамой. В глазах ее, не по-детски серьезных, с тех пор притаилась грусть. По натуре общительная, она, конечно, принимала участие во всех играх детей. Но и одиночество не тяготило ее, когда она оставалась без шумной ватаги сверстников. Она любила тропинку среди льняного поля за деревней, особенно когда лен цвел и смотрел на нее бесчисленными синими глазками; по меже уходила далеко в рожь и приносила домой букетики васильков. Цветы она ставила в глиняный кувшинчик на окно, обращенное на иванковскую дорогу, на запад, здесь они дольше не вяли от солнца.

В Березках любила забираться высоко на дерево и смотреть с замиранием сердца на открывающийся простор.

– Анюта, да можно ли, как парнишке, на березы лазать? – выговаривала бабушка, ломая ветки на веники. – А неровен час, увидят? Засмеют. У деревни везде глаза да уши.

– Не засмеют! – беспечно откликалась девочка. – Я же тогда взбираюсь, когда нет никого кругом. Не бойся, бабушка!

А еще любила Анюта петь. Голосок тоненький, все мелодии выводила верно. А уж книг прочитала! И в школьной библиотеке, и не ленилась бегать во Владычное, село в трех верстах от деревни, где в колхозном клубе была читальня.

– Чудная девчонка растет у Малковых, – не раз говорила Вера-матушка у колодца. – Вчера иду с работы, а она опять над прудком сидит, с книгой. Моих-то вон неужто засадишь летом за книжку? Не иначе как учительницей будет.

– Будешь чудной, – со вздохом отзывалась соседка тетя Граня. – Без матери, без ласки. Мать-то никто не заменит.

 

На последней парте у окна

 

Ребятишкам Новоселок повезло: начальная школа была в их деревне, в бывшем помещичьем доме. Старинное каменное двухэтажное здание стояло в центре на пологой горке. Зимой с этой горки можно прокатиться на санках до самого нижнего пруда.

Классы наверху, а две комнаты нижнего этажа занимали учительницы, Фаина Ивановна и Вера Константиновна.

В школу ходили дети еще из трех деревень: из Иванкова, Микшина и Горок. Пешком доходили. Только в очень морозные или метельные дни их привозили и увозили на колхозных лошадях. В такие дни Анюта доезжала до дома, а то и до Большого камня, с иванковскими ребятами. Там, где дорога сворачивала вправо, в кустики, лошадь останавливали, и дед Павел говорил:

– Беги, Анюта, домой, а то волки заедят!

– Не заедят, дедушка! Вон деревня-то, близко, – смеялась Анюта, выбираясь из саней, а сама – бегом до дома!

В школе Анютино место – на последней парте, у окна. Очень удобно, всю деревню видно. Класс большой, парты стоят в четыре ряда. Два – для четвертого класса, два – для второго. Восемь окон, небольших, но в классе светло, тепло и чисто. Тетя Граня, школьная техничка, печи топит и полы моет со старанием.

Анюта во втором классе. Задания быстро выполнила – и слушает, что Фаина Ивановна объясняет четвертому. А там урок географии, цветная карта на доске, моря, города, желтые пустыни и зеленые леса. И так хочется подойти с указкой к карте и подсказать мямле Бориске Егорову, которой опять ничегошеньки не выучил.

 

*     *     *

 

После уроков учительница оставила девочек и стала с ними разучивать «Танец снежинок» к Новому году.

– Постарайтесь, девочки, найти белые платьица, – попросила она, когда несколько раз и песенку спели, и протанцевали. – А если нет, может, мамы сошьют рубашечки простенькие. Анюта бежала домой со всех ног.

– Бабушка! Тетя Наталья! Наряд нужен! – выпалила она с порога.

– Ты не замуж ли собралась? – засмеялась тетя.

– Да нет же, нет! На елку, танцевать!

Пошли сундук перерывать. Из марли? Нет, наденешь раз – и больше никуда не сгодится. Из суровья? Грубо, да и не отбелен холст. А вот из миткаля, что мама принесла, пожалуй, будет хорошо. Летом еще и побегать в нем можно по жаркому времени. Через неделю платье было готово. Анюта успокоилась.

 

Одна неделя

 

Анюта проснулась, свесила голову с печки, зажмурилась от солнца, которое зажгло морозные узоры на кухонном окне, и сообщила возившейся у шестка бабушке:

– А ведь через неделю Новый год, 1951-ый! Ты помнишь ли, бабушка?

– Ну как же не помнить, небось опять озорничать будете?

– Будем, будем! Смотри же, золу из печки не выбрасывай на грядки в огород, в ведро складывай.

– Ладно уж, – проворчала бабушка, – припасу, а ты давай-ка одевайся да завтракай, а то и в школу опоздаешь.

Да как же она забыла! Сегодня после уроков четвертый класс идет в Васютино с лесником дядей Осипом. Елку выбирать! А завтра, и послезавтра, и всю эту неделю новоселковские ученики будут клеить из бумаги цепи, вырезать фонарики; да не забыть бы шишек сорвать с елки, правда, высоко, хоть штучки три, больше нельзя, надо оставить белкам, дятлам, об этом дядя Осип говорил недавно на собрании; обернем блестящей бумагой от чая– вот и игрушка; а на окна снежинки из ваты на ниточках повесим; и подарки получим!

Все это вихрем пронеслось в голове у Анюты, пока она торопливо одевалась, ела, обжигаясь, картошку с льняным маслом, пила чай.

– Бабушка, а ты, пойдешь на школьную елку? Ну, пожалуйста! Все придут и из нашей деревни, и из других приедут. Я, представляешь, танцевать буду, и петь, и басню рассказывать. Подарки учительницы из района, говорят, привезли уже, даже яблоко живое в каждом, зимой, яблоко!

Последние слова Анюта прокричала уже из сеней. Заскрипело крылечко. В боковое окно бабушка смотрела вслед внучке. Закутанная в платок, в коротком пальтишке, в подшитых валенках, девочка вприпрыжку бежала по узкой тропинке, размахивая сумкой с учебниками.

– Вот ведь сколько забот да радостей!– вздохнула бабушка.– Что значит детство. Хоть и не больно сытое, да привольное, и то дело. В лес, вишь, пойдут с Осипом Ивановичем. Уж он их поводит по сугробам-то, пока елку подходящую найдут. Сам и срубит потом, и привезет, ему не впервой. Только бы дочь из города пришла на выходной, ждет Анюта мать-то, скучает.

 

Елка в школе

 

30 декабря 1951 года в школе вымыли полы, нарядили елку, поставили длинные скамейки для зрителей, отгородили простыней уголок для артистов.

Учительницы разложили в пакеты гостинцы, за ними ездили в район, в Нерехту; попросили тетю Граню испечь каждому ученику по большой белой булке. Муку выделил колхоз. Пакеты расставили на широких подоконниках красивыми горками.

А тридцать первого к двенадцати часам дня в школу собрались и стар и мал, приехали из других деревень, приплелся даже дед Павел из Иванкова. Всем хотелось посмотреть концерт, оценить елку, да и друг на друга глянуть, словом перекинуться. Зимой не сядешь на завалинке, не посудачишь. А здесь – самое милое место. Рассаживались, переговаривались, рассматривали и хвалили самодельные игрушки на елке. Артистов не торопили, никто никуда не спешил. Праздник!

И он начался! По знаку Фаины Ивановны ребятишки повели вокруг елки хоровод. Все вместе, и зрители тоже, кто как мог, спели «В лесу родилась елочка», а потом и еще несколько новогодних песен.

Ребята читали стихи. Показывали маленькую сценку по басням Крылова. А потом деревенский гармонист Шура Щербинин заиграл вальс, и к елке выпорхнули девчонки в белых платьях и белых платочках.

Зрители ахнули! Никто раньше никогда не видал такого танца!

Девочки, худенькие и длинноногие, сходились и расходились, кружились и приседали, показывая, как летят, как ложатся на землю снежинки; складывали ладошки на коленях и опускали на них головки, изображая, как сладко и спокойно отдыхают уставшие снежинки на пухлых мягких сугробах. И песенка звенела.

 

Мы, белые снежиночки,

Собрались все сюда,

Летим мы, как пушиночки,

Холодные всегда.

Вот эта тучка серая –

Она была наш дом,

С нее мы опустилися,

И здесь мы отдохнем.

Прилечь на землю хочется,

Но ветерок-злодей

Все дует-подувает,

И все сильней, сильней!

Мы утомились!

На землю ляжем,

Отдохнем, отдохнем...

 

Анюта, едва касаясь ножонками пола, старалась кружиться легко и красиво. И пела. И действительно чувствовала себя маленькой-маленькой, легкой-легкой, белой-белой снежинкой.

Под одобрительны гул, хлопки раскрасневшиеся девочки скрылись за простыней-занавесом.

После концерта и игр все школьники получили пакеты с гостинцами. Радости было!

А тем временем в окнах сгустилась вечерняя синева. Детей из других деревень увезли по домам, а новинковские еще остались в школе посмотреть, как будут танцевать взрослые парни и девушки. Единственный праздник – Новый год – Фаина Ивановна разрешала им провести в школе.

Перед тем как забраться на теплую печку спать, Анюта пробежала через темную горницу и выглянула в окно. Высокие сугробы голубели под луной. Ее яркий круг висел над избой, над старой березой, над деревней.

– Здравствуй, Новый год! – прошептала девочка и по лесенке полезла на печку.

 

 

Рождественские дорожки

 

Анюта, мама и тетя Наталья сидели на печке, а бабушка улеглась на кровать. Большую лампу погасили, и при свете крошечного гасика, в уютном теплом полумраке Анюта, снова переживая прошедший праздник, с жаром рассказывала:

– Как нам хлопали, мама! После детского концерта взрослые девушки выступали. И поет же. Настя! А какая она красавица! У нее косы просто золотые, а глаза синие! А бригадир Иван Петрович даже плясал, по-матросски, «Яблочко»!

– Вот-вот, яблочко, а ты длинноногая, как цапля, и платье снежинкино я тебе чуток длинно сшила, – посмеиваясь, поддразнила тетя.

– И что из того? Левушка все равно сказал, что я всех красивее танцевала, вот так!

– Еще бы, Левушка! Он же дружок твой! Не забудь сказать девчонкам да парнишкам, чтобы они тайну вашу не выдавали, а то положат, смотри, дорожку из золы от нашего дома до левушкиного, как от невесты к жениху.

– И пусть положат! – засмеялась Анюта.– И пусть! Только бы метель не разыгралась.

 

*     *     *

 

В сумерках в окнах зажглись огоньки. Над трубами поднимались высокие столбы дыма – топили подтопки на ночь, ужинали. Ближе к вечеру парни и девушки ушли на вечеринку в Горки. Луна всходила.

В окно Анюте стукнули. Она молча выскользнула на крыльцо.

– Пора! – шепнули Левушка с Аленкой. – Всё уже собрались у прудка. Золу захвати.

Совещались недолго. От Шуриного дома-до Настиного – раз. У них свадьба на днях. От Володиного – к Марусе, они давно гуляют. От Николая – к дому Ниночки рыжей – три.

– Не надо, – послышался простуженный голос, – наша Нинка с ним чего-то поругалась, обидится на нас.

– Да ну! – удивились. Притихли.

– Не поймешь этих взрослых, гуляют, гуляют, потом разбегутся, – сказал Миша. – Ну, на худой конец, давайте от Левушки до Анютиного дома. Анюта, не обидишься? А то золы много, а пар молодых чего-то нынче мало.

– Давайте! – разрешила Анюта.

Что началось! Пыхтенье, сопенье, смех, звяканье ведер! Через час по чистому, искрящемуся под луной снегу протянулись по деревне серые тропы из золы. Разбирайтесь, люди добрые, угадывайте, кого кто любит! А от левушкиного дома к Анютиному золы не хватило, на полпути закончилась. Что делать? Плюхнулись, разгоряченные, кто прямо в снег, кто на пустые ведра.

– А давайте поленницу у кого-нибудь разберем, поленьями выложим!

Шепотом прокричали ура!– и за дело. Половину поленницы у Володи-майора вмиг растащили, целую мостовую сделали. Миша, дурачась, запел: «По мосткам тесовым вдоль деревни ты идешь на модных каблуках...» Вволю нахохотавшись, решили расходиться. В избах уже ни огонька не было.

 

*     *     *

 

– Анюта, вставай, шум в деревне, – будила бабушка.

– Из-за чего? – сонно откликнулась девочка.

– А все из-за ваших проказ. Нашлепать бы вам по мягкому месту, чтобы не совались в дела взрослых. Володя-майор с женой дрова собирают, во двор заносят, обещают кое-кому уши оборвать. А Николай, бабы у колодца сказывали, выпил ради Рождества да кричит по деревне, что, мол, до моей Нинки тропы от меня нет, она что, другого нашла? Да к ней, разбираться... Ну, Анюта, попадетесь когда-нибудь под горячую руку! А «славить-то» пойдете ли?

– Пойдем.

Послевоенные годы – непростое время. Высокие налоги с крестьянских дворов – сдавай молоко, мясо, шерсть. Жили впроголодь.

– Бабушка, – помолчав, спросила Анюта,– почему ребята из Горок всегда приносят на завтрак колобки из пшеничной муки, а у нас и ржаной нет?

Бабушка, опасливо оглянувшись, словно кто их услышать мог, сказала:

– Председатель у них похитрее нашего, есть у них где-то в лесу польцо тайное, они его засевают пшеницей, а зерно колхозникам осенью раздают, начальство-то и не знает об этом. Вот они и с хлебом. Смотри, не проболтайся кому.

– Бабушка, а как же быть? К нам в дом тоже «славить» придут, а у нас и дать нечего.

– Найдем. Ячменную лепешку я испекла.

«Славить» – ходить по домам под Рождество, величать хозяев, желать дому благополучия, достатка – не просто игра, обычай, забава, но и возможность просто сытно поесть. И вот вечером ребятня с мешками, мальчики – в один конец деревни, девочки – в другой, отправилась на промысел. Вежливо стучали в дверь, вваливались, напустив морозного воздуха, в дом, потоптавшись у порога, нестройно пели:

 

Рождество на дворе,

Вся земля в серебре,

Мы хозяев и их деток величаем,

Всем здоровья и веселия желаем.

Чтоб скотинушка у вас приплод давала,

Чтоб собачка нас за пятки не кусала...

 

Детей ждали, готовились, даже в самой бедной семье припасали кто что мог: несколько кусочков сахару, калачик, хлеб, пареную свеклу, пирог с картошкой, иногда рублик. Выслушивали «славу», благодарили, бросали в мешок гостинец.

Больше всех Анюта робела перед домом тетки Насти Серебряковой. Все у них были взрослые, в доме чисто, пестрые половички, по углам фикусы в кадках. В достатке жили. Напротив входной двери – зеркало на стене. В нем отражались смущенные рожицы девчонок, бедные одежки, а самое главное – с печи на них глазели, ехидно подмигивая, сыновья тетки Насти, семнадцатилетние парнищи, здоровые, краснощекие. Тетка специально на это время загоняла их на печь, задергивала занавеску, но они ее отдергивали и хихикали.

– Цыц, балбесы! – замахивалась на них мать.

А еще были в их доме высокие пороги, и кто-нибудь из девочек обязательно, зазевавшись, влетал в кухню через порог кубарем. Тогда уж «балбесам» хватало веселья на весь год, до следующего Рождества.

В кухне вкусно пахло. Выслушав детей, тетка Настя снимала льняное полотенце с решета – и в мешок летели белые, из чистой муки, булочки.

На улице ждали мальчишки. Деловито сравнивали, чей мешок больше, богаче.

– Рублики побросали? – спросил Миша. – У нас тоже есть. Завтра на лыжах слетаем с Левушкой в село, в магазин, купим кедровых орешков. Ага?

– Конечно, – сказала Анюта, – а потом все к нам, бабушка самовар поставит, только кружки свои принесите, у нас не хватит.

Засыпала Анюта под теплые молитвы бабушки и всю ночь летала под звездным небом, под ясным месяцем.

 

Тили-тили тесто

 

Так уж получилось: из девочек в деревне Анютиной ровни не было. Или старше, или младше. А ровесниками были мальчишки: Лева и Толя Тереховы, однофамильцы, и Миша Серебряков. Анюта дружила с Левушкой, как ласково звала, его бабушка.

– Анюта, – кликала она внучку, которая читала на печке книгу, – вон под окошком Левушка тебя дожидается, с лукошком. Куда собрались-то?

– Снегирей ловить, – деловито сообщала девочка, скатываясь с печки и торопливо одеваясь. – Дай, бабушка, хлебных крошек.

– Ах, запотройщики! Да разве такую осторожную птицу поймаешь?!

Но Анюты уже нет. Бабушка, видит в окошко, как дети пробираются по глубокому снегу к молодой кудрявой яблоне в огороде, прилаживают наклонно лукошко на снегу, сыплют под него крошки и идут назад, разматывая тоненькую веревочку, привязанную к лукошку. Если дернуть за нее, лукошко падает и накрывает птицу.

Затаившись в кустах смородины, Анюта и Левушка ждут, когда на крошки прилетят снегири. Они где-то на огородах, их мелодичное спокойное посвистывание дети слышат.

А вот и они! Три красногрудых красавца уселись на яблоню. Дети замерли. Забыли про снег в валенках, про холод.

Птицы копошились в ветках, что-то поклевывали. Сквозь вишенник пробрались лучи низкого уже солнца. Голубоватый снег стал розовым, вспыхнули грудки у снегирей.

– Ну, подлетайте, подлетайте! – мысленно торопили дети. Наконец толстый снегирь слетел на краешек лукошка.

– Дергай! – зашипела Анюта. Секунда – и лукошко накрыло снегиря.

Не помня себя от счастья, они бросаются к яблоне... И вдруг застывают на месте. Сквозь сетчатое дно лукошко видно, как отчаянно бьется птица. Анюте кажется: вот сейчас поломает крылышки, перья свои красивые!

– Левушка! – почти плача кричит девочка. – Выпусти, скорее, скорее!

Испуганный криком Анюты, Левушка резко откидывает лукошко вправо. Яркий комочек стремительно взлетает и исчезает за ветками. Анюта садится прямо в снег, плачет, размазывая слезы по щекам рукавичкой; потом поднимает глаза на растерянного, взъерошенного Левушку – и начинает неожиданно смеяться. За ней – Левушка.

– Вот так половили! – кричат они, весело барахтаясь в снегу. Отряхнулись.

Левушка смотал веревочку, вытащил лукошко из сугроба. Они выходят из огорода и медленно идут по деревне к школе. Мальчишки катаются на салазках и, завидя их, кричат:

– Тили-тили тесто, жених и невеста!

Всех больше стараются, конечно, Толька и Миша.

– Подержи-ка, Анюта, лукошко.

Левушка направляется к горке, а Толька и Миша с хохотом падают на салазки – и стрелой вниз, к пруду. Левушка возвращается. Вообще-то они давно привыкли к насмешкам мальчишек, к улыбкам взрослых, и это их не задевало. Просто Левушке приятно лишний раз защитить подружку.

– Пойдем к нам, мама тыквенных семечек наварила.

Левушкин дом – напротив школы. Тетя Фрося ласково гладит девочку по волосам, помогает снять пальтишко. Они сидят за столом около окна, пьют горячий чай из кружек, с аппетитом едят пирог с калиной.

Под окном опять кривляются мальчишки. Анюта со смехом показывает им язык, а Левушка шутливо грозит кулаком.

 

«Янтарное ожерелье»

 

Анюта лежит на печи, слушает, как поет в трубе ветер, смотрит вниз, где вокруг стола под висячей лампой сидят девушки, тетины ровесницы. Их четверо: Шура Щербинина, Нина Соловьева, певуньи Шура Терехова и Валя Серебрякова. Они пришли на посиделки.

Разговаривают, щелкают семечки, вышивают или вяжут. Пересмеиваясь, обсуждают деревенские новости.

Парни к ним не ходят. Их просто нет. Ушли воевать в тот год, когда Анюта родилась, и не вернулись.

И вот уже подросли другие парни и девушки, а этих все чаще называют «старыми девать». Анюта помнит: летом, в Ильин день, они вчетвером уходили на гулянье в Иванково, и бабушка сказала, глядя им вслед:

– Обидела девок война, нет у них хорошей судьбы. Так, верно, и завянут без радости. Так-то их жаль, Анюта.

... Сегодня Нина пришла без работы и, углядев на подоконнике среди Анютиных учебников книжку сказок, предложила шутливо:

– Давайте-ко я вам почитаю, авось умнее станете. Называется сказка «Янтарное ожерле». Анюта, ты у нас ученая, что это – ожерле?

– Это как бусы, – отвечает Анюта, вслушиваясь в слова знакомой сказки. Нина несколько раз произносит слово неправильно, но этого никто не замечает, и Анюте хочется поправить: не ожерле, а ожерелье, – но она так и не решается это сделать.

«Вдруг обидится Нина. А бабушка сказала, что они и так обижены жизнью. Нет, как-нибудь в другой раз ей скажу, одной».

 

И озорные бывали забавы

 

В детстве дни длинные-длинные. Они вбирают в себя игры и слезы, драки и примирения. Без этого и жить невозможно. Особенно без игры. В «пятнашки», лапту, чижика, играли до изнеможения. В «магазине» на «деньги» – камешки, черепки, листочки – покупали товар: ягоды, морковь, горох. Тут же все съедали. Купались в пруду до посинения. На Круче с высокого обрыва прыгали в теплый оранжево-желтый песок. Строили из чего целые города. На току, где из свежей соломы взрослые складывали высокие длинные скирды, тоже были свои забавы. Например, вдоль всей скирды прокладывали внутри лаз и вереницей, друг за другом пролезали с одного конца на другой. Если пролезть быстро, это не страшно и весело. А если не очень быстро?

В очередной раз подростки прошмыгнули первыми, а когда за ними в скирду набилась мелкота вроде Анюты, Герка Егорычев и Вадим Малков один с одного конца скирды, другой – с другого перестали выпускать ребятишек на волю...

Если бы женщины, работавшие у молотилки, не обратили внимание на то, как растерянно и испуганно мечутся у скирды Герка и Вадим, для многих это развлечение обернулось бы бедой.

Парни с двух сторон залезли в скирду и, пятясь задом, вытаскивали одного за другим полузадохнувшихся детей.

После этого случая председатель Иран Петрович строго-настрого запретил ребятне даже близко подходить к скирдам. Да никто теперь и не думал там играть.

Анюта с ужасом долго потом вспоминала, как хотелось тогда глотнуть свежего воздуха, как кружилась голова, как тоненько заплакала позади нее Аленка.

А озорники, чай, с неделю потирали задние места и затылки: учили родители тогда крепко, запоминалось надолго.

*     *     *

 

А зимой – катание с гор на салазках, на самодельных лыжах. Зимы были снежные. Снегу наваливало так много, что еле виднелись из-под сугробов колья в огородах. Ни пройти, ни проехать.

Но вот наступали звонкие мартовские утренники. На снегу образовывался наст, да такой крепкий, что по нему ездили на лошадях в лес за дровами. Без дорог, по целине, сокращая расстояния. А уж ребятишкам раздолье! Границы деревни словно раздвигались: бегали по гумнам, в поле. И весело, и боязно было бегать, чувствуя под собой двухметровую толщу снега. Убегут далеко за деревню, оглянутся: над избами столбом поднимаются в голубое небо розовые дымы из труб. И наст розовый и сиреневый. И солнце гладит щеки теплыми ладонями. Скоро весна!

 

Грустная Пасха

 

Как бы рано ни пришло тепло, как бы дружно ни зашумели полые воды в речке Кере, для деревни весна наступала с праздником Пасхи, в конце апреля – начале мая. Выставлялись зимние рамы, выносились на заулок табуретки, скамейки, разбирались старые деревянные кровати, полати – все мыли, скребли, сушили на вольном воздухе.

Веселые сквозняки гуляли по избе, тетя Наталья, взобравшись на кухонный стол, мыла потолки, бревенчатые стены; бабушка белила печку. Анюта без дела тоже не сидела. Она полотняной тряпкой осторожно протирала стекла в окнах, а потом щедро поливала их холодной водой. И солнце врывалось в комнаты, и на желтых потолках колыхались и играли зайчики, когда рябило воду в лужах около дома.

Бегала на колодец с ведерком, терла голиком с песком доски крылечка и смотрела с удовольствием, как, просыхая на солнце, они курились легким паром.

Вечером, когда в чистой-чистой избе постелили пестрые, домотканые половички, Анюта присела к окну и задумалась, думы были приятные и радостные.

Послезавтра Пасха. Ей очень хотелось предстать перед подружками в обновках. Синее платье с цветочками и мягкие светло-коричневые ботинки мама принесла из города еще в марте. Новое-новое платье, новые-новые, приятно поскрипывающие ботинки! Она живо представила, как девочки будут вертеться друг перед другом, хвастая кто ярким платьем, кто гребенкой в волосах, кто ленточкой в косичке. А потом стайкой пойдут прохаживаться по деревне.

Но все вышло совсем не так, как думалось. Явился в гости из Капустина дядя Сергей, бабушкин старший сын, непутевый, как его все звали в деревне. Анюта не любила его и боялась.

Субботу прошатался по дворам, разговаривал с мужиками, даже успел подрядиться у кого-то крыть крышу дранкой. А пасхальной ночью залез в сарай к Вере-матушке, украл трех куриц, отвернул им головы и принес опешившей бабушке «подарок».

Утром Анюта проснулась от вкусных запахов, которые плавали по избе теплыми волнами. Она и порадоваться им не успела, как у крыльца послышался шум, говор, и в избу влетела Вера-матушка.

– Ты уж не серчай, Степановна, – зачастила, как всегда, она, даже на этот раз не поздоровавшись, – но дух мясной на весь конец из вашей трубы идет. Ведь это Сережка твой украл моих куриц. Ирод проклятый, только нестись начали пеструшки. Мы так постановили с соседями: показывай свое варево. Если у тебя другое какое мясо, прощения попрошу, а уж если курятина, то беспременно моя!

– И вынимать чугунки из печки не буду, и показывать не буду, – вздохнув, сказала негромко бабушка. – Наш грех, мы и отвечать будем. Ты вот что, Веруха, приходи-ка после праздника к нам во двор и выбирай любых куриц.

Вера-матушка, видимо, приготовившаяся к долгим спорам и ругани, не ожидавшая столь быстрого разрешения вопроса, поперхнулась, помолчала и попятилась к двери, бормоча:

– Ну-ну, ну-ну, чай, сделаемся, Степановна, чай, сделаемся...

Говор у крыльца затих, шум мальчишеских голосов отдалился.

Бабушка бессильно опустилась на лавку возле печи, и Анюта вдруг, как-то сразу примирившись с этим, поняла, что праздник кончился, не начавшись даже.

Разве теперь покажешься в деревне?

Нерадостно поели, разговелись крашеными яйцами, и бабушка, выбрав самое крупное, сказала ласково:

– Оденься, Анюта, да иди погуляй.

Анюта послушно надела платье, носочки, ботинки, вышла на крыльцо, послушала веселый гомон и гармошку в улице и, чтобы лишний раз не расстраивать бабушку, тихонько, гумнами, по тропочке пошла на Кручу, где обычно с утра катали яйца, обменивались ими, бегали взапуски по сухому склону ребятишки и взрослые парни и девушки.

Уже никого здесь не было. Редкая еще трава усыпана разноцветной скорлупой

Анюта прокатила вниз свое яичко, спустилась вслед за ним к реке, постояла, держась за куст ивняка, заглянула на бурлящую под обрывом воду. Потом вернулась домой.

Сняла и аккуратно сложила платье, башмаки вытерла сначала подолом старенькой юбки, а потом тщательно – ладошками. Отнесла все это на бабушкин сундук. Села к столу. И только тут заплакала. Хоть бы мама была! Но мама на этот выходной из города не пришла.

 

Экзамены

 

Этой весной Анюта заканчивала четвертый класс и готовилась к первым в своей жизни экзаменам.

В солнечные майские дни она выносила две табуретки из дому, раскладывала на них тетради и учебники, учила наизусть стихи, правила, решала задачи по арифметике.

На старой яблоне вовсю заливались скворцы, летали первые пестрые бабочки и садилась на теплые бревна избы; начинали цвести золотистые одуванчики.

Девочка с каждым днем становилась все серьезнее и задумчивее.

Рано-рано они с Левушкой отправились за четыре километра, на Бельну. Там, в семилетней школе, сдавали экзамены новинковские ученики.

Шли росистыми тропинками, через деревни, лугами, у самой школы перешли узенькую в этом месте речку по крепкому мостику без перил...

Человек двадцать четвероклассников из двух школ сначала писали контрольную по арифметике. Анюта решила быстро и с любопытством оглядывала склоненные головы незнакомых ребят. Рядом пыхтел Левушка, а позади беспокойно крутились Миша и Толька.

Пришлось тихонько подвинуть Левушке свой листок, а он потом быстро переписал на промокашку решение и передал под партой товарищам. Те торопливо заскрипели перьями. А билет по русскому языку был очень легким. Анюта выпалила все на одном дыхании и с надеждой посмотрела на учителей: может еще что спросят?

Но те заулыбались, а Фаина Ивановна сказала:

– Вот, придет к вам чистое золото, из нашей школы жалко ее отпускать.

«Сюда не приду», – подумала про себя девочка, но ничего не сказала, а только вздохнула.

 

*     *     *

 

В обратную дорогу пустились дружно, все четверо. Попали под теплый дождь. Разулись, зашлепали по лужицам. Анюта не заметила, где и когда потеряла ручку с новеньким перышком, долго искали и, конечно, не нашли. Зато в перелеске, прозрачном и светлом от берез, нарвали Анюте букетик сон-травы.

– Не уезжала бы ты в город. Вместе ходили бы в семилетку, все веселей и охотней всем-то, – сказал Миша, когда поднимались в гору перед деревней. – Думаешь, там лучше будет?

– Не будет, – ответила Анюта. – Боюсь даже. Но ведь там мама. В деревню вошли молча.

 

Прощальные каникулы

 

Они показались Анюте очень короткими. Может, из-за того, что она их задерживала, дни торопились, бежали стремительно. Анюта старалась больше помогать бабушке. Она носила с колодца воду, поливала грядки, пропалывала их, каждую неделю мыла полы и чистила ведерный медный самовар, с подружками бегала по грибы и по ягоды, таскала из леса плахи (так в деревне называли упавшие высохшие деревья, ими все лето топили печи); ходила в полдень в стадо доить корову Зорьку. Дел было много, не до игр вроде бы, но ведь на то и детство, чтобы игру находить во всем.

Вот девочки, кто с матерью, кто самостоятельно, собрались доить коров. Сегодня стоянка за речкой, у Тетнива. Анюта в подойнике несет чистую сырую тряпку, чтобы обтереть вымя перед дойкой, горбушку хлеба для Зорьки и белый плат. Им она завяжет ведро с молоком поверху: бабушка любит чистоту во всем, к этому и внучку приучает.

Сначала идут вместе с женщинами, но потом убегают вперед: надо успеть на Захаровских горах покачаться на березах над обрывами.

Захаровские горы – место высокое, привольное, веселое. Когда-то здесь была деревня, а теперь одни березы да рябины. Березы старые, с длинными ветвями, с обнаженными на обрывах толстыми корнями. Если ухватиться за ветки покрепче да, разбежавшись, качнуться... Летишь вперед-назад над обрывом, вперед-назад, аж дух захватывает, и сердце замирает, и море листьев летит в лицо, мелькает в глазах. Смеху, визгу! Но внизу на тропинке ругаются матери, приходится спускаться к ним. Кое-кто из девчонок, подвернувшись под горячую руку, и подзатыльник получает.

– Да что же это за игры? А если сорветесь, упадете, ведь кости переломаете, мучайся потом с вами всю жизнь. И кто это придумал такое развлечение? – шумят женщины до самой стоянки. Теперь они гонят девчонок впереди себя.

Анюта, бежит среди подружек.

– Упадем, разобьемся... А руки-то на что? Так уцепишься за ветки, с силой никто не оторвет, разве с ветками вместе. Ой, а если ветки обломятся?! Но ведь ни разу такого и не было.

Но вот и стоянка.

Коровы все одной породы, одинакового темно-бурого цвета. Девчонки и женщины разбредаются по стаду, кличут своих буренок.

Анюта не любит доить Зорьку в тесноте и никогда ее сама не ищет. Она встает поодаль, зовет: «Зорька! Зоренька!» Корова бежит, потому что каждый раз получает лакомый кусочек. Ласково приговаривая, Анюта приседает, вытирает вымя, ставит подойник между коленями и, прижавшись головой к теплому Зорькиному боку, тянет за тугие розовые соски. В ведро звонко ударяют первые струйки молока.

 

*     *     *

 

А дни летят и летят. Уже Фаина Ивановна написала Анюте характеристику в городскую школу. Уже тетя Наталья перестирала нехитрое бельишко девочки, ее сарафанчики и платья.

В конце августа за Анютой пришла мама.

Анюта обежала все знакомые места, с каждой тропочкой попрощалась. Они отправляются в путь с утра. Все, кто встречается на деревенской улице, находят для девочки ласковые слова, желают ей доброй судьбы.

– Вот, Анюта, провожание какое хорошее устроили тебе, не забывай деревню, – говорит бабушка. Они подходят к току, и здесь бабушка обнимает Анюту, крестит ее.

– Я каждое лето буду приезжать, бабушка, не скучай, – обещает внучка.

Дальше всех, до Лесков, до поворота на Горки, провожает их Левушка. У Лесков все останавливаются. Анюта смотрит на деревню, на бабушку, которая все еще сиротливо стоит у тока, на школу и вдруг вспыхнув, порывисто делает несколько шагов назад, как будто собирается убегать обратно, к бабушке.

– Ну-ну, Анюта, ты же взрослая у меня, – обняв доченьку сзади за плечи, тихонько говорит мама. Левушка бежит к деревне. Проводив его взглядом, Анюта крепко трет кулачками лицо, потом поворачивается к маме, берет из ее рук тяжелую кошелку с пожитками, и они долго идут рядом по пыльной проселочной дороге....

 

 

ПОСИДЕЛКИ

Рассказы

 

За рекою соловьи

 

Десять километров от райцентра, где он теперь жил, до родной деревни Борис Федорович шел трудно. И не только потому, что день был жаркий, утомительный, не только потому, что сердце сегодня что-то особенно прихватывало, а потому, что на каждой версте его останавливали воспоминания.

Вот здесь, у Ивановского пруда, никогда не просыхала огромная лужа. Она и сейчас была, правда, грунт изменился. За прошедшие годы сделали насыпную дорогу, теперь дно лужи не засасывало по колено, желтело упругим песком и щебнем, но лужа все равно осталась на прежнем месте, и, как тогда, Борис Федорович наклонился над ней и увидел небо с облаками, ветки ветел. Не хватало только Верушкиного лица рядом, ее синих смеющихся глаз, и не пощекотала щеку ее пушистая льняная коса.

Дорога тянулась в гору, и, одолев подъем, Борис Федорович присел отдохнуть в тени старых придорожных берез. Они всегда здесь отдыхали, набирались сил перед большим переходом через поле, где ни кустика, ни деревца до самого Юрьина. Какие дали открывались от этих берез, какие зеленели здесь клевера, ходили волны под ветром по цветущему льну! В густой, сизой, начинающей колоситься ржи Верушка собирала васильки, а он нес ее портфель и любовался невысокой ладненькой фигуркой, бантом в длинной косе.

Борис Федорович наконец-то одолел это жаркое поле, прошел мимо Юрьина, пожалел деревню: дома, сараи, бани – все еще крепкое, живое, а деревня опустела, был один-единственный дом, в котором летом жила семья из города.

От Юръинских березок до деревни было рукой подать, но Борис Федорович отдохнул и здесь. Сел на траву в тени густого орешника, а потом даже прилег. Над головой мельтешили листья, рябило в глазах от солнечных бликов. Он отыскал глазами несколько гнездышек орехов – поспевали уже. Не заметил, как задремал. «Борис, не уходи!» – вдруг услышал он отчаянный девичий крик. Рывком сел, отчего сердце тупо ударило в груди, непонимающе огляделся и вдруг закрыл лицо руками. Как же это все случилось? Почему разошлись их с Верой пути-дороги? Вот здесь, в этом светлом березняке, он впервые поцеловал ее, а потом случилось и больше. Вскоре его в армию призвали. Дочка, Наденька, родилась без него.

Верушка, он знал, ждала его верно. Писала часто, дочкины фотографии присылала. Товарищи по службе считали его уже женатым человеком.

Приехал. И то ли взрослей стал, то ли отвык, то ли на свободу на гражданке вырвался, то ли чего-то нового захотелось. Тогда ведь не размышлял много. Друзья на гулянки в соседние деревни – и он с ними...

А она и не навязывалась. Раз только крикнула вслед, как душу выплеснула: «Борис, не уходи!» Борис Федорович поднялся, постоял, успокаиваясь, и ступил на тропинку, которая и вывела его к первым домам деревни. Зашел на пруд, с мостков вымыл руки, ополоснул лицо, шею.

Он шел, останавливаясь с каждым встречным, улыбался, разговаривая, отвечал на вопросы, а взглядом нетерпеливо искал знакомый дом и палисадник. Он знал, что за ним наблюдают внимательные глаза деревни. Но какое это имело значение сейчас?

Через заборчик палисадника свешивались золотые шары, выглядывали на улицу. «А тогда мальвы цвели, – отметил он машинально, – высокие, розовые». Дверь неожиданно открылась, и Вера так и застыла в проеме, едва прошептала:

– Борис Федорович, какими судьбами? Да как же это ты пришел? Случилось что?

– Да ничего не случилось, – стараясь казаться спокойным, ответил он. – Вот, пришел навестить деревню Многих мне повидать надо. В дом-то пригласишь?

– Как же, как же, проходи, – все еще растерянно произнесла Вера, пропуская его вперед.

Дом встретил его чистотой, уютом, прохладой. Вдруг захотелось снять ботинки, пройтись босыми ногами по пестрым половикам, лечь на диван. И чтобы именно эта женщина, полноватая, в опрятном ситцевом платье, с белым платком на поседевших волосах, подошла, в глаза заглянула, положила на лоб ласковую руку, опросила: «Устал? Обедать будешь?»

– Устал? Обедать будешь? – услышал он, вздрогнув. – У меня сегодня окрошка, холодная, из своего кваса.

Сидели, разговаривали обо воем: о лете добром, нынешнем, о детях; не задалась что-то жизнь ни у Нади, ни у Любы с Васей.

– За мои грехи, что ли? – опросил он.

– Не вини себя, – спокойно ответила, – ни грехов, ни обиды нет. Так уж жизнь распорядилась всем. До старости, до внуков дожили. Что же еще надо?

– А ведь могло быть все иначе, – с горечью вздохнул он.

– Ну что теперь об этом думать? Будь здоров, Борис Федорович, живи дольше, – оказала Вера, провожая его до калитки.

Вернулась домой, глянула в одно-другое окно. Потом, словно опомнившись, быстро двором вышла к соседнему дому, увидела возившегося в гараже Сережку.

– Сергей, Сережа, – зашептала умоляюще, – у тебя машина. Борис Федорович к тетке Настасье пошел, ты отвези его до Мыта, ради Бога, не дойдет он. Не зря он пришел, ой, не зря, никогда ведь такого не бывало.

И вдруг заплакала горько, безутешно. Сергей растерянно топтался перед ней:

– Ну, теть Вер! Да о чем речь, отвезу, конечно, да что ты пугаешь себя?

...Без сна провела эту ночь. Прошлое накатило, заполнило, смяло душу.

Как его любила! Не побоялась людской молвы, родила, растила дочку, ждала, вот приедет, вернется, из армии, месяцы, дни считала. А он приехал возмужавший, похорошевший, взрослый. С дочкой поиграл. Еще раза два-три зашел. Позднее узнала, что зачастил он в Назарково за реку.

– Что перестал заходить? – переборов гордость, как-то остановила она его на тропке на усадах. – И почто за реку ходишь?

– А за рекой соловьи, Верушка, соловьи лучше наших поют, – засмеялся он.

– Бориска, не уходи! – попробовала уговорить.

Отшутился, ушел, а через полгода женился, привез из-за реки Софью. И показалось Вере, что жизнь кончилась. Если бы не дочка...

Что пережила она за эти долгие годы, знала лишь она. Ведь в одной деревне, каждый день на глазах, на общих работах, на общих праздниках. По редкой доброте своей душевной Вера нашла в себе силы простить любимого человека, не сделала его жизнь невыносимой, ни в чем не упрекнула. И в Софье не врага, не соперницу видела, а обыкновенную женщину, тоже любившую, рожавшую детей, ломавшую спину на работе на ферме. Нередко защищала ее от нападок деревенских товарок, почему-то недолюбливавших Софью.

И вот сегодня... Ведь проститься пришел, с первых минут поняла это, иначе разве посмел бы.

– Бориска, не уходи? – отчаянно кричала душа. Но разве остановишь, разве удержишь от неизбежного?

Наутро, выйдя к колодцу с ведрами, она увидела сидевших на скамейке женщин. Пытливо вглядевшись в ее лицо, Марья Ивановна сказала:

– Посиди-ка с нами, Веруха. Я тут ждала тебя. Николай мой приехал из города, велел передать, что внук к тебе с сынишкой едет завтра. Так что готовь чаи-варенья.

– Да ну? – удивилась и обрадовалась Вера.– А уж я жду, жду их?

И успокоилась вроде, забылась в хлопотах. Она не знала, что Марья Ивановна сказала ей не все.

 

Санина песня

 

 День рождения у Сани приходится на 7 августа.

С утра они с Симухой съездили в Слободки с двумя корзинами яблок: одну продали, другую, видимо, не взяли, конечно, какие там покупатели, не в городе.

Но так или иначе были они при деньгах, и сколько-то очутилось у Сани в кармашке рубахи.

Саня перед закатом солнца привел в луга и подоил корову, накосил и приволок огромный короб отавы овцам, прошелся метлой по подворью. Когда и где Саня напился, для всех, как всегда, осталось загадкой.

Только когда женщины высадились на скамье для вечерней беседы, он вдруг появился перед ними в хорошем подпитии. Это никого не удивило: день рождения – дело святое, как и не выпить.

Но для Симухи Саниных дней рождения принципиально не существовало. И потому, увидев Санину довольную ухмылку, она с ходу закричала: «Ах ты, ирод прокляты!? Опять где-то нализался? Где? Говори, кто тебе самогонку продает? Сейчас же пойду и деньги обратно возьму, пусть и не снабжают?»

Женщины пробовали урезонить расходившуюся Симуху, но не тут-то было? Саня махнул рукой, ушел в огород. Симухе посидеть бы с женщинами, не травить мужика своими попреками, но попала шлея под хвост – не остановить! Она побежала за ним – и началась перепалка. Концерт для деревни? Его и слушали, и смотрели, уши и глаза не закроешь. Наконец Симуха пустила в ход свой последний козырь, который всегда на Саню действовал успокаивающе. «Все, мочи моей больше нет, сейчас пойду звонить в милицию, пусть забирают хоть на год?»

0бычно Саня, испугавшись, утихал, но сегодня вдруг заорал: «Да я сам пойду позвоню, чтобы меня забрали, все нервы ты мне выдергала?»

Саня выскочил из огорода и пошел куда-то вдоль улицы. Симуха, воя, ушла в дом.

– Господи, – вздохнула на скамейке Тонида, – н вот вою жизнь так. Конечно, легко ли им друг с другом с разницей-то в 20 лет! Он еще в полной силе, а она идет да запинается. И ведь знает, что без него хозяйство враз бы захирело, она-то уж ничего не может, а вот поди ж, пилит мужика денно и нощно?

Саня между тем, что-то бормоча, возвращался. Все с интересом уставились на него: что-то дальше будет.

Саня прошел к дому и отвязал собаку, молодую овчарку Кургана. Та бросилась на дорогу, обегала деревья, на радостях пустилась к скамейке. Завизжал, испугавшись, чей-то ребенок, и две-три женщины из городских дачниц крикливо требовали немедленно убрать псину, а то у детей будет нервный припадок.

Определенно не везло в этот день Сане! Собаку пришлось подозвать и загнать во двор.

После этого беседа на скамейке как-то разладилась, вое разошлись, а я осталась, Саня сел рядом.

– Вот смотри, Татьяна, – устало оказал он, – Ну чем им моя собака помешала? Она на людей и внимания-то не обращает, не то что укусить кого. А приходится выпускать гулять только в огороде или на усадах с раннего утра или поздно вечером, когда вое спать улягутся. А то чуть что – в ор: ой, убери, ой, укусит! А Симуха моя! Язва! Я ведь спины не разгибаю цельный день, а ей все не так, все мало! У меня же день рождения! Никогда мы его, как у людей, не справляли. Я-то вон вижу: было рождение у вашей Любы, так вы собрались, родичи ваши пришли, песни пели. А в нашем дому – глухо, ни радости, ни добра, ни детей. Чего я горб-то ломаю, для кого, для чего?

В деревне Саню считали дураком по одной-единственной причине: женился когда-то парнем, а Симуху взял на 20 лет старше. И не воспринимали его всерьез с тех пор. А я защищала, спорила, находя в нем немало достоинств, объясняя все тем, что просто он нигде не бывал, ничего не видел, но деревенское упрямое мнение перебороть не могла.

– Пойду я, пройдусь.

И Саня поплелся по дороге, а потом вдруг запел. Что-то такое не очень понятное, перемежая слова просто мычанием, с проговариванием, и я никак сначала не могла уловить смысла Саниной песни. А когда наконец поняла, так мне жалко стало чужую жизнь, одинокую, неприкаянную.

 

Ох, проходят мои годики,

Да и жизнь проходит.

Бьют, считают время ходики.

Где-то счастье бродит?

 

Примерно так пел Саня. Я вглядывалась в сумрак, в который Саня уходил, и думала, что вот никто не слышит настоящего Саню, когда он в песне открывает душу.

Но, оказывается, не я одна слушала Саню, Тетка Тонида открыла окно и окликнула меня.

– Слышь, Татьяна, как жалобится человек. Ну, да что теперь сделаешь. Время вспять не поворотишь и другую жизнь не проживешь. От чего начал, то и судьбу правит. Да ты не расстраивайся из-за него! Вот завтра он уйдет на сушилы, на сено, да и пролежит три дня. Не впервой! Симуха ж будет одна разворачиваться с хозяйством. Бока-то пообтешет – и покладистей станет, посмирней, перестанет Лександра пилить. Вот так и живут: то руганки-перебранки, то затишье перед грозой. Легко-ли, подумай-ка?

Сумрак плотнее одевал деревню. Все маячил и маячил едва видимый человек...

 

Скважина

 

В это засушливое лето в деревне вспомнили, что колодцы давно бы следовало привести в порядок. Но вычистили только один, при въезде, да и то не по решению деревенского схода, а, так сказать, в частном исполнении.

К Марье Сыровой приехали из города сын и внук и взялась за это трудоемкое дело: не хотелось оставлять старуху без воды. Восемь домов поблизости скинулись по тридцатке, заплатили мужикам за работу и сто спасибо сказали: если бы не эти ребята, пришлось бы куковать всухую, не только одной Марье.

– Ну вот, теперича наша водяная промблема решена! – торжественно объявил у продуктовой машины Александр Иваныч Павлу Дмитричу. – А у вас в центре я что-то не вижу никакого движения вопроса!

– Да, да, – уныло согласился Павел Дмитрич. – А мы никак не скачамся.

Раскачиваться, собственно, не было особой нужды. В центре хозяева еще несколько лет назад пробурили в огородах возле бань скважины. Уловили время, когда по деревням проехала колонна бурильщиков, и всем желающим со знанием дела, честно и добросовестно ребята поставили глубинную чистейшую воду. Плата была не столь уж и велика. Зато теперь щелкнул выключателем в бане, заработал насос – и на тебе холодненькая, хоть залейся. Дачники (а их в деревне третья часть) присоседились к местным и пользовались водичкой как своей.

Только Павел Дмитрич не брал воду ни у кого, должно быть, из гордости. Вместе со всеми скважину он бурить не собирался, сказав «А много ли и воды-то нам с Лидухой надо? Да и колодец в двух шагах».

Колодец-то давно затягивало песком; а тут сушь, вода даже с ночи прибывала мало. И Павел Дмитрич вставал еще в рассветных сумерках, осторожно звякал цепью, а чтоб не скрипело колесо, он смазывал его гусиным жиром. Тихо черпал воду до тех пор, пока муть не поднималась со дна. Так и перебивался. Не ходил больше на колодец никто.

Хуже всех обстояло «водяное дело» на верхнем конце деревни, что выходил к лесу. Колодец вообше обвалился. Дачники, три дома, ходили за водой к родственникам, а вот коренной жительнице, Антонине Григорьевне пришлось совсем туго: две коровы, теленок, полтора десятка овец, да и огород – воды требовались прорва.

А где взять? И она побиралась...

С тех пор как приехали в отпуск, Татьяна каждый раз просыпалась по одному и тому же сценарию: сначала в сладких утренний сон крадучись входил Павел Дмитрич со своими ведрами, и, открыв глаза, Татьяна видела слабо зарумяненные утренней зарей окна; встав, с досадой и жалостью наблюдала за ходками Павла Дмитрича к колодцу и обратно – и колодец, и его дом находились напротив, через дорогу.

Теперь уж не уснуть. Татьяна тихонько, чтоб не разбудить, детей, вышла в кухню, присела возле окна на сундучок, в нем покойная свекровь держала обычно крупы и муку. Теперь Татьяна складывала в него выстиранные кухонные полотенчики и мешочки холщовые, которые к концу лета наполнялись сушеными грибами, черникой, яблоками.

«Ну вот, началось!» – тоскливо подумала, прислушиваясь. Далеко в улице слева послышалось громыхание, взвизгивание; ближе, ближе... Татьяна, как завороженная звуками, вытянула шею: по дороге шла Антонина Григорьевна и везла какую-то нелепую тачку: продолговатый широкий ящик на четырех колесах от детской, коляски (господи, ну кто соорудил ей такое чудовище); на тачке стоял бак и при каждом толчке громыхал, колеса визжали, хоть уши затыкай!

Старая женщина спокойно, невозмутимо шла по дороге, поглядывая по сторонам и нимало не заботясь о том, кого она разбудила в такой ранний час. Интересно, на кого сегодня падет ее выбор? Звуки удалялись. Значит, к деду Алексею свернула!

Татьяна открыла дверь в прируб и позвала:

– Михайлыч, пора вставать!

– Да я уж и не сплю, – отозвался муж. – Вон будильник-то, проехал.

– Вот, вот,– засмеялась Татьяна, – никаких часов не надо. Слушай! Я никогда не видела, чтобы она была обута на босу ногу, все время в спортивных штанах, в шерстяных носках и калошах.

– А в платье с коротким рукавом ты ее видывала?

– Так нет! – воскликнула Татьяна. – На голове платок, одета в кофту теплую, юбку темную. А платок еще и за шею завязан, не под узелок, как у всех.

– А ей так удобно. Не холодно и не жарко. И полет, и косит, и стога мечет, и по росе и по грязи – все одинаково одетая. Да и одна всю жизнь.

– Да, верно.

Вздохнув, Татьяна задумалась. Она вспомнила недавний случай на лужке под березами. Ждали машину с хлебом. Все сидели на траве, и когда Татьяна подошла занимать очередь, Антонина Григорьевна обстоятельно так, неторопливо, Видимо, продолжая разговор, урезонивала кого-то:

– Ну что вы, бабы, меня ругаете? Усадов много взяла? Накосила, а не убираю в стога? Сено уж врастает в отаву? Так ведь не мне его есть! А колхозные коровы зимой с голодухи какое угодно сжуют. Да, и за такое сено деньги получу!

Сыну дом в Мыту купила? Да надо будет, еще три таких куплю! Вам-то что из-за этого не спится? А кому какое дело, что у пьяниц шерсть скупаю за бутылки? Берите и вы, дураков на всех хватит. Пусть за ними жены следят, чтобы из дому добро не тянули. Они с мужиками, а я одна. Кому мешают мои две коровы? Привязываю на колхозном клеверище? И вы привязывайте, не бойтесь, бабоньки! Начальство в деревню четвертый год не заглядывает, не накажет, не оштрафует.

Правильно, и комбикорм прямо ко двору подвозят! А вы не скупитесь, умейте по-умному заплатить, так и вам привезут. Ну что за народ...

– О чем задумалась? – спросил муж,– Об Антонине Григорьевне? Да не пропадет она. Вон, возвращается. Ходок пять сделает – и обеспечена водой до завтра. А то Жанна с Димкой приедут из Мыта, они ей хорошо помогают, внуки-то. Готовь-ка завтрак.

Ночью собралась гроза, с трескучим громом, с молниями, сильным ветром. Муж надел дождевик, под желоба подкатил бочку в огороде, канистру у крыльца. «Гроза сильная, свет отключили на подстанции «,– сказал он. Потом гроза ушла, свалила за лес, а дождь шел не переставая, до утра. Дождю радовались.

Утром Татьяну разбудили тревожные голоса женщин, торопливо прошедших по дороге. Обеспокоенная Татьяна выскочила на крыльцо. В лицо пахнуло свежестью, качались мокрые сирени, по небу бежали тучи. Куда прошли женщины? Открыв калитку палисадника, Татьяна вышла на дорогу и посмотрела вдоль улицы. Не сразу поняла, что чего-то привычного не хватает. Еще раз посмотрела. Батюшки! Над сухим прудом не было ивы! Ее сломило, видимо, ветром, и теперь она лежала, поперек дороги. Жалко дерева, хоть и старое. Но ведь не из-за него же тревожились женщины!

– Татьяна, свету-то нет, знаешь ли?– крикнула с соседнего крыльца Серафима. – Ива-то упала, все провода оборвала, столбы повалила. Звонили в Мыт, скоро приедут электрики.

– Так потерпим, раз скоро приедут! – откликнулась Татьяна.

Приехали, походили около столбов и огорошили всех: «Не раньше чем через три дня исправим. Трактора пока нет с бурильным аппаратом».

Ну, покричали, поругались женщины, мужики поворчали, да что делать,

надо ждать.

Вот когда «водяной вопрос» встал перед всей деревней. Что    скважины без электричества? Насос не включишь...

– Ладно, – решительно сказал Николай Михайлович, – уж если что, при ходите ко мне, у меня все емкости в огороде и в бане наполнены. Как чувствовал. На чай, на готовку хватит. А уж скотине... – Он развел руками.

В эти три дня Антонина Григорьевна уныло сновала по деревне, как челнок, от дома к дому со своей тачкой. На третье утро Татьяна, сидя у окошка, с удивлением услыхала, что громыхание и визг прекратились у их дома. Озадаченная, она вышла и увидела Антонину Григорьевну, понуро сидящую на скамейке под сиренями. Тачка стояла рядом.

– Теть Тонь, ты что?

– Так что, Татьяна! Воды нет. Я коров-то вчера гоняла на прудок в луг. Они уж пили, пили. А овец и теленка не погонишь, глупые, разбегутся.

– Господи, бери у нас, вычерпывай всю. Огород теперь хорошо полило, а у нас еще бочка в запасе.

– Вот спасибо-то? Так всю можно? – обрадовалась та.

И опять громыхал бак, визжали колеса, терпеливо и покорно тащила тачку женщина.

Марья Ивановна давно сидела на скамейке у колодца, наблюдая за стараниями Антонины Григорьевны. Татьяна подсела к ней.

– Ишь, всю отаву у вас заездит, – с неодобрением заметила Марья Ивановна.

– Да не так уж много помнет. Поднимется отава. Плохо Антонине Григорьевне без воды. И что она вместе со всеми скважину не пробурила? Такое хозяйство.

– Обидела она нас, – сказала Марья Ивановна, – ныне по весне, вы еще не приехали, мои сыновья с ней по договоренности, ведь как просила, привезли все оборудование, два насоса, хотели бурить, а она и отказалась.

– Отказалась?

– Отказалась. Я теперь ее и не жалею. Есть у нее другая скважина.

– Какая? – изумленно уставилась на Марью Ивановну Татьяна.

– Такая. В Мыту. Невестка. Василия-то, сын, давно умер. Так Антонина все эти годы, жалея внуков, все туда и бурит: и деньги, и от коров продукт. Это же Лариска ей нынче сказала: не трать, мол, деньги на скважину, куда она тебе, может, и скотину-то скоро держать перестанешь. А чего ей переставать? Баба еще не старая. А денежки-то из нее сношка вытряхнула! Сказывают, внучка собирается замуж, тут уж не до скважины. Вот и ходит теперь Антонина, побирается, – она посмотрела вслед женщине. – Дуры мы, бабы. Не живала ведь для себя Антонина. А ту, Ларискину-то скважину, не наполнишь, она бездонная.

Вздохнув, Марья Ивановна не торопясь отправилась к сестре, окликнувшей ее из окошка. Татьяна осталась сидеть на скамейке.

 

Наличники

 

Сегодня в деревне событие: Николай Балясов, тетки Настасьи сын, красит наличники. День он выбрал на славу: солнечный, веселый, с ветерком, краска будет сохнуть быстро. Настасьин дом большой пятистенок, крыша высокая, окон много, наличники все в кудрявых затейливых завитушках, так что работа предстоит немалая и кропотливая. Вооружившись лестницей, кистями разных размеров и масляной краской трех цветов – зеленой, белой и желтой – Николай, посвистывая, вдохновенно колдует над первым окном.

Дом на бойком месте: напротив колодец, старая ветвистая береза; под березой врыта в землю широченная лавка, которая редко пустует; недалеко магазинчик. Он и самая высокая точка, вроде пункта наблюдательного. Если выйти с крыльца и встать на дороге, увидишь всю деревню из конца в конец.

Что-то новенькое в однообразии деревенских дней замечается очень быстро, а тут и особенно ревнивое внимание проявят: человек подновляет, украшает свое жилище. А вдруг мое после этого хуже окажется?

Первым на лавке усаживается сосед – навстречник Павел Дмитрич. У него побаливают ноги, далеко он не ходит, толчется, обычно, на своем подворье и рад возможности поговорить. На правах старшего он начинает с замечания.

– Другой краски, что ли, нет у Настасьи? Погляди-ка, у всех синие наличники да голубые, а ты выдумал желтый тон пустить.

– А мне нравится! – беззаботно отвечает Николай. – Тем более что ни у кого таких цветов нет!

– Ну, посмотрим конечный результат, – говорит Павел Дмитрич, еще прочнее умащиваясь на лавке.

– Вот-вот, надо подождать, – поддакивает, подходя, осторожный Борис Ефимыч, хозяин лавки и березы.

Долго вдвоем они не остаются, через некоторое время рядом с ними с облегчением плюхается тетка Анна, которая ползет с конца порядка в магазин. Поздоровавшись с мужиками и отдышавшись, она присматривается к дому напротив и спрашивает:

– Чего это Николай мельтешит по окошкам-то? Красит? Ну-ну, он дельный, каждый отпуск что-нибудь да подновит у матери. И двор шифером покрыл, и угол у коридора поднял, а теперь, стало быть, за наличники взялся? Умной, умной, а моих вон не заставишь, как убегут на реку – и трава не расти. Мы, говорят, мамка, к тебе отдохнуть приехали. И отдыхают, не подступиться к ним с делами-то ни с утра, ни с полден. Да-а... А там по дороге кто это пылит? Костюха Тихомиров, никак? Вот божья душа, тоже выгребся проветриться.

И верно, по самой середине дороги, по всей пыли шаркает валенками девяностолетний дед Тихомиров. Согнувшись, закинув правую руку за спину, он с любопытством ребенка поворачивает голову направо и налево и замечает-таки работающего Николая. Дед разворачивается к палисаднику, стоит, ухватившись за штакетник, долго смотрит, а потом ехидно так дребезжит:

– Что это у тебя, милок, бледновато получается? Уж на что востры мои глаза и то не различают рисунка-то. Надо бы поясашней!

– Поясашней, – обиженно и громко кричит Николай глуховатому деду, – ты бабкину кашу различай!

– Кашу-то я увижу, мимо рта не пронесу, – хихикает дед, – а ты не ерепенься, послушай старого человека, подбавь выразительности в краску.

К полудню были готовы два окна. Народу на лавке перебывало много, каждый высказался насчет увиденного, как пожелал.

Николай уже молча принялся за третье окно. Он знал, что все это цветочки, а ягодки будут впереди. Главного-то ценителя красоты еще не было. И вот он появился.

Это Марья Ивановна, деревенский «комендант», женщина высокая, сухощавая, с широкой решительной походкой, громким авторитетным голосом, без суждения которой не обходится никакой даже мало-мальский случай. Домашних она держит в кулаке, соседей – в строгости, остальных односельчан – в ощутимой узде. Это, так сказать, хранительница деревенского порядка.

С трехлитровой банкой молока в руках она направляется к своей сестре Тониде и, конечно, замечает оживленные посиделки на лавке.

Пройти мимо не в ее правилах, и она, присев на краешек лавки, начинает из-под руки разглядывать выкрашенные наличники.

Все с любопытством замолкают, а Николай, мельком оглянувшись через плечо, напрягается, начинает нервничать и кистью махать бестолково. Молчание затягивается, Николай суетится, неловко топчется на лестнице, ему уже не до работы.

– Так, так, – наконец, усмехнувшись, подает голос Марья Ивановна. – Вот уж поистине: наряди пенек – будет паренек. Окошки-то у тебя, Николай, заиграли!

Сидящие на лавке радостно загомонили, соглашаясь. Павел Дмитрич незаметно исчез. Борис Ефимыч перекричал всех:

– Говорил же я, что надо подождать! И в самую суть дела попал!

Николай весело поднимается к очередному окну.

На другой день в трех или четырех домах начали красить наличники и палисадники.

Павел Дмитрич – тоже.

 

Ночной выстрел

 

В субботу муж уехал на велосипеде за малиной часов в пять утра. Накануне мы проводили в город детей, и я полдня хлюпала носом. Жалко было внучку, рано увезли, только июль кончился, и впереди был еще целый месяц отпуска.

– Вы, как молодые, вдвоем остались. Разогнали семью – и довольны! – пошутил Евгений, сын тетки Тониды.

– Да какая, – говорю, – радость, мы к многолюдью привыкли, теперь вот от тоски завянем.

– Ну-ну, отдыхайте-ка! – не поверил он. У матери их собралась куча: сам, да жена, трое детей, племянники – все взрослые. Покоя не было. Он нам и позавидовал.

Оставаться в пустом доме было невесело, и я попросила мужа не задерживаться в лесу.

Не спеша приготовила завтрак, думаю, должен часам к десяти вернуться. Жду. Десять – нет. Двенадцать – нет, час – нет! Я мечусь, не знаю на что подумать. А Евгений успокаивает:

– Да брось ты волноваться! Мы с ним в лесу встречались. Жив – здоров. Сказал, что будет ягод искать. Он у тебя такой – пока не наберет полную посудину, домой не явится. А мы поглядели – дрянь малина: сухая, червивая – и домой.

Раз жив, я немного успокоилась. Но время шло, его не было, я не знала, в какую сторону и глядеть. То в дом уйду, то на крыльцо, то на дорогу. Дошло до того, что Евгений и сам уселся на траву и стал глядеть вдоль улицы, ворча: «Ну, старый дурак, все ему мало. Сидел бы дома. Где он в самом деле? Да не убивайся так! Вот подождем до трех часов и, если не появится, садимся в машину – и в лес, искать.» А через минуту радостно орал мне:

– Встречай, вон едет!

Поругала, конечно, я мужа, а дальше день как по маслу покатился. К Евгению приехали друзья по работе, и он увез их на озеро порыбачить, хотели на ночь остаться. Моего звали, да я не пустила. И так нанервничалась. Вечером захотелось лечь спать пораньше. Муж сел в коридоре читать журнал, а я легла в прирубе. Дверь открыта, тишина, покой. Муж на страже, я и уснула.

Проснулась как от толчка.

В улице гвалт, двери в домах хлопают. Муж бросился с крыльца во всю прыть. У меня сердце упало в пятки. Ну, думаю, пожар! Оцепенела от страха. Сушь весь месяц стояла, все осторожничали, но мало ли что, гостей, дачников полна деревня, может, кто не оберегся... Все это молнией в голове пролетело, а с места не сойти! Тут вдруг муж вернулся этак не спеша и со смехом сказал:

– Испугалась? Спи, спи, это соседи друг с другом разбираются.

Какое спи! Не зажигая света, мы примостились у окон, чтобы узнать отчего сыр-бор начался. Понемногу стало кое-что вырисовываться.

– Нахалы! – орал Борис Шадрин. – До каких пор терпеть будем? Мало того, что весь день покоя нет, целый притон у Тониды, сто мотоциклов ревет, как на аэродроме! Плюнуть негде – везде эти пьяные переростки. А тут еще стреляют по окнам ночью!

– Да, да, – вторила ему жена Галина, – всех Тонида привечает, скоро из проулка нас совсем выживут. Ну – ко, стреляют! Стою у окна, думаю, кто бы, а он, Димка-то, и сунулся в палисадник зачем-то. Его Борис поймал, а тот отказывается, не я, мол. А кто же, если под окнами шлендает? Кошку еще пнул, а сказал – бревно. Какое бревно, у нас тут чистая трава. В милицию заявим завтра же!

– И заявляй! – в свою очередь кричала тетка Тонида. – На кого заявишь-то? На меня, что ли? Это какой у меня такой притон? Я что, девка уличная? Я их всех принимаю? К внукам да к девчонкам ездят, а я виновата? Улицу мне прикажете загородить?

– А кого же винить? Уж не я ли собираю эти компании? Вике, внучке, вон чуть в голову пуля не попала!

– Да очнись, какая пуля! Если бы пуля, у тебя стекла-то не было бы! А оно цело. Цело, я тебя спрашиваю?

В этот момент с конца деревни прибежала молодежь, на них и обрушилась ярость спорящих. Молодые доказывали, что они гуляли на дамбе, ничего не знают, и «чего на них напраслину наговаривают». Старые кричали уже не пойми что. В деревне никогда ведь не ругаются просто по поводу настоящего момента, а припоминают друг другу смертные грехи за всю прошедшую жизнь. Такое творилось и сейчас. И вдруг всех ослепил свет фар. Это возвратился с реки хорошо выпивший Евгений. Смутно понимая из-за чего шум, он бросился к матери, а Тонида жаловалась ему:

– Забирай детей домой! Моченьки нет, что на меня наговорили! Борис вон голый выскочил из дома, чуть на меня с кулаками не набросился.

– Голый?! – возмущенно завизжала Галина. – Да побойся Бога, старая уж, стыдно такой срам придумывать. В трусах он! Сами кругом виноваты, а нас дураками выставляют.

Что началось! Евгений сбегал в дом, схватил нож, пинками загнал в дом девчонок и сыновей, кинулся к парням, подскочил к Димке, с которым дружила его Светка, и завопил: « А ну, марш из деревни, а то сейчас кишки выпущу! И чтоб мне больше на глаза не попадаться!»

Парни благоразумно отступили в проулок и долго еще бубнили о чем-то, сдержанно посмеиваясь. А в доме Шадриных шла война. Тонида с Евгением чинили суд и расправу. «Все, все завтра по своим городам! – кричала Тонида. – Хватит мне за вас краснеть! Не умеете гостить – вон к родителям!». Евгений раздавал направо и налево пинки и подзатыльники.

Галина и Борис еще долго возмущались в ночи, призывая соседей к сочувствию. Но понемногу все утихомирилось.

Наутро деревня бурно обсуждала случившееся. И теперь переругались уже все.

– Не дело, не дело молодежи в деревне гулять. Мало ли, спичку бросят, папиросу не потушат. Долго ли до беды!

– Ну, и где же им собираться? Клуба нет. Со скамеек от домов гоните, как прокаженных. Куда бежать? В лес? Так и там патрули, не пускают, пожаров опасаются. В чистом поле на луну выть?

– Нет у вас ни детей, ни внуков, так вы и не понимаете ничего! А у меня есть. И пусть гуляют! Надо же! Двух летних месяцев не могут потерпеть люди! Погодите, скоро все разъедутся и опять будем дуреть со скуки осенью да зимой!

Рассудил всех Николай Михайлович.

– Старые вы пни! Забыли, как молодые-то безобразничали? И в огороды лазали, и морковь таскали, и яблони обтрясали. А мало ли разных стукалок к окнам привязывали, а потом прятались да дергали за нитки. По целым ночам хозяевам спать не давали. А тут завелись бог знает от чего. Поймите вы детей-то!

Ну, а ясность внес его сын Серега, вышедший к колодцу с ведрами.

– Ну, блин, и выдумали! Выстрелы, пули... Да это Ромка булавку привязал и тренькал ею за веревочку по стеклам. А Димка заругал его, пошел в палисадник отвязывать, а тут Галина с Борисом выскочили, Выстрелы! Вике в голову!

Все посмеялись и разошлись с миром. Хотя Галина и Борис все равно стояли на своем – стреляли!

Но сразила меня окончательно Людмила, сноха Николая Михайловича. Мы пили чай, и она тоже вспомнила ночное происшествие.

– Мы из города приехали поздно, пока поужинали, то да се. Старший, Ромка, гулять попросился. Я устала, и так мы с Алешкой хорошо уснули, да, сынок?

Вдруг просыпаюсь от шума, села на кровати, ничего не понимаю. На улице кричат: «Стреляют! Стреляют!». А в окно к нам кто-то лезет! Я думала, десант какой высадился.

– Лезет? – хохоча, изумилась я. – И кто?

– Да Ромка с Серегой. Двери закрыты, они стучат, мы не слышим, они и полезли через окно, от греха подальше...

У того ночного инцидента есть продолжение.

Тетка Тонида имеет в огороде скважину. Галина и Борис пользовались ею, как своей собственной. И скотине, и в баню, и на поливку – не жалела Тонида. А теперь ключ спрятала. И не дам, говорит. Пусть с колодца носят водичку.

Но все забудется. И соседи помирятся.

Хуже другое. У внучки Вики появилось прозвище – Вика-Простреленная голова. Вике десять лет. Но оно может остаться надолго, на всю жизнь. Потому что в деревне уж если скажут, то словно припечатают.

 

Ласточка

 

Назвать ее Ласточкой можно было, конечно, только имея богатое воображение. Высокая, сухощавая, с широкой костью, медлительная, она ничуть не походила на эту маленькую, легкокрылую, изящную птицу со стремительным полетом. А муж, совершенно не лукавя, любовно называл ее Ласточкой. То ли она чувствовала, что это ласковое прозвище не соответствует ее внешности, то ли не верила искренности слов мужа, но каждый раз гневно кричала: «Выдумал’ Какая я тебе, к шуту, Ласточка? Не позорь перед людьми!» А он не понимал ее раздражения…

Я тогда молоденькая была, только замуж вышла, счастливая, беспечная. К чужому счастью не присматривалась, не завидовала и горя чужого не понимала – своего-то не было. Перед работой, после окончания института, в деревню. Все мне здесь понравилось: леса кругом, речка тихая, луговая, чистая, простор. И к людям быстро привыкла. Приветливые, дружные, трудолюбивые. Раньше всех в округе у них поспевали огурцы, раньше всех начинали копать свежую картошку, слив родилась целая бездна, продавать в города ездили, тогда как в соседних деревнях и садов почему-то не было. Был в домах достаток. А самое главное – интересные люди-то! Каждый по-своему или, как удачно выразился мой новый родственник, Николай Михайлович, «за каждым – свое»: разговор, характер ли, занятие, а то и просто чудачество какое-то.

Вот все знали: заиграла у Бориса Ефимыча гармошка в доме. Это значит, что жена на работе в соседней деревне в медпункте, а он “принял на грудь” и веселится на свободе. Дядю Трофима так и звал и стар и млад: плетушечник. Из луба плел огромные короба, за сеном с ними в сарай ходили; плел корзины, корзинки для ягод, корзиночки детские. Их он раскрашивал и какой-нибудь мелкий рисунок пускал: вишенку, цветок или птичку Его соседки, две сестры, вдовы, иконы собирали. Как в музей можно было к ним ходить. Тетка Дарья в палисаднике выращивала цветы, любительница была. А семейство Жеганиных отличалось работоспособностью, удивительной даже для деревни, где лентяй считался «богом обиженным человеком».

С тех пор и повелось, в отпуск – только в милую сердцу деревеньку. Дом Ласточкин был чуть наискосок, напротив нашего, так что многое в жизни соседей виделось, да и не очень-то в деревне скроешь, что в дому, впрочем, они и не скрывали.

Я всегда удивлялась его, Виктора, откровенности, доброте, стремлению бескорыстно помочь всем, кто в этом нуждается. Рядом, в соседях, жил его родной брат Василий. Полная противоположность. Скрытный, осторожный, жадноватый, а этот душу готов был отдать за людей и жил широко и безоглядно, торопясь, словно чувствовал, что жить ему не до старости. Запомнился он. Плясать любил. И умел! Черноволосый, смуглый.

Детей своих любил. По его рассказам, выходило, что лучше их, этих трех долговязых, в мать, подростков, и нет никого. Радовался, когда потом у старшей дочери родился внук, Сережка, всем карточку его показывал. А уж когда они с Ласточкой съездили к Татьяне после рождения внучки, ликованию его конца не было. По несколько раз всем в деревне он рассказывал, какая славная девчушка родилась, «ну просто как шоколадка!»

Помнится, они перекладывали в доме печь. Что это значит, могут понять только деревенские жители. Газа тогда еще не было в помине. Варили, пекли, готовили корм для живности – в печи. А тут ее разворотили почти всю. Это как стихийное бедствие. А грязи-то!

В доме выставили рамы, через, оконные проемы Ласточка с мужем выкидывали старый кирпич, передавали новый. Месили глину – во всю мочь помогали печнику, чтобы дело шло быстрее, нервничали. Сами ели кое-как, дети кое-что, а ведь и печника надо кормить. Чтобы сготовить какое-то варево, горшки носили в печки к соседям.

Под вечер Ласточка, знать, выдохлась окончательно. Ругаясь, она вышла из дома и прямо у крыльца начала снимать с кирпичной красной пылью одежду. Оставшись в одном лифчике и в синих панталонах до колен, она вытрясала все на ветру. До сих пор в глазах эта картина: нескладная фигура, пыль от платья. А муж сидит рядом на ступеньках и шутливо кричит ей: «Ах ты, моя красавица! Да хоть зашла бы во двор, а то полдеревни смотрит на тебя!» А она его матюгами: и пусть, мол, смотрят, ей все равно.

Как раз в эту ночь собралась гроза. Она бушевала во всю свою буйную июльскую силу, наводя жуть на притаившуюся не спящую деревню. А он стоял у окна и при каждом ударе грома выкрикивал что-то одобрительное, веселое, бодрое, смеялся и ликовал, как будто встречал долгожданное чудо. Из глубины избы жена кричала ему: «Эй, отойди от окна, черт сипатый, влетит молния, дождешься! – «Да что ты, Ласточка, красота– то какая, а ты страх на себя нагоняешь!»

Работал Виктор шофером. На самом лучшем счету был Николай Михайлович, вспоминая, рассказывал:

– Ничего о нем плохого не скажу. Как ты думаешь, когда и на чем деревенский человек проверяетс? Правильно, на работе. Только вопрос, на какой. А я тебе отвечу – на общественной! На своей-то каждый ломит. Свое есть свое. А вот представь сенокос. Раньше-то в деревне по три, по четыре десятка человек в луга выходило. Вот здесь и высвечивались и мужики, и бабы. Ну, к примеру, приходили, косы – в руки, каждый свой прокос ведет. Хорошие-то да ответственные, у кого душа за дело общее болела, сразу друг за другом вставали – и ну махать! А кто-то все норовил тридцатым, а то и сороковым оказаться в шеренге. Почему? А как же! Пока этот лентяй свое место займет да косу поднимет, первые-то уж за ним становятся по второму кругу. Вот и смекай, сколько за утро-то расчетливый выгадает да простоит!

А баб тоже видно, кто плутня, а кто грабли из рук не выпускает. Иная раз 15 сбегает в кусты, будто по нужде. А та и нужда, что в холодке простоит да переждет. Вот тебе и расчет простой.

А Виктор – нет, ни от какого дела не отказывался.

У нас весной, в водополицу, все лога играют. На дорогах колдобина на колдобине. А молоко с фермы надо каждый день возить на заводишко в Мыт за полтора десятка верст. А весенняя верста – за десять!

Кому ехать? А Виктору. Помню, мы его, подростки, сопровождали, грузчиками вроде. Ну уж и ехал! Вода в кузове, мы, как петухи на заборе, на бидонах спасаемся, а он едет да песни орет. И ведь никогда машину в грязь не посадит, выведет. Нет, зря человека не похаешь. Умер он как-то внезапно. Вроде и не болел. Правда, мужики часто смеялись над ним на работе, когда он вдруг садился, хватался за грудь, задыхаясь. Не верили. Деревенские не привыкли по больницам ходить, да и возможности у них такой нет. Все дела, дела бесконечные, а больница далеко. Где и заболит, так, если терпимо, и рукой махнут на себя: пройдет, отболит и кончит. А еще и стесняются свои болезни показывать. Это в городе часами могут у подъезда своими хворями хвастать. А в деревне больной – значит, никудышный, квелый, не работник. Вот и он, знать, тогда только открывался, когда уж невмоготу становилось.

К свадьбе младшего сына готовились. Он гордый суетился, хлопотал, доставал, покупал, а за день до свадьбы и умер. Все припасы на поминки пошли, а не на торжество...

Давно все было. Ласточке сейчас за семьдесят. И сколько работы прошло через ее руки за эти годы! Дети, внуки, друзья и знакомые детей из города постоянно наезжают. То по грибы, то по ягоды, то на охоту, те, кто раньше сбежали в города, а теперь приезжают слезу пролить над родимой деревней, – все останавливаются у нее. И ведь всех приветит, накормит, найдет местечко для сна. Хозяйство еще не порушено. Свинья, теленок, овечки – все присмотра просят. А усад, огород? Теперь у нее ноги плохо ходят, переваливается, долго идет и до колодца, и до соседки.

Я как-то посочувствовала ей:

– Достается же тебе, теть Тонь. Терпенья одного сколько надо. И мужа, наверное, жалеешь, умер рано. Легче с ним было бы. Помнишь, Ласточкой он тебя звал?

Она усмехнулась и сказала так резко, зло о Викторе, словно он только вчера досадил ей чем-то:

– Да, нахлебалась лиха. А не жалко его! Вот как перед богом говорю – не жалко! Восемнадцать уж лет у Егория (кладбище это) лежит да пыхтит в песок. Умер – туда и дорога.

За что не любила? Почему? И, словно отвечая на мой немой вопрос, она продолжала:

– Для всех он был хорош. И в колхозе работник отменный. А для меня – плох. Пил? Пил. А хоть чем-то он мне по хозяйству, по дому помогал? На ферме сколь годов я ломалась? Другие мужья прибегут, помогут своим женам то навоз вывезти, то корма раздать. Вручную все делали, посмотри-ка на мои руки, ноги. Все жилы наверху, все вытянуты, все пересчитать можно. А он хоть бы раз пришел! Хоть бы раз! Ласточкой, да, называл. И этого до сих пор простить не могу. Не Ласточкой, Лошадью я была всю жизнь, и без него, и при нем. А он, глядите-ка, нашелся. Ласточка!

Вот так получилось. По отдельности – два хороших человека, а вместе – не вышла жизнь. Души общей не было. Может, и не дожил из-за этого Виктор своего века. Наверняка ведь чувствовал, что не любимый, не желанный. Ненужность свою ощущал. Это и подтачивало.

В народе замечено: пока в доме живут люди, а из колодца берут воду, они служат человеку долгие годы. А пустеет дом – и ветшает он на глазах. Забывают колодец – мутнеет и пропадает в нем вода, обваливается сруб. Вещи умирают, когда чувствуют, что нет в них нужды. К сожалению, это характерно и для человека.

 

Балагур

 

Праздник. Петров день. Солнышко играет. Ветерок приятный веет от леса.

У колодца на скамейке принаряженные женщины, девчонки. Тихо-мирно беседуют. Павел Дмитрич черпает воду, прислушивается к разговору.

– Здравствуйте, Красавицы! – слышится вдруг громкий сиплый голос позади. Все вздрагивают, оглядываются, и с полминуты над скамейкой, над колодцем, стоит ошеломлённая тишина. Потом она взрывается девчоночьим визгом, хохотом женщин. Девчонки убегают стремглав. Павел Дмитрич возмущённо бренчит колодезной цепью, рывком поднимает вёдра и, в сердцах сплюнув, удаляется к своему двору.

Во всей красе перед женщинами остаётся Геннадий Курицын, неисправимый шутник, враль, балабол и насмешник. Он в зимней заячьей шапке, брюки закатаны выше колен, на голых тощих волосатых ногах огромные валенки с калошами. Всё. Больше на нём ничего нет.

Невозмутимо, поглаживая обеими руками живот, несколько вываливающийся через пояс, он подходит к скамейке, с каждой из женщин здоровается за ручку и не торопясь разваливается на траве рядом, подставляя солнышку спину.

– Ну не бесстыжая ли ты рожа, – смеясь, отчитывает его Марья Ивановна. – Ну неужель не совестно в таком виде при народе показаться? А девчонок-то напугал, и не соберёшь теперь по деревне.

– Девчонки найдутся, – машет рукой Геннадий. – Вот убежали – зря. Жалко, не услышат, что я скажу.

– Знамо, не весть что потеряют, – посмеивается его двоюродная сестра Вера. – Хватит людей-то смешить. Ко мне, что ли, направлялся? Так пойдём, стол накрыт.

– Это успеется. День весь впереди, – спокойно отговаривается Геннадий. – Мне вот с красавицами хочется поговорить.

У него все красавицы: от шестилетней пигалицы до древней старушки.

– Вы матушку мою помните?

– Как же, как же, – завздыхали женщины, – царство ей небесное!

– Так вот, никогда она меня не бранила ни за лишнюю рюмку, ни за то, что я, пожилой уже человек, иногда себя вроде дурака перед людьми выставляю. «Чуди, Генка, – скажет бывало, – самому так-то веселей и около тебя человеку легко будет, чудачество не зло.» Ну, люди разные. Кому это по нутру, а кому-то как кость в горле. Видали, как Павла-то перекосило? Конечно, он серьёзный. А мне, верите ли, бабы, пяти минут с ним не поговорить. Скулы сведёт от скуки. Он помолчал. Да и речь-то не о нём.

– А перед смертью – она, вы знаете, у меня умерла в городе – и сказала: «Живи, сынок, долго и запомни эти вот мои пожелания: жену не обижай, ума не пропивай, материн дом в деревне не продавай».

На скамейке было тихо.

– И умерла-то она в этот самый праздник. Пятнадцать годков прошло. Только лето тогда было холодное. Вот так-то, бабоньки.

Он встал и пошёл от скамейки, только не к сестре, а домой, в родительский дом. Женщины молча провожали его взглядами.

Он прошёл тропкой мимо пруда, мимо дома соседей; открыл аккуратную калиточку в палисадник и по свежевыкрашенным ступенькам на крыльцо поднялся.

Хлопнула дверь. Видно было, как из открытого окна в кухне ветерком выдувало пёстренькую занавеску. Что-то сказала Геннадию жена Римма. А потом вздохнула в его руках гармошка. И толи засмеялась, то ли заплакала – и не понять было.

 

Хлеб приехал

 

Раньше как было? Пылила за околицей машина, вездесущая ребятня оповещала под окнами: «Хлеб приехал!» Спешили с мешками, с бельевыми корзинами. По 14 копеек буханки – в мешок, для скотины, дёшево, не жалко. По 18  – в сетку, себе, с супом и молоком. Деревенский магазинчик работал исправно, три дня в неделю. Чаи, сахар, крупы, маргарин– всё было. А потом – перестройка, переход к капитализму, горел бы он быстрым огнём; всё пошло – поехало наперекосяк. Продавщицу «сократили», торговую точку закрыли, на двери замок повесили, окно ставнем загородили. Стоит теперь строеньице в жирных лопухах.

Продуктовая машина из Мыта появляется раз в неделю, а если дожди, грязь – не появляется вовсе. Привозят только чёрный хлеб и – обязательно – водку.

– Что же ты, Сонюшка, белого-то не привезла?

– Так пока до вас ехали, всё в других деревнях разобрали.

Берут чёрный, есть-то надо.

А с недавних пор прилетают в деревню разноцветные «девятки» с бойкими молодцами. Выставят товар – глаза разбегаются. Люди машину окружают, рассматривают, приценяются. Берут в основном дачники, они денежные.

Тётя Поля с костыликом долго мнётся у этого великолепия.

– Так сколько, сынок, рогалик-то? – в третий раз переспрашивает она.

– Пять рублей, бабка, 5 рублей, бери, чаи будешь гонять!

Берёт один, бережно убирает в мешочек.

– А вот эта баночка с рыбкой?

Услыхав цену, испуганно моргает, отходит.

К нашему крыльцу нерешительно направляется Павел Дмитрич, смущённо говорит, отводя глаза:

– Мне Тонида сказывала, ты ей денег взаймы дала. Может, и для меня найдёшь немного? Не несут, понимаешь, пенсию-то. Каждый день обещает почтальонка – и не несёт. Я поспешно открываю кошелёк, протягиваю бумажку. Старый человек радостно семенит к машине. Он – один из тех, кого извечно называли кормильцем России-матушки.

Как же она теперь их кормит?

 

Десятка

 

Зима стоит, каких давно не бывало. Снега, метели, заносы.

Колхозный бульдозерист расчищает дорогу от центральной усадьбы только до деревни. А если и в деревне – просит с дому по десять рублей в месяц. Все согласны. Деньги небольшие, да и нельзя иначе. Случись что, ни «Скорой», ни пожарные не подъедут, не помогут.

Только Александр Иванович Тетерин долго бурчит и, доказывает, что бульдозерист обязан улицу расчищать и без «дополнительной оплаты», и денег не даёт.

– Сквалыга, хромой чёрт! – в сердцах бросает вслед уходящему Павел Дмитрич.

И все почему-то вспоминают, как прошлой зимой в жестокие морозы у Тетериных околела собака – гладкошёрстный английский сеттер – потому что её не впустили в тепло, в дом.

 

Корова

 

Корова на гумнах мычали давно, однако в дневной сутолоке вроде и не замечалось ее беспокойство. Но сумерки начали спускаться на деревню, и она закричала уже криком, как человек, которому страшно и неуютно оставаться одному в надвигающейся темноте.

Я не выдержала и пошла прогоном к ней. «То ли заснул Николай, то ли хлебнул лишнего и забыл про корову?»

Но только вывернула из-за вишен, как его и увидела. Он шел и еще издали увещевал корову:

– Ну, что ты орешь? Заели тебя, что ли? Погляди-ка, и ничего страшного кругом нет, а ты ухаешь, как оглашенная, на людей тоску наводишь, себя пугаешь.

Меня он не заметил. Видел плохо. Невысокий такой, худой, как подросток. Корова нетерпеливо ходила на привязи, не спуская с него глаз и, словно понимая речь людскую, обрадованно, коротко мыкала.

Он отвязал ее и повел. И пошли они неторопливо, спокойно: он – покуривая, она – изредка наклоняя голову и захватывая губами траву.

– Не наелась, что ли? – добродушно ворчал хозяин, и корова шумно вздыхала. Свернули с тропы и огородом ушли к дому.

«Ведь вот пить еще будет, доить, с молоком возиться, разливать, может и горшков чистых нет» – жалея, подумала я.

Два года назад он овдовел. А перед этим они и корову завели, из телушки вырастили. Как радовалась Валентина, что корова хорошая удалась, что молоко вкусное. Как-то мы стог метали в лугу, она наверху стояла. И раз пять, наверно, про нее вспомнила, все сверху выглядывала, где корова, не сорвалась ли, не ушла ли куда. Вскрикнула вдруг испуганно:

– Николай, нет коровы-то что-то!

– Да полно тебе, чай, поди, легла, а ты суетишься, нервничаешь.

– А ведь и правда, – обрадовано сказала она, всмотревшись, – лежит, вон голова из травы выглядывает.

Мы все посмеялись и продолжали снашивать копны к стогу. Для Зорьки старались. Нельзя сказать, чтобы они жили дружно и счастливо. Характер у Валентины был сложный: вспыльчивой и раздражительной она была. Но Николай Михайлович умел сглаживать все углы, да и жена остывала быстро. От людей скрыть неладное в семье трудно. Но всё равно он, после очередного шума в доме, выходил на улицу, будто в делом, и кричал под окнами: «|Валь, выдь на минутку, вынеси ведро, на колодец схожу!» Вот, мол, глядите, люди, ничего плохого у нас не произошло. Ну, пошумели, чего не бывает. Люди понимали, привыкли.

А тут и беда подкатила. И Николай Михайлович растерялся. Плохо, когда человек остаётся один, но женщине всё-таки легче. А тут… Всё вдруг легло на его плеч: живность, пёчь, стирка, уборка, кастрюли – словом, то, что является обычно уделом женским. Не раз он со слезами говаривал:

– Лучше бы сгореть сто раз, пусть ничто бы не осталось. В бане стал бы жить, только бы с ней... А с коровой не знаю что и делать. Овцы – те глупые, ничего не понимает, их лишь корми, им все равно кто. А Зорька-то косится, сторониться… Я уж Валентинин плат надеваю, когда иду доить. Вздрагивает, но стоит, терпит. Продать её? А чем жить? Тут хоть молоко берут соседи – все лишняя копейка. На пенсию не разбежишься. – И, помолчав, вздохнул:

– А самое главное – о Валентине память.

– Корова осталась на дворе. Постепенно привыкла к мужским, не очень ласковым рукам. С нею у хозяина и душа как-то отходила: он с ней разговаривал, ругал ее временами, советовался, ухаживал. Летом для неё сена заготовить надо, и немало; зимой – поить, кормить, с бадейками на двор правиться. Время быстрее шло, дела от тоски спасали. Сын со снохой приезжали из города редко, только на всё лето присылали старшего внука. Помощь от него была небольшая, но хоть живой человек рядом.

А среди зимы получили от Николая Михайловича тревожную телеграмму с просьбой срочно приехать в деревню. Что хоть ещё случилось? Муж нанял машину и уехал, а я два выходных дня терялась в догадках, пока он не вернулся и не рассказал, что за поспешность заставила брата дать телеграмму.

Заболела корова. И случилось это по вине, по недогляду самого хозяина.

– Понимаешь ты, – рассказывал он мужу, – я комбикорм держу на дворе в старом сундуке без крыш. Досками прикрываю. А тут взял бадейку ей в пойло, а закрыть-то забыл. У Зорьки надо было навоз из хлева вычищать, я её выгнал, и не торопясь, орудую вилами, а она по двору бродит. Задумался за работой. Корова, не будь плоха, унюхала этот комбикорм, подошла и ну; наворачивать сколь душе угодно. Когда я, слепой мерин, пригляделся, она, может, бадейки четыре успела заглотать. Я так и сел в навоз...

Ну что, объелась корова! Закупорка в желудке получилась. Не ест, не пьёт, стоит, понурясь, возле стены. Я ей и того, и сего, гонял её по снегу – нет, ничего не помогает, бока у неё каменные. Вот веришь ли, в один момент я не выдержал: обнял её за шею, как бабу, ей-богу не вру, и заголосил. Пропадёт животина, резать надо. А куда с мясом? Кто повезёт? На чём? Кто, к примеру, торговать будет на рынке? Я тебе и отбил телеграмму. Думаю, две головы всё же лучше одной.

Познания в животноводстве у мужа были не ахти какие. Но всё же кое-что смыслил: покойная мать держала корову, и тоже случалось всякое.

Решили так: зарезать всегда успеется, надо все средства перепробовать, авось и полегчает бедняге. Взялись они Зорьку лечить. Вливали крепкий чай в глотку; пол-литра водки; пол-литровую бутылку подсолнечного масла. Разглаживали, разминали бока. Намучились! Но чудо! Их старания не пропали даром. Корове сделалось легче и лучше. А потом за жизнь её уже не опасались.

У Николая Михайловича отлегло от сердца.

– Нет, – решил он, – хоть и трудно, пока хоть что-то вижу, корову буду держать. Вот, когда, может, решусь в больницу на операцию ехать, придётся в хорошие руки продать. И обязательно чтоб женщина была, чтобы Зорька к ней побыстрее привыкла...

Летом мы снова приехали в отпуск. Зорька благополучно доилась. Николай Михайлович, как всегда, порадовался нашему приезду.

– На кладбище по весне ходил, – как о сокровенном, поведал однажды, когда мы сидели за тихим разговором на крылечке, и голос его; дрогнул.

– К Вале. Ты была там хоть раз?

Я там была. Видела её фотографию на памятнике. Спокойно, улыбчиво смотрит на кладбищенские цветы, травы, лесок. И чёрные косы перекинуты на грудь.

 

Монолог

 

Мя-я-я-у! Так спать хочется, а хозяева что-то сегодня не спешат ложиться. И свет, и маленькую не укладывают, сказку не читают, а мне под нее так хорошо мурлычется и засыпается!

Мя-я-у! Сходить в кухню что ли, может, что в блюдце осталось... Ну вот, когда так гладят, красавицей зовут, а тут брысь! – не крутись под ногами. А где же крутиться-то? Везде сумки какие-то, чемодан огромный... Мур-р-р... Вот из этого мешочка чем-то вкусным пахнет... вроде бы сыром. Да ладно, уйду, уйду, уйду... На кровать что ли прыгнуть или на подоконник... Опять согнали... Ничего не понимаю!

Зачем меня схватили? Куда-то несут... На улицу! Да я же туда совсем не хожу, забыли что ли? Я боюсь, боюсь, там такие страшные собаки, я их с балкона видела-а-а... Буду царапаться! И укусить могу...не пойду-у-у!

Куда вы меня пихаете? Здесь пахнет чем-то неприятно, ох, задохнусь! Одну оставляете? Нет, все лезут, садятся, меня толкают, смеются... им хорошо, а мне-то? Ой, зафыркало! По-ехали-и-и... Все мелькает, голова закружилась...

Куда бы голову-то спрятать? Вот, сейчас за спину к хозяйке протиснусь, глаза закрою и дышать не буду... Вроде бы полегчало... да зачем вы меня вытаскиваете, мне здесь не так страшно... Зачем берете на руки? Почему дрожу? Откуда я знаю?... дайте хоть попить! Ну, спасибо, полизала с ладони...

Господи! Они говорят, что это мы едем! И долго ли еще ехать-то? А куда? Ведь как было дома хорошо! Почти весь день одна, где хочу, там хожу, лежу, прыгаю, опять же – кормежка вкусная...

Ой, как тряхнуло, кажется, желудок через пасть выскочит... А им весело... Щебечут всю дорогу, какие-то песни слушают, меня тискают... Вот нашли время для нежностей... Дуська, Дуська... ну, Дуська, и что?

Хоть глаза открыть на секунду. Что это? Темно... И остановились, не трясет больше...

Опять тащат! Теперь-то куда? Может, домой приехали? Да, да, вот они шумят об этом: дома! дома! Ну, и где же дом? Боже мой... это не наш дом! И комнаты не те... и пахнет чем-то странным. Да, походи, погляди, понюхай...

Стра-а-а-шно! Это диван? Все, прыгаю, ложусь, вцепляюсь лапами– не отдерете! Нет, не хочу! Не надо никакого молока! Оставьте меня в по-ко-е!

...О ком это они говорят? Я? Лежу уже целый день? Не может быть... А что это я?... И есть хочется... Раз, два, три! – прыг!... А вроде и ничего, просторно, только между комнатами высоко, прыгать надо, а-а! Говорят пороги какие-то... В коридор зовете? Иду-иду... ой, рыба... фу ,дома не такая... говорят, речная. Может попробовать? У-р-р-р... Ничего, свежая... спасибо... И попить дадите? Нет, после рыбы лучше водички, нет, нет, молока не надо...Ну и что – от коровы... пока воды!

А где здесь горшок? Ну где горшок?!

Иди на улицу, во двор? Иду, иду...

Ну и простор! И тихо! Нет никого...

Вот уже где полазаю... Ага, вот дверца... А это что? А-а-а, огород, дома меня тоже возили на огород... в корзинке или в мешке, рюк-за-ке, за плечами... да, хозяин возил... Нет, здесь лучше! Солнце! Трава! Грядки... Вот и горшок... А земля-то мягкая, душистая...

Ой, бабочка... птичка! А это кто вылезает из кустов?

Боже мой? Местный кот! Ну все, пропала...

 

Рыжий и серый

 

Если сравнивать жизнь городских и деревенских кошек, то, пожалуй, жизнь последних более благополучна. Во-первых, у каждой из них есть дом и хозяин, чего не скажешь о тех бедных городских созданиях, которые вынуждены скитаться по подъездам и подвалам. Во-вторых, у них нет проблем с кормом. А городским приходится надеяться исключительно на доброту и милосердие тёть Кать и тёть Шур, которые их подкармливают. Наконец, в деревне к кошкам тёплое уважительное отношение (они тоже работают: ловят мышей, крыс), их никто не пинает, не бьёт палкой, не обжигает усы, как это бывает с кошками городскими, над которыми издеваются переростки-бездельники.

Но бывают печальные исключения и в судьбе деревенских усатых-полосатых.

Например, кому-то не нравится нечистоплотность котят, никак не привыкающих к порядку. Их уносят на ферму, где они вынуждены жить долго, иногда всю жизнь, если кто-то их не заберёт в дом. А ещё среди дачников есть такие, правда, их единицы, которые привозят любимцев на лето красное в деревню погулять на травке, а потом их мило забывают. Ну уж на следующий год и достанется им от деревенских справедливых женщин, и поделом!

Именно так несколько лет назад, когда за околицей стояли ещё конюшня, коровник и овчарня, появились в деревне Серый и Рыжий. Брошенные хозяйкой-дачницей, они сначала разбойничали в деревне, лупя местных котов и, воруя пищу, которая где-то плохо лежала. Надо же было выживать!

Однажды Рыжий, отличающийся особенным аппетитом, забрался во двор к Борису Ивановичу в надежде чем-либо поживиться и нечаянно попал в капкан, поставленный на крыс. Он рвался из него всю ночь и перекрутил себе правую переднюю лапу.

Когда потрясённый случившимся Борис Иванович вынул его из капкана, кот был еле жив. Борис Иванович плакал. Он выхаживал кота и решил оставить его у себя.

Вместо лапки осталась у Рыжего половинка, да и та усохла, кот поправился, но остаться у Бориса Ивановича не пожелал, может, обиделся на людей, а может, привычка к вольной жизни победила или не захотел оставлять в одиночестве серого братца.

Оба кота ушли на овчарню и остались жить там. Валентина и Николай Михайлович, ухаживающие за овцами, приносили им из дома молока и хлеба. Спали они, забравшись на тёплые, мягкие курчавые овечьи спины. Сначала глупые овцы шарахались от котов, чуть не на стены лезли, вытаращив безумные глаза, особенно если коты внезапно спрыгивали в гущу стада, чтобы устроиться на ночлег. Да в темноте-то! У овец чуть припадки не случались. Николай Михайлович кричал на котов: «Вот навязались! И что вы здесь сшиваетесь! Шли бы на коровник, балды, там сытнее!»

Но со временем все ко всем привыкли, и овцы иногда только недовольно пофыркивали на котов, а бараны пробовали шутливо боднуть их.

Рыжий и Серый делали редкие весенние вылазки в деревню к подругам, вступали в бои с домашними Васьками и всегда выходили из них победителями. Иногда они, как две собачонки, бежали за Валентиной и Николаем Михайловичем к ним домой, а наутро шли с ними на работу.

Но пришли другие времена, веяние которых отразилось не только на людях, но и на четвероногих.

Деревня стала «неперспективной», угнали коров и овец, забрали на центральную усадьбу трёх последних лошадей.

Валентина и Николай Михайлович к этому времени, к счастью, вышли на пенсию и могли уже не работать. А коты? В пустой овчарне осенью бесприютно засвистел ветер, стало холодно, и Рыжий и Серый перекочевали к своим благодетелям. Ну куда их выгонишь? Стали жить во дворе, опять же с овцами. В дом их нельзя было заманить ничем! Они подружились с Шариком, мирно жили и мирно ели из общего корытца. Так и шло время.

Почему они начали ходить к нам в гости, я не знаю. Но однажды в сумерках, открыв дверь из коридора во двор, я увидела, как по крутым ступенькам метнулись две тени. Уж не крысы ли? Но из-под коридора вдруг донеслось не то грозное, не то жалобное кошачье завывание. Вон кто пожаловал!

Как раз в этот день муж ходил на рыбалку, и я вынесла котам по рыбёшке и оставила на ступеньках внизу. Через минуту послышалось урчание и хищный хруст. Серый и Рыжий пировали.

Серый был посмелее, а Рыжему доверять нам мешала, видимо, память о злополучном капкане. Но через несколько дней и Серый, и Рыжий стали появляться у окошечка-лаза в коридоре. Обычно раздавалось негромкое мяуканье, в окошечке показывалась усатая морда – гости явились!

Я уже не выносила на лесенку гостинцы, а оставляла их у лаза. И со смехом наблюдала, как из окошечка протягивалась серая или рыжая лапа, молниеносно схватывала кусок и исчезала. Однажды вздумалось мне подвинуть рыбу поближе к лазу, подумала, вроде далеко, не достанут коты – р-р-аз! – в руку вцепились когти, я её с визгом отдёрнула, по пальцам потекли крупные капли крови. Вот благодарность!

– Сама виновата! – сказал муж. – Ведь почти дикари.

Коты приходили аккуратно. Днём мы часто видели их лежащими в густой траве в палисаднике. А то иногда смотришь в окно: по тропинке деловито ковыляет на трёх лапах Рыжий, за ним не спеша, идёт Серый.

Как-то мы Серого поймали, заманили в кухню кусочком мяса и посадили на печку. Какой утробный вой огласил дом! Как загорелись зелёные глаза! Я в то время мыла около печки посуду и увидела, как Серый через мою голову смотрит в окно, готовясь к прыжку.

– Открывайте дверь! – в ужасе закричала я. – Выпускайте, не то махнёт в окно, порежется! Больше заманивать котов в дом мы не решались. Уезжая, мы их кормили плотно и оставляли еду на полу в коридоре ... Кто сообщал им о нашем приезде через год? Но каждый раз, не успев ещё как следует оглядеться и разложить по местам привезенное, мы слышали мяуканье во дворе и лицезрели то одну, то другую усатые морды в окошечке. Мы радовались, что Рыжий и Серый живы, что снова всё лето они будут мелькать на тропках, в огороде, во дворе. Я считала святой обязанностью накормить их, как членов семьи. Серый уже частенько входил в коридор и даже дремал на половичках, а потом мы могли его даже и гладить. Рыжий смотрел издали ...

Первым, как это ни странно, нас через год не встретил Серый.

– Как же это, Николай Михайлович? – растерянно спросила я.

– А вот так, Татьяна, так, – вздохнул он. – Всё живое приходит к одному концу. Что же делать, видно, время пришло.

В это лето Рыжий выглядел неплохо; но уже видно было, что он старый. Морда у него стала какая-то широкая, щёки раздвинулись. Он больше не дичился, тёрся о наши ноги, даже оставался ночевать во дворе на жердях на старом одеяле.

Поздней осенью мы приехали в деревню дом проверить, Николая Михайловича и Валентину повидать. Рыжий был упитанным, важным котом, и я порадовалась, уверовав, что зиму он переживёт благополучно.

Но весной Рыжий к нам не пришёл. И я уже ни о чём не спрашивала Николая Михайловича.

 

Серафима и Лександро

В деревне встают рано, но покой соседей берегут. Мало ли у кого-то внуки маленькие спят, кто-то приболел, к кому-то вчера поздно гости из города припожаловали.

Молча поклонившись друг другу, разойдутся на тропе; у колодца ведерком лишний раз не звякнут; соседки не высунутся из окон и не закричат на всю улицу, хороши ли удались у той или у другой хлебы. А уж если кто забудется, того и оговорят сразу.

– Сережка, – иной раз скажет Марья Ивановна единственному молодому парню в деревне, – ты почто утром всех переполошил своим мотоциклом? За грибами ездил? Так имей соображенье, выведи свою машину за околицу, там и тарахти сколь душе угодно.

Но в это утро деревню разбудила разудалая песня. Кто-то во весь голос, с чувством пел: «Живет моя отрада в высоком терему...»

Изо всех изб заспешили на улицу удивленные и рассерженные хозяйки.

– Эй, Лександро, чтоб тебя! – возмущенно зашипела со своего крыльца Тонида. – Что же ты горло-то дерешь ни свет ни заря?

– Спокойно, тетка, – пьяно ухмыльнулся Лександро, – не мешай праздновать, у меня сегодня день рождения.

– А-а, – разочарованно и понимающе протянула Тонида, – ну иди, иди в свой терем, твоя отрада, чай, уж и скалку припасла, встретит и употчует.

Все, посмеиваясь, убираются в дома.

Дело в том, что к дням рождения Лександра давно все привыкли. Он празднует их несколько раз в году, когда, как он выражается, «протестует против политики своей жены Серафимы». А политика эта однозначна: полный год, без выходных, без проходных работай, гни спину, запасай, надрывайся. А куда, зачем? Много ли им, двоим, надо? Детей нет и не было никогда...

Лет двадцать пять... да, пожалуй, лет двадцать пять назад в сорок лет Серафима, старая дева, взяла примаком в дом двадцатилетнего парня из дальней деревушки Мошково. Новость эта надолго взбудоражила всю деревню. На лавке, хлопая себя по коленям, Марья Ивановна высказалась:

– Был бы умный Санька, не женился бы на Симухе.

И все согласились, что Санька Малков – дурак. Ну, дурак и дурак. Стали жить. У Серафимы с матерью деньжата водились, и скоро молодые отделились, поставили щитовой дом. Первые два или три года Санька, выпив в Петров день и лежа под березой на траве, жаловался мужикам:

– Я ее прошу: ну хоть малюсенького какого ребеночка роди, а она только ругается.

– Всему свое время, – вздыхал Павел Дмитрич, сам бездетный, сменивший трех жен. – Мои вон с молодости не рожали, а уж от твоей старой прорехи дождешься ли?

Потом Санька успокоился, втянулся в хозяйство, летами пас колхозных телок, по зимам они с Серафимою ухаживали за ними на ферме. Годы-то как вода текучая бегут. Много их набежало и у Серафимы с Лександрой. Зато теперь их дом – полная чаша. Такой чистоты, ухоженности нет ни в одной усадьбе. Дом как картинка, весь выкрашен масляной краской, в палисаднике яблоки зреют, в огороде, на гумнах – везде видна рука заботливого хозяина. И отношение к Лександру изменилось давно. Та же Тонида не раз в сердцах кричала своим сыновьям-пьяницам, наезжающим из города:

– Санька-то? Какой он вам Санька? Лександро он! И во сто раз вас умнее! Да такого дельного мужика в деревне и нет! Ему бы вот женку-ровесницу, чтоб жил с ней в удовольствие, а то, чай, все руки протер об сухие Симухины бока. Бедолага молодого бабьего тела не видел сроду.

А он живет себе. Недавно к ним в гости привозили старенькую Санькину мать. Наблюдая с лавки, как старушка деловито снует из огорода в дом, приезжая учительница сказала задумчиво:

– Ведь вот зачем-то родила она его на свет.

– Как это зачем? – возмутилась Марья Ивановна. – Чай, не всем ученым быть, кто-то и за телками ходить должен. И что, если детей нет? Его, что ли, вина? А он... он в другом себя показал – он хозяин. Хо-зя-ин! Наших мужиков еще за пояс заткнет. Вот так! А что запивает, протестует – так он живой человек, а не машина. У Серафимы глаза прыткие да жадные, ей все мало. Запротестуешь!

...А Лександров праздник продолжался. Он победно прошелся до конца улицы, вернулся к своему дому, и через минуту из открытого окна послышалась ругань. Серафима выбежала со двора и, переваливаясь, пустилась в огород. За ней выскочил Лександро, и слышно было, как в Серафиму полетели ведра, тазы, подвернувшиеся поленья.

– Люди добрые, помогите! – выла Серафима. Но добрые люди спокойно слушали ее вопли, потому что по многолетнему опыту знали, что с тех пор как однажды Серафима сдала Лександро на пятнадцать суток за разбой, а ему это не понравилось, все тяжелые предметы летели не в Серафиму, а мимо. И она это знала и жалобилась не со страху, а так, больше для порядку, показывая, как устала она жить с мужем-дураком.

Во второй половине дня, опять же не вызвав никакого удивления у соседей, Лександро, как ни в чем не бывало, завел «Муравья». Симуха взгромоздилась в мини-кузов, и странная эта пара дружно отправилась накосить для коровы отавы на колхозном клеверном поле.

Так разве не загадочна русская душа?

 

Чужие караси

 

Благодатная пора – июль! Небо с самого утра чистое, и таким оно остается весь долгий день. Солнце жаркое, ветерок с южной стороны теплый: сенокос в разгаре. Травы добрые, невпроворот косе. За два дня они высыхают, оставаясь зелеными, яркими. А где пореже трава – там и обыденкой сохнет: с утра по косе накосил, к вечеру убрал в сарай. Самое лучшее сено! Под дождь не попало, соки из него не вымыло, все при нем! Такое сено, как угощение, дают холодной зимой стельным коровам да овечкам. Съедают все подчистую, только подавай!

Вот и спешат в деревне управиться с сенокосом на усадах до Петрова дня, пока не начались дождички-сеногнойники. Вроде и не сильные, а моросящие, надоедливые. Не дай Бог, попадут скошенные травы под такие дожди: пожелтеют, почернеют, лист опадет, одни былки останутся, когда высохнет валок в установившееся ведро. А уж если затяжные дожди – совсем беда: врастет валок в землю, не отдерешь.

Всякие, правда, есть хозяева. Иным все равно, что в сарай убирать или в стог метать: не нам есть! Таких осуждают, если не открыто, так за глаза в разговорах или про себя припоминают: нерадивый…

Вова Рюмин встал не рано. Вышел на крыльцо, тряхнул густо поседевшей головой, прогоняя остатки сна, сел на лавочку у палисадника и довольно прищурился на солнышко.

Погодка-то! Вове нравилось, когда в травке огоньки-росинки блестят, поют по деревне петухи, где-то на задах за огородами вжикают косы, перекликаются соседи. Обычно зиму он жил в городе с женой, от которой давно отвык и которая на него не очень-то и внимания обращала, а с ранней весны и почти до декабря блаженствовал в деревне в родительском доме, добротном, с новой баней, с пасекой в десять ульев.

Старший брат недавно умер, и Вова остался единственным наследником. За домом и усадьбой он следил, в городе, как и все, сажал картошку, огурцы и помидоры (рассаду давали соседки), лук. И пил… Много и каждый день. Самогонку в деревне производили, Вова платил за нее медом. Такой расклад всех устраивал: у теток – «отличный продукт», как называл его Вова, а ему денег не требовалось на зелье.

В подругах у Вовы в деревне ходила Римуха, приезжая «дачница» из города. Вместе пили, ругались и мирились, ходили по улице с песнями, веселя народ. Но Римуха и помогала Вове, по крайней мере, в грязном он никогда не ходил. Римуха любила баню: своей не было, так в Вовиной она и мылась, и стиралась, случалось и спала в перебранке на старом, выставленным сюда за ненадобностью диване с валиками и вылезающими пружинами.

Сестра ее, Капиталина, женщина тихого, степенного нрава, пыталась разлучить эту пару, но в конце концов махнула рукой: делайте что хотите!

Сидя на лавочке и зажмурясь на солнце, Вова увидел шагавшую к нему Римуху.

- Здорово, милаха! – гаркнул он и раскатисто захохотал.

- Здорово, здорово, - проворчала та, присаживаясь рядом. – Ну что, бредень-то готов?

-               Готов, готов! А ты-то готова ли? Что, прямо в платье полезешь в воду? И в тапках?

-               Как хочу, так и полезу, - отрезала Римуха. И уже совсем другим мечтательным голосом поведала:

-               Страсть как рыбки хочется. Да, а есть ли она в пруду этом?

-               Есть! – уверил Вова. – Счас докурю, и пойдем.

Сосед, хромой Александр Иванович, ковыляющий с усада с косой, прокричал им через дорогу:

-               Чего расселись-то, молодые? Косить вам не надо, что ли?

-               А чего мне косить? – хвастливо отозвался Вова. – У меня все скошено, уж разве телеграфные столы пойти косой повалить?!

-               И скошено, и выпито, - мурлыкнула, ухмыляясь, Римуха.

-               Ну-ну, вам ведь не скотину кормить, - согласился Александр Иванович.

Усад свой Вова, конечно, не косил. Литра за четыре самогонки но отдавал его тем, кто держал коров. И опять всем хорошо: Вове – не потей, тем – далеко не ходи, покоса не ищи. Только вот вырученной самогонки им с Римухой хватало ненадолго.

-               Ну, давай вставай, - сказал, поднимаясь и затаптывая окурок, Вова. – Хлопнем по стаканчику, чтобы не застыть, и айда!

    Огородами они махнули на тропку и пошли усадами к пруду.

    -               А у Славы Попова в пруду ничего не водится? – спросила Римуха, когда они проходили мимо приятного четырехугольника с березками по берегам.

    -               Водится, да не про нас! Это пруд частный, а мы будем ловить в общественном, - весело пояснил Вова.

    Вячеслав Попов – крепкий хозяин. Для своих овец и двух коров он и вырыл этот пруд. Пригласил обладателей техники – и дело сделано. Грунтовые воды заполнили водоемчик, трава застлала берега, березки выросли. Сначала слава ревниво оберегал свой пруд, но однажды жарким летом разрешил ребятам в нем купаться. Дно, правда, глинистое, но не беда! Мальчишки и девчонки весело бултыхались в теплой воде, иногда и кое-кто из взрослых освежался.

    -               На реку собрались? – спросил проходивший мимо Саня Малков.

    -               Поближе, - коротко ответил Вова.

     Саня проводил их взглядом и попер короб с накошенной травой ко двору.

-               Слушай, а нам не попадет от баб? – встревожилась Римуха, когда они подошли к пруду по соседству с большим болотом. Пруд и питался от него водой. – Ведь белье здесь полощут.

-               Бабы перебьются, - хохотнул Вова. – На баб еще ориентироваться, - ввернул он, довольный, недеревенское словечко.

Скоро пруд огласился визгом, хохотом, матерными ядреными словами. После второго захода рыбаки с удовольствием перекладывали из бредня в ведро аккуратненьких золотистых карасиков.

А в это время Саня пролез с коробом через калитку в огороде и бухнул его у двора. Тут он увидел, что у Тонидиного дома собрались женщины.

-               Бабы! – нарочно встревоженно закричал он. – Аль не слышите, что на пруду делается?

-               А что? – всполошились женщины, - уж не утоп ли кто?

-               Вам бы все утоп, - рассердился Саня. – Рыбу там ловят! Бреднем!

-               Рыбу? Бреднем? – взъярились женщины, – Да какие же это паразиты слов не понимают? Ведь сколь раз говорили, чтобы в этот пруд не лезли!

Они решительно снялись с лавки и трусцой направились через Настасьин прогон к пруду. Саня устремился за ними.

-               Где теперь белье будете полоскать? – подхлестывал он их, как будто по пяткам, своими торопливыми замечаниями. – Вода-то небось, как кисель, в неделю не устоится!

Разъяренные женщины взбежали на высокий бережок – и пошел великий лай! Ошарашенные таким натиском, Вова с Римухой метнулись к противоположному берегу, вылезли на траву  и, чувствуя себя в относительной безопасности, лениво отбрехивались, обирая с себя цепкие водоросли.

И никто, кроме Сани, не углядел в осоке ведра с рыбой. Женщины стояли стенкой, и Сане за их спинами потребовались секунды, чтобы схватить ведро и спрятать в высоченной траве за тропинкой. А потом он как ни в чем не бывало начал рьяно поддерживать женщин и кричать на провинившихся не менее громко.

Вове наконец надоели нравоучения, и он гаркнул со своего берега:

-               Да ладно, мать вашу! Не полезем больше!

Но уже примерно через час Римуха  прямо в непросохшем платье, в размокших тапках, привязанных бечевочками, подошла к колодцу, где брали воду Тонида и Марья Ивановна, и дрожащим от обиды голосом сказала:

-               Что уж, вы, бабы, издеваетесь над нами? Ну ладно, глупость мы сделали, но зачем рыбу-то забирать? Вы неплохо живете, а у меня одна пенсия, на нее не раскошелишься. Десяток карасей вам – тьфу! – а мне все приварок.

Женщины вытаращили глаза.

-               Опомнись, Римуха! Да неужто мы рыбу взяли? Что ты говоришь? Мы ее и не видывали!

Но Римуха села на лавку и завыла в голос. Растерянные сестры обежали всех, кто был на прудке, все божились, что и ведра никакого не заметили.

-               Лександро! – закричала наконец Марья Ивановна, увидев, что тот ведет из луга корову. – Подь сюда! Мы тут с рыбой разбираемся!

-               Еще чего! У меня Серафима уехала в больницу зуб лечить, мне корову доить надо, а не с вами прохлаждаться. Да и в чем разбираться-то?

Так ничего и не выяснив, недоуменно пожимая плечами, все разошлись.

Римуху жалели.

На другой день приехала продуктовая машина. Вся деревня покупала снедь, в том числе и очень крупную замороженную рыбу. Римуха и Вова сидели в стороне на траве, ждали своей очереди.

Серафима, расплачиваясь, долго перебирала монеты в кошельке.

Кто-то из женщин спросил:

-               Чего рыбы-то не берешь? Не часто ведь привозят.

-               А Александро вчера целое ведро наловил в прудке, не хуже этой, - отважно похвасталась она со всего проста.

Затяжное молчание удивило Серафиму. Оглянулась и как-то неловко выбралась из толпы.

Вова резко встал:

- Уплыли, значит, карасики на Серафимину сковородку! – пробормотал он и прямиком заспешил к стоявшему на крыльце Лександру… 

 

Дом

 

Под окнами буйно цвела сирень. Как в огромном букете, белая и фиолетовая вперемешку. На железную крышу щедро падали солнечные лучи; грачи ходили по крыше, скользили, скатывались на лапках книзу, суматошно хлопая крыльями и крича, летели на молодую высокую берёзу, всю в блестящих клейких листьях. Шумел тёплый ветер. Всё дышало, жило и радовалось.

А дом глядел невесело. И подходя, всматриваясь в окна с невыставленными зимними рамами, Татьяна подумала тревожно: «Господи, дом-то словно чувствует, ишь, нахмурился».

Умерла на девяностом году хозяйка дома, свекровь Татьяны. Им предстояли печальные хлопоты...

На другой день родня разъехалась. Дочерей до города увёз племянник Виктор. А Татьяну муж попросил:

– Слушай, давай останемся ещё на сутки, время в запасе есть. Не хочется уезжть. Да и прибрать всё надо, столы, лавки, посуду соседям вернуть. Теперь надеяться не на кого, отчего уедем, к тому и приедем.

– Конечно, останемся, – ласково коснувшись его руки, согласилась Татьяна. Так и ершили. Поспешил и со всем управится, устали.

У Татьяны к вечеру разболелась голова. И в бане она поэтому ополоснулась наскоро, побоялась, как бы хуже не стало, хотя и веник был, и пару предостаточно. Хватило сил только до постели добраться.

Но странно: в недолгую эту майскую ночь Татьяна так и не заснула. Лежала рядом с мужем, всматривалась в неясно белевшие окна, тревожилась, как завтра будут добираться до автобуса: к ночи разненастилось, пошёл дождь, ветер налетал порывами.

А в доме было тепло. Пахло протопленной печью, чистыми полами и ещё чем-то особенным, присущим только деревенской избе. И звуки были свои, дому родные: вот по углу, быстро перебирая лапами, взобралась чья-то кошка, а потом скатилась вниз, чего-то не нашла на чердаке. За кухонным столом осторожно поскреблась и затихла мышь. Где-то постукивала оторвавшаяся от карниза доска. С новым порывом ветра вздохнуло в трубе.

Дом жил своей жизнью, и казалось Татьяне, что он печалился в ночи о старой хозяйке. Это не дождь бежал по стёклам – дом плакал, потому что она никогда уже не выглянет из окна на деревенскую улицу, не стукнет поленцем у печи, не загремит заслонкой, не хлопнет дверью в прируб, не скрипнет половицей, тяжело шаркая по полу валенками.

И Татьяна жалела дом, жалела свекровь. Они с нею жили всегда дружно, умели приноровиться друг к другу.

Татьяна улыбнулась в темноте и, словно наяву, услышала свой вопрос и голос свекрови.

– Как ты замуж выходила, мама?

– Замуж-то? Да рано ушла, только не за того, кто сватался. Чай, помнишь Лексея Жукова? Вот он всё ходил из соседней деревни да окна наши глазами жёг.

Тятенька уговаривал: «Иди за него, в пальте ходит кожаном, сапоги новые».

А мне не нравился он.

Раз пришла с реки под вечер, бельишко на верёвки раскинула, а тятенька вышел, говорите сваты у нас. Я ничего не сказала, ушла в горенку, сижу. Тятенька покликал через час: пойдём, сладилось у нас, я уж и денег дал на свадьбу. А я упёрлась – и ни с места, не пойду за него, хоть убейте. Так как же, тятенька говорит, пойди тогда хоть деньги назад забери. Не я давала, отвечаю, не я и возьму. Плюнул он да и ушёл.

Да-а... Потом Лексей-то взял мою сестру, Катерину. Всю жизнь прожили, да только, думаю, не было промеж них любви. Никогда он её по имени не называл: всё сама, или хозяйка, или мать. И она его тоже ни разу Алексеем не почестила. Непорядок так-то.

Ну а я своего Михаила сама выбрала, по сердцу пришёлся. Да только всё равно можно бы и подождать. По глупости, думаю, вышла.

Хозяйство у нас было большое, а помощников – сыновей у тятеньки ни одного. Сердился он за это на маму. Четыре девки, а я старшая. Не жалел меня тятенька, с тринадцати лет с ним и в поле, и на сенокосе, и в лесу; к восемнадцати годкам я и выдохлась, и о замужестве стала подумывать: отдохнуть хотелось, на своей воле пожить.

– Ну и пожила, – засмеялась свекровь. – В дому-то, кроме мужа, ещё три мужика – два брата его да свёкор. Уж сколь я рубах да порток перестирала да на реку вывозила! И на дворе у мужниной родни было густо: лошади, коровы, другая живность. Всё и пошло через мои руки. Ведь мужики-то по первому снегу каждый год на своих лошадях отбывали в Татарию, либо к чувашам, да, вот в какую даль! Катали они были, валенки там катали, на месте-то. Всю зиму, приезжали перед концом санного пути. Вот я и разворачивалась! Дома-то хоть тятенька с маменькой помогали. А здесь? Когда Елена, первая-то, народилась, я Михаилу и сказала: «Всё, невмочь больше, давай отделяться».

Отделили нас, дом купили, вот на этом месте и стоял, длинный такой был, старый.

Свекровь помолчала, поглядела на дом. Они тогда лук обрезали с Татьяной. Сидели на разостланных фуфайках на лужке, выбирали лук из больших круглых корзин, ножницами обстригали высохшие перья, и росла на рядне горка золотистых, похожих по форме на репу, луковиц. День ветром, солнцем нежарким радовал, и свекровь сидела без платка, седые волосы шевелились на голове.

А уж этот, новый-то, в пятьдесят девятом году огоревали. Хозяин с войны не вернулся. А мне думалось: хоть один сын да останется со мной жить. Вишь, дом-то большой, высокий. Можно было бы и поменьше, и пониже, как бы знать, что одна в нём останусь, да теперь не обрежешь, не пристукнешь. А строили как? – опять улыбнулась. – Плотники видят – одна баба, думали обмануть. Многонько ещё недоделали, а собрались уходить, вроде как устали. Ну, инструмент оставили.

День нет. Другой нет, и неделю нет! А уж осень подкатывает, скоро польёт – понесёт. Я нервничаю. Потом прислали одного, самого молоденького, за пилами – топорами, мол, на три дня задержимся ещё, подряд небольшой подвернулся, а потом и у тебя завершим всё. Да меня господь, знать, надоумил; нет, говорю, ничего не отдам, ни последнего молотка. У меня закончите – а там воля ваша.

Ушёл, а на другой день и приплелись. Всё сделали по договору, я расплатилась, с миром разошлись.

– Вся душа у меня в этот дом положена, – вздохнула свекровь. – Каждая лесина через сердце прошла, каждый сучок в стене помню, всё глазами да руками обласкано. Помнишь, смерч набедил по нашей стороне? Страху я натерпелась! Как загудело, зашумело, заходил ходуном мой дом! Я пошла в огород к бане и не разу не оглянулась. Думала, как рухнет он – я не выживу. Легла в борозду меж гряд. А когда утихло, подняла голову и в голос заревела: цел дом, стоит.

Помолчали.

– А после войны никто к тебе в мужья не просился?

– Ну как же? Приходили. Сиживали и на крыльце, и под сиренями на лавочке. Да не до них было, и не помышляла ни о каком другом замужестве. Детей бы вырастить – вот о чём думала...

Татьяна, по-видимому, всё же задремала, и разбудил её негромкий, осторожный стук в окно. Пока она надевала, застёгивала халатик, стук повторился, и Татьяна, приглаживая волосы, подбежала к окну.

Никого не было в палисаднике, и утренняя улица была пуста. Солнце уже поднималось, от ночного дождя остались только влажная земля на дороге да мокрые сирени. «Вот уж поистине, – машинально отметила Татьяна, – весна да осень – перемен восемь. Да кто же стучал-то?» Она выглянула в другое, боковое окно и вдруг, испуганно оглянувшись на мужа, даже к кровати попятилась. Ведь это мама стучала! Её душа тревожится, здесь, мол, я, не забывайте.

Татьяна знала бытующее поверье о том, что души умерших сорок дней живут на земле и навещают своё жилище. И опять пожалела свекровь. Будет приходить сюда её душенька и грустить в пустом доме. Приедут ведь они сюда в отпуск только через месяц.

Хотя и было рано, Татьяна больше не легла, оделась тихонько вышла через двор в огород. Здесь свежо и душисто пахло мокрой сливовой корой, листьями чёрной смородины, яблоневым цветом. Большая часть земли была засажена картошкой, она ещё не взошла. На грядках ярко зеленел лук-батун, тёмно-зелёной стенкой стоял чеснок, посаженый с осени. «Огурцов нынче не будет, жаль. Ухаживать и поливать некому», – подумала Татьяна. И снова, как живой, услышала она голос свекрови: «Ты, Танюша, когда огурцы поспевать начнут, не посылай девчонок их обирать, сама это сделай. А то давеча пошли они с ведром, слышу, только шум поднялся в гряде. Не любят огурцы такого обращения. И баню плотно не прикрывайте, пусть проветривается от сырости, а то скоро полы да стены сгниют. Поберегайте, вам всё это пойдёт».

Дом, огород, баня – всё говорило с ней голосом свекрови, и Татьяна расплакалась, чувствуя, что во многом она виновата перед умершей.

В последние годы она была суровой, требовательной, капризной, и Татьяна часто обижалась на неё.

Особенно раздражала Татьяну фраза, много раз повторяемая свекровью: «Уж за такой-то дом можно меня и подержать зимами в вашей квартире».

– Да что ты? Не чужие мы тебе. А уж если на то пошло, так и не нужен мне твой дом! – однажды в запальчивости крикнула Татьяна.

– Тебе не нужен, мужу твоему потребуется да детям, – спокойно возразила свекровь.

«Мне бы помолчать тогда, пощадить старого человека», – с запоздалым раскаянием подумала Татьяна.

Она оглядела теперь уже им принадлежавшее хозяйство. Радости не было. Только сейчас поняла Татьяна, что свекровь оставила им в наследство не просто дом. Она оставила своё видение мира, свою жизнь, свои заповеди, по которым жила: растить детей, блюсти дом, быть терпимым человеком для соседей. Только теперь поняла Татьяна, чем был Дом для свекрови и какая ответственность за него ложится на них, новых хозяев. Он стал не просто местом, куда они все приезжали летом на месяц-другой отдохнуть от городской сутолоки и которое потом легко оставляли, зная, что и присмотр за ним будет, и полы покрасятся, и печка побелится ко времени – отныне всё предстояло делать им самим.

Ничего, – постепенно успокаиваясь, подумала Татьяна. – Скоро приедем, и опять оживёт наш дом. А пока он стоит – и маму помнить будут. А вот чтобы он был крепким и не старился как можно дольше, чтобы в него заходили так же охотно, как и при маме, чтобы он был тёплым и приветливым, зависит теперь от нас и наших детей.

Она насухо вытерла слезы, окинула взглядом зелёные дали за изгородью и пошла в дом будить мужа. Надо было собираться.

 

 

ТАКАЯ ПРИХОДИТ ПОРА

Стихи

 

Кукушка кукует

 

Кукушка кукует, гадает, колдует

Над чьей-то весенней судьбой.

Кукушка, кукушка, лесная подружка,

Давно мы расстались с тобой.

Спилили березу, где ты куковала,

Где нас обнимала заря,

Где мне, несмышленой, тогда нагадала

Добра и удачи не зря!

Исполнилось все. Я на жизнь не в обиде,

Хватило и смеха, и слез–

Без них ведь и счастья порой не увидеть,

Как радугу летом без гроз.

На пне потемневшем зеленый лишайник,

В глубоких морщинах кора,

Мне жизнь открывает последние тайны–

Такая приходит пора....

Как жаль, что теперь не могу погадать я

На «чет» или, может, «нечет»,

Когда я надену нарядное платье,

Что мама из ситца сошьет...

Березкою внучка моя подрастает.

Ты дольше, кукушка, живи!

Твой голос знакомый пусть ей нагадает

Удачи, добра и любви.

 

Цветы

 

Сорвали, бросили цветы,

На утреннем асфальте сером,

Лишившись свежей красоты,

Они лежат осиротело.

Вот наступил один, другой

На венчик в золотистых жилах,

Он слабо хрустнул под ногой,

Ни закричать, ни встать не в силах.

Не в вазе тонкого стекла,

Где воду каждый день меняли, –

В пыли, от боли, без тепла

Цветы покорно умирали...

Понятным вряд ли станет нам,

На что способны мы порою:

По красоте, как по камням?

Зачем же под ноги– живое?

 

Жаркое лето

 

Уже июль. Отпели соловьи,

Все реже откликается кукушка.

Перепадают светлые дожди,

Грибы выходят с ночи на опушку.

Тугие, словно парус, облака

Медлительно плывут над жарким лугом,

Глубокая спокойная река

Прохладой свежей радует округу.

На чердаке под крышею светло.

У ласточек, из гнездышка слетая,

Птенцы несмело пробуют крыло,

Веселым писком воздух оглашая.

В деревне к ночи – тонкий стукоток:

На завтра дружно отбивают косы,

Спеша с зарею накосить на стог,

Пока не высохли скупые росы.

Июль. Теплынь. Душистые ветра,

И, как подсолнух, дозревает лето.

Земля богата, красками пестра,

Но август близко, на подходе где-то.

 

*   *   *

Земля родная! Запах спелой ржи.

Речушки мелкой бег неторопливый.

Над церковью, как молнии, стрижи,

Да шум березы над родной могилой.

Играют внуки. Как им долго жить

Под этим добрым благодатным небом

 Все – с прошлым связь, и в будущее нить,

И завещание идущим следом.

 

*   *   *

У бабки Полюшки четыре дочери.

По зимам брали все старушку в очередь.

Но в шумном городе, средь модной мебели,

Уюта теплого ей как-то не было.

Ночами долгими, лишь сном забудется,

Как наяву, в глазах родная улица.

Брела по тропочке к колодцу с ведрами,

Подругам кланялась с словами добрыми.

Гремя ухватами, возилась с печкою

Да шла молоденькой над тихой речкою...

А нынче осенью ждала, ждала детей,

Но, видно, выдались у них дела важней.

Что недосказано, что недоделано

И что не прожито – какое дело им!

Еще одна свеча недогоревшая,

Еще одна изба осиротевшая.

 

Отзвуки

 

Благословенны лето, отпуск, зной,

Простые мысли и дела простые!

Ничем не перегружен разум мой,

Перебираю ягоды лесные.

Какие-то травинки, иван-чай,

Хвоинок стрелки рыжие прилипли.

Мурашик бойкий выполз – догоняй!

А вот улитка вялая поникла.

Кипит варенье. Кружат две осы.

Парок душистый над кастрюлей вьется.

Спокойные-спокойные часы.

Я знаю: это время отзовется.

Я знаю: где-то посреди зимы,

Забот, простуды, просто утомленья,

Придя с мороза, чай поставим мы

И будем пить с малиновым вареньем.

И кто-то улыбнется всем, сказав:

«А мне хвоинку лесовик подбросил!»

И вдруг повеет ароматом трав,

Горячим полднем, гулом старых сосен.

 

В июле

 

Пахнут руки снегом и малиной,

На столе в стакане тонком мед.

Лето на вторую половину

Потихоньку к августу идет.

Днем в венке – на жарком сенокосе,

Ночью – спит на молодых стогах,

За спиной в котомке пестрой носит

Все, чем месяц славен и богат.

Полыхают по ночам зарницы,

Зреет рожь. Страда недалеко.

На долу парной туман клубиться,

Густо-белый, словно молоко.

Лето, лето! Воды теплой речки,

Щедрые, спокойные леса...

Что ж ты ни единого словечка

В это лето мне не написал?

 

 

Деревенские женщины

 

На скамейке женщины рядком

За беседой тихой и степенной.

 Все в платочках белых узелком,

Говорят раздумчиво, напевно.

Имена не звучны, не модны

Старенькие кофточки и платья.

Руки грубоваты и темны,

Ни былой подвижности, ни стати.

Дарьюшка с Тонидою сидят,

Серафима, Поросковья, Настя...

Если б оглянуться им назад –

Чашка счастья и ведро напастей.

Не вернулись мужики с войны.

Ребятишек вдовы поднимали,

А еще с весны и до весны

На работах косточки ломали.

Все перетерпели... В городах

Счастливо живут сыны и внуки.

В отчем доме летом – как в гостях,

Не запачкать бы об землю руки.

А седые матери глядят

На детей по-прежнему влюбленно,

Дом содержат, угодить спешат,

Топчутся, вздыхают сокрушенно.

И совсем, конечно же, не в счет

Одиночество в ночи осенней...

Только ими и жива еще

Русская страдалица деревня

 

Житейская история

 

Не молода – и стала не нужна.

Не та фигура, и виски седые,

Перезабыта дальняя весна,

Когда поцеловал тебя впервые.

 

Считались дружной парой у людей

Не годы даже, а десятилетья,

Детей растили просто, без затей,

Одолевали вместе лихолетья,

 

Когда и как любовь его ушла?

Не верится, что сразу, в одночасье.

Должно быть, зависть черная жила

В той, что следила за открытым счастьем

 

Так, мол, тебе! И юркий спрятан взгляд.

И шепоток подружек откровенный.

Ты от беды, как от огня, назад

Качнулась, с болью острой и мгновенной.

 

Молве расправить крылья не дала:

Не плакала, не мстила, не кричала.

Вот только с той минуты не жила,

А просто молча годы доживала.

 

Кончается лето

 

Кончается лето, кончается,

Вода посвежела в пруду,

Теплей огоньки зажигаются,

Когда по деревне иду.

 

Все раньше смеркается в августе,

Все ярче на небе луна,

Как будто к обещанной радости

Притронулась сердцем она.

 

Давай побредем за туманами,

Под этот серебряный дождь,

Где добрыми чудо-обманами

Наполнены поле и рожь.

 

Здесь разные тайны случаются,

Поверь, и увидишь тогда,

Как мне на ладонь опускается

Упавшая с неба звезда.

 

Кончается лето, кончается!

В прудах посвежела вода,

Но наша любовь продолжается,

И ей не страшны холода.

 

Русской деревне

 

Ну где еще ветра такие,

Такое небо, облака,

Туманы теплые, густые,

В которых прячется река!

 

Какие клевера здесь зреют,

Какой на липах нежный цвет!

Вот только жители – стареют,

Пустеют избы. Деток нет...

 

*   *   *

 

В последние погожие деньки

Над всеми i расставит осень точки,

И побегут, печальны и легки,

По стеклам окон дождевые строчки

Что в них прочту? Подумаю о чем?

О чем вздохну иль горько пожалею?

С кем выйду в это утро под дождем

В прозрачную кленовую аллею?

Асфальт свежо и чисто заблестит,

В студеных лужах небо отразится.

И что-то смолкнет, что-то зазвучит

В душе моей, усталой белой птице.

Последний лист фонариком мигнет,

О сроках просигналит неизбежных:

Вот-вот метель на город упадет

И закружит его в объятьях снежных.

 

 

Бабье лето

 

Бабье лето, бабье лето

Наступает в сентябре.

Полыхает желтым светом

Перелесок на бугре.

 

В чистом поле паутинки,

Словно сеточки, летят,

За травинки, за былинки

Уцепиться норовят.

 

Бабье лето, бабье лето,

Речек синие глаза,

Да ворчит некстати где-то

В небе поздняя гроза,

 

Не дает уснуть, тревожит,

А на сердце – буйный май!

Приходи скорей, хороший,

В чистом поле догоняй.

 

Уведу по той тропинке,

Где когда-то зрела рожь,

Оплету, как паутинка.

И захочешь – не уйдешь!

 

В незабытом перелеске

Загляну в твои глаза,

И хмельным ударит всплеском

Чувства позднего гроза.

 

Пусть с грустинкой радость эта,

Как осенние цветы...

Бабье лето, бабье лето

И зимою вспомнишь ты.

 

Старая фотография

 

На фотокарточке солдат в пилотке

И женщина в косынке кружевной:

У деда отпуск фронтовой, короткий,

У бабки праздник, отнятый войной.

 

Из сорок третьего глядят спокойно

На внучку, что сегодня старше их.

Свод век недолгий прожили достойно

И крепко спят тени берез густых.

 

А мама мне поведала недавно

(До старости таила грех земной)

Что дед гулял с соседкой, рыжей Анной,

Здоровой, краснощекой, озорной.

 

Все бабка знала, все перетерпела,

Ничем не прогневила мужика...

Я так ее по-бабьи пожалела,

И так обида сделалась горька,

 

Как будто я сидела у окошка,

В ночи шаги стараясь уловить,

Укачивая младшего, Сережку,

Моля у Бога силы, чтоб простить...

 

Кусочек жизни с пожелтевшей фотки

Вдруг властно, живо встал передо мной –

Два дорогих лица: солдат в пилотке

И женщина в косынке кружевной.

 

 

 

Ветер-листобой

 

А город мой светлеет

на глазах:

По скверам ветер-

листобои гуляет,

Хмельной, капризный,

в рыжих волосах,

Себе ковры из листьев подбирает.

 

Вот золотой, березовый,

лежит,

А тот с узором, красный

 – под рябиной,

Под клёнами –

под сапожком шуршит,

Пружинит с мягким

шумом – под осиной.

 

Один другого лучше

и пышней!

Да не по нраву буйному гуляке:

В пруду утопит, бросит у дверей

Иль в клочья изорвет

в осеннем мраке.

 

Опомнившись,

со свистом, налегке

По улицам, разбойник,

пронесется,

Но ... редок лист,

ни на каком станке

Половичка-дорожки не соткется.

 

Притихнув, грустно сядет

у костра,

В который дворник листья подгребает,

И смотрит, как до самого

утра

Очередная осень догорает.

 

Параллели

 

Родимый край.

Осенние туманы.

Белеет храм над сонною

водой.

Над куполами птичьи

Караваны

Летят, летят печальной

чередой.

 

Непрошеной тоской

сжимает грудь,

Когда одна из птиц перо

уронит,

Иль прокричит тревожно

что-нибудь,

Или отстанет от подруг.

Догонит?

А вдруг ослабнут крылья

на лету,

Или стрелок, на горе,

встретит меткий,

Иль, для забавы, неба

Высоту

Забыть заставят в теплой, сытой клетке.

 

Нам, к сожаленью, крылья

Бог не дал.

Но все ж, как птицы,

перья мы теряем,

И равнодушье бьёт

нас наповал,

И в клетки золотые

попадаем...

 

На стенах храма

от берез узор.

Кипит листва, как

золотая вьюга.

И вот уже напрасно

ловит взор

Клин, улетевший

к горизонту, к югу.

 

 

*   *   *

 

Говорят, что я в стихах, мол, повторяюсь.

Говорят, что ничему не удивляюсь.

Это я не удивляюсь, я?!

Да ни одной строки не написала,

Если бы меня не удивляла Каждая минута бытия.

 

 

Грешница

 

Я связана с тобою, мир земной,

Настолько прочно и нерасторжимо,

Что помышлять о сущности иной –

Такое – нет, ко мне не применимо.

 

Должно быть, мне покой не обрести,

В садах Эдема душу не спасу я:

Уйду от вас по Млечному пути.

В высотах горных о Земле тоскуя.

 

*   *   *

Январь идет в сырых снегах тяжелых,

Не радует ни солнцем, ни морозом.

Лишь иногда под вечер прояснится,

Звезда повиснет в засиневшем небе

И мне блеснет приветно между тучек,

Едва-едва подкрашенных закатом,

Когда глаза я к небу поднимаю,

Усталая, с работы возвращаясь.

 

Но все-таки январь! Начало года.

Приделана кормушка на балконе,

И по утрам со всей округи птицы

Перед окном моим мелькают сетью,

Пируют, подбирая на снегу

Остатки крошек, что столкнули сами

С кормушки в суматохе и галденье;

Птиц весело так близко наблюдать!

 

Пора копить в плетеную корзинку

Мне с лука золотистые одежки,

Чтобы в апреле в их густом отваре

Пасхальные яйца покрасить щедро,

Сходить к торжественной вечерне в церковь

 Их с теплою молитвой освятить

И отнести в Христово воскресенье

К родным могилам, как велит обычай.

 

Светает раньше, чуть поздней темнеет,

Повеселей поет в кустах синица,

Коты уже воюют за углами,

Внезапным воем испугав прохожих.

Неуловимо что-то изменилось

В порывах ветра, в мельтешенье снега…

И многое еще я прочитаю

В раскрытой белой книге января.

 

День святого Валентина

 

Сегодня день святого Валентина,

Не утро жизни и не половина,

Возможно, виден краешек уже,

Но я тебе в любви признаюсь снова,

И снова будет юным это слово

Теперь, у двух веков на рубеже.

 

Сегодня день святого Валентина,

Давно слились две жизни воедино,

И я с тех пор судьбу благодарю

За то, что встречу солнышко с востока

И что под вечер провожу зарю.

 

Сегодня день святого Валентина.

Душа моя, вторая половина,

Дыхание второе – это ты.

Мне без тебя не жить, не видеть неба,

Мне без тебя – как без воды, без хлеба –

Не одолеть в дороге ни версты.

 

*   *   *

А зимы как будто не бывало.

Будто не мело – не заметало

От тебя ко мне неясный след.

Пухлые сугробы похудели,

К северу снежинки улетели,

Никаких ориентиров нет.

 

Буду ждать седую зиму снова:

Может, на снегу оставишь слово,

Или стрелку, или знак другой,

Чтобы я напрасно не плутала.

Чтобы днем со свечкой не искала

На Земле тебя, мой дорогой.

 

*   *   *

Зима прошла. Такое дело!

А я, представьте, не успела

Налюбоваться на снега.

Отдать синицам ломтик сала

( Что я его не привязала

К кормушке? Зря проберегла).

В деревню съездить, дом проведать,

Возиться с печкой до обеда,

А после посидеть в тепле –

И это тоже не успела,

Зима, как птица, пролетела.

Лишь тень мелькнула на стекле.

Куда же время убежало?

Ведь я еще и не живала,

Как много надо бы успеть!

Но разлились снега ручьями,

Синицы корм отыщут сами,

И дому без меня стареть.

 

*   *   *

Я на тебя смотрю опять,

Нет, не в глаза, а со сторонки.

Должно быть, сердцу замирать

До старости, как у девчонки.

 

Все собираюсь каждый раз,

Но о любви сказать не смею,

Хотя давно переплелась

Твоя судьба с судьбой моею.

 

Вот и сегодня промолчу,

Тихонько рядышком присяду,

К родному прислонюсь плечу,

И больше ничего не надо.

 

Пусть за окном ветра шумят,

Нам не страшна любая вьюга,

Не зря же много лет назад

Мы сердцем выбрали друг друга.

 

Не потому ль нам жизнь дарит

Любви прекраснейшие строки,

Когда молчанье говорит

Красноречивей слов высоких.

 

Звезда

Деревья стынут по ночам

В больной холодной полудреме.

Звезда над лесом, как свеча,

Горит, горит в небесном доме,

 

До света стережет покой

Вот этих елей и осинок,

Висит меж небом и землей,

Как огонек неугасимый.

 

И мнится: добрая душа,

Закончив круг земной юдоли

 Звездою вечности взошла

Над черным лесом и над полем...

 

За каждый шаг нам отвечать

В Пределах Вечного Покоя –

Живите так, чтоб засиять

В конце пути ночной звездою.

 

Не утверждайте сгоряча,

Что ничего не остается:

Погаснет на земле свеча –

На небе звездочка зажжется.

 

*   *   *

 

Я выйду на крыльцо – и захлебнусь

Душистым ветром вызревшего лета!

Со всех сторон меня обступит Русь,

Дождем умыта, солнышком прогрета.

 

Она от дома поведет тропой

К недальней речке с золотой кувшинкой,

Ромашки сгрудит праздничной толпой,

Зальется колокольчиком-смешинкой.

 

По деревенской улице пройдет

Старушкой тихой с добрыми глазами,

"Бог в помощь!" – поклонясь, произнесет

Мне, занятой неспешными делами.

 

Ребенком милым глянет на меня

С простынки белой, брошенной на травы,

Усталая, присядет у плетня,

Заворожит раздольной песней старой.

 

По-женски пригорюнясь, загрустит

О луге, зарастающем травою,

О поле, что невспаханным лежит

Да пахнет лебедой, а не хлебами.

 

А ночью встанет полною луной,

Зажжет звезду у Божьего причала,

Над милой захолустной стороной,

Что перемен счастливых ждать устала.

 

О времена! О нравы!

А.С. Пушкин

 

Детей бросают. Святость брачных уз

Осмеивают пошло и цинично.

Открыто изменяют.

Что конфуз,

Когда забыли слово "неприлично".

 

Позорное сожительство теперь

Гражданским браком

Модно окрестили.

Перед любовью закрывают дверь.

Ответственность бездумьем заменили.

 

Храни, Господь, того,

Кто в наши дни

Не очернил и не растратил души.

Пусть будущность

Наследуют они,

Твоих святых законов не нарушив.

 

Ночной дождь

 

Дождь тихо шепчет за стеной

Одно и тоже.

И я с тобой, и ты со мной –

Мы так похожи.

 

Шушукается в листьях дождь,

Стекает в травы,

И я пойму, и ты поймешь –

Мы оба правы.

 

Ударит капелька в стекло

Слезинкой малой,

И что-то трудное ушло,

И легче стало.

 

А утром солнце ступит вновь

В златое стремя:

Ненастным дням ( жива любовь!)

Еще не время.

*     *     *

Детей бросают.

Святость брачных уз

Осмеивают пошло и цинично.

Открыто изменяют.

Что конфуз,

Когда забыли слово "неприлично".

Позорное сожительство теперь

Гражданским браком

Модно окрестили.

Перед любовью закрывают дверь.

Ответственность бездумьем заменили.

Храни, Господь, того,

Кто в наши дни

Не очернил и не растратил души.

Пусть будущность 

Наследуют они,

Твоих святых законов не нарушив.

 

Стрижонок

 

Птенца нашли с поломанным крылом,

В полете первом подвела силенка.

Вы унесли в платочке носовом

Живую душу, птичьего ребенка.

 

“Не выживет в неволе все равно, –

Сказал прохожий, хмурый и усталый. –

Без неба птице жить не суждено,

А уж стрижу и вовсе не пристало...”

 

Я вас учила правду говорить,

Но вот теперь, пожалуйста, солгите,

Что жив стрижонок, начал есть и пить,

Срослось крыло, что отпустить хотите.

 

И я поверю, он среди друзей

В стремительном и радостном круженье

Звенит, звенит над крышею моей!

Пусть это будет ложью во спасенье.

 

Стога

 

На усадах чисто, словно в горнице,

Прибранной умелыми руками.

Под луной стога стоят как звонницы,

Тронь – и загудят колоколами.

 

Полнится покоем ночь погожая,

Спит деревня, третьи сны считает.

Цепь стогов, что с силой ратной схожая,

Пору сенокосную венчает.

 

И плывут, плывут стога духмяные

В серебристых облаках тумана,

Чуточку тревожные и странные,

Словно на картине Левитана.

 

*   *   *

 

Раскинув руки, в травы упадешь,

И будет только небо над тобою.

Но ты и в нем легко меня найдешь:

Я синей тучкой солнышко закрою,

 

Я ласточкой щебечущей промчусь

И, может быть, коснусь тебя крылами.

Росой медвяной на лицо прольюсь,

Прильну к губам купальниц лепестками.

 

Снопом ромашек лягу в головах,

Чтоб ты, усталый, отдохнул спокойно,

Цветком дремы качнусь в твоих глазах —

Полоской розоватой в небе знойном.

 

Я стану всем, мой милый, для тебя:

Цветком и ветром, тучею и птицей.

Ведь очень просто, всей душой любя,

И в небо взмыть, и по земле стелиться.

Звездное небо огнями горит,

Месяц серебряный блещет.

Чуткая ночь над деревней стоит,

Лист ни один не трепещет.

 

Тянутся к звездам безмолвно кусты,

Завороженные светом.

Всем существом ощущаешь и ты

Голос с призывом - приветом.

 

Кажется, кто-то на Млечном Пути,

Тысячи лет ожидая,

Способы ищет общенье найти,

Больше терпеть не желая.

 

Может быть, в августе не звездопад,

А, в нетерпенье сгорая,

Братья по разуму с неба летят,

Огненный знак подавая.

 

*   *   *

Угомонилось, попритихло лето

От буйства красок, от жары устало.

Все чаще небо в облака одето,

И что-то грустно вечерами стало.

 

Не раз уж лето на рассвете белом

В обильных росах до колен промокло.

В крутых стогах на сене пожелтелом,

Кой-где цветочки проступают блекло.

 

Однажды утром ощутишь потерю:

Исчезли ласточки, родные птицы!

И вот теперь, пожалуй, я поверю,

Что осень за околицей таится.

 

Новый дом

 

В неперспективной деревушке

Впервые за десятки лет

На видном месте, на горушке

Надумал ставить дом сосед.

 

Качали бабки головами

И удивлялись старики:

"На кой ты ляд связался с нами,

Здесь молодым жить не с руки."

 

Поудивлялись и решили:

"Знать, деньги некуда девать! "

А уж стропила возводили,

Уж можно крышу покрывать.

 

"А все-таки, почто не сладил

Поближе к городу домок?"

"Да очень просто это, дядя:

Однажды дал себе зарок —

 

Поставить дом на том подворье,

Где бабка некогда жила,

Чтоб было в памяти подспорье

И для семьи, и для села.

 

Ну а деревня - возродится!

Всё возвращается назад:

Раз к гнездам прилетают птицы,

То к вам и дети прилетят."

 

Сказал и весело забухал

По свежим бревнам топором.

И каждый вдруг воспрянул духом,

Раз есть в деревне новы дом.

 

Иван-чай

 

Иван-чай - нерадостный цветок,

Любит пустыри и пепелища.

Чуть беда - пускает он росток,

А потом пылает, как кострище.

 

Сильные, живучие цветы

До морозов царствуют в бурьяне

Только призадумаешься ты,

Не поставишь в кринке иль в стакане.

 

Суеверно скажешь: "Чур меня!

Боже, сохрани мою деревню,

Дом мой от недоброго огня,

От безлюдья и от запустенья."

*     *     *

Звездное небо огнями горит,

Месяц серебряный блещет.

Чуткая ночь над деревней стоит,

Лист ни один не трепещет.

Тянутся к звездам безмолвно кусты,

Завороженные светом.

Всем существом ощущаешь и ты

Голос с прзывом - приветом.

Кажется кто-то на Млечном Пути,

Тысячи лет ожидая,

Способы ищет общенье найти,

Больше терпеть не желая.

Может быть, в августе не звездопад,

А, в нетерпенье сгорая,

Братья по разуму с неба летят,

Огненный знак подавая.

 

"Молитва"

 

Славлю я Господа сущего

За каждый прожитый час,

За ломоть хлеба насущного,

Что есть на столе у нас.

 

Благодарю тебя, Отче наш,

За храм, где душа не спит,

Где силу, и веру, и разум дашь,

Где даже и боль не болит.

 

Ты укроти нам желания,

Грехи и сомненья прости

Да защити от страдания

На бренном нашем пути.

 

Оборони от лукавого,

От искушенья отринь,

Не наказать и неправого

Воля твоя. Аминь.

 

*   *   *

Горит, горит моя свеча,

Горит, пока еще не гаснет,

Еще не кончен жизни праздник,

И вдаль река бежит журча.

 

Но уж не раз сгущалась мгла

На перекрестках – перепутьях,

Уже не раз по тонким прутьям,

А не по бревнышкам я шла,

 

И все ж пока я у руля.

Еще река не обмелела,

Еще свеча не догорела,

А под ногой тверда земля.