На правах рукописи

 

Михаил Базанков

САМАЯ СЛАДКАЯ РЯБИНА

 

ПОВЕСТЬ  И РАССКАЗЫ

 

 

Самая сладкая рябина. Повесть

Стакан  земляникиРассказ

Трактористы. Рассказ

Всадник на белом коне. Рассказ

 

 

 

САМАЯ СЛАДКАЯ РЯБИНА

 

Повесть

 

УТРО  В  МАЛОМ  ТЮКОВЕ

 

В той стороне, где встает солнце, по ржаному полю недалеко от нашей деревни проходит большая дорога, по которой ездят в райцентр. А за дорогой, под горою, протекает Федьковка. Река не широкая, но купаться в ней хорошо: с одного берега нырнул, у другого — вынырнул. Если и не умеешь — ныряй смело: не утонешь. Рыбы в реке много, только на удочку ловится редко: хариус — самая хитрая рыба. Иногда мне кажется, мы живем на острове, потому что в солнечную погоду дальние леса похожи на море. Где кончается это море, я не знаю. И что за этим морем, тоже не знаю — я там ни разу не был. А хочется побывать. Вот подрасту и поеду странствовать. Пока и на этом острове хорошо. И тут много всего интересного. Нагла деревня мне очень нравится.

Тюковские мальчишки своей деревней гордятся, а мы, малотюковские, своей. У них деревня большая, беспорядочная, заблудишься в два счета, а у нас маленькая, в одну улочку. По обе стороны зеленой ровной лужайки стоят дома, растут черемухи,  рябины,  березы.  Тюковские говорят,  что наши  избы  лишними  оказались,  когда  большую  деревню строили,  вот и перевезли их за Федьковку.  Раскорчевали поляну на взгорке, поставили дома один к другому близко, и получилась деревенька со смешным названием — Малое Тюково.   А  чего  смешного  в  этом  названии?   Они  и  сами объяснить   не   могли.   Все   очень   просто:   Малое — значит маленькое.  А  вот  Тюково  что  означает? Как  Тюково  объяснить?  Не  сразу я и сам-то догадался.  Так  получается: когда нашу деревню матвеевские плотники строили... Я, конечно,   не   знаю,   кто   они   такие,   помню,   что   наш   сосед, дедушка Ефим, по прозвищу Табакерка, с гордостью говорил:   «Мой  дом  матвеевские  плотники  рубили...»   Почему рубили? Лучше скажу: когда деревню строили, стук топоров по лесу раздавался: тук-тук, тук-тук. Вот и вышло: Тюково. Да, да! Шел дальний человек, остановился в лесу, прислушался и спрашивает: «Где это тюкают?» Эхо ему и отвечает: «В Тюкове». — «Кто молвил про Тюково?» — удивился человек. А эхо подтверждает:   «Это в Малом Тюкове». Приходит человек к плотникам и предлагает название деревни. Можно и так объяснить: плотники топорами мало потю-кали,  торопились свое Матвеевское строить,  а потом уже и за Тюково принялись. Так что наша деревня первая на земле  появилась.   И  нечего  тюковским  похваляться,  носы задирать. Подумаешь, бахвалы-задавалы!

Правда, тюковские могут сказать, что и людей у них больше, и трактор новенький работает, даже не один, а целых три! Пусть! Трактора нам и одного вот так хватит, накатаемся, у нас ведь и ребятишек поменьше, а девчонок — тех и совсем мало. Опять же тюковские могут загордиться, что недалеко от школы живут.

Ну и что? Учитель у нас часто бывает. Он с Николаем Майдаковым и дедом Ефимом и даже с кузнецом Прохором закадычную дружбу дружит. Мы в школу ходить не устаем. Пока домой после уроков бежишь — отдыхаешь. Еда потом очень вкусной кажется! Вообще, что ни говорите, а наша деревня лучше всех, красивее всех и богаче. Хлеба родятся хорошие. Каждый год наш колхоз «Борец» первое место в районе по урожаям занимает. Вот где самое-то главное, тут уж спорить нечего. Хлеб — всему голова. Скоро у нас

новый ток построят. Плотники свои есть, а не матвеевские. Все есть! И кузница своя и кузнец свой — дед Прохор, он любую штуковину-диковину может выковать, какую только захотите. А тракторист Майдаков лучше всех пашет. Его портрет в газете напечатан, во! А папа мой, если на то пошло, хоть и не люблю я хвастаться, самый сильный в округе, против него и Поддубный не устоит. В молодости он подковы гнул, быка за рога хватал и на землю сваливал. Вот и посудите теперь да подумайте хорошенько... Молчите? Так-то, голубчики! Спорим, что наши деревенские лучше ваших! Трусите? Эх, вы... Не хотите — не надо, а то давайте поравняемся... Теперь я знаю, как действовать, что сказать. Пусть быстрее первое сентября приходит! Поговорим!

...Прогорланил петух, похлопал крыльями и вылетел из сарая гулять по солнечной лужайке вместе с веселыми курицами. А я не спешу. Лежу-полеживаю и вспоминаю, как вместе с мамой и папой, всей семьей, крыли дранками эту огромную крышу над сараем. Впервые я свободно ходил по самому «коньку». Мама и папа не боялись, что могу упасть. Они, наверно, радовались: сын уже большой и смелый. Я разносил по крыше пачки дранок, а папа с мамой стучали молотками — приколачивали дранки рядами внахлест. Работа у нас получалась хорошо.

Неужели когда-нибудь эта крыша станет такой же серой, неприглядной, какой была старая? Нет, нет, мы не будем ждать, когда она потемнеет и покроется зеленоватым мхом. Как только эта крыша начнет темнеть и стариться, мы сразу перекроем, чтобы издалека было видно, где наш дом стоит. Ребята опять будут завидовать. Они часто приходят играть возле нашего крыльца и в палисаднике.

Все в моей жизни ладно. И начинать новый день радостно. Умылся кое-как — все равно ведь купаться побежим. Выпил стакан молока с пирогом. Подпоясал ситцевую рубаху отцовским ремнем, нахлобучил белый картуз и вышел из дому, еще не зная, чем предстоит заниматься: играть в прятки или гонять «чижа», ловить рыбу или купаться и загорать на песочке, собирать на пригорках землянику или лежать в траве и разглядывать проплывающие над деревней облака...

— Эй, соня-засоня! Опять забываешь, что тебе водить? Давай пошевеливайся!

Это кричал Ленька Веселов, самый бойкий из всех наших мальчишек.

Ребята, видно, давно ждали меня. Стыдно стало: я и подходить к ребятам не стал, сразу отвернулся, закрыл глаза ладонями и начал считать. Они молча разбежались в свои тайники. По топоту можно было определить, кто в какую сторону побежал и где затаится. Можно бы украдкой и поглядеть сквозь щелки между пальцами, но первый раз лучше водить по-честному. И второй — тоже. Подглядывать можно, когда устанешь и надоест, сделается обидно, что все-все, даже малыш Колюня, оказываются вырученными.

Вот и опять не повезло. Я снова считал до тридцати. И снова искал ребят, уже особенно не надеясь кого-нибудь «застукать». И вдруг они все разом высыпали на середину улицы — кого хочешь выбирай.

—  Следующий   раз   отводишь,   понял?!—Ленька   подошел, положил руку на мое плечо и переспросил: — Понял, нет?

—  Ладно, только бы лучше сейчас.

—  Некогда    нам.    Вишь,    Табакерка    возвращается. — Это  ребятишки  так  называли  иногда  дедушку  Ефима за то, что он нюхал табак.

Мой дедушка Ефим, самый старый в деревне человек, ехал вдоль деревни на неторопливой хитрой Чародейке; сидел он в таратайке на бидонах и помахивал прутышком. Мальчишки — мой друг Ленька, Петька Грохоталов, сын нового председателя, двойняшки Яша и Рудик, дошколенок Колюня — бегали вокруг таратайки, а дед Ефим отгонял их:

—  Кыш, бесенята! Нет покоя от вас!

Он натянул вожжи, остановил Чародейку и, нащупав ногами колесо, осторожно слез на землю. Оправил обвислую тельняшку, подпоясанную витым разноцветным поясочком, разгладил подпаленные усы, бороду и, не обращая на нас внимания, стал распрягать лошадь. Мы стояли рядом, готовые отскочить в любой момент, если дед размахнется вожжами. Но в этот раз он не размахнулся. Спокойно, неторопливо снимал он с лошади сбрую, укладывал под навес. Проводил Чародейку в выгон, пустил к ней Стриженка и, не сказав ни слова, ушел домой. Никогда он такой молчаливый из поездки на молокозавод не возвращался.

—  Э-э! — Ленька махнул рукой. — Ничего он нам сего-

дня не расскажет. Заболел или расстроился из-за чего-нибудь... Пошли лучше землянику на припеках искать.

—  Точно! Это дело! — обрадовались мы.

И вдруг догадливый Петька (к тому же он был среди нас выше всех ростом и раньше других замечал вдалеке что-либо необычное) закричал:

—  Глядите!

К деревне мчался всадник — парень в желтой майке. Он летел прямо на нас, взмахивая кнутом. Пригнулся, прячась за взлохмаченной гривой разгоряченного коня. Мы разбежались в разные стороны, а когда опомнились, всадник был далеко — гнал по пыльной дороге в ржаном поле. Дорога полого подымалась в гору, над которой, словно льдины, плыли два тяжелых облака. Казалось, конь скачет по небу к этим льдинам.

—  Эх, мне бы так! — позавидовал Ленька, мой смелый друг, и тут же удивился:  — А он кого-то ищет...

Нам издалека было видно, как парень махал кнутом над головой и протяжно звал:

—  Эй, лю-у-у-ди-и! Где вы, лю-ди-и! Вой-на-а-а!..

Он заметил вышедшую из оврага женщину в белом платье, примчался к ней, вздыбил коня и, наклоняясь, что-то сказал. Женщина попятилась, вскинула руки, словно бы заслонилась, и вскрикнула. Подбежали другие косцы. Они метались вокруг всадника, будто каждый пытался схватить под уздцы и успокоить коня, но конь увертывался. Парень в желтой майке что-то горячо объяснял, но люди, наверно, не понимали, о чем он говорил.

К толпе катил вдруг появившийся трактор дяди Коли Майдакова. Конь сначала ринулся к трактору, извернулся и лихо понес отчаянного всадника прямиком по лугам в сторону Тюкова. Долго мелькала за перелесками желтая майка...

ЧТО ТЕПЕРЬ ДЕЛАТЬ!

—  Не надо паниковать, товарищи! Паника врагу на руку, — сказал председатель.

Он только что вернулся из райцентра, где все подробно узнал, и успокаивал людей, взволнованных вестью, которую сообщил всадник.

В колхозной канцелярии — в небольшой, в четыре окна, избе, что стояла посреди деревни, — собрались все малотю-ковские, даже дети. А раньше нам не разрешалось присутствовать на собраниях.

Позднее всех пришла тетя Аня, жена председателя. Она была босая, в пестром ситцевом платье, держала завернутую в пеленки крохотную Леночку. Не решаясь взойти на крыльцо, тетя Аня стояла под окнами и неуверенно улыбалась...

—  Чего это вы? — спросила она.

Но ей никто не ответил, будто вопроса и не слышали.

—  Мам, война ведь. Немец напал! — очень громко сказал Петька.

Слышно было, как шуршала трава под босыми ногами тети Ани, как вздыхали ступеньки и скрипнули половицы. Она остановилась в дверях, не решаясь перешагнуть через высокий порог. Малышка Леночка начала уакать, но мать, притряхивая ее на руках, тут же успокоила.

—  И правда беда, что ли? — еще раз растерянно спросила тетя Аня.

—  Немец  напал! — Теперь   Петькины  слова  повторила бригадирка   тетя   Люба,    громоздкая,    густоголосая   жена тракториста Майдакова. Она вытерла загорелые руки о передник   и   протянула   их   ладонями   кверху,   чтобы   взять Леночку.

Тетя Аня попятилась, крепко прижала девочку к груди. И, глядя на мужа, сидящего за столом, чуть слышно произнесла:

—  Что теперь будет-то?

Женщины на  скамье  потеснились,  усадили тетю Аню. И   снова   стало   тихо,   Я   еще   ни   разу   не   слышал   такой тишины...

Петр Иванович включил радио. Диктор говорил, что коварный враг нарушил нашу мирную жизнь. Тревожную речь он закончил словами, призывающими на защиту Отечества. «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»

Петр Иванович, прослушав передачу, долго молчал, а потом стал что-то писать.

—  Вот  повестки, — сказал  он.— Пятерым  назавтра  отправка.— Оглядел мужиков,  сидящих  слева  от стола,  достал печать, подышал на нее и несколько раз стукнул по бумагам.

—  Других  тоже  призовут.   Война — дело  такое, — сухо покашляв, заговорил дедушка Ефим.

Голос у него переменился: раньше был ласковый, а теперь сердито дребезжал.

—  Война... Не шутку сказать, — вспомнил дедушка свою любимую поговорку. — Бывало, не первая...

Председатель встал, застегнул ворот гимнастерки, пригладил редкие вспотевшие волосы и, хрустнув побелевшими пальцами, оперся на стол.

—  Война, — словно   выдохнул   он. — Немец   напал   фашистский. Тревога была, можно было предположить:  грянет рано или поздно... Ждали. Но не так скоро... Родина в  опасности.  Одним дыханием должны мы дышать,  одну думу  думать,   в  одну  силу  слиться... — Он  стиснул  зубы, еще  сильнее  сжал  правую  руку,  коротко  взмахнул  кулаком.     Устало опустился на стул и, глядя на выключенное радио,   в   напряженной   тишине   тихо   повторил: — Пятерым   отправка...   Хрусталев,   Лапин,   Майдаков,   Сорокин, Иванов...

Сорокин? Ведь это мой папа! Его назвал председатель. Гляжу, стоит мой отец рядом с другими мужиками возле стола. Я представил его в солдатской форме. И с гордостью подумал: он высокий, сильный, никого не боится. Если бы ему не было повестки, я, пожалуй, припечалился бы, позавидовал Колюньке Хрусталеву, как завидовал Леньке, своему другу, у которого отца уже давно призвали в армию. Не знаю почему, но не думалось в тот момент, что придется провожать отца на фронт, что он уйдет не на один день, может погибнуть. А мама заголосила, кинулась к пе-пе, обнимала, мешала ему расписываться за получение повестки...

И дома она горько рыдала, долго не могла успокоиться. Мне было жаль ее, я тоже разревелся. Но папа спокойно сказал, что мужчины вообще не имеют права на слезы, они должны быть мужественными в любой ситуации. Он велел маме приготовить все необходимое для дороги: и рюкзак, и пару белья, и еду на трое суток, и табак, и кружку, и ложку.

—  Кому  сейчас легко,  у кого теперь горя нет, — говорил он. — Давайте все отчаиваться, паниковать. Ну ладно, ладно. Будет тебе. Только сердце бередишь, мать!

Мама притихла, вытерла слезы, пошла на кухню, умылась и вернулась, изредка всхлипывая. Нижняя губа у нее все еще мелко дрожала, а по щекам катились слезы.

—  Ты  везде  первый, — с  трудом  выговорила  мама. — На лесозаготовки — тебя, на сплав — тоже, и теперь вот...

—  Не бракуют, мать. Значит, нужен в первую очередь,— отозвался отец. — Молодой, здоровый, как буйвол, военную специальность имею. И не одну еще. И снайперы и связисты в почете... Ведь говорил же тебе: рано или поздно и в армии потребуюсь. Пришло, значит, время. Не один иду... Успокойся, Елена. — Он стоял перед ней словно бы виноватый. Смотрел широко открытыми добрыми глазами. — Сын у нас подрос, чуть что — поможет. Старики рядом, они еще крепкие, — говорил отец про дедушку Ефима и бабушку Акулину.

— Тут ихний Славка со сплава вернется. Да ведь люди кругом. Колхоз крепкий. Работать придется, конечно, много.

Хорошо говорил папа. Я смотрел на него снизу вверх и думал, что он самый смелый и сильный на свете. И самый добрый. Он любую работу выполнял в колхозе. Где тяжелее, туда его и назначали. Про него бабушка говорила: «За двоих в любом деле. Работящий. И душевный. Курицу не обидит».

Это уж точно. Все мальчишки слышали. Все знают: папа очень меткий ворошиловский стрелок, и плотник хороший, и печи класть умеет, и в кузнице у Прохора молотобойцем работал. Тесно только ему было в кузнице, развернуться нельзя. И в избе-то ему тесно: головой почти до потолка достает, а в дверях встал — плечи в косяки упираются.

Мама успокоилась, поправила выбившиеся из-под косынки непокорные черные волосы и сказала, что все приготовит, а сухарей попросит у бабушки — у нее всегда сухари есть в запасе.

Отец взял ведра, и пошли мы с ним по воду. На улице было по-прежнему солнечно и тихо. Рябилась на рябинах листва — когда легкий ветер качает ветви, листья колышутся и показывают свои белесые «ладошки», от этого и кажется, будто рябь идет по рябине. Где-то струилась песня жаворонка. В траве стрекотали кузнечики. Вокруг деревни за хлебами виднелись густо-зеленые перелески. А желтоватая дорога лежала ровно. Иногда там, где утром проскакал всадник, зарождались бурунчики пыли, шаткими столбами тянулись к небу и вдруг исчезали. Отец смотрел на эту дорогу, на дальний лес, за которым, быть может, — так я думал — уже готовились коварные фашисты неожиданно напасть и на нашу деревню.

—  Папа,   а   если   немцы   придут? — вырвался   у   меня вопрос.

—  Не придут. Не пустим... Фронт отсюда далеко, сынок. Некоторое время стояли у колодца и смотрели на синий лес. О чем думал отец? Он, наверно, вспоминал какое-нибудь правило из военной науки, зная которое, легче решить боевую тактическую задачу, перехитрить врага.

Папа в молодости служил в Красной Армии и потому часто рассказывал мне, как там, чему научился. Иногда мы вместе читали книги о походах Суворова, о войне с французами, о героях гражданской войны... В тех книгах были даже схемы расположения войск, перемещения сил, лобовых и фланговых ударов.

Над деревней высоко-высоко пролетел самолет. И я спросил:

—  У немцев самолеты есть?

—   Самолетов   у  них   много.  Но  против  самолетов  есть у нас зенитки, — тихим голосом говорил отец; запрокинув голову, из-под руки смотрел он в небо.

Самолет спрятался за большим облаком, гул постепенно ослаб и совсем удалился.

Мы оставили ведра возле колодца и проулком пошли вдоль нашего тына к реке Федьковке. Теплая трава приятно щекотала босые ноги, и отец еще выше закатал штанины. Траву назвал шелковой, ласковой...

Сидели на берегу, грелись на солнышке. Отец набрал горсть мелких камешков и бросил в воду. Я сделал так же. Он бросил еще горсть. Я спросил:

—  Зачем это?

—   Просто   так.    Красиво   искрится   вода, — сказал   он и прыгнул в перекатное мелководье.

Я поспешил за ним, разбежался и махнул далеко, подняв вокруг себя фонтан. Отец засмеялся. Смех его будто бы ударился о воду и разлетелся блестящими брызгами. Помогая мне выбраться на берег, отец удивился, какой я тяжелый, хотя и худенький.

—  Ладно, Витяня. Снимай штаны, купайся. Я подожду. Давай смелей, веселей. Посмотрю, как ты плаваешь. Ведь хвастался, что умеешь.

Плавать, конечно, я еще почти не умел, спешил скорее. нащупать ногами дно. Сдернул с себя мокрые брюки, вышагнул из них и снова прыгнул в воду. Азартно побарахтался, даже нырнул. Отец остался доволен.

Следом за нами прибежал Колюня. Пришел его отец. Появились на реке другие мальчишки. Что тут началось! Мы ныряли, делали стойки, играли в догонялки. А папа и Хрусталев молча сидели на берегу, курили...

Вечером в деревне все происходило по-другому. Раньше пропылило разморенное усталое стадо. Раньше вернулся из парового поля трактор. В некоторых домах топились печи... В кузнице слабее стучал Прохор. Торопливо уехал с молоком вечернего удоя дедушка Ефим. И вслед ему долго ревел чем-то расстроенный бык Филат. В выгоне возле ворот жалобно мычал забытый теленок — по голосу я узнал, что это наш Буян. И пошел за ним.

Теленок обрадовался, взбрыкивал и весело спешил домой... А вдалеке звонкоголосая кукушка считала мои года. Сзади глухо прокатился по небу гром. С замиранием сердца я оглянулся и увидел в той стороне, откуда утром прискакал всадник, взлохмаченный гребень тяжелой, широко развалившейся тучи. Поторопил теленка — хлестнул его прутыш-ком и быстро пригнал Буяна домой. В сумраке сеней торопливо взбежал на лестницу, распахнул дверь в избу, сообщил запальчиво:

—  Папа! Мама! Гроза ведь идет! Отец глянул в окно.

—   Не зря солнышко ярилось. Вишь, какая чернота напирает, — сказал он про тучу, но, перейдя к другому окну и поглядев на низкое солнце,  определил, что гроза разразится в Заречье.

Отец не ошибся: туча к деревне почти не двигалась; постепенно бледнея, она расползлась надвое и словно бы погрузилась в лес.

Укладываясь спать с отцом, я еще боялся, что вот-вот ослепительно полоснет молния, г через некоторое время после резкого взрыва раскатится сердитый гром. Учащенно билось мое сердце. Зажмурив глаза, я прижимался к отцу всем телом и старался не дрожать. Возбужденное воображение одушевляло погрузившуюся в лес тучу, она воспринималась как черная немецкая силища. Все впечатления промелькнувшего дня, все слышанное на собрании слилось теперь во что-то неопределенное, смутно представляемое, переменчивое и страшное, напирающее на Малое Тюково из-за близких лесов.

Не помню, как я уснул и сколько проспал. Сначала будто бы летел в черной темноте и радовался, что есть у меня сильные крылья. Потом чего-то боялся и бессильным голосом звал ушедшего в дремучую чащу отца. Темнота вдруг стала красной. Над деревней метались огромные языки пламени. Где-то необычно громко плакала крохотная Леночка, не умевшая еще говорить. Она вдруг начала кричать: «Ой, страшно! Ой, боюсь!» И тут появился ее отец, председатель Петр Иванович, сказал шепотом: «Не бойся, доченька».

Небо сделалось зеленоватым — начало рассветать. Я оказался на теплой зеленой лужайке. Нежный ветер облизывал мой вспотевший от страха лоб. Вокруг было солнечно, и тончайшие нити паутинок тянулись от меня к солнцу. Я слышал, как подходил отец. Слышал его дыхание, ощущал тепло этого дыхания своими голыми плечами...

Отец взял меня на руки. И в его огромных ладонях я почувствовал себя уютно, словно в не забытой еще качалке.

Вдруг ладони исчезли. Я понял, что лежу один в постели, и проснулся. Отца рядом не было.

—  Папа! — вскрикнул тревожно, уже готовый зареветь.

—  Я здесь,  сынок! — отозвался отец. — Спи, еще рано.

Они с мамой сидели у раскрытого окна. Бывало и раньше, просыпаясь ночью, я некоторое время слушал тихий разговор размечтавшихся, довольных жизнью родителей. Неторопливый душевный разговор вновь убаюкивал меня. Но в этот раз они говорили иначе.

—  Чует  сердце,   не  свидимся  больше, — сказала  мама и, облокотившись о подоконник,  уронила голову на руки.

Отец гладил ее волосы, плечи и утешал спокойно:

—  Что   ты,   мать!   Зачем   так!   Разве   впервой   из   дому уезжаю...

Но мама все равно горевала и тихо всхлипывала.

Я слез с кровати и подошел к ним. Отец взял меня на колени, крепко обняв, долго молчал, не зная, как еще утешать расстроенную маму.

—  Сына береги. Да корми его как следует, а то парню пора уже мускулатуру набирать.

—  Его хоть все время потчуй, — отозвалась мама и зачем-то потрогала мои ноги. — Беспокойный да беготливый больно. И спит мало...

—  Сон по команде не приходит. Отец на фронт собирается, а сын нежиться в постели должен. Это не годится. Вот так-то. Витяня — молодец. С душой парень. Не люблю вертиголовых да равнодушных. Бойкий. Худоват, правда. Были бы кости крепкие, мускулатура нарастет. Нарастет, вот увидишь. Я в детстве-то худущий был, а потом раздался, окреп. — Отец рассуждал неторопливо, наверно, забыл, что надо ему в дорогу собираться. Только я подумал так, он сказал: — Ну, сынок, мне пора. Надо в путь-дорогу... Уже светает.

БЫЛО МНОГО  ПОПУТЧИКОВ

Совсем близко появилась песня: «Широка страна моя родная». А потом по радио играл духовой оркестр, тревожно, зовуще играл...

—  Пошел, значит, — как-то виновато сказал отец.

—  Андрюша-а-а! — заголосила мама и повисла на нем, схватившись за шею.

Она в эту минуту показалась мне маленькой, совсем-совсем молодой и очень робкой. Мама словно бы чего боялась, искала защиты, уткнувшись лицом в папину грудь, беззвучно рыдала.

Обычно отец, если огорчался или расстраивался, мрачнел лицом. А теперь взгляд его голубоватых глаз был открыт и светел. Это подбодрило меня, я удержался, не заплакал вместе с матерью. И даже смело выговорил:

—  Папа, смотри опоздаешь.

—  Прощай,   сын, — сказал   отец,   осторожно   отстранил маму и поднял меня, прижал к груди.

—  Прощай, — шепнул я ему на ухо, — прощай, папа. Перед  дальней  дорогой  на  несколько  минут  мы  сели

к столу. Теперь мама крепилась, простонав, сдавила рыдания. Сидела она, уронив непослушные руки на колени, дышала тяжело, прерывисто. Круглое, всегда румяное лицо ее сделалось восковым. Черные блестящие волосы, гладко причесанные на пробор, сникли. Одна прядка, мокрая от слез, прилипла к щеке. Светлые, всегда веселые глаза будто поблекли, затуманились, веки покраснели, напухли. А возле губ появились складки. Неужели за одну ночь мама состарилась?

Духовой оркестр смолк. Везде была тишина. Люди молчали перед дальней дорогой...

—  Не горюй, Елена, — сказал отец. — В лучшее верить надо, надеяться... На правое дело иду... И вы тут мужайтесь... Картошку, если много накопаете, не продавай. Дрова сначала надо вывезти из-за Туманного лога. Телушку в зиму не пускай, сена-то неизвестно сколь накосите... А ты, сынок, будь за хозяина в доме. Смотри, что к чему, как лучше. Если доска какая отвалится — приколоти. Матери помогай: воду, дрова там, еще что по дому надо — ко времени подготовь. Это будет твоя обязанность. Письма мне будешь писать. Ты грамотный теперь. И большой уже.

—  Андрюшенька! — еще раз с  трудом выговорила  мама, подавая отцу рюкзак.

Мы вышли на середину деревенской улицы и попали в шумную толчею. Мимо проезжали подводы, пронеслась полуторка, на мотоцикле с коляской проехал представитель райвоенкомата. Возле тех домов, из которых уходили призванные, толпились женщины, подростки, старики. Появилось в деревне много и незнакомых мне людей. Это шли и ехали соколовские, васияловские, тюковские, матвеевские. Некоторые из них останавливались, о чем-то разговаривали с нашими деревенскими, пили из кринок квас или закуривали. Рядом с нами оказался дедушка Ефим, запыхавшийся, озабоченный. Он успел увезти на завод молоко. И теперь жалел, что не пришлось с Андреем, дорогим самолучшим зятем, потолковать.

—  Погодь,   погодь,   Андрюша.   Другие   не   изладились ишшо. Миколай Майдаков чего-то в тракторе подкручивает, Хрусталев телегу на ход ставит. Дел-то сколь... Не шутку сказать. А я сейчас добегу, подшевелю старуху. Велел куренка обжарить. Она и стряпает. Добегу...

Слышно было, как он прикрикнул на бабушку и она дала ему отпор:

—   Прибег, трясешься, а не помог даве. Насилу поймала петушка-то. Кабы встать пораньше. А не могла:  вступило в спину опять и голову обносит!..

Услыхала эту жалобу мама, спохватилась и, всплеснув руками, побежала к бабушке. Все вместе они и возвратились. Принесли мешочек с сухарями и завернутого в холщовую тряпицу жареного куренка. Папа не брал было: ни к чему это, зря только копошились. Но бабушка Акулина прикрикнула на него:

— Поломайся у меня... Скидывай заплечный мешок, живо! Молодые, оне по-своему, а потом спохватятся, да поздно... Вот-вот. Своя ноша не тянет.

Она вытерла руки о передник и, едва дотянувшись к наклонившемуся зятю, взяла его за голову, поцеловала в обе щеки, потом перекрестила. Папа вроде смутился, покраснел и заморгал глазами.

И тут подбежал к нам Ленька, всклокоченный, разгоряченный, и тоже что-то пихнул в рюкзак, попросил:

—  Дядя Андрей,  если  папку  увидишь,  передай...  Еще скажи: у нас все в порядке. Пусть письмо скорее напишет. А понравится кисет, мама еще такой сошьет.

—  Ладно, Леня. Увидимся — передам...

Вскоре появились в окружении родственников и четверо других призванных на войну. Группы людей смыкались, выравнивались на дороге, и постепенно получилась целая вереница. Впереди, там, уже в поле, голосили и причитали женщины, взвивались отчаянные, звонкие песни. А в стороне от дороги пронзительный голос кричал: «Как жить-то без тебя будем?»

Из деревни долетели уверенные слова диктора — радио в канцелярии, видимо, было включено на полную громкость: «Враг будет разбит, победа будет за нами!»

В поле отец свернул с дороги, захотел посмотреть на зеленую рожь. Подошел и Николай Майдаков. Они взяли по горсточке земли, завернули в платки, завязали узелками.

Рядом остановился подъехавший на таратайке-однооске наш любимый учитель Иван Федорович. Он выпрыгнул из таратайки так ловко, будто был на обеих ногах. Тяжело сделал несколько шагов, выкидывая далеко вперед самодельный протез.

Иван Федорович, высокий, военной выправки человек, был в той же знакомой всем школьникам и их родителям гимнастерке. За лето гимнастерка сильно выгорела, побелела. Гимнастерка была уже старенькая, в ней Иван Федорович воевал с японцами на берегу Халхин-Гола. Там и ранило его в бою. Учитель знал, что такое война. К нему часто приходили мужики, чтобы поговорить о международной политике. Иван Федорович многое мог объяснить. И теперь что-то объяснял папе и Николаю Майдакову. Они, понимая его, соглашаясь с ним, слушали внимательно. К разговаривающим подошел и Егор Лапин, никогда не унывающий чернявый мужик, отец Анюты, которая училась в другой школе — десятилетке. Она часто затевала с нами

17

различные игры, и мы называли ее вожатой. Анюта тоже появилась рядом с отцом.

Учитель велел вожатой на следующий день собрать всех учеников начальных классов и провести экстренный сбор. Анюта, конечно, согласилась, пообещала сделать, как велено. Поручение, видно, понравилось; Анюта горделиво взглянула на отца, заплела растрепавшийся кончик длинной черной косы и перекинула ее через плечо.

Учитель достал свой блестящий, с дарственной надписью портсигар, и мужики закурили. Оглянувшись еще раз на родную деревню, пошли, но не по дороге, вместе со всеми, а тропочкой мимо кузницы.

В широко распахнутых дверях показался дед Прохор. Был он в длинной, почти до колен, холщовой рубахе, без передника. Рубаха казалась похожей на кольчугу. Бородатый Прохор был похож на древнего воина. Поджидая идущих, он смотрел из-под руки. И вот шагнул навстречу, стал обнимать всех по очереди: сначала Егора Лапина, потом Николая Майдакова, Ефима Хрусталева, Степана Иванова и моего отца. Обнимая, каждому что-то говорил, пожимал на прощание руки, прищуренными глазами всматривался в лица.

— На святое дело идете, ребята, — сказал Прохор басовитым голосом. — Пусть вас минует шальная пуля... Знаю, сумеете постоять за Родину. Чужой земли не хотим, но и своей не отдадим... Да-а... В народе что в туче: в грозу все наружу выйдет. Ну, с богом, сынки. А мы тут как-нибудь...

Он поклонился и, повернувшись, пошел в кузницу. Тут же послышались тяжелые удары молота. Даже чувствовалось, как жалобно позванивает наковальня и вздрагивают бревна в стенах кузницы...

Темный след оставался там, где мы проходили. Нет, след тоже двигался — уже потом я догадался, что это тень.

И снова слились с идущими по дороге. Подстроился к нам Ленька: до этого ои шел с тюковскими — он ведь всех провожал. А Петька сидел в тарантасе, правил нетерпеливым председательским конем Вихрем. Неподалеку от нас ехал в побрякивающей таратайке учитель. Чуть впереди в сноповозной телеге везли рюкзаки дед Ефим и бабушка Акулина.

Я держался за папину руку. Его ладонь была горячая.

С правой стороны семенила, то и дело сбиваясь, усталая, поникшая мама...

Все провожавшие собрались идти далеко — до райцентра, может быть и дальше, некоторые решили ехать даже на станцию в Мантурово.

Ни разу в жизни я не бывал в такой дальней дороге. Никогда еще не было у меня так много попутчиков. Вот так бы идти вместе со всеми, идти бы рядом с отцом и матерью до самого райцентра, а там не торопясь погулять, как бывало, по торговым рядам, спрашивая у столяров, гончаров и жестянщиков, дорого ли они просят за свой товар, спрашивать просто так, для интереса. Поглазеть бы на гусей и уток, на морскую свинку, которая умеет предсказывать судьбу, выбирая из большой пачки билетики, послушать галдеж подвыпивших мужиков, столпившихся вокруг лихого гармониста... Видение веселого летнего базара проплыло перед глазами и завертелось, словно карусель, закружило мою голову. Вдруг я споткнулся, а потом будто бы полетел в пропасть, но не боялся и не кричал...

Очнулся на руках отца и услыхал его тревожный голос:

—   Переутомился   парень...   Пусть   в   тени   полежит   маленько. Кваску ему и компресс на голову.

Возле меня суетились, хлопотали, но никого еще я не видел, просто глаза не мог открыть. А когда открыл, стало мне легче...

—  Эх   ты! — совсем   близко   вздохнул   друг   Ленька. — Сказал бы, что не можешь.

Да, вот как получилось. Стыдно даже. Отец на фронт пошел, а сын потерял всякое мужество, разнюнился, под кусточком на маминой кофте валяется.

—   Нарочно   ведь! — бодро   выкрикнул   я   и   вскочил.— Нарочно, чтобы все остановились, а то идут, идут...

—  Ничего,   ничего,   сынок.   Посидим,   отдохнем!   Полегчает! — успокаивал папа.

Я окончательно пришел в себя, взмахнул руками, словно хотел взлететь, и побежал вприпрыжку. Отец весело рассмеялся. И смех его еще больше подбодрил меня.

—   Как   быть-то? — печально   спросила   мама,   когда   я, вернувшись, подбежал к ним, не подавая виду, что в голове еще «тункает».

—  Да  гляди,  какой  он  веселый! — сказал  отец. — Споткнулся парень, вот и все.  Только домой надо отправить. Пускай отоспится как следует.

—  Нет, не хочу, не хочу домой! Я с тобой, папа!

—   Кругом марш! — строго приказал отец. — Ты, Леонид, проводи его. Идите в деревню. Не вздумайте реветь. И не оглядываться.

—   А мама?

— К вечеру вернется.

Отец шагнул ко мне, взял на руки, прижал к груди и долго нес по широкой поляне без дороги, по высокой лесной траве. Потом вышел на тропинку, опустил меня на землю, подал руку:

—   До встречи, сын.

Я тоже подал руку и не своим, грубоватым голосом вымолвил:

—  До свиданья.

И с Ленькой простился папа, еще раз пообещал, что, если встретит отца, обязательно расскажет, какой хороший растет у него сын.

—  Идите тропочкой. К кузнице угадаете. Ну, ребята! — Он   хлопнул   в   ладоши,   словно   хотел   напугать   или  подбодрить, но мы не шелохнулись. — Идите, идите. Мы скоро вернемся. Скоро...

Отец устало сделал несколько шагов, порывисто оглянулся и побежал догонять своих товарищей-попутчиков.

С ним бы вместе, с отцом бы вместе туда...

В деревню возвращаться не хотелось. Что теперь без отца дома делать? Он и раньше иногда уезжал на день или два, так все равно скучно было, а теперь сказал, что, может быть, к зиме вернется. Только к зиме. А впереди еще лето, целая осень.

Вдалеке кто-то будто бы крикнул прощальное слово. Слабое эхо едва донесло до нас окончание: «...айте!» Я догадался, что кто-то кричал вдали: «Прощайте, не скучайте!» Я ошибся: оказывается, кричали не так уж и далеко, за овражком, в том густом ельнике, в котором мы с папой прощались. Из-за поворота выбежали двойняшки — Яша и Рудик Ивановы, а за ними, прихрамывая, торопился Ко-люня и сквозь слезы просил:

—   Подождите! Не убегайте!

Он увидел, что мы стоим, поджидаем Ивановых, и успокоился, торопливо вытер глаза кулаками. А когда был уже совсем близко, запрыгал на левой ноге, руками придерживая правое колено. Он, видно, в ельнике запнулся за корень и ушиб колено. Яша и Рудик этого, конечно, не знали, а то бы не стали убегать.

Ленька осмотрел Колькино колено, сорвал подорожник и заклеил ссадину:

—  Держи так, заживет сразу. Не бойся, мы подождем. Колюня прижался к больному месту и горько заплакал.

—  Не реви! Без того тошно! — прикрикнул на него Рудик и форсисто сдвинул на затылок новенький картуз с черным козырьком; этот картуз мы на нем еще ни разу не видели. — Ну, не реви. Все пройдет, — уже немного поласковее говорил Рудик. — Хочешь, дам обнову поносить.

—  Не  надо...  Ничего  мне не  надо...  Ой,  папа  мой! — запричитал Колюня. — Папу жалко!

—  Глядите, какой жалостливый выискался... Ты жалей, а не реви, будь мужчиной. Понял? А ну вставай, а то одни уйдем.  Вставай,  говорю! — Ленька в этот раз даже с Колюней был строг. Он как сказал, так и сделал: повернулся и, не оглядываясь, широко зашагал по дороге к дому.

Яша и Рудик взяли Колюню за руки, и мы дружно поспешили за Ленькой. А он, высокий, горделивый Ленька Веселов, у которого отца еще зимой проводили в армию, знал: мы от него не отстанем...

Вот так бы идти вслед за отцами по прохладной лесной дороге. Когда все вместе, когда все об одном и том же думают и не ссорятся, не страшно. И казалось, даже вооруженные до зубов фашисты отступили бы перед нашим мальчишеским отрядом. Наверно, каждый из нас думал храбрые думы и верил в свое бесстрашие и верил в близкую победу. Представлялось, что колонна призванных на войну движется где-то впереди нас.

Быть может, думал я, все слышанное и виденное этим утром — и тревожная музыка, и мамины причитания, и прощальные слова отца, и тревожное волнение толпы посреди деревни, и одетые по-походному люди, — все просто приснилось.

Над полем, как всегда, пели жаворонки. Медленно плыли розоватые легкие облака, голубело высокое небо и солнце разливало ласковое тепло.

Мы, словно сговорившись, остановились на взгорке и долго молча глядели на знакомый полевой простор. Волнилась высокая, но еще зеленая рожь. Кудрявились перелески. В выгоне по берегу оврага мирно разбрелось колхозное стадо.

Близкие родные избы, охраняемые высокими черемухами да рябинами, приветливо звали домой...

МОЖНО ЗЕМЛЮ  ПАХАТЬ

В деревне мелькали яркие платьишки и платочки беспечных девчонок — Танька Лапина, Светка Зелянина и Галька Громова ловили бабочек. «Вот бестолковые!» — подумал я о девчонках. Но их веселая беготня успокаивающе подействовала на меня. Словно и нет никакой войны. И не на фронт ушли наши отцы, а по колхозным делам обозом уехали на станцию.

Неподалеку от кузницы мы почему-то опять остановились и ни с того ни с сего начали строить на дороге песчаные крепости, удивляя друг друга выдумкой. Догнал нас запыхавшийся Петька •— не поехал дальше с отцом в тарантасе.

Он начал строить свою, какую-то особенно прочную, хитро укрепленную крепость. Если толстяк Петька вступил в игру, обязательно ему кто-нибудь помешает. Точно, так и получилось.

—  Убирай    свое    чучело    огородное! — потребовал    за-знаистый Петька, отталкивая меня.

—  Сам ты чучело! — смело ответил я и продолжал выравнивать только что построенную башню. — Меня папка учил строить. Ты так не умеешь, я по-своему делаю. У тебя такой еще и не бывало.

—  Убери, приказываю!

— Ты не приказывай. Невелик начальник! — Я отчаянно храбрился, хотя знал Петькину силу, настырность и безжалостность в драках. Вот храбрился, и все тут! И не боялся я этого толстомордого зазнайку, даже злился на него. Не потому ли, что именно он, когда отцов на фронт провожали, в тарантасе форсил? Не потому ли, что мой отец пошел на войну, а Петькин отец остался дома? Не потому ли, что мой друг Ленька был рядом? — Не приказывай! Где хочу, тут и строю.

—  Это еще посмотрим. Убирай, говорю, свою уродину! — Петька своротил песчаный вал, окружавший мою крепость.

—  Не   тронь,   получишь! — Я   угрожающе   повысил   голос.

—  Это от тебя-то,  малявка! — Он  сильно пнул правой ногой, и крепость развалилась. — Будешь еще нос задирать, малявка,   ну! — Петька  поднес  к  моему  носу  пухлый  кулак. — На,   кусай,   если   хочешь.   Боишься,   да?   А   то   попробуй.

Мальчишки настороженно стояли сзади. Наверно, Ленька смотрел и ждал, что будет дальше. Меня явно притесняли и оскорбляли. Если бы это видел отец... Ведь я был прав: мы все вместе играли, каждый свою крепость строил, а он, приезжий Петька, сломал все.

—  Ну, кусай, кусай! А, трусишь! Вижу, что трусишь, — поддразнивал Петька и легонько, но больно уже тыкал мне в нос.

Ах, так! Я цапнул кулак зубами и, схватив Петьку за рубаху, боднул его головой в живот. Но Петька прижал меня к земле.

Очень долго я выбивался, попадая лицом в песок. Надо мной была куча мала. Мальчишки барахтались, и трудно было разобрать, кто чью сторону принял, кто кого защищает. Не драка получилась, а какое-то радостное барахтанье с непонятными выкриками. Петька почему-то вовсю хохотал. Неужели моя смелость его насмешила? Ленька тоже смеялся. Мне удалось выбиться на свободу. Куча мала осталась возле ног. Теперь уже двойняшки Яша и Ру-дик, сидя верхом на Петьке, кричали, как всегда, дружно:

—  Ура! Наша взяла!

А Петька ворохнулся, сбросил мальчишек и тут же, давясь смехом, начал приговаривать:

—   Ой,   умру,   ой,   спасите  меня,   ой,  не  могу...   Штаны, штаны... Ха-ха!

Я с тревогой глянул на свои ноги и ужаснулся: штанов-то на мне не оказалось. Отбиваясь, я выполз из них, и штаны остались у Петьки в руках... До драки ли тут было.

Всю эту картину хорошо видел из кузницы дед Прохор. И тоже смеялся. Можно бы разреветься от стыда, но я набрался мужества. Выхватил штаны, торопливо надел их и отряхнул песок. Если убежать домой, мальчишки подумают, что струсил. А трусить нельзя: у меня отец на войну пошел.

—  Витька, а ну беги сюда! — позвал дед и выручил из неловкого положения. — Беги, беги, дело есть.

Я и поспешил к нему. А ребята, конечно, за мной: если дед Прохор кого-нибудь из нас приглашает, всем интересно.

Подбежал, уселся на порог, жду, чего скажет дед. Тут и мальчишки пристроились в рядок, как воробьи на жердочку.

— Что, ребята-соколята, наигрались? Играть всяк умеет, а вот трудиться надо поучиться. — Дед Прохор, заложив руки за спину, прошел по кузнице взад-вперед.

Он всегда так делает. Другие мужики сидят, курят перед началом работы, а он взад-вперед ходит. Все быстрее и быстрее ходит. И тесно становится ему. «Негде развернуться,— ворчит Прохор, а сам уже и клещи и молоток берет, — шага лишнего не сделай!»

Действительно, было тесно: половину кузницы занимала печь, против нее на свилеватом кряже — наковальня, слева — кузнечные мехи, а рядом с ними — большой, окованный железом сундук. По стенам на длинных штырях развешены железки, подковы, зубья от косилок и жнеек, большие и маленькие шестерни от молотилки, веялок и других машин. На верстаке разложены молотки, круглые и квадратные, большущие и малюсенькие, новенькие и уже расплюснутые с обеих сторон. Этими молотками Прохор мог выковать все, что ему заказывали. Он никогда не сидел без дела. У него и дома — в избе, в сенях и в чуланчике — везде разнообразный инструмент. Прохор и дома по вечерам ведра паял, самовары лудил, противни и заслонки делал, а иногда вырезал из жести красивых петухов и дарил их тем, кто новый дом строил.

Прохор ходил по кузнице, что-то обдумывал, а мы на него смотрели, терпеливо ждали. Кузнец не умел торопиться. И до тех пор, когда он все обдумает, можно помечтать о чем угодно или вспомнить чего-нибудь хорошее. Я вот вспомнил, как однажды Прохоров внук Степан в отпуск приехал. Он служил офицером на самой западной границе. Отпуск дали и приехал деда навестить. Степан здорово на деда похож. Высокий такой же, с загорелым лицом. Но кузнечное дело у него плохо получалось. Дед даже рассердился: «Ты, Степа, в солдатах-то от крестьянского дела отвыкать стал. Вот-вот, погляди сначала, как другие молотом дело делают. Сядь, посмотри. А ну-ка, Андрюша, вдарь»,— попросил он моего отца.

Папа, конечно, согласился. Почему бы не показать свое умение? Это ведь не хвастовство. Работать умеешь — других надо научить.

...Вот папа и показывал, как надо кувалдой ударять. Прохор разворошил угли, а заготовку взял клещами осторожно, выложил на наковальню, подмигнул внуку Степану— гляди, мол, — и попросил: «Уважь, Андрюша!» Папа первый раз просто примерялся и ударил легко, но кузнец все равно похвалил: «Вот так. Это в окурат».

Умный молоточек, послушный умной руке кузнеца, то мягко шлепал, то звонко стучал — показывал место для сильного удара. Кувалда понимала его, взлетала почти к самой крыше и с высоты била точно. Молоток выдрабливал переплясы: «Вот сюда, вот так, — приговаривал он голосом Прохора. — По кромке — так, по центру — так, по краю — так. И еще чуток по кромочке — так, пройди, пройди — прогнем теперь, так-так». А кувалда, подчиняясь, притопывала тяжело и всё свое: тах-тух-так, тах-так-тух; иногда пыталась подражать молотку: так-та-так, тук-так, т-так. Папа при каждом ударе резко выдыхал: ххгтых! А Прохор, довольный работой, улыбался. «Вот с кого пример брать», — говорил он.

Степан с завистью качал головой. Учитель Иван Федорович тоже глядел, завидовал и сам разгорячился, попробовать решил. И у него хорошо получалось. «Вот вам интеллигенция. Не ожидал, право, не ожидал такого удара!» — Кузнец остался доволен.

Дед Прохор что-то долго не приступал к делу, может быть, тоже вспоминал ту радостную работу и грустил по ушедшим на фронт. Нет, он, наверно, своего внука Степана вспомнил, ведь внук на самой границе, а враг, по радио говорили, нарушил нашу западную границу...

Прохор подошел к сундуку, приподнял крышку и, пошарив наугад рукой, достал новенькую военную фуражку, подарок внука.

— Степа подарил, — тихо сказал он. — Где он теперь... Весточку бы получить. — Задумчиво глядел дед на фуражку и, погладив блестящий козырек, примерил, но она оказалась ему мала. Дед Прохор подумал и надел Колюне.— Вот тебе, самый малый, Николай Ефимыч, дабы храбрости и сил набираться.

Такого   никто   не   ожидал.   А   Колюня   тут   как   тут:

—  Видали? — говорит. — Я   попросил — и   дедушка   подарил! Видали?

—  Носи, не зазнавайся только. Понятно?

—  Понятно, — ответил Колюня.

Я тоже хотел носить такую фуражку, но просить, как это Колька сделал, не стал бы. Вообще нехорошо выпрашивать...

—  Теперь,  соколы,  задаток  вам  даден,  пора и работу спрашивать. Посмотрим, кто на что горазд. Начнем. Один — мехи качать, другие — стучать.

К мехам первым успел Петька. Леньке досталась кувалда, а мы, значит, остались в свидетелях-ротозеях. Уселись опять в рядок на пороге. Яша и Рудик о чем-то шептались и пересели от меня на другую сторону — поближе к Колюне. А тот на них и не посмотрел даже — зазнался сразу, так и заважничал и про ссадину на коленке забыл. Все равно ведь ему фуражка-то велика, не подходит, пусть бы и не зазнавался... Хоть бы совет деда выполнял.

—  Когда   работают,   сидеть   не   годится. — Дед   Прохор велел нам встать. — Вот и начнем.

Петька схватился за рычаг, потащил его вниз — мехи зашипели и вдруг сердито фукнули через узкую металлическую трубку на кучу углей — взвился пепел, полетели искры.

—  Жарку, жарку! — говорил кузнец, подгребая угли.— Хорошо, около дела теперь.

Петька старался, силы у него хватало.

В печи гудело — угли горели ярко. Дед выхватил из горна искрящийся кусок и так же аккуратно, как тогда для папы, положил раскаленную заготовку на наковальню, постучал маленьким молоточком и попросил, чтобы Ленька ударил разок-другой. Ленька ударил несколько раз неуверенно. Только замахнулся, хотел ударить посильнее, кувалда вырвалась из рук и улетела в ушат с водой. Нас всех обрызнуло. Растопырив руки, мы отбежали. Прохор покачал головой:

—  Вот старый неоглядчивый я старик! А бы угораздило в кого? Вы, ребятня, подальше держитесь, издали глазейте... Ну-ко, Леонид, размахнись на просторе, — сказал дед, подавая обсушенную тряпьем кувалду.

Ленька, конечно, постарался, ударил изо всех сил. Четкий, хороший получился удар, и в самую точку. Прохор его похвалил, но сам взял кувалду и еще ударил несколько раз. Отлетели капельки металла на плотный черный пол. Эти капельки тут же посинели и стали похожими на голубику.

Как только заготовка начала остывать, дед опять затолкал ее в кучу ярких углей.

—  Жмите, ребята, — сказал он.

И Петька с Ленькой дружно качали мехи. Кузнец выхватил губастыми клещами другую, раскаленную добела заготовку, положил на наковальню, прошелся по ней молотком с квадратным бойком и пихнул ее опять в огонь. И так несколько раз.

Он разгорячился, разработался и забыл, что мы должны ему помогать. На обеих железках сам прорубил дыры. Опустил железки в бочку с темной, маслянистой водой. В бочке зашипело, белый клубистый пар поднялся к крыше, потянулся в окно.

—   Было железо, кусок, ни на что не похожий, — получился  лемех.   Землю  можно  пахать...   У  кого,   думаете, — вспомнил он про нас, — по весне раньше всех руки землей пахнут? А-а?

—  У тракториста, у дяди Коли Майдакова, — догадался Колюня.

—  Вот и нет. У кузнеца, значит быть, у Прохора Григорьевича. Первое дело мое, значит, — плуг обуть в лемеха. Трактор  без  плуга — что  самолет  без  винта:   ревет-гудит, а толку мало.

—  На тракторе прокатиться можно, — теперь и я осмелел. — Пахать, боронить, сеять, снопы, солому возить. Все можно.

—   Верно. А бороны опять же через руки Прохора проходят.  Плуги,  сеялки — тоже.  В  былые времена сохой на конях пахали. Опять же режущую часть кузнецы обеспечивали...

Дед что-то разговорился на этот раз, что-то уж больно добрый он был.

—   Скоро  небось  и  вы  пахать  начнете,   а,   мужики? — спрашивал он. — Не терпится, поди. Охота взрослой работы отведать.

- Мы бы сейчас, — важно сказал Ленька и вытер пот со лба. — Я весной еще, когда картошку сажали, с- после-обеда до вечера за плугом ходил. Это еще в прошлом году было. Папка доверял.

—  Ну вот, вишь, зачин есть. А дальше было бы желание да старание, и толк получится. Я вот с семи лет в труде.

—  Дедо,  нам  плужок  маленький  сделаешь-? — спросил Рудик,  самый хилый  и неуверенный из  всех  деревенских мальчишек, совсем по характеру непохожий на бесстрашного брательника Яшку. — Маленький такой, я в Соколове у дядьки нашего видал.

—  Маленький, говоришь... А к чему? Маленьким только землю ковырять, коня или трактор гонять понапрасну. Настоящую работу надо исполнять надежным инструментом. На   земле,   которая   хлеб   родит,   шутя  нечего   ковыряться, с прилежанием, от души надо трудиться. Ты ее, матушку-кормилицу, как следует обработай, тогда и отплатит она тебе хорошим урожаем, тогда и с хлебом будешь и с житейской радостью.  Хлеб, понятно, всему голова.  Он от земли и   труда   происходит.   Все   богатство,   вся   сила — от  земли и труда. Потому и надо к ней с почтеньем да уменьем. — Прохор вытер руки о передник, словно разгладил его, тоже сел на порог и душевно рассказывал о том, как появились малотюковские поля, кто лес тут рубил, новины разрабатывал — значит, раскорчевывал, пни стаскивал в кучи и сжигал, кто пахал потом трудную, прошитую корнями землю, окультуривал-обхаживал ее плугами и боронами, которые ладил кузнец, какой-то Поликарп Никодимыч.

Оказывается, этот Поликарп был родным дедом Прохора, от него и перешло ремесло к внуку. Неудобно, правда, называть Прохора внуком, он ведь очень старый, мы привыкли к тому, что дедушка он.

—   Да-а, ребята. Перешло ремесло к внуку. На том, видно, на мне, значит, и обрывается ниточка. А не так бы... Надо бы и дальше ремеслу проживать...  Надо бы...  Ладно.  Вы вот возле меня небось и переймете чего. Земля ваша, никто ее не отнимет. Пахать и сеять вам. И надежный инструмент будете ладить.

—  Будем, дедо, будем! — с готовностью за всех отозвался Колюня. — Честное слово, как вырасту, так сам настоящий плуг и сделаю.

—  Обнадежил, паря. Умная твоя голова. — Дед приласкал сначала Колюню, потом сидящего рядом Леньку и ко всем другим ласковой рукой прикоснулся. — Так и решим: вам землю пахать, вам и плуги настраивать. Может, и поля потом вашими именами будут называть.

Он встал, окинул округу ласковым взглядом и задумчиво продолжал:

—  Там, за перелесочком, Максимова кулига, а по речной низине — Федькины полосы... Потому, видать, и речку Федь-ковкой прозвали. На взгорке, где ржаное поле теперь, участок Павла Егорова был... — Дед Прохор, приложив руку ко  лбу,  прищуриваясь,  долго  глядел вдаль,  будто  увидел кого. — Ну-ко, братцы-кролики, проведайте, кто там в нашу деревню идет...

СЛАВЕНЯ ПОКАЖЕТ ПРИМЕР

Мы издалека узнали: это Славеня вернулся с лесосплава! Славеня пришел! Для всех мальчишек радость. Без него в деревне было скучно: ни в ночное, ни на реку не гоняли коней; бабушке Акулине некого было по вечерам закликать домой, угощать топленым молоком; девчонки-подростки не собирались возле их палисадника, чтобы петь веселые песни — никто для них на балалайке не играл. Нам, мальчишкам, всегда не хватало этого доброго, затейливого парня. А теперь, когда в деревне стало тоскливо, потому что отцов на войну проводили, мы особенно обрадовались возвращению Славени. Он понял это и еще издалека помахал нам рукой, будто позвал: «А кто ко мне быстрее всех домчится?!»

И понеслись, обгоняя друг друга. Но самым быстрым оказался Ленька. А через минутку тут же были все и то, что Славеня говорил, слышали, ни одного словечка не проронили.

— Ого, какой воин! — удивился он, взглянув на Колю.— Везучий ты, парень: у тебя новая фуражка. И еще я подарок привез. Вот цветные карандаши, целая коробка. Получай. Давно обещал и не забыл. Рисуй больше, художник ведь ты у нас.

Колюня, всегда нетерпеливый, схватил коробку и быстрее за пазуху спрятал — наверно, побоялся, что кто-нибудь поглядеть попросит и незаметно один карандашик да возьмет, пусть не насовсем, а так, чтобы подшутить, но все равно ему жаль. Он был так доволен, что даже «спасибо» не сказал. Замер, словно солдат на посту, и блестящими юркими глазенками из-под козырька поглядывал. У него на носу опять крапины пота выступили, а щеки разрумянились так, что даже веснушки были незаметны. Чудак он, Колюня, несмышленыш еще, потому что в школу не ходил, вот и получалось у него все не так, как у других: то упадет на ровном месте, то расплачется из-за пустяка, то с нами не захочет играть и таскается за девчонками, вместе с ними шьет платья куклам, то спрячется в каком-нибудь своем тайнике и не выходит, а его ищут, аукают. Ничего еще не умеет по-настоящему делать; отводить, когда в прятки играем, и то не может. И рыбу не может ловить, ни одной рыбинки на удочку не вытащил, говорил, что жалко. Правда, Колюня хорошо рисовал, особенно цветными карандашами. Вот за это и любил его Славеня. А если добрый Славеня кого-нибудь любит, значит, человек обязательно того заслуживает...

—  Талант у нас в деревне свой, — сказал он. — Талант растет. Ему пока многое прощается. Чего вы на него так смотрите?  «Спасибо» не сказал, да? Скажет когда-нибудь, обязательно   скажет...   Лично   я  в  этом   уверен.   И  у  вас, орлята-соколята, будет возможность убедиться. Теперь буду вручать подарки другим. Встать по росту!

Мигом, конечно, выстроились: Петька, рядом с ним — Ленька, дальше — я, Рудик, Яшка и Колюня.

—  По    порядку    номеров    рассчитайсь! — скомандовал Славеня. (Он любил давать команды и потому весной еще, по насту, устраивал военные игры.) Славеня следил взглядом:  первый, второй, третий, четвертый, пятый, шестой. — См-и-ир-на-а! Подаю второй раз команду «смирно», потому что не вижу в строю напряжения. Глаза сейчас за-крыть! Не подглядывать!

Да разве кто будет подглядывать, если дана команда! И чего же придумал Славеня? Совсем близко он копошился, что-то перекладывал в своем деревянном чемодане. Сквозь ресницы я все-таки видел его выцветшую розовую рубаху...

—  Не подглядывать! — еще раз прикрикнул Славеня.— Правые руки вперед! Навытяжку! Кверху ладонями!

Замерли и бездыханно стояли в ожидании чуда. И вдруг в мою ладонь Славеня положил что-то гладкое, прохладное, тяжеленькое...

—  А теперь слушай меня... Внимательно! На счет «три» дружно распахнуть глаза и гаркнуть «спасибо»... Раз, два, три!!!

—  Спа-а-а-сьбо, спа-сибо, боси! — раскатилось по строю, раскатилось   по   дороге,   по   оставшемуся   сзади   лесу.   Нестройное,   но   радостное,   удивленное:   на   всех   ладошках, даже на Колькиной, лежали маленькие перочинные ножики — блестящие, с металлическими ручками, складенчики!

—  Видите,   и   Колюня   умеет   говорить   «спасибо».   Вот так-то. А теперь холодное оружие рассмотреть, листочками подорожника протереть.

Все сделали, как было велено. Даже попробовали резать прутышки.

—  Напоминаю, автографы свои не оставлять ни на заборах, ни на воротах. Ножи вручил не для забавы, а для серьезного  дела.   Какое   это  дело — секрет,   открою   потом. А теперь — по домам!

—  Славень,   можно   с   тобой?   Можно   тебя  послушать, а? — все об одном и том же просили хором.

—  Надо бы, конечно, поговорить. Так уж вечереет. А дома у каждого немало сегодня работы. Вон коровы, телята в деревню тянутся...  Забыли,  голубчики, про свои обязанности. Кто же скотину будет по дворам загонять?

И тут вспомнилось: дома никого нет, мама где-то далеко за лесом, прощаясь с папой, горько плачет. Я представил, как стоит отец в строю возле военкомата и четко выполняет команду: «Равняйсь!»

—  Мой папа ушел на фронт, — проговорил я.

—  Знаю. Все знаю, ребята. — Славеня взял меня за плечо. — Не   надо   унывать...   Да!   Выше   головы,   орлята-соколята! — подбодрил он. — Кто к нам с мечом придет, тот от меча   и   погибнет.   Русские   мы,   советские...   Слушай   мою команду. Выше головы! Четким шагом за мной! Раз, два! Раз, два!

Снова выровнялись в строй и потопали за Славеней, азартно отмахивая правыми кулаками, в которых были зажаты складные ножички.

Солнце светило нам в глаза. Было оно необыкновенно большое и совсем не круглое, а приплюснутое сверху и снизу. На рябинах желтели мелконькие ягоды, едва появившиеся вместо крупных белых шапок цветов. Над самой землей, в фиолетовом сумраке теней, проносились стремительные ласточки. Мычали завидевшие нас телята, и громче всех.

Буян. Славеня приказал идти по домам, заняться полезным делом: загнать скотину, принести дров. Вот и заскрипели двери, застучали в дровяниках топоры. Конечно, дров было достаточно и колотых, но каждому, как и мне, хотелось самому помахать топором, проверить свои способности. Получилось. Большой отцовский топор с одного раза раскалывал прямые березовые поленья: летом всегда мама просила готовить дрова мельче, чтобы печь побыстрее протапливалась. Я вспомнил об этом и расколол пополам десятка два поленьев, принес две ноши в избу и сложил у печи. Подмел пол, расправил половики. И про кур не забыл. Пошел проверять, смело выбежал, но в сенях почему-то оробел. Вернулся, взял со стола подаренный Славеней складенчик. С ножиком было не так страшно. Пересчитал кур — обрадовался: все двенадцать на одном насесте устроились, и петух рядом с ними.

Все вроде бы было сделано. Оглядевшись в избе, я сел к распахнутому окну, бодро свистнул два раза — подал сигнал другу Леньке (он жил напротив, и часто по вечерам мы пересвистывались). Ленька долго не отзывался. Чего он делал? У него мать дома, некого ей провожать, дядю Сережу давно проводили. Может быть, Ленька во дворе с фонарем стоял — светил, пока мать доила корову. Вот и появился у окна, но в ответ свистеть не стал, покрутил пальцем возле виска: мол, дурень ты, Витя, разве свистят в избе? И снова исчез. Забота, наверно, у него неотложная нашлась.

...Один. Совсем один в доме. Темно. В углах, кажется, что-то двигается и кряхтит. Почему-то о волках подумалось. И хорошо, что греет ладонь маленький ножичек. Напрягаю слух, но пугающие шорохи не повторяются. За печью точит свою песню сверчок. Где-то совсем близко, не в лугах, а в нашем огороде, советовала перепелка: «Спать пора, спать пора, спать пора». Ночь ведь уже пришла. Где теперь папа? А вдруг он вернется? Придет и скажет: «Война отменяется». Он так говорил иногда, возвращаясь из канцелярии: «Заседание правления отменяется». И жаловался маме, что в такую горячую пору понапрасну дергают людей из-за пустяков, а за это время можно бы два столба вкопать, а то и три — тогда он новую ограду строил.

Сладостно думается об отце. И постепенно сквозь дрёму чувствую, что ночь превращается в солнечный сенокосный день. Возвращаюсь в те радостные минуты. И уже не сижу у окна, а бегу по высокой траве за земляникой к оврагу, в котором папа, празднично одетый, косит траву. Вот наточил косу и, приложив руку ко лбу, ждет меня... Слышу, как тихонько плещется в кринке холодный квас. И хорошо мне от того, что спешу с квасом к усталому отцу. Он пьет долго-долго, запрокинув голову, словно бы разглядывает через кринку небо,.. А потом несет меня на руках домой. Над нашим домом появилась туча. Громыхнуло. И еще раз... От этого звука, похожего на гром, я, наверно, и проснулся. И понял, что мама на кухне задела ковшом за ведро. «Надо бы свеженькой принести, — подумал я, но лень было — сон морил, и сам себя успокоил: — Поздно теперь уже, ночью не побежишь к колодцу».

—   Не   терзайся, — раздался  под   окном   голос   бабушки Акулины. — Слышь, Елена, не терзайся. Не горюй раньше времени, не кличь беду.

Бабушка так поздно зачем-то пришла в дом, уселась рядом с мамой возле окна, и обе они долго молчали. С неба глядели на них яркие звезды.

—   Вот и одинокие мы теперь с Витюшкой.

—   Беда-то разве только к тебе пришла...

Бабушка что-то еще проговорила шепотом, перекрестилась, и тень от скрюченной руки поползла по светлой лунной полосе, появившейся на полу. Так повторялось несколько раз: бабушка вздыхала, шептала и крестилась. Не было сил прислушиваться и смотреть на лунную полосу. В ушах звенело, веки слипались. И все, что окружало меня, растворилось в темноте. Я снова уснул-Разбудил треск пионерского барабана. Трудно было понять, где я нахожусь и что делается вокруг. А открыл глаза и обрадовался: лежу в своей постели у самого окна. Толкнул створки, и барабанный гром ворвался в избу.

—   Господи, что это такое? — Мама вбежала с подойником, наверно, вернулась, еще не подоив корову, посмотрела в окно и все поняла. — Вона, ни свет ни заря барабанит как очумелая!     Анюта! — крикнула    она. — Кончай    трещать, людей переполошишь!

—   Что  и  требуется, — отозвалась  Анюта. — Ребят  поднимаю... Выходи строиться! — И забарабанила еще громче. Вспомнилось:    учитель   велел   явиться   в   школу.   Надо бежать.

—  Куда ж ты, Витя? А завтракать? Вернись! Пришлось подчиниться. Но ведь не до еды было. Молоко

невкусным показалось, с трудом полстаканчика выпил.

—   Худоба    ты    суетливая! — упрекала    мама. — Захиреешь,  коли так  есть  будешь.  Придет  отец,  что скажет?.. Какой из тебя некормленого помощник?  Жди мать, когда помощник вырастет!

—  А я все сделал. И Буяну и Комолене пойла дал. Дров-то кто наколол?

—  Знаю. Молодец. Ты ешь сперва. — Она села рядом. — Я тебя прошу.

Залпом выпил остаток и еще целый стакан холодненького, принесенного из амбара молока. Проглотил один блинок.

—  Пойду теперь.

—  Рубаху  смени,   надевай  новую:   отец  в  сельмаге  на прощание купил. — Она заморгала глазами, но удержалась, не заплакала.

На улице уже толпились мальчишки и девчонки. Славеня вышел, чего-то рассказывает. А тут еще новую рубаху надо надевать! Хорошая, конечно, рубашечка, голубенькая, с белыми дорожками, немного на Славенину тельняшку похожа, красивую папа выбрал. Шуршит она новизной. Конечно, надо нарядиться!

Мама помогла застегнуть пуговицы. И к зеркалу меня подвела. Себя и рядом с собой маму увидел я в зеркале, словно на фотокарточке. Неужели мама такая маленькая, я почти до плеча вырос. А еще говорит: не расту из-за плохого аппетита. Как бы не так. Вон какой вытянулся. И рубашечка в аккурат. Хорошо подошла, ладно сидит, поясочком подпоясана.

—  А поясок-то зачем, мама?

—   Тоже новый, носи. Это я выбрала.

Ну и выбрала! Лучше бы ремень широкий.

Ладно, пусть уж и в поясочке, только бы ребята не засмеяли. «Будь что будет», — решил и побежал.

Никто не засмеялся, позавидовали даже, что я такой нарядный.

—   Вот   это  дело, — сказал   Славеня. — Это  я  понимаю.

Идем,  как на праздник.  Молодец, Витаха!  Всем нос утер.

И снова была дана команда строиться в одну шеренгу, потом по всем правилам, как на уроке физкультуры, — в две шеренги и сделать поворот направо. Анюта была рядом, а командовал Славеня. Значит, вовремя он с лесосплава вернулся. Без него-то кто бы стал командовать?

Так получилось при построении по росту и в две шеренги: возле меня оказалась Таня Лапина, а впереди — тру-лялюха-толстуха Светка Зелянина. Но ведь не скажешь: «Мне в строю стоять с толстухой неохота». И Светка обидится, и командир удивится, прикрикнет: «Разговорчики!»

—  Песню про Щорса знаете? — спросил Славеня.

—  Знаем! — дружно ответил строй.

—  Вот    как! — удивился    Славеня. — Умеете    отвечать. Такими   чего  не  командовать.   А   ты   говорила! — Славеня улыбнулся Анюте.

Она зачем-то подозвала его, и они некоторое время советовались.

По команде «Шагом-арш!» начали маршировать. Направляющие Ленька и Петька шагали широко, а все остальные с трудом поспевали за ними.

—   Короче шаг.  Четче. А раз!  Раз!  И раз, два, три! — звонкая была команда.

Почему-то мы прошагали вдоль деревни туда-обратно. Наверно, чтобы все видели. Я напряженно держал шаг, по сторонам не заглядывал.

Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за шествием под командованием Славени. Но песню, запетую сначала в один голос — Ленька затянул, — наши деревенские должны были слышать:

Шел отряд по берегу, шел издалека...

Шел под красным знаменем командир полка.

Дружно, с необыкновенным подъемом подхватили мы знакомую, разученную на уроках песню.

Справа светило еще невысокое утреннее солнце, а слева синел дальний лес, волнилась расколосившаяся рожь. Наша школьная тропинка едва угадывалась в дымчатой от росы траве.

Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в  бой ведет? Кто под красным знаменем раненый идет?

За редким низинным ельником на высоком увале, неподалеку от Тюкова, виднелась школа. В больших окнах отражалось солнце. А коричневая крыша казалась красноватой. Необыкновенное большое здание (таких больше и не было поблизости), охраняемое высоченными березами, липами, разросшимися рябинами и молодыми дубками, звало к себе двумя прикрепленными к карнизу красными флагами. Обычно эти флаги учитель вывешивал в праздники. Какой может быть праздник, если папа пошел на войну с фашистами, а у мамы глаза распухли от слез и голос охрип?

— Сорокин! Выше голову! Выше! А раз, два, три! Левой, левой!

Это ведь для меня Славеня командовал. Я подстроился, уловил шаг. И, стараясь ни о чем не думать, энергично отмахивал руками. Даже задел Таньку, и она пропищала: «Ну чего-о-о?»

...Возле школы пестро и многолюдно. Пришли отряды из всех ближних деревень — Тюкова, Соколова, Васиялова, Матвеева. Некоторые четвероклассники — в пионерских галстуках. Никто не суетился, не бегал и не кричал. Ни в прятки, ни в догонялки никому не хотелось играть. Стояли группами, разглядывали друг друга, будто не узнавали. И правда, все ребята сильно изменились, подросли. Появились и новенькие — первоклассники будущие, и Колюня наш среди них, но его-то многие уже знали как художника. Про него учитель говорил: «Да, способный мальчик».

Иван Федорович, тяжело опираясь на палку, спустился с высокого школьного крыльца, подошел к Славене, поздоровался за руку и велел построить собравшихся. Славеня командовать умел, голос у него был звонкий. Он сначала подал команду «по классам стройся». Началась путаница, потому что многие не сообразили, к какому классу относятся: ведь лето же было. Прошлогодние первоклассники встали сначала на место, где дошколята — будущие первы-ши должны были построиться. Анюта и Славеня помогли разобраться. Особенно четко выполнил команду, как мне показалось, наш третий.

Замерли, будто бы и не дышали. Учитель собирался с мыслями, а мы ждали, еще не понимая, зачем построили нас. Глядя на Славеню, я брал с него пример: вытягивался в струнку и, нахмурив брови, старался быть строгим. Иван

Федорович сделал несколько шагов, неловко, боком, словно хотел, чтоб мы не видели, как он прихрамывает, провел ладонью по коротко стриженным волосам, застегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке.

—  Наша Родина в опасности, — тихо сказал напряженным, незнакомым голосом. И снова сделал несколько шагов.

Учитель говорил о вероломном нападении фашистов. Сначала они поработили Европу и двинулись на восток. И напали на Советский Союз подло, внезапно, без объявления войны, нарушив государственную границу на всем протяжении от Баренцева до Черного моря. Красной Армии очень трудно. Но каждый день ряды ее полнятся и крепнут. Ушел первый отряд защитников Отечества, призванный из нашего сельсовета. На правое дело поднимается весь советский народ. А чтобы Красная Армия беспощадно била врагов, посягнувших на нашу независимость, была могучей и непобедимой, все от мала до велика должны помогать ей, крепить могущество Родины. Как это делать? Что по силам учащимся начальных классов? Что надо делать, как помогать?

Иван Федорович, видно, и сам еще не знал, как ответить. Долго молчал. А может быть, он давал нам возможность подумать. Но тут заговорил Славеня:

—  Надо помогать взрослым, принимать посильное участие в заготовке кормов и во всех полевых работах. Можно будет, например, пилить для школы дрова. Или боронить. Или гонять коней в молотилке. Многие из вас хорошо это делают.

Конечно, то, о чем говорил Славеня, было нам знакомо и даже привычно. Нечего долго объяснять.

Учитель сказал, что надо распределиться по звеньям, выбрать звеньевых. И зашевелились, зашумели, спорить начали все классы, только будущие первыши молчали. Оказывается, неправильно мы поняли про звенья. Они должны быть в каждой деревне. В Малом Тюкове, видно, одно звено получится. А в Тюкове, например, три, потому что там много школьников. В общем, по месту жительства надо было организовываться. Как только это поняли, мы сразу решили: будет у нас звеньевым Ленька Веселов.

Когда споры утихли, учитель пригласил звеньевых и растолковал, что они должны делать.

А потом Славеня затеял военную игру. Сначала хотел распределить всех на две группы. Одна — русские, другая — немцы. Но немцами никто быть не хотел. Пришлось придумывать новую игру.

Славеня назвал ее «Атакующий воин». И состоялось «сраженье» на школьной площадке — была азартная борьба, в которой потребовались и сила, и быстрота, и ловкость, и смекалка. Все было в этой игре: и кто быстрее доставит донесение, и кто дальше бросит гранату, и сколько раз команда попадет мячом в цель, и кто перетянет канат, представитель какой команды положит на лопатки «противника»... Веселое получилось развлечение. Сколько потом еще было возгласов, хвастовства: «А я как прыгну! А я первый увидал! А я все три раза в круг попал! А я... А я...» Даже в игре не участвовавшие чем-нибудь да хвастались. Никто не остался в обиде, потому что не было побежденных и не было победителей. На всех была одна победа. Так ловко подвел соревнование к концу затейливый Славеня. Учитель за это вынес ему благодарность и сказал, что есть у него организаторские способности, а потому надо бы работать в школе.

Домой возвращались с песнями. На этот раз запевали Анюта и Славеня. Снова промаршировали вдоль деревни. Но вряд ли кто видел нас: все были на работе.

Славеня велел разойтись по домам, поесть хорошенько, отдохнуть и приходить с ножичками к колхозному овину. Зачем это? Но вопросы он не принимал, велел набраться терпения и делать, как сказано.

Наберись-ка терпения! Не так это просто что-нибудь интересное ждать. Примчался домой, засуетился и чуть было не забыл снять новенькую рубаху. Увидел на ней два косых зеленых развода — о траву испачкал — и свернул так, чтобы мама не заметила. Жаль, конечно, ведь папа рубаху выбирал. Ничего, может, отстирается. Сам хотел стирать, но некогда: а вдруг у овина уже собрались. Не опоздать бы... Вспомнил про ножик. А где же он? Так, так, так... Вчера, значит, у окна сидел, складенчик в руке был. Куда ж его подевал?.. Нет, не вспомнить. И как уснул и как на постели оказался, не помнится. Вот это задача! Утром-то как не подумал! Голова садовая-бестолковая. Мама, наверно, прибрала. Где искать-то? И в шкафу на полках нет и на подоконниках нет. И на столе,, на скамейках нет. Как быть?

Пригорюнился и, наверно, впервые за всю жизнь так горько заплакал... Видно, пожалел меня ножичек и указал, где находится: упал на него солнечный луч, отразился и кольнул в глаза. Вот он, ножичек мой, где! Под окном, в траве спрятался — с подоконника, видно, упал... Ура! Радость, и не выскажешь. Никогда еще так не радовался, если находилась потеря.

К складам прибежал первый, но, увидев меня, и другие мальчишки поспешили. Примчались. У каждого в руке был сложенный ножик.

Пришел Славеня, и наконец-то мы узнали, для какого дела складенчики предназначены. Он пояснил: в колхозе не хватает удобной тары; подойдет время картошку копать, а собирать не во что, поэтому надо научиться плести корзины. Вот как! Еще одно полезное дело затеял Славеня.

Побежали в ложбину к зарослям ивняка. Быстро нарезали по охапке гибких прутьев. И, возвратившись к складам, уселись в кружок, стали делать так, как Славеня показывал. Сначала согнули круги из толстых прутьев. А потом зачинали корзины — пробовали заплетать срезанные наполовину концы прутьев, прикладывая один к другому на небольшом расстоянии. Так мы делали каркасы. А дальше легче пошло, знай закладывай прутья кругами. Не очень, конечно, получалось. Но ведь и Славеня у деда Ефима не сразу все перенял, попотеть пришлось, кучу прутьев извести. Первый блин комом. «Первоучинку и в печь бросают». Так Славеня сказал.

Новое занятие нам понравилось. Даже Колюня был доволен, что помогает Славене, хотя у него и силы в пальцах не хватало.

Интересная работа. Даже разговаривать можно и песни петь. Вроде посиделок получилось. Сидели кружочком, надрезали прутышки и разговаривали или слушали.

Славеня затянул песню, по-своему переделывая мотив и заменяя некоторые слова такими, которые ему больше нравились:        

Эх, при дороге красная рябина,

На ветру горит она, горит,

Провожая любимого сына,

Мать родная ему говорит:

«Сын ненаглядный, сокол мой, соколик,

Ты смотри и все-то примечай:

И рябинку, и дорожку, и поле,

Сердцу близкий и милый край.

Будешь ты в битвах, вспомни пашни,

Над избою тихий шум ветвей.

За родное дерутся бесстрашно,

За любимое бьются сильней».

На песню пришла и Анюта, возвратившаяся из райцентра — ее в райком комсомола вызывали. Увидел свою невесту Славеня и замолчал, покраснел — застеснялся. Он перед Анютой всегда голову склонял, для того, наверно, чтобы не видно было глаза — разные они у него: один зеленоватый, а другой коричневый. За это и дразнили иногда Славеню разноглазым.

—  Придумал тоже! — сказала Анюта и перекинула обе косы через плечо. Косы у нее длинные, черные, так и блестят, а на кончиках крохотные желтые бантики вплетены, на   бабочку-капустницу  похожи. — Все  на  сенокосе,   а  он корзины плетет. Всегда с людьми напоперек!

—  Выполняю приказ председателя. Так что не упрекай. Мне двухдневный отдых даден. Завтра тут, на утине, на стог могу накосить, если на то пошло.

—  Попробуй.

—  И попробую. Соколята будут плести корзины, а я косой махать и консультировать. Пойдет дело.

И верно, на следующий день Славеня пришел с косой. Здорово, размашисто у него косилось. И каждому из нас дал попробовать. Ленька и Петька хорошо косили, а другие, и я в том числе, только траву приминали. Корзины плести — это по нам. Настоящие корзины получились! Правда, глаза боятся, а руки делают...

Но терпения у нас хватило ненадолго, почему-то больше не хотелось плести. Славеня догадался и придумал новое занятие.

— Хватит, соколики, — сказал он. — Будем изучать военное дело. Атаку надо осваивать.

Это еще интересней! Только как военное дело делать? Оказывается, очень просто. Сначала каждый должен выпилить из доски винтовку. Не трудно — не раз выпиливали. Уже на следующее утро явились к избе дедушки Ефима с деревянными винтовками и стали выкликать Славеню. Но его дома не оказалось — ушел в дальние овраги осоку на силос косить. Конечно, туда побежали. Славеня увидел «вооруженный отряд», расхохотался сначала, а потом посерьезнел и гаркнул:

—  Ложись!

Упали, лежим с новыми винтовками,

А Славеня прошел, заложив руки за спину, и объяснил: мол, очень рассердился на нас за нарушение дисциплины и своевольничанье. Разве так можно? Кто ж это в горячее полуденное время, когда люди работают в поте лица, играючи бегает по лугам! В наказание велел проползти, плотно прижимаясь к земле, отмерянных сто шагов. А потом долго тренировал, каждому показывая, как нужно поднимать винтовку по команде «на пле-чо» и как приставлять по команде «к но-ге».

Затем, подчиняясь ему, долго маршировали. И наконец вышли на «рубеж» для обучения атаке — построились на берегу оврага.

Славеня быстро соорудил из веток и травы лохматое чучело, приставил его к кусту.

И началось! Сперва надо разбежаться с винтовкой наизготове, а перед чучелом резко затормозить, в замедленном темпе сделать правильный замах, четко выделяя каждую часть движения, и по всем правилам атаковать врага.

Долго осваивали удар прикладом. Вот тут-то нам и досталось. Навоевались досыта! Больше, чем Славеня на косьбе, устали.

—  Издеваешься  над   маленькими,   тоже  мне  вояка! — Анюта опять тут как тут. Ну нигде от нее Славене спасения не было. — Требовать требуешь да командуешь.

—  Что ж, раз так! — Славеня взмахнул взятой у Петьки винтовкой. — Оружие побросать, что ли?

—  И чучело тоже, — сказала Анюта.

—  А они, ребятишки маленькие, не понимают, что врага надо лютой ненавистью ненавидеть.

—  Это чучело смешное, а не враг, — вдруг подал свой тоненький голосок Колюня.

—  Чучело... Конечно, чучело, — поддержала его Анюта.

—  Фашист! — твердо сказал Славеня и пошел.

—  Разозлился он, зря подзадорила, — тихо проговорила Анюта. — Его, Славку-то, на фронт призывают...

В последний день, накануне отправки в солдаты, Славеня до вечера сидел в палисаднике, вырезал для нас рябиновые свистки. Сделает один — кинет через забор:

—  Берите.   Деда   не  дразните  только  и  Табакеркой  не обзывайте... Плохо ведь старикам, одни остаются.

—   Славень,   ты   правда   на   войну   пойдешь? — Ленька спросил.

—  А   чего   тут  делать? — Славеня  распахнул  ворот. — В такой тишине теперь мне трудно усидеть,  ребята.  Если бы не призвали, сам попросился.

—  И нам бы с тобой.

—  Рано,   ребята,   об   этом   думать.   Подрастайте   пока. А вернусь — проверю, кто и как мои наказы выполнял.

Мимо палисадника пробежала Анюта. Славеня привстал, стряхнул с коленей стружки, сказал тихонько:

—  За мной не таскаться, понятно?

—  Нет, не пойдем.

...Они сидели на берегу, у самой воды. Река, словно запотевшее зеркало, тускло блестела. За ивами, за бревенчатым мостом, отражая небо, она розовела. Иногда набегал ветерок, рябил розовую воду, шептался в прибрежной осоке.

Мы устроились неподалеку, на бугорке под рябинами. Никто не смел приблизиться к Славене и Анюте, хотя каждому из нас хотелось знать, что же говорила невеста своему жениху.

Славеня повернулся, заметил:

—  Желторотые!  Чего же там вдалеке пасетесь?  Идите сюда!

И во все стороны побежало эхо: «Идите сюда!» Обрадовались. Как воробьи, стаей подлетели. Уселись около, притаились, чтобы не мешать разговору. А они, оказывается, и не разговаривали, по очереди стихи читали. У Славени голос переменился, стал тверже, басистей:

Прекрасна жизнь,

и мир ничуть не страшен, И, если надо только, — вновь и вновь Мы отдадим всю молодость

за нашу Республику, работу и любовь.

Не знаю, тогда сразу же или многЬ позднее, прочитав эти строки в книге, я запомнил их. Трудно теперь сказать, почему именно в тот вечер многое врезалось в память.

Анюта читала длинное стихотворение. И чистый девичий голос, казалось, звенел и лучился:

И вечный бой!  Покой нам только снится

Сквозь кровь и пыль... Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль... И нет конца!  Мелькают версты, кручи...

Останови! Идут,  идут испуганные тучи,

Закат в крови! Закат в крови!  Из сердца кровь струится!

Плачь,  сердце,  плачь... Покоя нет!  Степная кобылица

Несется вскачь!

Печально было. Сердце мое плакало. На глаза навернулись слезы. И не только у меня. Колюня шмыгал носом, вытирался кулаком. Коротким красным карандашом, зажатым в руке, сам не замечая этого, оставлял черточки на щеках.

Славеня и Анюта встали. Видно, пора было идти по домам. На прощание Анюта прочитала:

И снова сердце станет чистым, Разлука страшная легка... И разгласит труба горниста Победу твоего полка.

Утром провожали Славеню. Дедушка Ефим и бабушка Акулина обессилили от горя и, держась за внука, едва переставляли ноги. Анюта возле ворот ждала, когда люди пройдут, а Славеня останется. Прощаясь, он всех обнимал. И вдруг его разные глаза стали одинаковыми — в них остановились слезы. Славеня говорил:

— Жалко мне вас, родные люди, вот что... А так я ничего не боюсь...

Если бы мы знали, что и его призовут на фронт... Если бы знали, никогда бы, даже обижаясь, не дразнили Славеню.

Он уходил на войну. Теперь было понятно: расстаемся надолго, Славеню провожают не на сплав, а на другую, трудную и страшную работу — так он сам сказал, провожают в ту сторону, откуда с нетерпением и тоской все мало-тюковские ждут вестей. Горькое было расставание. Слезы катились по щекам, я не успевал их вытирать. Никто не мог удержать слезы. Все плакали, глядя на уходящего Славеню.

Дальше и дальше уходил он от деревни. И казался совсем маленьким. Вот он остановился, поправил заплечный мешок. Оглянувшись, недвижимо долго глядел на людей, с которыми простился у ворот.

Анюта побежала к нему... Славеня ринулся навстречу и крепко обнял свою невесту.

...Разлука страшная легка... И разгласит труба горниста Победу твоего полка.

— «Плачь, сердце, плачь... Плачь, сердце, плачь»,— повторял я эти печальные слова.

ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ

Каждое утро через нашу деревню проходили новобранцы, усталые, запыленные, без провожатых и без песен. Лишь иногда, просыпаясь, слышал я то печальные причеты, то далекое прерывистое пение. И, выбежав на крыльцо, тревожно прислушивался. Но в ушах звучала одна и та же песня:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С фашистской силой темною, С проклятою ордой.

...В Малом Тюкове не осталось и половины мужиков, а жизнь шла своим чередом. У старших — сенокос, у нас — свои дела, заботы. Корзины плести без Славени неинтересно, веточный корм для овец заготавливать было еще рано, а косить мы не умели. Звеньевой Ленька Веселов два раза ходил к председателю работу просить, но тот пока ничего придумать не мог, велел обождать до самой горячей поры. Об этом Ленька доложил Ивану Федоровичу. И тогда учитель с председателем, посоветовавшись, нашли все-таки для нас посильное дело: помогать на силосовании; а девчонок определили на прополку льна.

А тут, как назло, ночью подкрался дождь, мелкий, моросящий — такой приходит на целый день. Делать нечего, все равно силосовать-то можно. Собрались под крышей пожарного сарая возле звонка, где обычно взрослые на наряд собирались. Наряд — это короткое утреннее собрание, когда бригадир говорит, кому что делать.

С тесовой крыши падали редкие тяжелые капли, клевали песок. Под застрехой чирикали воробьи. Грустно было стоять. Колюне, видно, захотелось в прятки поиграть, он похвастался:

—  Я считалку новую знаю.

—  Нашел время! — сказал Рудик. — Ты бы еще предложил теперь частушки петь.

Колюня не унимался. Он знал, что я умею слушать, подошел ко мне.

—  Слушай, Витя. Слушай считалку-то:

Вышел немец из тумана, Вынул ножик из кармана: Буду резать, буду бить — Все равно тебе водить.

Согласились все-таки рассчитаться и сыграть в прятки. Только начал Колюня, добровольно надумав водить, отсчитывать десятки — это он делал на пальцах и потому не мог подглядывать, куда мы прячемся, — послышался топот и Петькин крик: «Разойдись!» Он промчался на председательском коне. Стоявшие возле конгошни Анюта, дедушка Ефим и бабушка Акулина перепугались:

—  Ведь расшибется, окаянный!

Но Петр Иванович сказал, что ничего не будет, не впервой.

—  Ох, шустер Петюнчик! Лихой наездник, — похвалил он сына и, сняв кожаную кепку, почесал лысину. — Откуда такая хватка у нонешних ребят?

—  От   родителей   небось,   —   отозвалась   Акулина.   — И твой в отца, поди.

—  Отцовская кровь.

—  Эти  вот, — бабушка  кивнула  в  нашу  сторону, — не такие смелые. Разве подрастут, поокрепнут.

—  Мой всегда при мне. Привык со мной ездить, когда я в   «Путиловце»   председательствовал.   Ночь,   полночь,   утро раннее — не отстанет, не проспит. Смел парень.

Расхваливал Петр Иванович своего сына, а вот забыл, что Петька у него второгодник — второй год в четвертом классе будет штаны просиживать, он даже еще не всю таблицу умножения знает. И не очень-то любили его в школе — и тюковские и соколовские драки затевали с ним, и если бы не Ленька, так и влетало бы хорошенько зазнаистому пред-седателеву сыночку. Мы иногда его Дутым обзывали. А вот промчался он на коне да отец его расхваливать начал — и совсем бы можно от него отвернуться, пусть одиношни-чает.

—  Понятно,   твой   при   отцовском   догляде,— помолчав, сказала бабушка. — И сейчас,  выходит,  твоему посчастливилось. А этим добра трудно ждать — того гляди, не один, так другой осиротеет.

—  Война...

Петр Иванович легко сказал это страшное слово, а бабушка повторила упавшим голосом:

—  Война-а-а проклятая... Сколь их было... Первого мужа японская отняла, сына старшего — гражданская, теперь вот внука отправили... Поила-кормила, лелеяла, а на тебе: был и нет. — Она перекрестилась.

Председатель склонил голову и ушел, ничего не сказав. Бабушка Акулина, оперевшись на вечную спутницу — можжевеловую палку, смотрела ему вслед.

—  Старуха,   ты   ведь   кружку   Славене   забыла   положить, — спохватился дед Ефим.

Он запрягал в телегу колченогую лошаденку Чародейку, а думал, видать, о Славене.

—  Вот те на, спохватился!.. Больно ты скоро надумал. А когда внука собирала, только табачище нюхал. Упрекнул невпопад.   Все   положила. — Бабушка   Акулина   пожаловалась на боль в пояснице и, усаживаясь в телегу, кряхтела, морщилась. — Ох, как стрельнуло! Ах ты батюшки! — Она позвала нас в телегу, укрыла попоной, а сама все морщилась, на боль жаловалась.

Поехали к силосной яме. Телегу начало притряхивать, и бабушка заохала еще сильнее.

—  Полно дребезжать, старая! — рассердился дед.

—  Вот   и   полно.   Растопырил   усищи-то,   отдуваешься. Хорошо тебе, бессердечному. И детки в тебя пошли...

Бабушка Акулина долго попрекала старика. Сначала громко говорила, а потом шептала, будто заколдовать надумала.

Дело в том, что ее в деревне называли еще колдуньей, без зла, по-доброму называли, за умение лечить разные болезни травами. Упрекая деда Ефима, она говорила медленно, словно бы молитву читала или причет свой знахарский.

__ Ты хороша, я плох... — Дед посмотрел вверх, погрозил кнутом и сказал низким облакам: — Налегли, ишь вы, только этого и не хватало! Люди-то косят, а не дождя просят. У-у, божье заведение! — ворчал он. — И эта идет, не идет. Поторапливайся, уши-то развесила, слушает, чего старуха мелет. Ну, пошла! — подхлестнул Чародейку.

Но  лошадь  вышагивала  по-прежнему,   словно  боялась оступиться или поскользнуться, вскоре и совсем остановилась.

—  На-ко, видать, приехали! — удивился дед. — Эй, молодежь, выковыриваться пора. За работу принимайсь!

Мы, словно цыплята, высовывали головы из-под попоны, но вылезать не спешили — неприветливо было вокруг. Частый дождь припечалил деревья, затуманил все. Утро было похоже на поздний вечер. И люди в мокрой одежде, недавно начавшие косить, казались измученными, обессилевшими. Поработали они еще немного, а уже собирались возле силосной ямы под крышей, чтобы отдохнуть или переждать непогоду. Хорошо подбежать к отдыхающей матери, прижаться и, затаясь, слушать взрослые неторопливые разговоры. Так заведено было у наших деревенских: отдыхали все вместе, и каждый человек мог высказать, что на душе, вспомнить вслух лучшие дни своей жизни, поделиться заботами по дому или мечтами. Тут и песню можно запеть — подхватят другие, и письмо с фронта прочитать или что-нибудь важное в газете. Бригадир Любовья обычно давала направление разговору, она умела и посмешить, и с выражением читать письма, и нужное слово сказать после выступления председателя или учителя, объясняющих положение на фронтах.

Жаль, что в это утро мы опоздали и не слышали, о чем говорил учитель. Мы забыли просто, что по субботам Иван Федорович всегда приходит просвещать наших деревенских. Можно бы и поспешить, не обязательно ждать, когда дед Ефим с бабушкой соберутся.

Ивана Федоровича почему-то я всегда стеснялся и опять почувствовал себя виноватым, словно опоздал на урок. Не знаю, стеснялись ли другие ребята. Нет, наверно. Ленька смело сказал: «Здравствуйте». Яшка даже вразвалочку подошел. А Рудик, несмотря на то что был ростом повыше брата, прятался за ним. Колюня опять начал хвастаться перед учителем:

—  У   меня   карандаши   цветные,   вот.   Целая   коробка. И кепка новая есть. Дед Прохор подарил. Мне все чего-нибудь да дарят.

—  Любят, значит, — сказал учитель.

—  Хорошо делаю потому что...

—  Колька, не мешай, отойди, дай людям послушать!- окликнула мать Колюню и оттащила его за руку, усадила на колени. — Посиди пока.

—  Так все сказано, кажется. Трудное время нагрянуло. Немец взял расчет на быструю войну. Думает одним махом прошагать и покорить...

—  Бона, кукиш им! — выкрикнула Любовья.

—  Понятно,  этому не бывать.  Японцы тоже много замышляли, да им всыпали. А теперь мы сильнее. И техника будет... Создан Государственный Комитет Обороны. Сталин по радио обстановку объяснил. Знаете, что и как. Безусловно, фронт силен тылом. Справедливый лозунг у нас:  «Все для фронта, все для победы!»

—  Работать надо теперя не покладая рук. Оно и понятно:  где раньше двое стояли, теперь один управляйся, где ладные мужики дело делали, бабам приходится. — Это дед Ефим  так  же  неторопливо,  как  учитель,  начал высказываться.  Он  сбил  набекрень  вислоухую рыжую шапчонку, просунул руку в просторный ворот тельняшки и стукнул кулаком   по   костлявой   груди. — Тут   вот   кипит  и  клокочет... На печи не пролежишь. Наши детки, внуки там под огнем, а мы разве налегке станем прокатываться?.. Я что тут сказать должен. Распорядку у нас нету. Давеча бригадир-то  под  окнами  закликает.  Без  напоминания пора  бы поспешать.

—  Мы наработались уже, а ты агитируешь, — сказала Лизавета, мать Леньки Веселова.

Голос у нее звонкий — могла хоть кого перекричать. Но и работать умела. Про нее говорили: к труду привычная, с детства в работе, сиротской доли хлебнула. Все знали, здоровье у нее неважное, норовили оттеснить от тяжелого труда, а она обижалась, говорила, что не желает быть иждивенкой, наравне со всеми ей веселее. А косить она умела не хуже любого мужика, размашисто косила, самое широкое покосиво выводила. Так что Лизавета имела полное право и на собраниях выступать. Гордо вскинет голову, глянет в упор суровым взглядом и выскажется.

—  Да, намотались уже. Спина-то не от дождя мокрая. Нас нечего агитировать. Ты, Ефимушка, подмечать за другими горазд.

—  Так ведь косы клепал для вас. Для кого еще. — Дед развел руки и печально сказал: — Признаю, задержка произошла. Старуха опять же в рев кинулася: заложило чего-то в трубе, не тянет, и все тут. Пришлось в пече заплескивать.

—   Горе с  вами,  старики! — Тетя  Люба рассмеялась. — Помог, значит, старухе печь истопить. Мой так же, бывало, помогал.   Соберется   ранехонько,   говорит,   поехали  пахать, плугарем посидишь, а я отнекиваюсь: печь-де не протоплена еще. Схватит ведро, хлесть — зальет. Сразу бабу освободит. Потом, Любаша, достряпаешь... Знакомо.

Лизавета тоже улыбнулась и, облегченно вздохнув, поблагодарила учителя:

—  Спасибо, Иван Федорович, за разъяснение, будем работать, сколь сможем. Мы тут — ладно... А там вот каково. Хоть бы весточку получить... Три недели ни ответу ни привету...

Она взяла косу, вытерла травой и, звонко ударяя лопаткой, наточила. И тут же, возле самой силосной ямы, начала покосиво. За ней встали другие женщины. И медленным строем двинулись по луговому склону к лесу, прокладывая полосы скошенной травы.

Учитель сделал наказ звеньевому Леньке, потом похвалил нас за то, что и в непогожий день вышли помочь взрослым. И отправился в Тюково. Ему встретились девчонки, бежавшие стайкой, громко поздоровались. Иван Федорович, наверно, поругал их за долгие сборы. Удивительно, девчонки раздумали бежать к нам, а повернули за учителем. И лен пропалывать не стали. Вскоре мы увидели, как они приближались по увалу к школе. Значит, там нашлось дело. Может быть, Анна Ильинична их пригласила рукодельничать... Она и прошлым летом иногда призывала девчонок в школу, учила вязать или вышивать. А что еще могут они делать в ненастье? Мальчишкам легче найти работу. Нам подходящую подобрали — в яме траву трамбовать. Тут и дождь не страшен. Он рядом в лужах приплясывал, лишь иногда, подхваченный ветром, долетал до нас, а это еще и веселило. Хорошая была работа, почти что игра.

Постояв на самом краю ямы, словно бы срывались, падали в траву, выбирались наверх и снова летели вниз на воображаемых парашютах. Топтались, толкались, придумывали разные выкрутасы, стойки, показывали друг перед другом свою ловкость.

Дедушка Ефим с завистью удивлялся нашей беспечности.

—   Отт,   детство!   Беда — не   беда.   Дождь — не   дождь. Эти веселы и сыты.

Яша нашел в траве ветку земляники:

—  Чур, моя! — И тут же предложил: — Возьми, дедушка. Я себе еще найду.

—  Сам полакомься... А Ефим всякого едал — и горького и сладкого. Эх, ребята, ребята... Рожь не жата, овес поспел... Пляшите, прыгайте, а я поеду.

Мы плясали и прыгали. Веселились. Иногда выбирались наверх, чтобы поглядеть «на белый свет», на работающих неподалеку матерей.

В этот пасмурный день только и светились радостью красно-желтые гроздья на близких рябинах. Много их было вокруг: и на утинах, и в деревне, и на лесной опушке...

—  Ну-ко, выбирайтеся! Траву привез, сваливать надо! — еще не подъехав, кричал дед.

Чародейка с большим трудом втянула телегу в гору и, вытаращив глаза от натуги, косо глядела в глубокую силосную яму.

—  Тяжело тебе,  милая, — пожалел Чародейку Колюня и подал ей немного клеверку.

—   Ох,   и   кобыла!..   Огонь,   право! — хвалил   дед   Чародейку. — В гору берет нахрапом, что молодая.

Он воткнул вилы в траву, напрягся, хотел спихнуть вершину воза, но не получилось, и не потому, что он совсем обессилел, а просто у него уже ловкости нет, да и трава была мокрая, тяжелая. Ленька догадался помочь, схватился за вилы.

—  Раз, два, взяли! — скомандовал дед. Воз шевельнулся, пополз с телеги. — Двое не один — маху не дадим. Прыгайте теперь, уминайте.

Снова топтались на мокрой траве, радовались неизвестно чему. Только Колюня стоял на краю ямы, не решался прыгнуть. Его уговаривали, звали, дразнили даже. А карапуз сказал, что ему холодно, и, словно мокрая курица,  пошел вокруг да и сорвался все-таки — упал, засмеялся довольный. Дедушка Ефим смотрел сверху, завидовал. Эта зависть еще: больше подбодряла и радовала нас. Весело вскрикивали,   махали   руками.   И   Ленька   радовался,   еще больше всех.

—  Эх, малышня!—опять вздохнул дедушка. Вытер лицо подолом мокрой тельняшки. Кончики усов прилипли к впалым щекам, а брови сосульками повисли над глазами. Думаю,  он уже знал в те минуты, что к Леньке пришло горе.

А мы еще только услышали глухой страшный стон. И, моментально выбравшись из ямы, увидели взмыленного парящего коня, спешившегося председателя и распластанную на земле Лизавету. Это она стонала... И стон, и крик, и горький прерывистый зов слились в одном ужасающем звуке...

Лизавета, подкошенная горькой вестью, падая, схватилась за маленькую рябину и надломила ее...

—  Убили... Убили... Убили... — Лизавета уткнулась лицом в землю. Побледневшими руками она сдавила тонкие рябиновые ветки.

—  Ма-ма-а-а! Ма-а-а! — вскрикнул Ленька. ...Наверно, много прошло времени. Долго рыдали Ленька

и Лизавета. Им помогли подняться... Лизавета проговорила:

—  Нету больше папы, нету...

Мелкий .дождь превратился в ливень. В лужах пузырилась вода. Мутные потоки бежали по дороге, по склону оврага, собирались в настоящую реку.

Темно-свинцовый лес плотно окружил деревню и скошенный луг.

КАК ЖИТЬ БЕЗ ОТЦА!

Все, наверно, беспокоились о том, как будет Ленька жить без отца. А он и не думал, вроде бы, потому что не верил похоронке. Так и сказал:

— Не верю. Мой папка сильный. — Ленька сжал кулаки, вытянул руки по швам и плотно сжал губы, устремлен-но глядя в окно, помолчал. — Он задание выполняет. Ведь правда, мама?

Но Лизавета не отозвалась, только тяжело вздохнула и, взяв ведра, вышла из избы.

Первый день она, конечно, ничего не могла делать. Придя домой, дала волю слезам. Бабушка Акулина даже велела ей больше плакать, чтобы сердце от горя не запекалось. «Так ведь дитё у меня», — отказалась от доброго совета тетя Лиза и больше при Леньке не горевала.

Но сил у нее никаких не было даже по дому управиться. Все домашние дела переделала моя мама. И ночевали мы в Ленькином доме, чтобы не оставлять одних в беде. Утром Лизавета печь топила сама, только не могла она еще разговаривать и даже на вопросы не отвечала. Вот и на этот раз вопрос сына остался без ответа.

—  Папе командир  приказал,  и он выполняет задание. А как вернется, обязательно письмо напишет, — успокаивал себя Ленька.

Он здорово переменился. С лица посерьезнел, хоть чего смешное скажи — не улыбнется. Конечно, смешное и невозможно было придумать. Я хотел его развеселить, чучелом нарядился и стал на одной ноге. А он обиделся, сказал, что я помешался, а может быть, и просто дурью маюсь от безделья. И вдруг мне в голову пришла идея:

—  Лень! А в случае чего... если писем долго не будет, мы с тобой на фронт махнем.

—  Удивил! Я давно об этом думаю.

—  Вот было бы здорово!

—  Только чтоб в тайне, понял?

—  Ладно. Никому ни слова,, ни полсловечка. Я маленький, что ли?..

—  Надейся на тебя:  кто подлижется, тому все и разболтаешь.

—  Вот  уж  нет!..  Только Колюне и рассказал, что ты козлу Фильке глаза завязывал, когда мы стадо в выгоне пасли. Так это про козла... А военную тайну не выдам.

—  Ну,  смотри. Вот что, дружочек, напиши клятву на всякий случай.

—  Как писать-то?

—  Бери  бумагу,  карандаш.  Записывай,  а я диктовать буду. Приготовился? Так. «Я, Виктор Сорокин, сын красноармейца Андрея Сорокина, клянусь...» А в чем клянешься?

—  Ну, чтобы... это самое... не проговориться, правда?

—   «...Клянусь,— продолжал Ленька диктовать, заложив руки за спину и шагая возле стола, — жить без отца по-хорошему. Не трусить. Хранить тайну и беречь дружбу...» Написал?

—  Все от слова до слова и еще добавил: «Помогать маме и колхозу».

—  М-м-м... — Ленька   задумался,   взъерошил   пятерней волосы и согласился с моим добавлением. — Ладно, оставь. «Помогать старшим». Так, помогать старшим... И вот еще чего:   «Помочь Таньке Лапиной по арифметике, чтобы она осеннюю контрольную  могла решить  и перешла в третий класс».

Про Таньку я, конечно, забыл. Ведь велел же Иван Федорович позаниматься. Как же так получилось? Ладно, Ленька напомнил.

—  А теперь главное. Пиши крупно:  «Когда придет время, сделаем то, что задумали с другом...» Распишись.

Я поставил аккуратно подпись, начав ее большущей пузатой буквой «С». И сам был доволен.

Ленька написал такую же клятву. Еще он решил добавить, что будет осваивать военную технику и организует выпуск стенной газеты.

Листок спрятали в рамке за фотографией его отца. Дядя Сергей с большого портрета смотрел на нас, слегка прищурив глаза. Он был сфотографирован в белой косоворотке со значком «Ворошиловский стрелок» на груди. И усы у него были такие же, как у Ворошилова.

Ленька повесил портрет на место, стал по стойке «смирно», отдал честь отцу и тихо сказал:

—  Не бойся, папа. Я тебя не подведу.

Он долго молчал, глядя на фотографию. Мне показалось, что Ленька чего-то обдумывает.

—   Витя, иди теперь домой. Только не обижайся... Мне одному сейчас лучше.  Потом я тебя позову, — сказал мне ДРУГ.

И я пошел домой. Сбегал в ближний перелесок за свежим веником и долго шаркал по половицам, подметая мусор в сенях и в избе. А потом несколько минут стоял, придумывая, что бы сделать еще. Что можно сделать? Привычные дела-то. Принести почти полное ведро воды, две ноши дров, проверить, на месте ли куры и цыплята, во дворе ли корова. Пригнать Буяна, он давно уже мычит в выгоне возле ворот. Вот и все. Но этого после клятвы, конечно, мало. Может быть, корову Комолену подоить, а то ей тяжело ждать, когда мама с колхозной фермы придет. Там работы тоже немало, не сразу двадцать-то коров подоишь. Нет, все-таки не мужская это работа. Да и темно уже во дворе. Комолена не любит, когда кто-нибудь к ней в темноте подходит, сердито фукает она, даже боднуть может. А фонарь брать я еще боялся — мама не разрешала. Если сбегать в колхозный коровник? Там тоже нечего делать вечером: коров не поят и сена им не дают, потому что приходят они с пастбища сытые.

Так я и не нашел для себя дела. Сел возле окна, из которого хорошо было видно дорогу. Промытая дождем, еще не тронутая тележными колесами, она пролегла вдоль деревни и, легко, плавно изогнувшись за воротами, словно речка, блестела во ржи. Сколько людей прошло и проехало по ней в ту сторону, где была война! Может быть, и не от дождей она стала плотной, блестящей, а утоптана так сильно. Думалось, ветер никогда уже не закружит над нею легкую желтоватую пыль...

Тяжелые тучи вдруг обрезала вечерняя заря, полоска ее по очертаниям была похожа на раскаленный лемех. Густые фиолетовые тени ползли по земле, а над домами словно бы заколыхалось слабое зарево — это быстро неслись нижние тонкие облака, но выше их неподвижно стояла густая темнота. Непонятно-тревожное беспокойство охватило меня. Так было однажды: я проснулся ночью, не доглядев сон про пожар, позвал отца, а он откликнулся с улицы. Тогда в Тюкове горел овин, и все малотюковские побежали его тушить, да опоздали. Неужели опять что-нибудь горит? А вдруг бесшумный немецкий самолет зажигательную бомбу сбросил... Как быть? Бежать из дому, кричать? Толкнул оконные створки... И тут же у противоположного окна появился Ленька и радостно сказал:

—  Завтра солнышко будет. Вот увидишь. Во какая заря!

—  А я думал, что пожар.

—  Насмешил, чучело! — Ленька закрыл окно, не желая больше со мной разговаривать.

Тревога  еще не улеглась,  было страшно.  Раньше,  при. отце, я и не думал бояться, с охотой оставался один, даже иногда прятался то за печкой, то за сундуком, чтобы родители, возвращаясь домой, меня искали. Хорошо бы затаиться в уголочке, уснуть, а проснувшись, почувствовать: рядом отец, он обнаружил сыночка и осторожно, чтобы не потревожить, не напугать, тихим голосом говорит: «Нашлась драгоценная потеря, вот он, Витушка-завитушка, свернулся калачиком и делает вид, что крепко спит».

...В репродукторе-«тарелке» что-то треснуло и зашипело; наверно, где-нибудь началась гроза. Я выдернул штепсель. Прервалась музыка, в избе стало совсем тихо. Еще отчетливее стучали ходики. Вспомнилось, как давным-давно эти украшенные яркими картинами часы папа привез в большой картонной коробке. «Что привез — кто отгадает? Там такое, что шагает». Можно было прислониться ухом к коробке, подержать ее на руках и даже постучать по крышке пальцем. Но все-таки я не мог отгадать, что там. И мама не отгадала. «Ванька-встанька, — сказала она, — или заводное чего-нибудь». Даже мама не догадалась, потому что в коробке часы не шли, они лежали и не могли тикать... Папа такой: из всего для меня загадки делал. Однажды глиняную птичку с базара привез и сказал: «Она пить хочет, а попьет — запоет». Разве глиняные птички могут пить? Они неживые. А он велел воды в стакане принести, да побыстрее. Я думал, он так просто меня послал, чтобы разыграть. А вышло — не зря. «Глотнула» птичка два глотка, и такой у нее чистый, переливчатый голос появился, только надо было легонько дуть, как в свисток.

Или вот еще случай. Привез папа длинный березовый кряж — короткий обрубок толстого бревна, расколол пополам и зачем-то стал вытесывать доски. Досок-то у нас в сарае сколько хошь, пиленые, ровненькие. А он топором долго тесал. «Зачем это?» — спросил я. Он велел потрогать рукой теплые тесаные доски и сказать шепотом: «Все лето пролежим, а по снегу побежим». Тут-то я и догадался: лыжи из досок получатся. Папа сделал хорошие лыжи и красной краской их покрасил и в чулане поставил; там они до снега должны стоять.

Вспомнил я про лыжи, и захотелось, чтоб поскорее снег выпал. Всегда так: зимой о лете мечтаешь, а летние мечты — о зиме, о снеге, санках и лыжах.

С отцом и мечтать было интересно, а одному плохо мечтается. Хоть бы письмо от него скорее пришло! Одно написал с дороги, сообщил, что везут на фронт, чувствует себя хорошо, не унывает. Мама это письмо прямо в поле читала для всех деревенских, а потом спрятала где-то, чтобы не потерялось. Вот какая. Да разве может письмо от отца потеряться, это ведь не квитанция какая-нибудь и не тетрадь. Тетради и квитанции у нас, правда, терялись. А письмо я бы не потерял. Отдала бы она мне на хранение, можно бы читать, когда захочешь...

Папа не унывает, а мне вот грустно было. И почему я у него не научился быть веселым, бодрым. Папа никогда не печалился. И в любой ситуации не терялся. Мама паникует, охает, а он спокойно скажет: «Нечего ахать, ребенка пугать... Не барышню растим, а деревенского мужика, работника». Помню, я упал, содрал кожу с левого колена. Мама суетилась, к бабушке за помощью хотела бежать. Отец подышал на ссадину, прилепил подорожник, и боль утихла. Потом я всех мальчишек так лечил...

Вот и еще воспоминание из давнего детства. Да, из очень давнего. Мне тогда, наверно, еще и пяти лет не исполнилось. Зима была холодная-прехолодная... Отец работал на лесозаготовках, приезжал по субботам. Подарки, гостинцы привозил. Мы ждали его, зная, что никакая непогода не задержит. Мама топила баню и в доме наводила порядок.

Отец приезжал поздно, и мама мыла сына одна, приговаривала: «Заявится отец — не узнает тебя, какой чистый да какой большой стал...» Надела на меня свежую полотняную рубаху и сказала, что в эту рубашку отец, когда был маленький, по большим праздникам наряжался. Голову завязала полотенцем с вышитыми разноцветными петухами, завернула меня в тулуп с огромным лохматым воротником. Промерзшие и скрипучие санки на снег выставила и положила на них солому. Вынесла меня, усадила на санки и спросила: «Не замерзнешь?» Я нехотя ответил: «Не за-мерз-ну-у-у». — «Поехали», — сказала она. И заскрипел снег под полозьями. Был этот скрип музыкой. Словно бы тальянка играла. Через щелку я видел луну. Она меня еще и подразнила, раздувая свои круглые щеки. Я не обиделся, попросил луну: «Свети, свети ярче, чтобы папе светлее было по лесу ехать». Звезды на снегу играли, перемигивались. Я правую руку высвободил и стал ловить звезды, но поймал-только несколько снежинок, которые тут же исчезли, пробежали сквозь пальцы. А руке от них стало тепло-тепло.

Мама торопилась, бежала по узенькой тропинке и, не поворачиваясь, без конца предупреждала: «Не вылезай, смотри».

Когда отец неожиданно преградил ей дорогу, она весело рассмеялась, и смех ее был чем-то похож на блеск снежинок, а лицо — на луну. Отец поднял меня и понес в жарко натопленную избу, освещенную десятилинейной лампой с новым стеклом, которое, видно, он привез. Отец, улыбаясь, глядел на меня. Я притворился спящим. Он осторожно положил меня в постель и зачем-то потрогал мои пятки. Я был уверен, что, открыв глаза, увижу стоящего рядом отца. Вот он приложил два пальца к губам, предупредил шепотом маму: «Тише». Как продолжение той музыки, которую я слышал по дороге из бани, звенела в ушах песня жаворонка...

Отец и мать долго-долго просидели рядышком за столом, тихо разговаривая. Потом отец взял тальянку и долго играл. А я спал и не спал. Спать хотелось, но все ждал, что вот-вот они подойдут вместе к кровати, чтобы посмотреть на меня. «Расти быстрее, сынок», — скажет отец. «У него твои глаза», — скажет мама.

Они подошли и сказали это.

Поздно ночью, когда трещали стены от мороза, я спросил: «А почему снег такой горячий?»

...И вот что еще вспомнилось. Лето, жаркое лето. Утром выбежал во двор.

«Куда ты, куда, непоседа?» — спросила мама. «На черемухе покачаюсь».— «Не упади, смотри».— «Не упаду».

Черемуха наклонилась к земле. Взбираюсь по отполированному коричневатому стволу, усаживаюсь между сучьев и раскачиваюсь. Взлетаю ввысь и взмахиваю руками, воображаю себя всадником.

Мама из окна пальцем грозит:   «Не упади».

И снова лечу вверх. Вот-вот прикоснусь к небу. Можно взобраться ближе к вершине, и тогда, наверно, достанешь до неба, но страшно. Лучше тут. Разваливаюсь на сучке-седле, больше не раскачиваю черемуху. Жаворонок где-то спрятался, не видно, а звенит и звенит. Редкие белые облака кораблями плывут... Из чего они, эти облака?.. Наверное, из них получится черная грозовая туча. Получается же из белого черемухового цветка черная ягода.

На крыльцо выходит отец. Кажется, никогда я не видел его таким нарядным. Он смотрит из-под руки и на меня и на облака.

«Сынок, гляди-ка, самолет, кажется, летит...»

«Где?»

«Вон, за облако спрятался, сейчас вынырнет».

И верно: из-за облака вынырнул самолет — нет, не са-модет, а другое маленькое облачко.

«Пап, а самолеты так высоко не летают, да и блестят они сильно-сильно».

«Правда, не самолет. Чего это я? — сказал отец. — Ночью вот сильно гудели, тяжелые шли...»

«Я не слыхал. Разбудил бы меня».

«Вот о чем попросил! Разве разбужу, если сладко спишь? Не стал тревожить. Натревожишься еще...»—сказал папа. Он, видно, тогда уже знал, что скоро начнется война. А я и не догадался, тараторил свое:

«Ягод хочешь, папа?»

«Сам ешь. Для тебя выросли. Сладкие, правда?»

«Угу!» — Я причмокнул, подтверждая, что очень вкусно.

Но папа черемухи не попросил. Он сказал:

«Ну-ка, покачайся еще, а я посмотрю».

Я охотно начал раскачиваться. А он сел на нижнюю ступеньку, скрестил руки на груди, задумался. Над ним порхала синичка, кружились пушинки одуванчиков. Рядом копошились цыплята — одни, без клуши, гуляли, потому что клуша везде-то за ними не поспевала.

«Сынок, за конем бы на выгон сходил, недалеко кони пасутся. Как за овражек перебежишь — влево полянка будет, там масленики растут, знаешь?»

«Знаю... А которого коня, Сокола или Усача?» — спросил я.

«Сокола... На Дачку за плугами съезжу...»

«Иду-у-у!»

Я спустился, спрыгнул на теплую лужайку. Закачалась черемуха и, будто легко вздохнула, прошелестела листьями. Далеко убежал я к выгону, оглянулся — черемуха поднялась над крышами, словно на меня смотрела...

Обратно ехал я на коне и воображал себя буденновскнм конником...

А  вечером  надумал  спать под  черемухой.  Мама и постель постелила и посидеть рядом пообещала, не всю ночь, конечно, а только вечером, когда много всяких шорохов.

На небе звезды роились. За Федьковкой рокотал трактор дяди Коли Майдакова.

Черемуха качалась на ветру, убаюкивала. Снилось, будто бы летаю высоко-высоко над нашей деревней. Отец и мать стоят в ржаном поле, глядя в мою сторону, — конечно, на меня они смотрели.

«Не упади, сынок!» —крикнула мама.

«Не упаду! У меня крылья! Видишь, какие большие крылья!»

«Не волнуйся, мать. Орел у нас растет», — сказал отец.

Грустно мне стало после этих воспоминаний. Думал я:

«Эх, папа! Где ты? Вдруг про тебя придет похоронка... Сколько уже дней письма нет. По радио говорили о сложной военной обстановке. Иван Федорович рассказывал о положении на фронтах и велел всем от мала до велика поднимать революционную бдительность. Каждый человек должен быть готовым к защите Родины с оружием в руках. А разве можно воевать с деревянными винтовками, которые мы сами сделали? Нам бы настоящие!»

И горячее желание стать бойцом Красной Армии охватило меня. Уже представлял себя защитником безымянной высоты и отчетливо видел, как строчу из пулемета по притаившимся за кустами фашистам. И папин голос отчетливо слышал, он командовал: «Огонь! Огонь!»

...А через день в районной газете «Новая жизнь» мы с Ленькой прочитали несколько сообщений от Советского Информбюро (вечернее сообщение 8 июля). Некоторые из них нам особенно понравились.

—   «Дот лейтенанта Анжаревского и Шалара несколько часов подвергался исключительно ожесточенной бомбардировке авиации и артиллерии. Фашисты, уверенные в том, что дот разрушен, двинулись по направлению к нему. Подпустив  возможно  ближе  немецкую  пехоту,   гарнизон  дота снова  открыл ураганный огонь. Сотни убитых и раненых оставил враг на поле боя...»

—  Я бы тоже так близко подпустил, — Ленька, как и я, воображал себя защитником высоты. Молча помечтав, продолжал: — Не всех убили. Которые побежали...

—  Догнать бы их и пристрелить! — азартно сказал я.

—   Бойкий какой... Слушай лучше, вояка! Ленька читал дальше:

—   «Партизанский    отряд    численностью    сто    человек в Н-ском районе Западной Белоруссии напал на немецкую мотопехоту. В бою с фашистами партизаны убили сто пятьдесят немецких солдат...»

...Сообщений было много, но нам с Ленькой почему-то понравились именно эти. Мы вырезали их и наклеили на первую колонку в своей стенной газете «На страже». А Ко-люня как умел нарисовал красным карандашом красноармейцев Смирнова и Рассохина. Во второй колонке мы поместили вырезанную из журнала карикатуру на Гитлера. В третьей — стихотворение А. Безыменского «Одно слово», посвященное памяти героической комсомолки Ганны Козу-ба, замученной в плену немецкими фашистами, а в четвертой рассказывалось о полезных делах школьников мало-тюковского звена. Эту заметку сочинил Ленька. Он закончил ее такими словами: «Юные колхозники хорошо поработали в дождливый день на силосовании. Только Петя Грохо-талов бездельничал. Позор лодырю! С таких никто не будет брать пример». А внизу напечатали призыв: «Все силы — на заготовку сена!»

Газету повесили на щит для объявлений. Взрослым она понравилась. А Петька обиделся: «И не так было, не бездельничал, вот и все. В МТС ездил, понятно? Две шестеренки к жнейке привез!»

Поспешили мы с выводом. Пришлось зачеркивать написанное про Петьку. А вообще газета даже учителю понравилась. Вечером, когда все собрались в канцелярии послушать последние известия по радио, Иван Федорович похвалил нас и велел Анюте интересоваться делами звена, почаще затевать трудовые игры.

Он предложил спеть песню «Священная война». Хорошо у нас получилось:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, — Идет война народная, Священная война.

Лучше этой песни не было. Все знали ее... Пели с каждым днем увереннее, дружнее. Всякий раз, повторяя слова «идет война народная, священная воина», я вспоминал проводы отца и слышался мне голос деда Прохора: «На святое дело идете, ребята». Виделась приземистая кузница, освещенная солнцем, и плотная тропинка возле нее, вдалеке — уходящие на фронт. И звон наковальни доносился... Кузнец всегда работал, никогда не пел, потому что — он сам признался — в горле перехватывает и духу не хватает до конца песню довести...

Однажды «Священную войну» я старательно переписал и отправил письмом отцу на фронт, чтобы он тоже знал слова нашей любимой песни. А потом мы поместили текст песни в стенгазете вместо передовой. Чуть ниже тетя Люба приклеила выписку из решения правления колхоза «Борец»:

«1. Руководствуясь решением сессии исполкома сельсовета, перестроить работу по уборке урожая, правильно расставить рабочую силу, уплотнить день, начинать работу в 4 часа и кончать в 9—10 часов вечера, не допускать простоев сельхозмашин. Не выполнившие дневного задания должны работать до выполнения.

Председатель Грохоталов, Бригадир Л. Майдакова».

ПОЛУЧИТСЯ БОЛЬШОЕ ПИСЬМО

Незаметно подросли три рябины в нашем палисаднике: мамина, папина и моя — мы вместе однажды по осени принесли из лесу, посадили и поливали. Вот все три хорошо и принялись. Они были в деревне самые молодые, но в это лето уже желтели на ветках первые ягоды. Когда папа уходил на фронт, зеленые гроздья были еще не видны, под белесыми ладошками листьев прятались, а потом их выманило солнце и стало постепенно подрумянивать, подрумянивать и совсем раскраснило. В мае рябины цвели, белые шапочки цветов папа видел, ягоды без него поспевали. «Обязательно об этом надо ему написать». Так думал я почти каждое утро, едва проснувшись и взглянув на качающиеся за окном изогнутые тяжестью гроздьев тоненькие веточки. Но в дневных хлопотах, в горячей работе то на лугах, то на льняном, то на картофельном поле нахлестывались на задумку разные впечатления и новые заботы.

Был за мной грех: не умел я начатое доводить до конца. Только задумаю что-нибудь интересное, обязательно помеха найдется. Да ведь и не только у меня так. У Леньки тоже. У других мальчишек, даже у взрослых не все шло, как они планировали. Сначала писать отцу я и не осмеливался, не знал, о чем, потому и послал текст песни. Один раз в мамином письме от себя добавил: «Папа, я по тебе скучаю. А так жизнь идет хорошо. Не болею. Помощник из меня получается». Это мне мама подсказала, сам-то не додумался. А вот про рябины думал — как придет весточка от папы, обязательно напишу.

Но вестей от него все не было. А не дождавшись, мама сказала, писать нельзя, потому что у папы адрес может перемениться. Вот и опять не получилось, как хотел... В войну, наверно, это у многих бывало.

Надумали мы дружно сенокосить, сено заготавливать, к этому даже в стенгазете призывали. Пришли к бригадному дому, чтобы получить назначение на работу. Вовремя пришли, как только тетя Люба несколько раз ударила молотком по подвешенному вниз шляпкой буферу от железнодорожного вагона. Так у нас в деревне всегда созывали народ. Буфер звенел хорошо. Этот звон очень далеко было слышно.

Вот позвонила бригадирка, и мы, все мальчишки, девчонки, раньше взрослых сбежались, ждем указаний. А тетя Люба молчит, достала из потайного кармана брошенного на скамью пиджака блокнот, записала что-то важное. Оглядела нас и снова, послюнив кончиком языка химический карандаш, раскрыла блокнот, сделала в нем пометку.

— Хотела с вами поговорить, да когда все соберутся, а то повторять придется. Вон и Петр Иванович идет, так уж заодно. — Она скрестила руки на груди и, привалившись плечом к столбу, на котором висел буфер, закрыла глаза, словно бы задремала. Она, наверно, обдумывала, что собиралась говорить.

«Наша Любовья выдержанная на словах, — хвалила как-то ее Лизавета. — Я вот горячусь, кричу до хрипоты, а толку-то! Такой спокойной только и бригадирить. Я вот отказывалась: сама изнервничаюсь и людей издергаю».

А  тете Любе  бригадирить,  конечно,  подходило:   ей все подчинялись, даже Прохор. Он хоть и не приходил к бригадному дому — и без того знал свои кузнечные заботы, — но, если просили метать стога или картошку окучивать, никогда не отказывался.

Солнце еще только взошло, а все работники уже были в сборе. Колюня и тот не опоздал — видно, подействовал и на него призыв стенгазеты. Он пришел с большущими граблями. Оказалось, не для себя взял, а для матери. Сам-то он копны собрался раскидывать. Обычно в сенокос так водится: пока роса не просохла, самые хорошие работники косят, а те, что послабее — старики и старухи, дети, — по сухой луговине раскидывают траву из копен, ворошат по-косиво. Но в этот раз бригадир и председатель посоветовались и решили дать нам другую работу...

Председатель, как всегда по утрам, говорил о текущих делах, читал сводку Информбюро, иногда отрываясь от газеты, чтобы пояснить, если кому было непонятно. Потом отметил лучших колхозниц.

В предыдущий день мама работала лучше всех, выкосила целый гектар и перевыполнила дневную норму в два с половиной раза. Только на полторы сотки меньше скосила Лизавета. Не зря они стояли рядом и косы на плечах держали. Конечно, когда похвалили, им было приятно. Мама глянула на высокую подругу Лизавету и сказала громко:

—   Разошлась-разработалась   я,   так   машу   и  машу  косой-то  без  оглядки.   Я  ведь,  Лиза,  за  тобой  тянулась,  поглядывала, как ты-то, а вишь, обскакала. Не знаю уж и как.

Об этом, конечно, тоже надо написать папе — я тут же решил.

Потом председатель говорил о насущных заботах, напоминал, на что в первую очередь обратить внимание:

—  Надо побыстрее убрать урожай и сдать хлеб государству. Это наш долг. Пусть помнят все! Рабочая сила в колхозе расставлена верно:  и на косьбу, и на стогование, и на вывозку навоза, и на ремонт скотного двора, и на окучивание   картофеля,   и   на   подготовку   техники,   и  на   паровую вспашку работников хватает.

Правда, Петр Иванович упомянул, что нашему колхозу окажут помощь учащиеся средней школы — из Заречья должна прибыть бригада семиклассников под руководстве

вом какого-то Егора Бахвалова... А про наше звено он забыл. Неужели забыл?

—  Лень,  ты чего молчишь?  Скажи,  что мы можем, — подсказал я.

— Не суйся и не командуй. Без тебя разберутся, — отмахнулся он.

—   Тише вы! Тише, малявка! — прошипел сзади Петька и щелкнул меня в затылок.

Больно было, но пришлось стерпеть. Не затевать же потасовку на народе. И правда, не станешь перечить, если бригадир и председатель все обдумали.

...Наше звено разъединили: девчонок назначили поправлять окученный картофель. Петька Грохоталов должен был заменить деда Ефима и поехать с бидонами на молокозавод, потому что дедушка пошел укреплять стожары. Братьев Ивановых оставили в деревне сторожами, заодно и за телятами присматривать. Нам с Ленькой было велено пасти в выгоне стадо. А Колюня мог сам выбирать, что понравится. Вот так и получилось: кто куда. А нам хотелось всем вместе работать на покосе.

Комсомолку Анюту направили в МТС на курсы... Учиться, конечно, и мне хотелось. Не больно-то интересно в пастухах, но все-таки лучше, чем деревню сторожить. Коровы ходят спокойно, можно даже ягод побрать, а в деревне и заняться нечем. А когда стадо соберется на отдых в мелком ельничке, хоть книжки читай или сказки рассказывай, подремли, если желаешь...

Взяли мы пастушьи стуколки-доски с палочками, небольшой узелок с едой и отправились на целый день. Бывали уже на такой работе и знали, что главное: стадо сначала накормить надо хорошенько, а там — никакого беспокойства. Честно признаюсь, мелькнула у меня мысль о том, что надо сначала коров в луга выпустить, пусть хорошей травки нахватаются, быстрее на отдых сгуртятся. Правда, за это может влететь, ведь коровы не столько съедят, сколько притопчут. Но люди не увидят — все на дальние луга уехали. Неужели Ленька сам не догадается? «Ну догадайся, догадайся, чего тебе стоит», — мысленно говорил я ему, идя следом.

Но Ленька совсем другое придумал: коровы пускай по своей воле в выгоне гуляют, нечего бояться — выгон хорошо огорожен, а «пастухи», не тратя время даром, будут осваивать военную тактику. Это, конечно, неплохо, очень даже интересно.

Буренки, Комоленки, Пеструшки, Красавки, Мильки под предводительством нерасторопного бурого быка Филата жадно начали есть сдобренную серебристой росой траву; они едва двигались к дальнему мелколесью. Пускай бредут куда надо, не потеряются — выгон-то невелик.

Так решил Ленька. И взял «командование» надо мной. Сначала он погонял меня по канаве вдоль огорода, покрикивая: «Бегом, быстрей! Бегом, быстрей». Потом велел сосредоточить внимание на. ближней местности. А сам повернул кепку назад козырьком, сложил руки биноклем, стал наблюдать за дорогой. И, приняв какое-то решение, подал команду:

—   Пошёл!

Я подчинился, хотя и не понимал, что от меня требуется, упал "и пополз.

—   Отставить!   Назад!   Рядовой  Сорокин,  назад!   На  исходную позицию!

Я вернулся;

—   Сам не умеешь — учись! Показываю всего один раз. Уясняй! — сказал строгий командир.

Он по-пиратски, будто нож, взял в зубы палку и, поглядывая по сторонам, прополз метров десять, скрылся за кустиком, притаился, словно кошка, и вдруг вскочил, швырнул к дороге большой камень.

— Ура! — крикнул Ленька и во весь рост побежал на пригорок. — За. мной! Ура! — кричал он и строчил из палки-автомата по невидимому врагу.

Я тоже подоспел с корягой — с противотанковым ружьем (должен был уничтожить два «танка»). Может быть, мы очень долго наступали бы «по всему фронту» (так говорили по радио), но в «операцию» неожиданно вмешался Колюня:

—   Вижу, вижу! Давно,  голубчики, слежу!

Он стоял совсем близко. Маленький карапуз, ничего не понимающий в военном деле. Наивный такой, лупоглазый, веснушчатый, курносый, как девчонка, со смешным детским чубчиком, распадающимся над лбом на прядки. И рубаха девчоночья — в голубую горошинку. Вместо пуговиц — шнурочки. Штанишки коротенькие, с раздутыми карманами, в карманах, как всегда, — цветные карандаши.

—   Чудак!   На   фронте не карандаши, а патроны нужны! — сказал я и горделиво выпятил грудь.

—   Вас      обоих      убил. Пах! Пах!

—   Бона!— Ленька  показал    кукиш. — На    войне   только   трусов   убивают, папка говорил. Только трусов,   которые   отступают. Там даже девчонок, если    они храбрые, не убивают.

—   Девчонки      санитарят...   Я   бы   тоже   пошел. Давайте       буду       санита-рить. — Колюня       быстро сообразил,    как    подстроиться к нашей игре.

—  Ты      по-пластунски ползать     не     можешь, — сказал я.

—  Да-да,   -—   подтвердил   Ленька, — все   время зад    поднимаешь,    а    надо  впритирочку.   Поучись сначала, а потом проситься будешь. Нечего тут тебе   делать.   Все   работают, а   он   ходит,   как  ревизор. Чего  рот  разинул,  а  песни не поешь?

—  Да   уж,  работаете... Я вот расскажу.

—   Иди,    рассказывай. Ябедничай. Больше ни разу газету не будешь оформлять, только и всего.

—  А я вам  гороху не дам.  Бона   какие стручочки! — Он  показал длинный,  но плоский  еще стручок,  такие мы называли  «плиташками». — Я вчера целый картуз нарвал и сегодня пойду.

Мы и не знали, что горох поспевает. Гороховое поле было недалеко от выгона. Там виднелись бледно-фиолетовые цветочки. Мы думали, что горох все еще цветет, значит, рано. А Колюня вот проверил, не промедлил.

Будь что будет, побежали прямиком. Точно, кой-где и настоящие полные стручки появились!

— Сладкий  какой!   Полные  карманы  нарву  и  запазуху полную! — откровенничал я, продвигаясь по полю.

В эти минуты мы, наверно, были самые довольные, самые счастливые на свете. Еще бы! Не то важно, что досыта зеленого горошку поешь, а то, что раньше других попробуешь. Хотелось нарвать как можно больше: и для мамы, и для мальчишек, и для девчонок. Сначала, думал я, Таньку Лапину угощу, целые пригоршни насыплю!

—  Ах, вот они! Таких нам и надо! — сказал кто-то совсем близко.

Словно из-под земли, выросли перед нами два незнакомых парня без маек, в брюках, закатанных до колен, мускулистые, загорелые, оба постриженные наголо. Мы бросились в разные стороны, но недалеко убежали. Один из парней поймал меня и Колюню, а другой ринулся за самым быстрым нашим бегуном и вмиг догнал его. Не очень-то остерегаясь, схватив жесткими руками за воротники, парни повели нас к командиру отряда. Вокруг хихикали, посвистывали зареченские подростки, они были довольны, что мы попались.

—   Лакомки!  Какие сластены!  Ишь, какие!  А то везде зареченских винят.

Оказалось, мы нарвались на патруль, выставленный Бахваловым Егором. Тут рядом, зареченские семиклассники начали копнить клевер, а для порядка патруль выставили.

—  Отпустить задержанных! — из-под огромного пласта, поднятого вилами над головой, сказал командир.

Раскачнув пласт, хлопнул его на вершину копны, приставил к ней деревянные трехрогие вилы и вытряс из своих буйных кудрей клеверную труху.

Тут  я  и  узнал  в  нем  того самого  всадника  в  желтой майке, который с вестью о войне промчался вдоль нашей деревни...

—   Старшие подойдите ко мне, а маленький может быть свободен.

Но Колюня тоже шагнул к Егору Бахвалову. Рядом с нами встал. Сникли, молчим — стыдно все-таки.

—  Нам разрешили, — сказал Колюня.

—  Кто разрешил? Кто такой добренький? Каждый колос надо беречь, каждый стручок. Горох — это тоже хлеб. А вы топтать. Как фамилия?

Фамилии мы назвали по-честному.

—  О, так это ж редколлегия в полном составе! Читал, читал... — Егор подозвал тех двоих, которые поймали нас, посоветовался и,  цвиркнув  сквозь редкие зубы в сторону, принял решение: — Что ж, кролики, в первый и последний раз.   Все   площади   в   зоне   нашей   школы   патрулируются. Больше   не   попадайтесь,   худо   будет.   И   вот   что,   боевая дружная редколлегия... В своей газете «На страже» в первую  очередь  критикуйте  себя!   Как  это сделать?  Думайте сами. А я проверю. Поняли?

—  Больше не будем. Можно бежать? У нас коровы там, наверно, разбрелись. Мы ведь не просто так по полям бегаем,  а  работаем, — спокойно,   уверенно  объяснил  Ленька.

— Пастухи, значит.

—  Сегодня   только.   А   завтра   сено   грести   пойдем. — Я тоже решился говорить.

—  Тогда вас надо наказать за то, что покинули боевой пост. Это уж и совсем никуда не годится. Эх вы, пацаны! Теперь  нельзя  жить  стихийно,  надо контролировать  свои поступки. Вот сообщу в правление, и оштрафуют трудодней на пять. А у вас и всего-то, я знаю, заработано по восемь. На силосовании да на прополке... А ведь председатель ту-тошный долго чикаться не будет. Матери потом слезы лейте из-за вас... От прожорливой скотины урожай охраняем, а вы вон сколь примяли... Ладно, драпайте!

Мы побежали, и кто-то из зареченских крикнул: «Держи их!» Мы припустили еще быстрее. Смешны же мы были, видно: по всему полю за нами катился смех...

К счастью, стадо нашли быстро, сгуртили и пересчитали коров: ни одной не потерялось. Немного посердились на Колюню, сначала во всем завинив его. Но Ленька быстрее меня одумался и сказал, что мы постарше его и сами виноваты. И попросил Колюню сбегать домой за бумагой.

Начали придумывать заметку про себя. Ничего не могли придумать, слова не находились. Тогда Колюня сказал, что нарисует трех большеголовых человечков, стоящих на зеленой полосе — в горохе. А Ленька пусть сделает подпись: «Позор любителям гороха Веселову, Сорокину, Хрусталеву. Больше это никогда не повторится». А ниже мы с Ленькой должны были четко, как на уроке чистописания, вывести свои фамилии. Колгоня пусть распишется печатными буквами. И красные строки под рисунком будут похожи на клятву. Мы представляли уже, как наши матери разглядывают стенгазету.

Решили оформить все заметки, снова отправили Кольку за несколькими листами бумаги, велели принести и первую стенгазету, чтобы не перепечатывать название. Подложив пастушью доску-стуколку, начали творить. В передовой изобразили Егора Бахвалова с большущим пластом клевера над головой и написали: «Стахановец Бахвалов показывает пример в труде». В следующей заметке рассказали о том, как работают на сенокосе наши мамы. «Каждый должен так трудиться, чтобы за стахановками угнаться. Мы сегодня скажем прямо: лучше всех трудились мамы». Петьку в этот раз критиковать не стали — не знали, к чему придраться, а выставлять только себя плохими, провинивши-, мися не хотелось.

Нарисовали еще двойняшек Ивановых, размахивающих кулаками, потому что они ссорились между собой, из-за пустяков устраивали драки, а чаще все же из-за кепки с блестящим козырьком — никак не могли поделить ее. «Если братья драться будут, то что же получится? Тыл, значит, ослабнет». Такая была подпись под рисунком. А про себя все сделали, как и задумали.

Вот это газетка получилась! Красочная! Принципиаль-. ная. Ленька сам сбегал повесил ее на щит около правления.

...Целый день мы исправно несли пастушью службу. Вечером стадо пригнали в целости и сохранности пораньше, чтобы самим не прозевать, когда будет возвращаться поч-тальонка тетя Поля, и за деревней встретить ее. Она носила почту в несколько деревень, поэтому бывала в Малом Тюко-ве уже перед заходом солнца.

В этот раз наши ожидания были не напрасны.

—   Почтальонка!   Тетя   Поля   идет! — дружно   кричали в   деревне  братья   Ивановы,   словно   хотели,   чтобы  все   об этом знали. Но в деревне никого и не было. — Тетя Поля! Мы здесь! — Они взмахивали руками, подпрыгивали, боясь, что из-за высокой ржи она их не увидит. Конечно, и мы побежали. А тетя Поля остановилась на дороге и ждала.

Она была не такая, как все женщины, потому, наверно, что в гражданскую войну командовала отрядом. Платья носить тетя Поля не любила, больше ей нравились мужские галифе, а вместо кофты всегда надевала клетчатые рубахи с закатанными рукавами. Никогда не видели ее в платке, косынке или с аккуратной прической — ив дождь и в зной голова была открыта; коротко стриженные густые волосы поэтому выгорели. А над лбом всегда торчала упругая седая до белизны прядь. В холода почтальонка носила красноармейский шлем со звездой... Летом ходила босиком, а зимой в сапогах — полегче так-то. И еще отличалась от других тем, что курила. Но нам она и нравилась этой необыкновенностью. И еще потому, что взрослые иногда называли ее партизанкой. А это что-нибудь да значит.

Почтальонка быстро раздернула ремешки на большой черной сумке:

—  Вот четыре письма на шесть деревень. Теперь оттуда редко пишут. С карандашом на передовой некогда сидеть. Но вам, ребята, есть письмецо. — Достала серый треугольничек, прищурив глаза, прочитала: —От Сорокина, значит, Андрея Григорьевича. Полевая почта 673.

Сначала я не поверил, что в руках у тети Поли письмо от моего папы. А она говорит:

—   Бери, радуйся.

Я схватил письмо, прижал к груди: «Мне... мое!» Мальчишки смотрели с завистью. Ленька потупился, кашлянул в кулачок. Отвернулся...

Ох, как я бежал к маме! Не знаю, не помню, приходилось ли мне испытывать большую радость. И только уже потом пожалел мальчишек, не получивших писем. Тогда я не догадался разделить радость с другими, не прочитал письмо вслух тут же, при тете Поле.

На   другой   день   утром   появились   возле   нашего  дома мальчишки и стали  обзывать меня  «жадиной-говядиной». Я сидел у раскрытого окна и не решался выйти.

—   Папа Москву будет защищать! — похвастал я и развернул письмо, зашевелил губами.

—   Врешь    ты,    жадина-говядина, — сказал    Ленька, — так мы тебе и поверили!

—  Вота, вот здесь написано. И про Москву и про твоего отца!

Ленька подбежал и попросил жалобным голосом:

—  Витя, дай почитать!

—  На, читай, — великодушно, с какой-то особой щедростью подал я письмо.

—  Нет, ты сам, — нерешительно проговорил Ленька.

Я выпрыгнул на улицу. Мальчишки обступили, приготовились слушать.

—   «Здравствуй, жена  Лена  и сын Витя.  Сообщаю, что жив и здоров, того и вам, и всем родным, и знакомым желаю.  Нахожусь  недалеко  от  Москвы,  расположение наше на лугу возле небольшой деревни. Дом и постель — земля-матушка.   Часто   вспоминаю   вас.   Кажется,   десять   лет   не бывал дома, так бы и поглядел хоть минутку на вас, милые мои,  узнать бы, все ли у вас в порядке. А как идут дела на поле?  Уже началась  уборка.  На  Дачке,  там, где я вручную сеял рожь, наверно, убрали уже. Вчера ночью вспомнил, ведь в чулане, в ящике, лежат две шестеренки от   жнейки,   которые   привез   из   МТС,   их   надо   передать Прохору. Лена, дорогая моя, чувствует сердце, вы горюете по мне. Конечно, и я горюю, но надо набраться терпения и сил,  чтобы все перенести.  Сообщите,  есть ли письма от Сергея   Веселова   и   где  он,   как  чувствует   себя  Лизавета. Глядите,   ей   ведь   нельзя   тяжело  работать.   Передавай   ей привет и всем односельчанам передавай. Что пишут Николай Майдаков, Василий Зелянин, Славеня? Кого еще призвали на фронт? Дорогая жена, сына без дела не наказывай, не срывай на нем зло и обиду, приучай к посильному труду. А тебя, Витя, прошу слушаться. И когда я приеду домой, тебе не будет стыдно».

Письмо было написано химическим карандашом на. бумаге в косую линейку. Буквы кое-где расплылись — мама плакала, читая письмо. Я все до словечка ребятам прочитал, потому что после своей вины перед ними не посмел пропустить ничего. Мальчишки слушали, не дышали. Они завидовали, что мой отец будет защищать Москву...

В тот день солнце припекало сильнее обычного. В воздухе плавали пушинки одуванчиков. В небе, словно дирижабли, стояли кучевые облака. Распластав крылья, над деревней кружили два ленивых ястреба.

В самую жару скотину оставляли чо дворах, и мы были свободны. Спокойно лежали на теплой траве, смотрели на облака, на синеву, на ястребов, планирующих в этой синеве. Давно уже обсудили самые важные вопросы. Осознали строгость Егора Бахвалова и замечание Ивана Федоровича о том, что в газете не надо всех ругать, а надо видеть и отмечать хороших людей и хорошие поступки. И правда, у нас получилось, что почти всех мальчишек из нашей деревни и себя в том числе раскритиковали. А так ведь нельзя. И впредь решили писать только о лентяях, прогульщиках, драчунах и сквернословах.

Когда все дела обговорили, начали мечтать о первом школьном дне: заскучали уже, видно, по учебе. Складными ножичками нарезали счетные палочки из малинника для девчонок, которые придут в первый класс. А Колюня сам для себя приготовил. Потом выпилили из доски по нагану, начали их неторопливо обстругивать. И тихо вели беседу.

Петька, вернувшийся из поездки на молокозавод, рассказал, что видел двух красноармейцев с винтовками. Они промчались на мотоцикле по большой дороге к райцентру. И предположил: ищут сброшенных с самолета немецких диверсантов. Это, конечно, нас встревожило. И тут особенно азартно заговорили об оружии, которое нам бы тоже надо выдать.

—   Вот бы снайперскую винтовку! — Это Ленька размечтался.

—   А  мне бы лучше настоящий наган, — пропищал Колюня. — Нет,   пулемет!   Трррр! — Он   застрочил   из   воображаемого пулемета.

—   Перестань трещать!  Слушать тошно!

Колюня умолк, надулся обиженно. На носу у него опять веснушки отчетливо выступили.

—   Из   винтовки   хорошо...   Издалека   возьмешь   на   прицел,   тах! — и  нету   фрица,   а  потом — второго.   Сам  замаскируешься,  самого  не  видно,  а  стреляешь. — Ленька прищурился, нацеливаясь наганом в ястреба.

Птица плыла спокойно, уверенно и вдруг, сложив крылья, камнем полетела вниз. Это ястреб выглядел добычу и бросился на нее.

—   Упал! Упал! — закричал Колюня.

—   Первый  раз  видишь,  как ястреб на  мышей  охотится? — съехидничал    Петька. — Малявка    и    есть    малявка. Никакого понимания...

Зря   он   так   на   Колюню   набросился.   Что   же,   если   он меньше всех, так и говорить ничего нельзя? Я решил вступиться:

—  Ты не больно-то на него покрикивай, а то напишет своему отцу.

—   Пусть пишет. — Петька скривил пухлые губы.

—   А  точно,  давайте  письма  на  фронт писать, — вдруг Ленька надумал. — Сейчас  и время есть и светло. Вечером всегда некогда. И лампу нельзя зажигать.

—   Не  буду.  Некому, — отказался  Петька и пошел,  посвистывая,   плетью   хлопая   по   траве.   Воображал...   Думал, на  Чародейке  молоко  возит,  так  и  лучше,   умнее других. Ушел, и ладно, и не жаль. Нехорошо только от звена отрываться, от коллектива:  нас и так мало.

—   О,  какой  еще! — Колюня  состроил  гримасу — надул щеки и крикнул: — А ты — Петька Дутый!

Но тот даже и, не повернулся, будто бы не слышал. Взмахнул кнутом, пугая бежавших к нам с тетрадками .братьев Ивановых...

Мы подложили доски, на них — бумагу и начали сочинять. Решили так же, как на фронте, писать химическим карандашом. А Колюня заупрямился, сказал, что будет некрасиво, надо цветными карандашами. Он был прав, но цветные карандаши только у него. Чем каждый карандашик выпрашивать, унижаться, лучше химическим.

Ленька знал, что писать, и сразу начал выводить слово «здравствуй». А я не знал. Письмо — это как сочинение, надо все обдумать от начала до конца.

Что же сообщить папе? Как мы живем? Об этом уже мама писала. Лучше рассказать, как дома без него грустно и даже страшно иногда. Как мама возвращается с работы поздно ночью и, пе раздеваясь, сначала полежит на постели, а потом уже идет доить Комолену... Нет, надо только о хорошем, чтобы настроение у папы не испортилось. Хорошего тоже много, а если упоминать обо всем, что происходит, большущее получится письмо. Надо бы про горох рассказать и о том, какую газету мы выпустили...

—   Я    ведь    не    отцу    пишу, — признался    Ленька. — А   вот... — Он   вздохнул,   почесал   затылок   и,   с   усилием проглотив   вставший   в   горле   комок,   прочитал   вслух: — «Дяденька,  здравствуй.   Пишет  тебе...  Леонид  Веселов,  сын Веселова   Сергея   Никитовича.   Не   видел   ли   ты,   дяденька, папку  моего?   Мама   говорит  и  все говорят,  что его  убили. Даже   похоронку   прислали,   а   я   все   равно   не   верю.   Папа мой, наверно, в разведку ушел или где-нибудь раненый лежит.  Напиши,  дяденька,  правду, а то я не знаю, чего мне делать». — Ленька    замолчал,    не    стал    больше    читать.— Одного   письма   мало, — решил   он. — Давайте   много   напишем  в разные  части,  в  разные  города... На карту посмотрим и пошлем.

—   Ага, — согласился я. — У папы спросим, пусть если он сам не видел твоего отца, так у других узнает.

...Вечером опять встречали почтальонку тетю Полю, только без крика, неуверенно. Ленька подошел последним, спрятал руки за спину, стоит, хлопает ресницами, а сказать и слова не может.

—  Чего у тебя, сынок? — спросила почтальонка.

—   Тетя Поля, унесешь эти письма?

—   Кому написал-то?

—  Дяденьке...   просто   дяденьке...   солдату...   какому-нибудь солдату. Про папу спрашиваю.

—   Вон что... Так тут целая пачка?!

—   Вместе   сочиняли, — сказал   Яша,   сделал   шаг   вперед, словно по команде из строя вышел. — Мы оба, я и Ру-дик,   по   письму   папе   написали.   И   тоже   про  Ленькиного отца спросили.

Он вытянулся, напрягся, замер даже, не шелохнулся. И брат его Рудик точно так же встал рядом. Они будто бы докладывали командиру о выполнении боевого задания. На партизан они были похожи. Оба в серых рубашках, подпоясанных узенькими ремешками, и в синих, с заплатками на коленках штанах. Почтальонка перебрала одинаковые треугольники, два адреса вслух прочитала:

—   «Смоленск,    полевая    почта,    советскому    солдату», «Тула, полевая почта, солдату Советской Армии».

Обратный адрес на всех письмах был одинаков.

—   Жди ответа, Леонид Сергеевич. Ждите, ребята. А я поспешу:   если письма  придут,  сразу — к вам.  Только потерпеть придется. Потерпите, — сказала тетя Поля.

Она пошла по широкой дороге к Тюкову. Нам было видно, как тюковские ребятишки бежали к ней навстречу и тоже что-то кричали.

Окружили и они почтальонку. И долго еще гуляло над полями, над лесом слабое эхо: «Мне-е-е, тетя Поля, мне-е-е». Это ребятишки в других деревнях спрашивали у нее письма от отцов...

—   Ты клятву не забыл? — Ленька задержал меня, когда возвращались в деревню.

На какое-то время, конечно, я забывал о том, что мы с другом поклялись. Я честно признался:

—   Забыл... А теперь вспомнил.

—   Смотри...   Дело   твое.   Как   хочешь.   Не   проболтайся только.

Да разве можно говорить о том, что задумано! Мы вдвоем решили в случае чего убежать на войну, значит, только мы и должны об этом знать. Зачем же тогда клятву писали, готовили припасы? Конечно, никому я не мог сказать: мол, на войну собираюсь и кое-что из шкафа взял. А без разрешения взял — получается, украл.

Я думал, что сказать, а друг терпеливо ждал.

—   А  во сне,  Лень,   бывает,  и  проговариваются.  Вдруг да чего и узнается.

—   Ты язык прикуси и спи, понял? — советовал Ленька.

—   Ладно, буду прикусывать...

Так, пошептавшись, мы быстро догнали мальчишек. Ленька, чтобы не было подозрения, объяснил:

—   Мне соринка в глаз попала... Витька быстро углядел и языком слизнул.

Ребята поверили. Все-таки была у меня слава доброго лекаря: у кого царапину чертовым пальцем — камешком таким — потру, у кого ссадину на локте или коленке подорожником заклею, а то занозу вытащу или вот так —.соринку...

Колюня   почему-то   сообразил,   что   неправду   говорим.

—   Так я и поверил! — сказал он.

—   Дело  твое,   как   хочешь,   не  верь...  Только  в  друзья тогда больше не лезь, — поставил условие Ленька.

ПОСЛЕ   ГРОЗЫ

И раньше бывали грозы, но не такие: наплывут мрачные тучи, посверкают молнии, погрохочет, раскатываясь в разные стороны гром, дождь плеснет или пошумит ливень, когда и с мелким градом, вот и всё. А тут подкралась страшенная силища да как завихрила, забеспокоилась, даже Прохор подумал, что светопреставление началось. Здорово набедила эта гроза. Из-за нее наши планы нарушились: мы уж было совсем собрались на фронт убегать на одну неделю — посмотреть и с отцами встретиться, потому что долго не было ответа на письма... Решили только довязать снопы на ржаном поле. Последний день уже работали. Но никто об этом, кроме нас, не знал.

С утра было жарко, небо даже выцвело, пожелтело. И все вокруг казалось золотисто-желтым. Вместе со взрослыми мы вязали снопы и ставили суслоны. Через каждый час ложились под кустики отдыхать. Хорошо растянуться на теплой отаве, чувствовать, как робкий ветер сгоняет усталость, освежая разгоряченное, вспотевшее тело. Хорошо, закрыв глаза, думать тайную думу о завтрашней дальней дороге и слушать неторопливый разговор близких людей, узнавать их по голосам.

Вот дедушка Ефим вставил свое слово: «Верно, бабы. Не то хлеб, что в поле, а то, что в амбаре». После долгого молчания бригадирка прочитала в газете о том, как убирают урожай в других колхозах. Бабушка напомнила: осень по лесу уже идет, листву желтит и сшибает.

А Прохору, видно, надоели разговоры, он попросил, чтобы песню затянули.

— И право, что ж это мы, только охи да ахи. Споем лучше, — сказала Любовья и запела:

Как пойду я на быструю речку, Сяду  я  да  на  крут  бережок...

Женщины пели протяжно, с раздумьем. Только бабушка сидела в стороне под ивовым кустом и молчала. Она первая и поняла:   будет гроза. Забеспокоилась, встала и оглядела небо.

Проворчал гром. И песня оборвалась. Все кинулись стаскивать снопы в кучи. Теперь уже без особой осторожности кидали, лишь бы успеть до дождя. Прохор снял с огорода несколько жердей, переломал и обставил ими скирду, чтобы не растрепало ветром.

—   А добра не жди. То и знай, залютует, — говорил он, взглядывая на небо. — Вон какая страсть с-под-низу косматится. Бабы! Марш по домам! Слышите, по лесу гул какой идет.

Но никто и не думал уходить. Не оставлять же неубранные снопы.

На соседнем пшеничном поле работал комбайн. Но шума его не было слышно из-за надвигающегося со всех сторон грозового гула...

—  Господь-батюшка,  спаси,  пожалей! — Бабушка  перекрестилась и заправила под платок выбившиеся седые волосы. Сгорбившись, заковыляла к деревне.

Следом за ней и другие поспешили.

—  В   избу,   живо   в   избу! — Мама   подталкивала   меня и Леньку, словно клуша цыплят оберегала от непогоды.

В избе первым делом она закрыла вьюшками печную трубу.

И вдруг стало тихо. Гром затаился, не грохотал больше. И ветер унялся;

—   Боитесь? Напугал дед Прохор! — Мама сама сильно волновалась,  пригладила ладонями волосы, повязала платок.   Четкие  складки   у  рта   опустились   вниз,   лицо  стало печальное. — Ой, залютует после такой-то жары!.. Хлеба-то сколько еще не прибрано...

Ленька боязливо из-за косяка посмотрел на дорогу, по которой должна возвращаться из райцентра его мать, — в тот день она на попутной подводе уехала в больницу.

—  Я маму побегу встречать, — сказал он.

—  Что ты, Леня! Что ты!.. Непогодь такая. Бешеный порыв ветра ударил, распахнул окно.

Над домом загрохотало. Стены затряслись, будто рядом проходил тяжелый гусеничный трактор.

—  Право, крышу сорвет! — мама прижала руки к груди. Господи, спаси-помилуй.

От этих слов стало еще страшнее. Она, видно, поняла, что пугает нас, и улыбнулась. Прошла по избе, не зная, что делать, за что взяться...

Вдруг с потолка потекла вода. Мама схватила ведро и подставила под струю. Сначала ведро забарабанило, а потом затихло.

Было темно, как в пасмурный день... Я видел за окном на земле откуда-то появившиеся доски. Белые шарики, ударяясь о них, раскалывались. Это падали крупные градины.

Не знаю, долго ли бесновалось грозовое чудище. Неуверенно, боязливо вышли мы на улицу. И не узнали свою деревню. На дороге и лужайке валялись доски, дранка. Заборы покосились, накренились в разные стороны; деревья словно бы исхлестаны, листьев на них осталось мало. На рябинах кое-где ярче прежнего оранжевели ягоды; видно, радовались, что удержались на ветках. А мою маленькую рябинку придавило к земле доской, но все-таки не сломало. Мама и Ленька помогли высвободить ее...

Совсем близко ошалело заржал конь. Это Петр Иванович вел под уздцы Вихря, на котором недавно катался Петька.

Председателя тетя Люба догнала и спросила:

—  В райком собрался?

—  Надо   ехать, — ответил   председатель. — Телефон   нарушило...   Ах  ты  какой!   Грядой  прошло,   и  вокурат  ведь по деревне.  За Дачкой овсы не тронуты и по ту сторону, в поле, все цело, а тут завихрило... Гляди, не давай паниковать. Наводите порядок, приберите, что под силу...

—   Придется,  слезами горю не поможешь, надо рукава засучать. — Бригадирка  побежала  сначала  к  Прохору посоветоваться.

И, глядя ей вслед, я вдруг заметил, что дом Лапиных совсем низенький стал...

—   Крыши-то нету. Ой, и у нас!

Я смотрел на свой изуродованный дом, и сердце мое сжималось: половина крыши, белая, новенькая, та самая, которую мы вместе с папой крыли, целиком слетела на землю. Повернулся в ту сторону, куда уползла туча, и погрозил кулаком. А гроза-то за синий лес пошла — туда, где папа воюет. Неужели там, далеко, в чистом поле, под дождем и градом, стоит на посту мой отец? «Папа!» — хотел крикнуть и уже приложил руки рупором, но только рот раскрыл, а крика не получилось — голос не слушался.

—  Чего стоишь?   Все работают,  а он по сторонам глазеет! — Ленька толкнул меня, проходя с длинной тесиной.— Теперь дела хватит.  Теперь никуда не уйдешь, — разговаривал он сам с собой, укладывая доску возле стены.

Я подбежал, чтобы помочь ему.

—   Слышал,    что    председатель   сказал?    Слышал   или нет? — зло спросил он.

—   Нет. Про чего он говорил-то?

—   Порядок  надо наводить...  Вот теперь никуда не денешься... никуда... А собирались...

Беспечная, бестолковая Танька Лапина побежала по улице, прошлепала по лужам босыми ногами и обратно вернулась, но вдруг остановилась, увидела свой дом без крыши и заревела. Мать выбежала к ней, поскользнулась на градинах и чуть не упала.

—   Хватит    реветь! — прикрикнула    она   на   Таньку. — Иди Ваську покачай.

Годовалый Танькин братик голосил на всю улицу...

По небу за ушедшей грозой торопились легкие белые облака, вечернее солнце розовило их снизу.

А на земле суетились люди, подбирали доски, поднимали заборы. И снова в нашем Тюкове тюкали топоры. Может быть, там, за синим лесом, отцы слышали, как мы стучали, и радовались: сыновья хорошо помогают матерям. Признаться, даже приятно было чувствовать себя мастеровым, умеющим хорошо подогнать фанерку вместо стекла, ловко приколачивать доски...

Хватило и нам работы. Только к вечеру следующего дня навели возле домов порядок, кое-как залатали крыши. И собрались ребятишки на завалинке послушать дедушку Ефима — он сам нас позвал.

Понюхав табаку, дед начал придумывать сказку о Вань-ке-Непокорныше, который, сколько ни сваливай, ни прижимай его, все равно поднимется. Сказочный маленький этот герой попадал и под копыта татарских коней, и самураи в него стреляли, и всякие другие вороги нападали на него и на игрушечную деревянную страну, в которой жили ваньки-встаньки. Дедушка пообещал сделать по такому Непокорнышу каждому из нас. И сказал:

—   Славенин  наказ   выполню.   Как   мне  внук   написал? Если,   говорит,   здоровье   еще   ничего   и   глаза   еще   видят, смастери за меня по какой-нибудь игрушке и подари ребятам от моего имени. Он вас в каждом письме вспоминает. Больно,   говорит,  скучаю,  так бы  и посидел на завалинке, порассказывал ребятам  были-небылицы.  Вот ведь как! Да ведь письмо есть от него. И вам по привету. Слушайте-ка!

'В письме, как и полагается, перво-наперво «здравствуйте» и пожелания здоровья, всего наилучшего, а потом Славеня описывал «немного о себе, о том, как солдатская жизнь протекает на данном отрезке времени. Принял и я крещение огнем, теперь крепче стою. Через прицельную оптику видел уже не одного фрица и убрал с этого свету. Но с глазу на глаз встречаться ещё не приходилось. Потерпите, родные, еще немного, и расквитаемся с завоевателями. Одолеем врага заклятого».

Дед потрогал свою козлиную бородку, пощипал белые, нависшие'над глазами брови и снова стал читать:

—   «Помнят ли меня мальчишки? Передавай им, шала-путникам, по привету, пусть растут большикш да умными. Низкий поклон землякам. А я остаюсь жив и здоров, того и вам желаю. Ждите с победой. Обнимаю тебя и бабушку крепко и целую. Ваш внук Вячеслав».  Видите,  помнит, не забывает. В каждом письме по привету.

—   Мы    большущее    письмо    ему   напишем! — радостно сказал Колюня.

—   Пора...   Он  сам-то редко весточки  шлет.  А  вы  хоть по   очереди   про   свою   жизнь   прописывайте,   приятно   ему будет. Ждет ведь парень. Славеня у меня, сами знаете, какой:   не только к малому или ко старому — к любому человеку   с   распахнутой   душой.   И   не   только   к   людям — ко всякому живому, ко всякой травинке-былинке. Сызмала такой.   У   него  плохого  не  переймешь.   Хоть  кого  спроси... Воюет теперь. И тут, понимаю, с него пример можно брать... У всякого хорошего человека надо учиться, ребята. Да вы на   своих   отцов   равняйтесь.   Вот   у   тебя,   Леонид,   отец-то правильный  человек.   Справедливый,   твердый  был  мужчина, таких мужиков поискать. Он да Андрей — закадычные друзья   были.   Чуете?   Отцы — в   дружбе,   дети   еще  крепче дружить должны.

Это   мимо   ушей   не   пропустишь.   Только   бы   слово  какое "услышать про тех, кто на войне! И сам дедушка заслужил, чтоб на него равняться. Добрый, всегда вовремя возле нас появлялся. И зачем же мы этому маленькому, костлявому старичку смешное прозвище дали? Ну зачем было Табакеркой-то называть только за то, что он табак нюхает? Он ведь коробочку достает, когда другие закуривают или когда о чем-то трудном размышляют.

Дед и правда достал табакерку, пихнул в обе ноздри по щепотке табаку и шумно втянул воздух. Закрыл коробочку, положил ее в специальный мешочек, похожий на кисет.

—   Пошли-ка    со    мной,    ребятенки,    прогуляемся.    — И повел нас за собой, как цыплят. — Деревня наша невелика,  а  поля  просторные  имеет.  Лес  тут был.  А потом — гарь.   Раскорчевали.   Перепахали.   Засеяли.   И   такие   хлеба выметнулись... — Обо всем он знал,  как и Прохор помнил, кто на малотюковской земле работал.

—   Ефим,  загляни на минутку, — позвал Прохор, когда мы  проходили  мимо кузницы. — Куда  собрался?   Загляни-навести.

—   А  размяться  хочу. Что,  где и как — поглядеть.  И к тебе зайдем.

Дед Ефим и Прохор о чем-то тихонько поговорили и с особым тайным смыслом стали разглядывать каждого из нас. Прохор нахмурился:

—   По   сеновалам   чертовы  клады  ищут,   будто  и  дела подходящего  нельзя  подобрать.   Где  так  больно  дотошны, а тут проворонили,  прохлопали ушами. Не видали небось, не знали поди-ка?

—   А чего? — спросил Петька. — Чего, дядя Прохор?

—   От   чевокала   челнок   учелночили!..   Ночью   магнето с трактора свинтили. Любовья утром пришла, крутит-вертит,  только чох один и ни звука — не заводится трактор. Поковырялась, поковырялась, никак в толк не возьмет, что да отчего.

Мы виновато склонили головы, исподлобья поглядывали друг на друга: каждый, наверно, подозревал кого-нибудь в воровстве и боялся, что и на него кто-то подумал...

Петька предположил, магнето украли мальчишки, и начал рассуждать о том, где его можно применить.

—   Магнето — штука   законная:    крутанул   колесико — и током так стукнет, что ой-ой-ой! Вот если нет в доме спичек, надо, значит, вату запалить. Крутанул — искра проскочит, задымится ваточка, а от нее хоть лучину, хоть бересту подпаливай. А если взять длинный провод и провести к ящику с порохом, ток пустить — вот бабахнет! С магнето знаете какие подрывы можно делать! Мост взорвать можно и штаб немецкий! Сидят, например, фрицы в землянке... Брось туда ящик с порохом. Только чтоб проводок крепко был привязан, чтоб они сразу-то не оборвали. Крутанул — и... порядок.

Петькины мечтания мне понравились: здорово про магнето фантазировал. Вот он, наверно, и снял магнето. «Знает, для чего нужно», — думал я.

—  Не городи, не городи, — остановил Петьку дедушка.— Рано городить, сперва разыскать надо.

Мы почему-то сначала побежали в поле к трактору. Трактор без дела стоял в борозде. На блестящих шпорах появились крапины ржавчины, капот сделался пегим, рулевое колесо потемнело.

—  Он  может  сорок  лошадей заменить, — сказал  Петька. — Да,  да!  Не верите?   У папы спросите тогда...  Сорок здоровенных лошадей запрячь — и то не утащат трактор.

—  Сломатый  теперь, — жалобным  голосом  проговорил Колюня и пошел вокруг трактора, словно искал, в каком месте неисправность.

—  И ничего не сломано. Вот привезут магнето — и опять все в  порядке. — Ленька  тоже  обошел  вокруг. — Да  если кольца поршневые заменить, мотор, как часики, будет работать. Только бригадирка не умеет кольца менять и подшипники заливать не умеет.

—  Хороший тракторишко! — Колюня заложил руки за спину. — На нем дядя Коля работал. Он меня катал.

—   Тогда и магнето не пропадало, — добавил Рудик.

—  Ничегошеньки не ломалось! — Это проговорил Яша.

...Весной трактор день и ночь гудел то в одном, то в другом поле. С утра до вечера кто-нибудь из нас трясся рядом с дядей Колей. И каждый мечтал подержаться за руль. Но такая возможность представлялась, когда тракторист обедал. Тетя Люба приносила еду в поле. Дядя Коля, сдвинув на затылок соломенную разлохмаченную шляпу, спрыгивал через «крыло» и, вытирая руки ветошью, усаживался под кустом. Ел он аппетитно. А жена сидела рядом и тихонько напевала для него одну и ту же частушку:

Коля, Коля дровца колет, Коля в клеточку кладет. Коля Любу поцелует — Люба гордая пойдет.

—  Уймись, Любань... Другую давай.

—  А мне эта нравится...

—  Запевай другую.

—  Можно...

Я иду, а трактор пашет, Тракторист платочком машет. Ты платочком, Коля, не маши, Веселей на тракторе паши.

—  Про Колю там не было...

—  А у меня есть...

—  Тогда это про меня.

—  Конечно, про тебя. У Егора три сына, и всех называли на букву  «мы» — Микита, Миколай,  Митрий.  Я выбрала среднего. И не ошиблась.

—  А  я ничего  не знаю.  Взял,  которая с  краю:   Вера, Надежда, Любовь.  Если бы свататься вновь, тоже бы выбрал Любовь.

От шуток они переходили к серьезным разговорам. А потом тетя Люба садилась за руль, Николай помогал ей, подсказывал, как надо вести трактор, направлять переднее колесо по борозде.

—   Он   шоферит  на  войне. — Ленька,   видно,   про  дядю Колю думал. — Снаряды возит... Машина быстрее трактора бегает. А магнето у нее бывает?

—  Не знаю, — сказал Петька. — Но бегает она быстро. Скорость    хорошая,    папа    говорил. — Петька    важничал, будто много раз катался в кабине.

—  Я   видел   на   фотокарточке, — похвастал   Колюня, — дядя  Коля всю кабину занимает,  ему и одному-то тесно.

—  На тракторе тоже можно воевать. Даже лучше, только кабину поставить. И все-все обклепать железом, чтобы непробиваемо  было.  Надежный  будет бронетрактор, — опять фантазировал Петька. Он говорил громко, толкал каждого, кто хотел его перебить.

—   На тракторах пашут, а не воюют, — это Ленька вставил.

—   Ох, ты! Ничего ты не знаешь. Танк ведь от трактора произошел.   Если   броню  сделать,  знаете,   как  законно  получится! Машина буксует часто, чуть что — и забуксовала. А   если   и  лошадей   убило,   кто   пушку  потащит?   Вот-вот. Бронетрактор в самую вражескую гущу войдет, и ничего. Только броню надо толстую делать, непробиваемую. — Петька доказывал свое, размахивая руками, детально расписывал, где и что можно приспособить.

И вот уже общая фантазия превратила трактор в самое грозное оружие против немцев. Мысленно прикручивали мы к трактору всевозможные приборы и самострельные пулеметы, маленькие замаскированные пушки, гранато-метатели, миноискатели, пулеотражатели, щиты, выступающие вперед, и раскаленные копья, механические трехметровые мечи, бесшумные ружья и луки с ядовитыми стрелами, подзорные трубы и дальномеры. Наш бронетрак-тор медленно полз по полям, пробирался по лесам, преодолевал реки, перелетал через горы. И уничтожал самых вредных, самых коварных, самых злых фашистов.

— Что вы тут делаете? — спросила бригадирка. — Помогать пришли? Вот и ладно. И досок догадались натаскать. Сейчас построим навес и приступим... Выходит, нечего ждать у моря погоды. Николай-то Егорович между покосом и жнитвом времечко выбирал, а у нас как получится, как придется, — вполголоса говорила она. — Не всё сразу. Научимся. Не боги горшки обжигают. Увидите. Сменим кольца, перетяжку сделаем, и колесник, словно новенький, побежит.

...Сложное это дело — кольца новые поставить, клапана притереть, а особенно вкладыши заменить и точно затянуть подшипники. Дядя Коля называл такую работу тонкой, «сердечной», потому что нутро у трактора обновляется. А Любовья сумеет лм как надо сделать? Пойдет ли снова трактор по полю, сможет ли пахать землю с прежней соро-калошадиной силой? Дед Ефим говорил: «Не девичье дело— техникой владеть». Потому и комсомолку Анюту отговаривал, не пускал на учебу в МТС. А тетя Люба на своем настояла:   «Сама попробую. Я, чай, двенадцать лет на бесплатных курсах у мужа была».

—   Все по порядочку да с расстановочкой и сделаем, — заверила она.

—   Помогать будем, — сказал я и первый начал очищать глину с колес:  дядя Коля с этого начинал.

—   Как же,  без вас обойдешься!  Ладно... Дела найду... Сейчас.

Она отвела в сторону распряженную Карюху, легко откатила телегу, подготовила настил. Быстро вкопала четыре столба для навеса.

—   А ну, ребята, сооружайте костер! С огоньком веселее работается...

Подошел Прохор, спросил:

—   Привезла ли?

—   Ой, нахлопоталась!.. То того нет, то этого...

—   Для потехи ведь магнето сняли, для забавы. В войну небось  собрались  играть.   Пострелята...  Больше некому. — Прохор   оглядел   нас,   каждого   прощупал   взглядом. — Их надо припереть.

—   Как еще с ними? Видят, поди! — Бригадирка постучала  гаечным ключом по заржавевшей тракторной   «шпоре». — Техника простаивает, а кони надрываются.

За перелеском чернела полоса вспаханной земли. Измученные лошади, трогая с места, тяжело припадали на задние ноги и, протащив плуг несколько метров, снова стали. Старые они были, слабенькие, хороших-то на фронт взяли. Женщины понукали их, хлестали длинными прутьями.

Жаль было измученных лошадей.

Ленька тоже пожалел. Он отозвал меня в сторону, и я увидел на его глазах слезы.

—   Ты друг, да?  До гроба? Не проболтаешься? — спросил он.

—   Не проболтаюсь. А что?

—   Повторяй клятву.

—   «Я, Виктор Сорокин, сын Андрея Сорокина...»

—   Громче! — потребовал он. Я выкрикнул:

—   «Виктор  Сорокин! — и  показалось мне, не свое имя произнес. — Клянусь никогда не трусить, беречь дружбу...— передохнул,— ...беречь дружбу с Леонидом Веселовым, как зеницу ока... как зеницу ока, помогать старшим, а если потребуется, сделать все, что задумано...»

—  Повтори еще раз. Пришлось повторять.

—  Знаешь, я снял магнето. С собой хотел взять...

—  А на тюковских думали. Ты, значит. Вот здорово! — Я  подпрыгнул.   Обрадовался и совсем забыл,  что самыми скверными   словами   ругал   того   воришку,   из-за   которого простаивал трактор. — Вот здорово! Взрыв сделаем!

—  Нет! На место поставим. Как было, поставим. Я сам. Один.

—  Ну и зря. Сейчас в песчаной косе так бабахнули бы! Пороху целые две коробки заложили бы...

—  Порох пригодится... А ты никому не скажешь?

—  Ни за что!

—  Не говори, Витя, а то маме плохо будет.

Мы побежали к Федьковке, туда, где недавно кое-что припрятали. Этот тайник надежно охраняла крапива. И нас она не щадила, жгла при каждом неосторожном движении. В зарослях заскрежетало. Я насторожился. Может быть, в заброшенной силосной яме поселились чудовища или диверсанты скрываются?

—  Не бойся, чего задрожал-то? Заслон это. Я поставил... Дерево   качается,   ветками   по   заслону   царапает.   Любого напугает...

—  Ты,   Лень,   один   приходил   магнето   прятать?   И   не трусил?

—  Твое какое дело?

Под корнями в старой корзине хранился клад. О, сколько всего тут было! Охотничий нож с роговой ручкой, шесть патронов двенадцатого калибра, двадцать четыре капсюля, коробка дроби, увеличительное стекло для бинокля, медная кружка, три бутылки для зажигательной жидкости, две коробки «красноголовых» спичек, жестяная банка с порохом, две новенькие деревянные ложки (я эти ложечки из шкафа взял, мама долго искала), политическая карта мира (из колхозной канцелярии), тетрадка и красный карандаш, огромный компас в кожаном футляре (Ленька у деда Ефима стащил), прочие мелочи, применение которым и придумать не просто.

—  Все   вернем! — Ленька   сказал. — Где   взяли,   туда   и вернем.

Только нож, дробь, порох, капсюли да компас он аккуратно завернул в несколько тряпок, прикрыл берестой. Это и оставили в тайнике.

—   Пусть лежит до поры. В школу завтра пойдем. А там видно будет. Давай повторяй клятву.

Мы стояли на коленях возле тайника и опять клялись строго  хранить  тайну  и  беречь  дружбу,  писать письма на фронт каждый день.

—   Домой   пойдем   по   разным   дорогам, — решил   мой друг, — так лучше.

—   Ладно...  Только,  чур,  я  прямиком,  а  ты — по  оврагам.

—   Помни,    смотри, — Ленька    сжал    кулак. — Клятву помни, а то...

Он нырнул под низкие еловые ветки, бережно прижимая к груди драгоценное магнето.

Я остался один. Надо идти быстрее. И осторожнее, чтобы никто из деревни не заметил.

На деревьях о чем-то лопотали листья. Вскрикнула сойка. «Трусишь? — спросила она. — Трусишь партизанить, да?» — «Я? Нет! Партизаном буду. Немцы придут — обязательно буду! Я партизан, буду партизанить».

Восторг охватил меня. Шагал я смело, уверенно, руками расталкивал ветки. Песня даже вспомнилась: «Партизанские отряды занимали города...» Выбираясь из леса, я повторял эти слова.

Вышел на опушку и облегченно вздохнул, оглянулся. Слышно было, как птицы спорили из-за рябины: может, на одних ветках она слаще, на других — кислее. Я не замечал, когда ьс нашему кладу шли, что рябины так много краснеет. Ой, сколько ягод-то! В деревне совсем мало после грозы осталось. А в лесу, под прикрытием высоких деревьев, рябинки почти не пострадали. Глядя на такую красоту, я совсем успокоился.

За оврагом, на дороге из Тюкова, появился Ленька. Один. Один в просторном поле, очень маленький, едва заметный человек. Шагал с небольшим узелком, в котором было магнето. Небо лохматилось над ним. А ветер пузырил вылинявшую оранжевую рубаху.

Так и не удалось нам убежать на фронт...

А первого сентября мы, как все, должны были идти в школу.

Даже боязно было представить это: на общей линейке Иван Федорович выкликает учеников по фамилиям, а про нас кто-нибудь скажет: «Они убежали... Всех обманули и убежали». Учитель спросит: «Как это так? Они разве не советские школьники? Кто им позволил? А где были, куда смотрели товарищи? Почему вовремя мне об этом не сказали?» Он нахмурится и, тяжело припадая на протез, будет медленно двигаться взад-вперед перед строем и ждать ответа. Но никто, ни малотюковские, ни соколовские, ни зяблухские, ни тюковские, не сможет ответить на эти вопросы. И, может быть, Иван Федорович объявит, что занятия отменяются до тех пор, пока не вернутся беглецы, опозорившие честь школы...

Страшно подумать: первого сентября нас могло не быть в общем строю. Значит, мы ослабили бы этот строй в такое трудное время.

Но ведь наши отцы там, на войне, а здесь другие за них выполняют даже самую тяжелую работу... Это допускается. А учиться один за другого или один за двоих не может. Разве сумеет, например, Колюня и за меня учиться? А за Леньку и вообще никто бы не смог... Да и знания каждому нужны. Нет, очень даже хорошо получилось: все как-то некогда было собраться в дорогу...

А  ЗЕМЛЯ   У  НАС   БОЛЬШАЯ

Мысленно я уже бежал к школе через картофельное поле, мимо дымчатых, окутанных туманом стогов, мимо одинокой пожелтевшей березки, и под гору по~ глинистой дороге, над Федьковкой — по перекошенному, словно крыло заходящего на посадку самолета, мосту, и в гору — по тропинке между елочек, где растут рыжики. Я бежал и все время видел железную крышу школы. И кучевые облака над ней видел. И, конечно, знал: мать и отец стоят на крыльце, как тогда, давно, в самый-самый первый раз провожая меня.

...Проснулся рано. Всегда, если надо, чуть свет просыпаешься. В избе тепло. В печи потрескивает-прищелкивает, а на стенах огонь отражается. Мама против печи сидит. Чего она делает, над чем так низко склонилась? Догадался: кожаные ботинки, которые дед Ефим подарил, для меня ушивает. В них Славеня в школу бегал. Тупоносенькие ботиночки, только на одном крысы дыру прогрызли. Смотрю, значит, как мама заплатку пришивает, и думаю: самому бы надо ботинок ремонтировать и пуговицы к пиджаку самому бы надо пришить. А тут в избу вошел Колька. Вот чудак, раньше меня собрался! Стоит аккуратный такой, с белым воротничком, челка расчесана. А сумка у него огромная. Он ее спереди обеими руками держал, чтобы нам видно было. Понял, что разглядели, позавидовали, и заспешил:

—   Пошли, опоздаем.

—   Не   опоздаем...   Сейчас   соберусь.    Ивановы   зайдут, Петька, и к Леньке еще надо. Все вместе соберемся. Дружно надо в школу ходить.

—   Ага... Я на крылечке посижу. — Так он решил потому,  наверно,  чтобы его, такого нарядного, все видели, все знали:  и Колюня в школу собрался.

—   Как хочешь... Холодно ведь, смотри.

—   Нет.   У   меня   рубаха   новая,   в   новой   тепло.   Вота, с кармашком. Из папиной сшили, ночью мама шила. А у тебя чего обновка?

—   Увидишь... Тороплив больно.

Колька ушел на крыльцо. А я гляжу: ботиночки уже дегтем намазаны и перед печкой греются-сохнут. А блестят-то как!

Мама улыбнулась и говорит:

—   Ну вот, лакировки тебе приготовила. Да в лужи не лезь, поглядывай под ноги-то.

—   Ладно, — говорю.

Зря мама наставляла, я и сам понимал: в таких ботинках осторожно надо ходить.

Она уже и пуговицы к пиджаку пришила. Был серый пиджачок, а теперь он черный — в чугуне покрасили. Лучше нового. Только вот рукава коротковаты, зато видно, какая красивая у меня рубашечка, по одному воротнику трудно было бы определить.

Завтрак тоже был праздничный. Две красные помидор-ки — в валенке вызрели! — яйцо и стакан молока. И сижу я за столом важный, расфуфыренный. Есть-то не хотелось... Но нельзя обижать маму: она все-таки для меня старалась...

Ребята пришли. Ну их, поесть спокойно не дали! Встали у порога, фыркают, хихикают. А Петька еще и хвастаться начал:

—   Я самый нарядный в четвертом классе. Костюм новый папа привез, ботинки хромовые.

—   Зато  ты  второгодник.   А   я — первый  раз   в  первый класс, — сказал Колюня.

—   Молчи, Закаляка! Тебя не спрашивают! Еще увидим, как ты будешь успевать. Что мне теперь в обтрепках идти.

—   Наряжена-модена, — не унимался Колюня.

—   Первыш-коротыш,  молчи! — Яшка  вступил в  разговор и легко, в шутку, толкнул Николаху.

Вообще Яшка любил подпевать: чуть что — сразу на сторону Петьки перекинется. Брат у него не такой, на маленьких никогда не нападал. Яшка был вреднее. Ну зачем вот он Кольку начал поддразнивать?

—   Ты и сам-то букварь еще. А мы во второй класс без троек перешли. Букварь ты...

—   Придумывай...   Мне   букварь-то   папка   в   Костроме покупал и портфель тоже. — Колька приподнял новенький черный   портфель   с   двумя   блестящими   запорами. — Вот. Все у меня в этом портфельчике: букварь, задачник, карандаш и счетные палочки — из малинника сделал. Я хорошо буду учиться.

—   Хвастайся теперь, — сказал я, почему-то обидевшись на Кольку: просто у меня не было нового портфеля. И полевой  сумки,  как  у  Петьки,  не  было.   Папа  обещал  купить такую же, да война началась. А мама сказала:  «Со старой походишь».

Оделся быстро, в зеркало смотреться при мальчишках не стал.

—   Вот ведь дождь начался. Переждите маленько, ребята. — Мама в окно глянула. В это утро она не спешила на работу.   Пораньше  на  ферме  управилась,  печь  протопила, чтобы меня в школу собрать.  —  Клеенку возьмите. Большая. На всех хватит.

—   Девчонок   не   пустим,   правда? — Колюня   не   любил девчонок, иногда и драки с ними затевал.

—   А   они   убежали.   Еще   посекретничать   надо.   Давно уже улепетали.

—   Разве?.. Ой, недотепы! — Рудик удивился. — Не взяли ведь трудовые книжки. Как теперь будут отчитываться?

Хорошо, что он вспомнил! Председатель обещал выдать нам трудовые книжки, в которых записано, что за лето успел сделать каждый и сколько трудодней заработал. Про наше звено в районной газете было немного напечатано — за  хорошую  помощь хвалили, но не про всех в отдельности, а книжка каждому полагается.

—   Пошли  к  Веселову  и вместе — в правление, — предложил Петька,— папка уже там, дожидается.

Побежали! А клеенка, словно ковер-самолет, — над нами. Ленька еще не собрался. Заспанный, лохматый, с ведром из двора вышел — корову поил.

—   Я только умоюсь.

Ввалились ватагой в избу, столпились возле порога.___

—   Проходите,   рассаживайтесь, — сказала   Лизавета, — полюбуюсь на вас, на таких нарядных, чистеньких. — Она хотела встать, ойкнула и схватилась за поясницу.

—   Сиди, сиди, мам. Я корову напоил, цыплят накормил.

—   Вот и ладно.  Бегите, не опоздайте.  Дождь большой пойдет — под елочкой переждите... Леня, не забудь: на правой  стороне, в  низинке,  за  березняком,  надрывница-то растет, накопаешь.

—   Не забуду. Только, мам, ты ничего не делай, я сам управлюсь, даже Мильку подоить могу.

—   Настасью просила... Подойди-ка, на тебя гляну. Вырос! — Она   пригладила   Ленькины   волосы,   вздохнула. — Идите, сыночек! Праздник сегодня у вас.

...Петр Иванович встретил на крыльце, велел постро^ иться. А сам смотрит — любуется, грудь выпятил, руки за спину заложил.

—   Артель...  Мужское общество, а где же, так сказать, вторая половина — Татьяна Лапина где, где ее подруги? — заговорил   председатель. — Если  так  и  дальше  будет  продолжаться, я лишу их чести иметь трудовую книжку. •

Вот как сурово он говорил. Это мне понравилось. Не люблю, когда девчонок хвалят. Чуть что — мама начинает упрекать: «Вот был бы ты девочкой, и пол бы вымыл и посуду. И синяков у тебя меньше было бы». Не люблю девчонок. И говорить-то про них не хочется, и рассказывать нечего. Им трудовые книжки приготовили, а они шушукаются где-нибудь, в куклы играют. Бестолковые! А председатель речь произносил:

— Гляжу на вас, ребята, и удивляюсь, как выросли за лето. Очень даже заметно. Это в работе подтянулись. Благодарю от имени всех колхозников за помощь. Если б не вы, кто бы боронил, суслоны ставил, снопы вязал, коров пас, дрова возле овинов пилил? Кто бы зерно веял, лен связывал? Вот в чем дело. Незаменимые вы работники. Получайте персональные трудовые книжки и гордитесь ими! — Он пожимал каждому руку. — Поздравляю по поручению правления. Поздравляю от себя лично! Желаю крепкого здоровья, примерного поведения и хорошей учебы.

Такого никто не ожидал. Это первый раз в нашей жизни произошло: сам председатель благодарил. ...Ветер подхватил клеенку (держали мы ее на вытянутых руках), снова превратил в ковер-самолет, на котором мы в школу летели. Дождь холодный хлестал, а все равно радостно было.

Кто-то из взрослых догадался крикнуть:

—   Ни пуха ни пера!

—   К черту! — ответили мы хором.

И дождь вдруг присмирел. Наверно, не хотел омрачать нашу радость.

Возле школы окружили друзья и товарищи из других деревень. Расспросы, разговоры начались: как было летом, кому что отец написал, кто из пришедших по ранению солдат больше врагов уничтожил? И правды было много. И прибавляли, придумывали немало. Хвастать все умеют.

—   А мы приехали! Егор   Бахвалов на Савраске привез! — хвастались   тюковские,   хотя   было   известно:    зареченский Саврас с трудом от старости ноги переставляет.

—   Не шибко прокатились-то, — сказал я, но сам с удовольствием бы поехал вместе с Егором.

—   А у вас трудодни есть? — спросил Рудик и пиджачок распахнул, форсисто подбоченился.

Третьеклассник Юрка Метелиц отступил назад, широким жестом вытащил из потайного кармана точь-в-точь такую же книжечку, какие нам вручил председатель.

—   Полюбуйтесь,   граждане-товарищи,   и   утрите   сопли. Тридцать два  трудодня, — громко сказал он. — Плюс  премия, вот эта новенькая кепочка-восьмиклинка. — Снял кепку и   поклонился. — Прошу   любить   и   жаловать.   А   вы   чем похвастать можете?

И тут, словно по команде, мы, малотюковские, встали в шеренгу, точно так, как строились на крыльце перед Петром Ивановичем.

—   Ха-ха-ха! — раскатились тюковские.

Но   Юрка   Метелин   на   этот   раз   оказался   умнее   всех.

— Хе-ха-хе! — передразнил он однокашников. — Смеетесь, а я всерьез у них спрашиваю.

Изворотливый этот Юрка Метелин, понятливый. Не зря он всегда концерты школьные вел, «конферансье» его называли.

Призывно и волнующе звенел звонок. Будто и не было жаркого спора о том, чьи мужики храбрее и сильнее, тюковские или малотюковские, будто и не было хвастливых разговоров, будто и не было больше желающих примерять настоящую солдатскую пилотку, в которой пришел соколовский четвероклассник Борька Зорин.

В классе была волнующая тишина. У кого-то — наверно, у Кольки — рассыпались счетные палочки. Я не повернулся.

Классная дверь медленно отворялась — учитель не спешил входить. Он глядел удивленно, словно впервые видел так много мальчишек и девчонок. Иван-то Федорович за лето почти не изменился, только похудел немного да чапаевские усы вроде чуть-чуть побелели.

—   Здравствуйте, дети. — Подошел к столу, взял указку, повернулся к большой, занимающей полстены карте Советского Союза. — Велика наша Родина, ребята, — начал Иван Федорович    необычным,    торжественным    голосом, — велика! — Медленно   повел   указкой   по   красным   границам. — Но  сейчас   города  и села,  большие  и  малые деревни разрушают фашисты. Они захватили Литву, Западную Украину,   Западную   Белоруссию   и   Молдавию. — Учитель   хотел показать,  сколько захватили  гитлеровцы,  но указка в руке у него будто бы вздрогнула, так он и не дотянулся до карты. — Теперь рвутся к  столице  нашей  Родины.  Гитлер давно вынашивал план захвата Москвы... Ваши отцы, ваши братья, ваши матери делают все, для того чтобы не пустить врага к сердцу Родины... Наша авиация и артиллерия отражают попытки прорваться с воздуха...

Учитель разволновался, вытащил платок и стал протирать очки. Вернулся к столу, сел.

—  Я давно не видел вас.  Изменились вы за лето, выросли — не узнать... Рад видеть и вас, малыши. Вы первый раз   в   школе.   Поздравляю,   дети, — пытаясь   улыбнуться, сказал первоклассникам. — Мы будем учиться читать и писать.  Ну, открывайте сумки, показывайте, что для школы приготовили. Проверю, посмотрю...

—  А   третьему   классу  что  делать? — спросила  Танька Лапина.

—   Сейчас, сейчас...

Ох, как завозились, зашуршали первыши, какой тут шум поднялся: «А я забыл... А я дома оставил... А у меня...» Не скоро они утихомирились.

Нам сделалось обидно, оттого что. Иван Федорович только с ними и занимался. Я встал и сказал без разрешения:

—  А у нас трудовые книжки есть, новенькие, с трудоднями.

—  Вот-вот, — сказал    Иван    Федорович, — и    трудовые книжки   приготовьте.   Отчитывайтесь   по   всем   правилам. Проверю.  Придется еще и в выходные и после уроков поработать...

Конечно,  теперь  первоклассники  стали  завидовать,   потому, что учитель к нам перешел, у каждой парты останавливался, внимательно записи в книжках разглядывал. И снова он говорил о том, что наш труд Родине необходим. И дело не в трудоднях, конечно, важно, что каждый помогал колхозу, государству.

Вспомнил я, что давно-давно собирался поспорить с тю-ковскими о том, чья деревня лучше. А спорить-то, выходит, и не надо: каждому своя деревня дорога, для каждого свои поля лучше, всякому, конечно, родная деревня красивей кажется. Деревень, городов много, и все они кому-то нравятся, значит, тоже красивые, хорошие, самые лучшие. Земля у нас большая, всем места хватает, мы на ней хозяева, и все мы общими силами должны защищать эту большую землю. Спорить нам никак нельзя, а то что же получится...

А в большую перемену бегали вокруг школы, состязались на спортивной площадке, вспомнив игру, которую проводил Славеня. Иван Федорович и Галина Ильинична из окна наблюдали за «сражением»...

На какое-то время отступили тревоги. И будто бы все было по-прежнему, как раньше, без войны. И только большой плакат напомнил о том, что давно идет война. Этот плакат я увидел, когда прозвенел звонок и надо было спешить в класс. Остановился. Пробегая, мальчишки толкали меня, а я все равно стоял: будто бы отец на меня смотрел. Он был изображен в военной форме. На голове — каска с красной звездой. В левой руке — винтовка. Правой он показывал на меня и спрашивал: «Чем ты помог фронту?»

Я отчетливо сказал:

—   В моей трудовой книжке сорок четыре трудодня.

—   А, ты чего? Стоит вроде на посту! — окликнула меня с крыльца техничка тетя Маша...

Я опомнился и побежал в класс.

НАДО  ЖИТЬ  ВМЕСТЕ

Ох, как легко бежалось! Мы спешили домой, чтобы рассказать матерям о первом школьном дне.

В перелеске перед Федьковкой Ленька свернул с тропинки.

—   Ты куда? — Петька уже пошел за ним, а все равно спросил.

Ленька не отозвался. Не до разговоров ему было.

—   Надрывницу  искать.  Мать  наказывала, — догадался Колюня.

—   Поможем, — предложил   Яша. — Я   умею   лечебную траву отличать.

Искали на полянках надрывницу — нежную травку с мелкими желтыми цветочками. Сама-то трава маленькая, по земле стелется, а корень у нее большущий, крепкий, он каждую весну новые побеги дает. «Эту траву в книгах калганом называют, — поясняла как-то бабушка Акулина. — Целебная трава. Настой корня пьют при большой усталости, после тяжелой работы».

Лизавета надорвалась на пахоте, вот и потребовалось ей лекарство.

—   Много  накопаем,   пусть  тетя  Лиза   поправляется, — рассуждал Колюня, ползая на четвереньках. Он искал траву и ставил вешки. Мы выкапывали корневища, осторожно отряхнув землю, складывали их в Ленькину кепку. А потом шли   гурьбой   и   всё   поглядывали   на   целебные   корешки, твердо веря, что болезнь сразу исчезнет.

...Лизавета лежала на деревянной кровати, смотрела в потолок, на котором плясали зайчики: за окном от дождя скопилась лужица, легкий ветер рябил воду, и поэтому на потолке веселились солнечные блики. Возле кровати сидела бабушка Акулина. Она говорила:

—   Ну приболела. Ну и что? Это бывает у всякого. Пройдет.   Я  вот  тебе растиру принесла.  Надрывницы  попьешь. И   пройдет.   Ты   больно   горяча.   Сын   у  тебя  подрастает, — она потрогала руки Лизаветы, — крепись, крепись. Недомога твоя больше от печали... Травы мои не помогут ежели, тогда к врачам надо.

Бабушка вздохнула и засобиралась уходить. Она долго застегивала крупные пуговицы на малиновой вязаной кофте, раскладывала на коленях черную с серыми заплатками шаль.

Большие руки плохо слушались, и бабушка, кое-как накинув шаль на голову, прижала концы подбородком. У дверей еще раз оглянулась на Лизавету, молвила тихо: «Поправляйся» — и вышла.

Лизавета приподнялась, глянула в окно и тоже вздохнула.

—  Все понимает наша волшебница, — сказала она и к нам обратилась: — А я давно поджидаю.  Вот-вот, думаю, школьники прибегут. Рассказывайте, как учились.

—  Законно   было! — Это   Петька   бодрился. — Двоек   не ставили.   Книжки  читали,   рассказы всякие  рассказывали. За трудодни хвалили.

Лизавета тихо простонала и закрыла глаза. Руки, большие, с выпуклыми венами, лежали неподвижно поверх одеяла.

Ленька выпроводил мальчишек, а меня попросил остаться; может быть, хотел, чтобы я опять повторил клятву.

Но дверь бесшумно отворилась, и неуверенно вошел Петр Иванович.

—  Васильевна, как себя чувствуешь? Врач звонил, велел доставить тебя в больницу.

—   Ох, занемогла! — сказала Лизавета и обеими руками провела по лицу, волосы прибрала, но не подняла головы от подушки.

— Да, не вовремя приболела ты. — Председатель придвинул к кровати стул, уселся, широко расставив колени, снял кожаный картуз и маленькой роговой расческой причесал редкие волосы.— Ну-ка, ребята, погуляйте. Покоя небось матери не даете!— сказал он и кивнул головой на дверь.

—  Не  ходите, — обратилась к нам Лизавета. — Не  мешают они... Видят, не маленькие, что тяжко...

—  Потолковать надо, Васильевна. — Председатель встал, прошел  по  избе,   заложив  руки  за  спину. — Хоть  работы много, но всего не переделать, и, сколько ни рвись, надо, видно, в больнице полежать.

—  Мама никуда не поедет, ее бабка Акулина вылечит.— Ленька   прикусил  губу,   отвернулся,- чтобы  не  показывать слезы.

—  В   больницу   бы   надо... — стоял   на   своем   председатель.

—  Ни   к    чему, — сказала    Лизавета. — Не   подняться. Будто все оборвалось во мне.

—  Вон что, — Петр Иванович скосил глаза на Леньку. И Лизавета поняла, видно, что хочет председатель сказать важное, только одним взрослым понятное, и попросила:

—   Сынок, подите гляньте, не отвязался ли теленок. ...Не знаю, о чем они говорили без нас, но Лизавета согласилась ехать в больницу.

Вернулись мы с поля, а ее уже уговорили ехать в больницу и одели по-праздничному.

—   Мама, мамочка, не уезжай! — Ленька кричал, плакал и все повторял: — Не уезжай, мама!

Она поцеловала его и ничего не смогла вымолвить.

—   В больнице-то скорехонько поправят, — говорил Прохор и взял Леньку за руку. — Если дело пойдет на поправку, через недельку отпустят, долго держать не станут.

—   А как Ленька жить будет? — спросил подбежавший Колюня.

—   Помаленьку. У кого пожелает, у того пусть и живет... Ленька пожелал жить у нас. Я очень обрадовался.

А потом случилось самое страшное: Ленькиной мамы не стало...

Леньку называли сиротой. «Ой, папа, что я тебе напишу? — горевал он. — Ой, мама моя!..»

...Не хотелось играть ни в какие игры, потому что Леньке не хотелось играть. Он ни с кем не разговаривал, даже с учителем, даже со мной. Но в школу ходил, домашние задания выполнял.

Однажды тетя Поля принесла два письма на имя Весе-лова Леонида Сергеевича и маленькую, в картонной коробке, посылку. В посылке — две пачки печенья, четыре конфетки, два куска сахару и завернутый в марлю ванька-встанька! Это прислал солдат Иванов и большущее письмо написал, в котором очень хвалил Ленькиного отца, называл его боевым товарищем... Только в последнее время не встречался с ним солдат Иванов, так как отправили политрука по очень важному заданию. «А сам я получил ранение и попал на лечение. Лежу, значит, — писал солдат, — в госпитале, и приносят мне твое письмо, Леонид. Тут настроение мое переменилось. Настроение, сынок, — великое дело. Так что письмо твое, Леня, для меня лучше любого лекарства. Чувствую: скоро вернусь в строй, буду опять на передовой. А тебе, Леня, из дому уходить не надо — до фронта далеко, можешь посмотреть по карте. Дома ты, наверно, тоже нужен. Твой отец жив. И если долго не будет от него писем, все равно знай, что он жив и сражается с врагом и будет бороться до окончательной победы. Я не могу сообщить, куда его направили сейчас, — это военная тайна. Ты, думаю, мне ответишь скоро, для чего и даю адрес. Если из госпиталя на фронт уйду, то письмо твое меня все равно найдет. Будем держать постоянную переписку. С солдатским приветом к тебе и ко всем твоим друзьям, ко всем твоим землякам. Солдат Иванов». Ленька ликовал:

— Ура! Что я говорил? Правду я говорил! Жив папка мой!

Ленька такой человек: если он радуется — даже самый хмурый человек улыбнется. У него радость — и у нас! У каждого — это уж точно!

Выбежали на улицу. Не сговариваясь, стараясь перекричать друг друга, мы всем сообщали: «Вот письмо! И еще одно есть! Это правда! Про дядю Сережу! Дяденька Леньке написал!»

Женщины, кажется, не очень-то удивились, а может быть, не поверили. И почему-то Любовья сначала стала читать письмо, напечатанное на машинке: «Тов. Веселов, на Ваш запрос сообщаем, что автоматчик С. Н. Веселое пропал без вести, подробностей и никаких данных больше не имеем».

—   Это так, чтобы тайну сохранить. Папа особое поручение   выполняет, — сказал   Ленька. — Он   вернется.   Я   дома буду ждать.

А на другой день, когда бригадирка стала ему объяснять, что теперь в своем доме нельзя одному оставаться, он начал кричать:

—   Вредные вы все! Никуда я не пойду... Никуда! Вот. А вы... вы ничего не понимаете!

И мама его уговаривала и бабушка просила: «Смирись, не к чужим тебя зовут», а он все равно свое, даже убежал, на сеновале спрятался, ночевать там хотел. Да один-то побоялся, видно, меня приглашать пришел... Мама обрадовалась, обняла его. Он расплакался... и покорился. И стали мы жить вместе. Я этому очень обрадовался.

...Он сидел за большим столом у самой лампы, сочинял ответ солдату Иванову. Игрушка-Непокорныш качалась рядом и глядела удивленными глазами.

А я взял перевязанные суровой ниткой папины письма и мечтал о том, что где-то при выполнении задания он встретится с Ленькиным отцом, обязательно встретится.

Было уже очень темно, по-осеннему темно, но за окном все еще постукивал клювом в наличник неугомонный воробей, изредка вскрикивая: «Жив! Жив!»

Ночью я несколько раз просыпался и прислушивался к отдаленному гудению, определял, что же это гудит. Ветер гулял над крышей, и лес прерывисто шумел, и будто в поле тарахтел трактор. А что, если теперь под шум приближаются к деревне танки с белыми крестами на броне? Я зажмурился, заткнул уши указательными пальцами, но все равно слышал грохот и скрежет, даже видел немецкие, похожие на чудища, танки. Наверно, я кричал что было силы. И тут эхом отозвался голос Леньки: «Спаси-те!» Да, это он! Значит, опять и ему приснилось что-нибудь страшное.

Мама спокойно и ласково сказала:

—   Спите спокойно. Я тут. Спи, Леня, спи, сынок.

Ленька ворочался, выбившись из-под одеяла, махал руками, а не просыпался. Мама стояла около него, пока он не успокоился.

Знаю, в эту ночь она тоже долго не могла уснуть — думала свои материнские думы. Иногда, всхлипывая, шептала:

—   Эх, Леня, сиротиночка...

Я это слышал. И думал: фашисты во всем виноваты. И твердо решил: как только подрастем, мы с Ленькой подадимся в училище и станем летчиками, будем бомбить гитлеровцев, а если кончится война, станем не военными, а гражданскими пилотами. Полетим на бесшумных самолетах, чтобы не тревожить людей. А не найдется таких самолетов, сами их придумаем.

Представлялись будущие путешествия над заморскими сказочными странами, полеты через Северный полюс вместе с Валерием Чкаловым, полеты на Дальний Восток и в Африку. Засыпая, чувствовал я всем телом, что парю, словно птица, над нежно-зеленой весенней нашей землей. Вокруг голубело бесконечное небо, словно бы звало оно: лети куда хочешь, в любую страну, над любым материком.

Видел во сне, как возвращался в родную деревню. Разглядывал сверху Федьковку, рябиновые заросли по опушкам, узнавал мальчишек, лежащих на песке, махал шлемом стоящему возле кузницы Прохору и что-то кричал незнакомым мужикам — не матвеевским ли плотникам, которые сидели на новой крыше? А посреди поля вдруг увидел маму и голос ее услышал: «Не упади только! Если упадешь, домой не приходи!» И так хорошо было, так радостно! Я снижался к земле и даже ощутил, как коснулся босыми ногами мягкой высокой травы.

А где же Леньжа? Где он? Я позвал его. И проснулся. Из репродуктора слышался знакомый девический голос — это говорило местное радио:

«...Первой на митинге выступила жена красноармейца Сорокина, она взволнованно заявила:

— Мы знаем, что, несмотря на все зверства фашистов, Советский Союз победит. Но надо всеми силами приближать эту победу! Каждый должен делать для победы все, что может. Сейчас начался сбор теплых вещей <для Красной Армии. Я делаю вклад в этот фонд: отдаю полушубок мужа, валенки и шерстяные носки».

И дальше местное радио говорило о том, что колхозники колхоза  «Борец»  собрали 34 полушубка, 23 пары теплого белья,  десять  вязаных  рубашек  и двадцать  пар  валенок.

— Ой, так ведь это про нашу маму, про наш колхоз! — громко выкрикнул я. — Ленька, Ленька, слушай!

ГАРМОНЬ

Было дождливое утро.

Прямо с постели через окно видел я набухшие облака, летающих над домами тревожно каркающих ворон: они то, садясь на деревья, старались удержаться на гибких ветвях, то, подхваченные сердитым ветром, метались над крышами — ветер гонял их, не давая отдохнуть.

Возле скотного двора кряхтел покосившийся колодезный журавль — видно было, как он наклоняется, а потом поднимает длинный «н,ос», вытягивая из колодца бадью. Свинцовые облака, сеющие мелкий, словно пыль, дождик, казалось, цеплялись за него и дальше ползли по небу растрепанными лохмотьями. Напряженно и жалобно тарахтел где-то за деревней усталый трактор; наверно, он там забуксовал... Подумав об этом, я уже хотел вставать и бежать на помощь, но трактор с приглушенным тарахтением прокатил по деревне.

Ленька тоже проснулся. Некоторое время смотрел на облака, будто цепляющиеся за крыши домов, на ворон, подталкиваемых ветром. Не знаю, отчего пришло мне в голову спросить:

—   Лень, бог есть?

—  Ты что, с печи свалился?

—  А  почему бабушка говорит:   бог все видит и знает, только обиделся он на грешных людей, прогневили они его.

—   Да перестань! Нету никакого бога. Сколько раз тебе объяснять? В школе давно разжевали...

—   Знаю, что нет. А почему бабушка так говорит?

—  Старая,   вот  и...   Не  мешай  думать. — Он  что-то  сосредоточенно пошептал. — Ой, нет, — сказал вслух и начал повторять  стихотворение,  которое  задумал  выучить к Октябрьской. Отбросив одеяло, он спрыгнул с постели и стал посреди избы:

—  Скажи-ка, дядя, ведь не даром Москва, спаленная пожаром,

Французу отдана? Ведь были ж схватки боевые, Да, говорят, еще какие! Недаром помнит вся Россия

Про день Бородина!

И опять замолчал, может быть, обдумывал, как лучше, выразительнее прочитать следующие строки. Когда он сделал паузу после слов «Не будь на то господня воля, не отдали б Москвы!», я поспешил сказать:

—   Видишь, господня воля... Вот. А вдруг бог, разгневанный, велит немцам Москву отдать...

Ленька покачал головой:

—   Эх, ты!.. Молчал бы лучше, раз ничего не понимаешь! Какой ты  бестолковый!  Бестолочь ты! — Он  очень рассердился.

Мне это обидно показалось: разве нельзя свои мысли высказать закадычному другу?

—   За что, за что ты обзываешь? — Я захныкал — обидно ведь было — и пробормотал, что все будет сказано: и_про магнето и про клятву.

Тогда он разозлился еще сильнее и толкнул меня.

—   Вот, раз  так...  Это за Москву тебе, понял? — Словно бы  и не  слышал,  что я  собираюсь ябедничать,  вытряхнул из   своей   холщовой   сумки   книги   на   стол,   схватил   атлас, сердито полистал его. — Вот Москва! — Склонился над картой,   словно   там,  за   большой  красной  звездой,   еще   что-то заметил. — Фрицы в Москву не войдут!

—   Это точно! — сказала вошедшая в избу тетя Люба.— Не  только до  Кремля  не допустим    —   московских  кирпичей   понюхать   не   дадим! — Она   поставила   на   скамейку завернутую   в   платок   гармонь   дяди   Коли   и   задержалась у  стола,   тоже  полистала  атлас. — Лень,  а  Леонид, — говорила   бригадирка,  положив  руку  на  острое  Ленькино  плечо. — Слышь,   тебе   ведь   гармонь   принесла.   Играй,   учись. Научишься — будет  свой  гармонист.   Какая  жизнь  без  музыки...  Дядя Коля на баяне для солдат играет.  А ты нас, баб,   повеселишь.   Согласный?   Сейчас  развяжу.   Шикарная! И мехи красные. А строй какой!  Слышьте?

Она сделала несколько незатейливых переборов, по-мужски широко и сильно растягивая красные мехи знакомой нам гармони.

На деревенских гуляньях Николай Майдаков веселил игрой на этой гармони любителей петь и плясать. Стоило ему появиться на улице, тут же собирались возле него люди, сначала прислушивались, потом подхватывали какую-нибудь лихую песню. И нарастало веселье, вроде бы ни с того ни с сего получался на улице праздник. Гармонист выполнял все заказы — много знал он песенных, частушечных и плясовых мелодий. Грубые толстенные пальцы едва касались разноцветных кнопочек с черными глазочками посередине, но широкий заплечный ремень был натянут, мехи упругими волнами ходили перед грудью, казалось, внутри хромки вставлена тугая пружина и гармонист то сжимает ее, то дает ей волю...

Иногда, чтобы гармонь передохнула, он играл что-нибудь грустное, тихое. Пели под эту гармонь и захмелевшие мужики, и звонкоголосые счастливые девчата, и парни-допризывники, и старики, и припечалившиеся, а то разгулявшиеся женщины. Бывало, играли на ней и Славеня и мой отец, но сколько бы они ни старались, гармошка не творила таких чудес, на какие «была способна в руках дяди Коли. Иногда гармонист и сам пел. И очень хорошо голос его сливался с голосом обрадовавшейся гармони. Тут, уж другие слушали только:

Тучи над городом встали,

В воздухе пахнет  грозой,

За далекой за Нарвской заставой

Парень  идет  молодой.

Или он запевал такую, которую все любили и просили, чтобы Николай начал:

По  долинам  и  по  взгорьям Шла дивизия вперед, Чтобы с  боем взять  Приморье — Белой  армии оплот.

Тут подхватывали другие певцы, и песня катилась, наверно, от Малого Тюкова до Тихого океана...

Давно уже так не пели в нашей деревне. Тетя Люба верила, что Ленька научится играть и от этого жизнь все-таки скрасится.

Он взял хромку, поставил на колени и запиликал тихонько — дядя Коля иногда учил его, потому что Ленька в этом деле был самый смышленый.

—   Ишь   ты,   перебор   какой   получился!    Пойдет   дело. Учись. И заживем веселее.

—   Попробую. У меня слух есть...

—   Вот  и  ладно.  А  чего  музыке-то  простаивать.  Пойду теперь. — Уже от порога Любовья попросила: — Ребята, не придете на ток? Помощь нужна. Сегодня воскресенье, а вы свободные. Без вас никак рук не хватает.

—   Придем! — Ленька сразу поставил гармонь. — Сейчас, тетя Люба, прибежим.

Собирались недолго. Это ведь не в школу.

...На току взрослые уже работали. Братья Рудик и Яша гоняли лошадей, чтобы молотилка крутилась, Петька и Ленька возили снопы из овинов, я с девчонками затаривал мешки, Колюня копошился возле веялки, отгребал мусор. Каждый был на месте, определенном бригадиром.

Женщины носили снопы на длинный узкий столик, продвигали к молотилке. Любовья подавала в барабан. Даже бабушка работала — отгребала, перетряхивала солому, покрикивала на женщин:

—   Живо,   живо!   Пошевеливайтесь!   Хлебушко растороп любит! — Она уже несколько раз подталкивала граблями неповоротливую   толстуху   Катерину,   мать   Светки   Зеляниной: — Шевелись, улита!

Та на старуху не обижалась, отшучивалась.

—   Старая, за тобой не угонишься, — говорила она.

Бабушка Акулина одну ее подгоняла, а упреки относились ко всем, вот и старались, работали азартно. И короткий отдых для каждого был желанным.

Бригадирка объявила перекур, а сама в это время чистила и смазывала молотилку. Дед Ефим и Прохор нюхали табак и наслаждались редким, но глубоким, заразительным до слез чиханьем. Женщины не хотели отдыхать, перегребали солому, неторопливо переходили с места на место, переговаривались, потому что для этого и даден им перекур.

—  Раньше-то бабы только соломку и ворошили, — вспомнил дед Ефим давние времена, когда в деревне много было мужиков и они брали на себя всю тяжелую работу.

—  Не скажи,  и цепами молачивали бабы, — отозвался Прохор.

—   Бывало, бывало. В старину-то ведь... — Дед Ефим не договорил и,  судорожно разинув рот, так чихнул, что бабушка Акулина вздрогнула.

—  Где как.  А  теперь везде одинаково:   у любого дела бабы,  старые да  малые.  Может,  где и мужики еще остались, — продолжал будто бы за него договаривать Прохор.

—  А вы не мужики, что ли? — крикнула тетя Люба. — А  курносенькие не мужики,  что ли? — это про нас. — Да и бабы в любом деле не уступят.

—  Так-то оно так, — согласился Прохор. — За тобой не всяк мужик угонится.

—  То-то, — сказала    бригадирка. — Поехали.    Передохнули — и хватит.

—   Кончай   перекур! — Дед   Ефим   встал,   распрямился, положил вилы на плечо. -— Лучше нет работушки — косить да рожь молотить. — Он потоптался возле соломенной кучи, поднял вилами большущий пласт и, покачиваясь на слабых, полусогнутых ногах, засеменил...

Прохор поднял пласт побольше. Понесли они солому к стожару. Только у деда Ефима сил не хватило, рассыпал все, что набрал, — соскользнули у него вилы с плеча.

— Эх, мужики-старики! Где удаль молодецкая? — спросила бабушка Акулина.

—  Не   тот   порох   в   пороховницах,   мать, — сказал   дедушка Ефим. — Не тот.

—  Ничего    еще, — подбодрил    Прохор. — Сдаваться    не стану.

—  Ты-то   вон   какой   закоренок.   Как   и   быть   кузнецу. А я все на разных работах, потому износился, видать. Все люди, да все и разные.

...В сумерках домолачивали сушеные снопы, провеивали и затаривали зерно. Любовья попросила:

—   Побудьте на току, пока Прохор в овинах снопы сушит, а потом он сменит, поглядит за ворохом.

Бригадир просит — как откажешься? Только Петька не согласился: у него уроки были не выучены. А про девчонок и говорить нечего...

Мы, конечно, обрадовались. И даже усталость сразу прошла. Потолпились за скирдой, договорились, как лучше провести время. Сторожить зерно решили по очереди, стоять возле него, словно на посту. Один стоит, а другие в это время в соломенных кучах норы роют, тайные ходы делают, чтобы можно было в прятки играть. Набегались, налазились в соломе, аж рубахи от пота промокли! Надо было отдохнуть. Залезли на самую высокую нетронутую скирду, устроились кружочком. Лежим, слушаем, как затихает деревня, смотрим на черное небо и мечтаем о том, какая будет жизнь, когда отцы с фронта вернутся.

—  Тихо! Идет кто-то! — Ленька насторожился. — А, это ты, Петь. Выучил, что ли, уроки-то?

—  Задачка  не  получилась.  Утром  решу.  Дома скучно. Отец еще не приехал. Ребят, я рябины и фукалки принес, на каждого по одной фукалке.

Вот какой заботливый стал: для себя и для других постарался.

—  Зачем, ночью неинтересно. Ну ладно, пригодятся, —

сказал я.

Петька забрался на скирду, дал всем по ветке рябины и трубочки из дягиля. И мы лежа целились в звезды. Прищуришь глаза — выбранная звезда на небе делается крупной. Фукнешь — и улетает ягода в темноту; кажется, что правда попадешь в цель. Возьмешь ягоду в рот, прижмешь ее языком к зубам, и брызнут мелкие капельки сока, кис-лого-прекислого. Опять же языком направишь ягоду в «ствол» и «стреляешь». Наконец и это занятие пришлось отставить — ягод больше не было, а лезть на рябины в темноте не хотелось.

—   Тихо как, — сказал Колюня. — И спать охота.

—   Леня, принеси гармонь, — попросил Яша.

—   Ага, Лень, — не отстал и Рудик.

—   Ой, верно! Раньше бы надо сказать, раньше бы догадались! — Ленька даже упрекнул братьев. — Сейчас сбегаю. Всю ночь буду пиликать.

Хорошо играл он. Хорошо! В тот вечер, наверно, повсюду, возле каждой деревни, сидели на соломенных скирдах мальчишки, и так же смотрели на звезды, и так же думали, что где-то далеко-далеко, за синими лесами, не спят отцы и слушают, как играют сыновья.

Нашу гармонь в ту ночь очень далеко было слышно...

СОБРАНИЕ РЕШИЛО

—  Две бабы — базар, три — ярмарка, — сказал Прохор, садясь на порог, на свое любимое место. Он сидел;точно так, как тогда, накануне отправки призванных на фронт. Тогда был мужской совет, а теперь женский. — Когда бабы говорят, — продолжал     Прохор, — сорока     слушает — сплетничать учится. Давай начинать, Петр, какой там у тебя первый вопрос? Начинай, а то бабьим дебатам конца не будет.

Председатель сидел за столом, барабанил короткими пальцами по спинке стоящего рядом стула, строго на женщин поглядывал — осуждал, видать, за болтливость. В нашу сторону взглянул — улыбнулся.

—  Вишь,   мужики  центральное  место  заняли,  в  рядок уселись, — сказал он про нас, постучал карандашом по графину, размял окурок в пепельнице, встал. И торжественным голосом начал:

—   Коварный враг навязал нам жестокую войну.

Но женщины еще шептались, искоса поглядывая на Петрована. Он снова постучал по графину.

—  Дело   чести   каждого   советского   гражданина   защищать и крепить Отечество. Фронт не только там, где проходит передний край обороны, где рвутся снаряды и бомбы. Фронт — всюду. И здесь, в нашем поле, в нашей деревне. И мы с вами — бойцы этого фронта.

—   Это знаем.  По делу  говори.  По какому вопросу собрались, то и выноси на обсуждение, — прервала его бригадирка.

—   А  я и хочу сказать. Наше дело,  прямая,  основная, наиважнейшая   обязанность — работать   не   покладая   рук, забыв о сне и отдыхе. Работать, работать, работать!

—   Правильно  говорит! — Дед   Ефим  скрестил  руки  на груди, закрыл от удовольствия глаза, борода у него вздра^ гивала, щеки округлились, как у Деда Мороза, зарумянились— улыбался он. А чему радовался, отчего улыбка у него появилась?

—   Фронт     силен     тылом, — продолжил     Петрован, — и трудно сказать, где нужнее молодые руки.

—  Да  говори  прямо:   отпустим, девку  из  колхоза   или воздержимся! — закричала мама. — Я  вот,  например,  одобряю!  По себе понятно. Была бы такая возможность, сейчас   бы   к   своему   улетела,   хоть   в   пекло   бы,   да   только вместе,  рядом.  А вот нет на то воли... Сама-то третья теперь. И стариков родителей на кого спокинешь? И другую сторону взять:  на ферме колхозной управляюсь и на поле не отстаю. Кто заменит? Лишних людей теперь нету.

Никогда еще не видел я свою маму такой. Раньше она и в канцелярию не ходила, и на собраниях не выступала, и на гулянках стеснялась первой выйти в круг — робкая была, во всем на папу надеялась. Про нее бабушка Акулина сказывала: «Тебе, Ленка, не в колхозе работать, не за коровами ходить, а райских птичек поить-кормить». Ошиблась, видно, она, не знала, на что у нее дочь способна.

У мамы на все сил хватало. Она и стахановкой была. Оказалось, и стога метать, и на конях пахать умела, и за себя знала, как постоять, если кто обидеть вздумает, и дельные предложения на собраниях вносила. Помню, она первая сказала: «Нечего тут и толковать. Надо одеть-обуть нашу армию». И принесла теплую папину одежду, чтобы отправить солдатам. Теперь она тоже свое слово сказала. И я подумал, что мамой можно гордиться. И не такая она и низкорослая, это рядом с папой маленькой казалась. А без него осмелела и выросла. И руки у нее загорелые, как у бригадирки Майдаковой. И волосы так же коротко подстрижены. И вместо кофты она тоже стала носить рабочие папины рубахи, выше локтей закатывая рукава...

Анюта смотрела на нее с благодарностью. И тоже говорить решилась, гордо подняв голову:

—  Не пустите, так уйду, на свою волю. Другие уходят, а я что? — и перекинула длинные косы за плечи.

—  Скрытница! — сказала    бабушка    Акулина. — Вечор приходила, письмо Славене от меня писала, а не проговорилась, не обмолвилась. Вот так девка! Душа у нее крепкая.

—  Такие они нынче...

—   Да-а, — вздохнула Любовья, придвинулась к столу.— Правильно,   конечно,   решила.   Комсомолка...   А   я  думала в трактористки тебя направить.

—  Их в школе-то санитарному делу обучали, вот и пригодилось, — сказал кто-то.

—  Надо отпустить. Надо от нашей деревни свою-то санитарку аль нет? — Это кузнец Прохор проговорил.

—  Решено,   значит? — спросил   председатель. — Райком комсомола  удовлетворит просьбу. Рекомендовать, конечно, будем.

—   Значит,  решено. — Дед  Ефим встал, ласково глянул на  Анюту,   развел  руки. — Ты  уж  прости,  дочка,  я  по-откровенному. Приходила давеча ко мне, советовалась, вроде все обдумала, к Славене нашему едет, в одну роту хочет. И он письменное согласие дал. Решено у них. Надо отпустить.

—   Рук-то  не   хватает  в  колхозе, — сказала  тетя  Варя, мать Колюни.

—   Поезжай, Хрусталева, да только доверие наше оправдай. — Петрован вышел из-за стола, пожал девушке руку.

—   Оправдаю, — тихо проговорила Анюта. — Спасибо.

Крепко обняла она мать. И обе они прослезились. Смахнула Евдокия слезы, волосы гребенкой причесала, а губы у нее еще долго вздрагивали...

—  Переходим ко второму вопросу. Надо сказать, товарищи, мы все-таки работаем не с полной отдачей, не в полную меру сил и возможностей, — опять говорил председатель.

Дед Ефим кхекнул два раза, постучал коробочкой по краю скамейки и принялся нюхать табак.

—  Нам   надо  значительно  перевыполнить   план   хлебозаготовок, — продолжал   Петрован. — Хлеб   нужен   Москве, Ленинграду,   Уралу!   Рабочему   классу   нужен   хлеб.   Всем нужен.  Хлеб,  хлеб  и еще раз  хлеб!  В этом наша задача, этого от нас ждет Родина.

—  Понятно. — Дед  Ефим опять чихнул. — Тут красиво нечего говорить.

—   Почему   это? — не  согласилась  Любовья. — Хорошее слово вовремя сказать положено. Вон Иван Федорович как следует всегда объяснит, обскажет обстановку, вроде и на душе полегчает, и сил прибавится.

—  Да, хлебушко-батюшка! — шептала бабушка.

И все взрослые не раз произносили слово «хлеб». Хлеб не ржаной и не пшеничный — просто хлеб, который всему голова.

На прошлой неделе отмечали в нашей деревне праздник нового урожая. Испекли четыре большущих каравая настоящего хлеба, без мякины, без картошки. Только из одной муки. Душистые получились каравашки, круглые, их на широких капустных листах пекли. Пышные! С коричневой поджаристой корочкой. Дед Ефим разрезал караваи, давал всем по куску и каждый раз повторял: «Пробуй! Да стряпуху хвали!»

А хлеб тот пекла моя мама... Вот я и гордился. И казалось, что, произнося слово «хлеб», люди на маму смотрят, ее благодарят.

—  Надо отправлять, — повторила бригадирка. — С Максимовых полос пудов двести намолотится да на Дачке еще две скирды, овес хоть и с подзеленком, а все хлеб.

—  Отправим, — поддержали ее несколько человек.

—   Озимые у нас посеяны. Яровой клин расширим...

—  Значит,   решено:   отправим   дополнительно   к   плану четыре тонны.

—  Так и будет.

Председатель что-то писал. Женщины молчали.

—   Сказывают, сам-то в райкоме на фронт просился? — спросила Любовья.

—  Было   дело...   Устал   броню   носить,   тяжела   шибко. Готовься, Люба, тебе печать передам, главенствуй!

—   Тороплив больно. Не обсоветовал — решил. Что люди скажут?

—   Известно...  Тебе быть. Ну,  об этом потом. Надо вот обоз снарядить.

—   На завтра, что ли?

—   Завтра. Придется все телеги на ход ставить. Этих вот орлов-соколиков — в кучера.  Справятся.

Так собрание и решило все вопросы: Анюту — в санитарки, хлеб — солдатам, председателя — на фронт, а нас — в обоз, хлеб на станцию доставлять.

—   Ура! — кричал Петька. — Я поеду, я поеду!

—   А меня возьмете? — спросил Колюня.

—   Надо   подрасти. — Председатель   улыбнулся. — Деловой   ты   парень,   но   годков   у   тебя   не   хватает.   Подрасти маленько.

ОБОЗ  С  ХЛЕБОМ

Большой получился обоз, потому что подъехали на быках и лошадях мальчишки, подростки из других деревень.

—   Как   встали   в   цепочку,   так   до   станции   и   держитесь, — наказывал  учитель.   Еще  раз  прошел  вдоль  обоза, проверил, все ли ладно, махнул рукой — подал сигнал  «головному»  кучеру: — Трогай!

Оглянувшись, я увидел много людей. Это стояли у ворот наши матери, наши деревенские.

«До свиданья, мама, — говорил я про себя. — Не бойся, ничего не случится. Я хорошо умею кучерить. Не горюй, мама, скоро вернусь. Не плачь, зачем плачешь?»

Не знаю, почему она плакала: ведь я не на фронт уезжал. Правда, и я крепился, чтобы не зареветь. Попробуй покажи слезы — сразу из обоза отчислят. И так учитель не сразу согласился отпустить второклассников, мог и меня задержать.

—   Не отставать! — крикнул Егор Бахвалов, назначенный обозным командиром. — Эй,  чего там?  Подтянись! — И побежал вдоль обоза.

Я дернул вожжи, взмахнул кнутом, и Косой (так звали быка, управлять которым пришлось мне), напрягаясь изо всех сил, пошел быстрее.

Когда въехали в лес, колеса застучали по корням деревьев. Мохнатые еловые лапы норовили сдернуть кепку. Над телегами пролетела ворона, словно пересчитала возы, и каркнула. Ленька взмахнул кнутом — ворона, извернувшись, нырнула в рябинник и, хлопая крыльями по веткам, сбивая тяжелые ягоды, улетела.

Кто-то кричал в темной чаще — так, наверно, в заколдованном лесу сказочные чудища кричат. Ленька прибежал ко мне, чтобы успокоить:

—  Боишься?

—   Нечего бояться. Это сова.

—   Верно.   А   чуть   что—меня   зови.   Вот   так:   «Лё!» — и все. Я догадаюсь:  друг в опасности или чего-нибудь интересное заметил...  Понравится чего — тоже подзывай.

Лес постепенно становился все гуще, все темнее. Полоска неба над дорогой замутнилась. Накрапывал дождь.

—   По-о-ше-ол! В гору с ходу пошел! — командовал главный.

—   По-шел! Ну! Еще, еще! А ну р-разом! — кричали впереди другие погонщики.

—   Ну,  Косой!  Не подведи, — шепотом просил я своего покорного быка. — Но, Косой, пошел! Эх ты, Косой!

—  Ты   поласковей   с   ним,   не   обзывай, — сказал   Егор, опять возвратясь к последним подводам.

—   Да   его   так   зовут...   Давай,   милый.   Вези,   милок! — просил я как можно ласковее.

Бык, вытягиваясь, мотался из стороны в сторону, сильно хрипел, но продвигался вперед.

...Разорванные звенья обоза-подводы на горе вновь соединились... И так же ровно, неторопливо, как в начале пути, двигались по разбитой, изрезанной колесами дороге.

После подъема в гору вновь перестроился обоз: по приказанию Егора последним поехал Ленька на сильном быке Буяне.

—   Смотрю, шустрый ты парень! Замыкающим пойдешь. А  этот, — он  показал на меня, — мал еще, видать. Робеет!

Наступила ночь. Ветер растащил тучи, чтобы луна могла освещать путь, груженные мешками телеги, напряженные спины коней и быков. Наверно, обоз с высоты казался маленьким. Я затолкал озябшие ноги под теплые мешки. Подсушенное в овине зерно согревало и успокаивало. По-прежнему поскрипывали телеги, фыркали лошади, пофуки-вали быки, тихонько переговаривались ребята.

Луна — в этом уверен — тоже старалась согревать меня. Там, на луне, я увидел дорогу, такую же колдобистую и грязную. Подумалось, что и по той дороге везут хлеб такие же мальчишки...

Колеса больше не стучали, телеги не скрипели. Обоз спускался в овраг по мягкой песчаной дороге. Я видел во сне, как мы на станции сдаем зерно небольшому вооруженному отряду, которым командует Ленькин отец. Легко, без особого труда мы кидаем мешки в вагоны. И вдруг не хватило одного! Куда подевался? Всюду разыскивали мы этот мешок. А над нами кружили самолеты. За каждым кустом, за каждым деревом таились фашисты, готовые взять нас в плен. И вот они схватили меня, опутали ноги цепью. Я кусался, орал, веря в то, что у фрицев от моего крика в ушах лопнут барабанные перепонки.

«Сюда! Сюда! — звал я на помощь. — Леня, выручай!» И эхо разнесло над всей землей: «оняру-чай-чай!» Только кто может понять такой крик?

—  Чего ты, с ума сошел? — Он тормошил меня. — Тут я.  Гляжу — спишь.  Вот  и привязал веревкой,  а то вывалишься еще.

—  Егор слышал?

—  Нет,  конечно.   Ты  ведь  тихонько...  Не  спи  больше, скоро утро.

На рассвете обоз подъехал к переправе. Но паром был неисправен, пришлось заниматься ремонтом. На реке задержались до полудня; старшие помогали двум женщинам-паромщицам подвозить бревна, рубили, пилили, приколачивали, стучали топорами, как заправские плотники; те, кто поменьше, такие, как Яша, Рудик и я, кормили быков и лошадей, охраняли мешки, разводили костры и пекли картошку.

Переправлялись по желтоватой воде на пароме, который сами ремонтировали. Быки упирались, никак не хотели идти с берега — боялись, наверно, воды и свежих тесаных жердей, положенных в настил. Чтобы скатить первую подводу на паром, общими силами толкали телегу и упирающегося быка... Потом дело пошло быстрее, но все равно было трудно. На другой берег с парома быки выходили уверенно. А вот лошади с трудом вытягивали тяжелые возы.

Опять подталкивали мы подводу за подводой на высокий берег. Измозолили, исцарапали руки, перепачкались в глине, измучились. Вместе с нами сбивали паром с мели, толкали возы, понукали лошадей две худенькие, с воспаленными красными глазами женщины. И все время поторапливали: «Живей, живей! Вот-вот кологривские подъедут. Задерживать их никак нельзя — дорога дальняя». Одна, помоложе, которую звали Дарьей, наказывала: «Держитесь правой стороны — перекосов меньше, колеи не так глубоки».

Предупреждала она не зря. Уже в первой низине у одной телеги лопнула ось, у другой — колесо подвихнулось. Ось запасная нашлась, а вот колесо просили в попутной деревне. Не отказал бригадир, снял с молоковозки и подал.

«Берите, — сказал, — по такой дороге на «подвязнике» не уедешь».

...Снова приближалась ночь. Но теперь уже я ничего не боялся. Кончился лес. Вдоль дороги было больше селений. В маленькой деревне девчонки почему-то напугались нас и побежали. Чудачки. Будто первый раз такой обоз увидали. Высокий старик, похожий на Прохора, с бородой, упирающейся в грудь, успокаивал девчонок:

—  Ну, глядите! Это ребята, наши, тюковские ребята.

А девчонки все равно прятались, боязливо выглядывали из-за деда. Егор подошел к ним, они его не испугались. И пока старик объяснял, как лучше проехать, девчонки, раскрыв рты, глазели на Егора.

Старик объяснил, потом начал расспрашивать, как идут дела в Тюкове, Соколове, кто жив, а кто погиб, кто по ранению пришел. Поинтересовался, растет ли малыш у племянницы Варьки в Малом Тюкове и как чувствует себя первоклассник Колюня. Егор отвечал, он, видно, не только про своих деревенских и про наших все знал. Старик назвал Малое Тюково «бабьей деревней».

—  Вот Нюрку Хрусталеву на фронт зря пустили, — сказал он, — работящая девка.

Он пожелал нам доброго пути и напомнил, что надо почаще проверять сбрую.

В каждом селенье смотрели на нас и провожали взглядом такие же люди, как и в нашей родной деревне. А впереди был город, невиданный, долгожданный...

Вот показался, словно вырос вдруг, железнодорожный. мост. Промчался по нему паровоз и скрылся за домами, Домов-то сколько! И конца не видно! Думалось, что, может быть, кто-нибудь увидит нас из окна и скажет: «А тот, на предпоследнем возу, — это про меня, — в городе ни разу не бывал, домов больших не видал, а еще кучерит».

И вдруг из большого дома стайка девчонок выбежала. И была среди них одна девчонка с голубым бантиком. Смелая. Кричит чего-то. А-а, вот что:

—   Пить хочешь?! Пить хочешь? — меня спрашивает.

—   Конечно, хочу!

—  Подожди! — С    бидончиком    подбежала,    со    стаканом:— На-ка, морсу попробуй. Мы сами сделали, сладкий морс, с сахарином.

Старуха вышла и говорит девчонке:

—  Да  что  ты  одного,  Ленка,  угощаешь?  Всех  потчуй. Несите ведро и потчуйте.

Обоз остановился. Девчонки притащили ведро с морсом:

—  Пейте, мы еще сделаем. Мама сахарину много принесла.

—  Дальние? — спросила старуха.

—  Из-за реки, — ответил Егор.

—  Давеча соловянские проехали. Всё везут хлебушко-то. И всё туда, туда.

Ехали между высоких городских домов. Медленно двигался обоз по извилистой, узкой улице. На тротуарах стояли чьи-то матери, деды и бабушки.

—  Откуда вы? — кто-то спросил.

—  Из Малого Тюкова! — с гордостью крикнул я.

—  Все?

—  Больно много захотели, — сказал Егор. — Из разных деревень. Соседи. Земляки.

У вокзала на широкой площади горели костры. Суетились подростки, такие же обозники, как и мы. Иногда появлялись мужчины, они спорили о чем-то.

Обозники ждали очереди на разгрузку и забавлялись кто чем мог. Возле костра два мальчугана пели частушки:

Гитлер думает про нас, Что мы испугаемся...

А мы встанем в строй сейчас,

С фашизмом рассчитаемся.

Один, тоненький такой, в большой, съезжающей с плеч тельняшке, прицепил черные, как у Гитлера, усы и, важно вышагивая, поглядывал на публику, выкрикивал непонятные, наверно, немецкие слова.

Другой, рыжий, весь в конопатинках, со вздернутым кверху носом, басовито выпевал:

В стольном граде на ограде Гитлера повесили, Вот и кончилась война! Наступила тишина!

И вдруг тоненький голос вывел знакомую частушку.

Кто же это из наших осмелился? Вот так здорово! Ма-лотюковские ребята не унывают. Так, Яша! Молодец! И он, Яша Иванов, хлестнул кнутовищем по сапогу, бросил кепку под ноги и точно так, как плясал его отец, пошел вприсядку.

И эх, и эх, и эх, и эх! Горевать сегодня грех. Мы не станем горевать, Отчизну будем защищать!

Всем понравилось, как пляшет он, как четко выкрикивает слова. Хлопали в ладоши: «Молодец! Молодец!» Вот мне бы так! Вот если бы я умел плясать, обязательно вышел бы в круг и что-нибудь веселое спел!

...А ночью у костра рассказывали фронтовые истории. Тут можно было услышать, что каждый наш солдат в рукопашном бою одним взмахом через себя на штыке трех фрицев перебрасывал, даже увидеть инсценированный фронтовой эпизод или как «снимают» вражеских часовых.

А утром таскали мешки на весы по широким, уже отполированным доскам, с весов — по таким же доскам в вагон. А там, в вагоне, женщина и хромой мужчина укладывали мешки плотными рядами, азартно работали и нас похваливали:

— Давай, молодцы! Ах, молодцы, сильные какие!

Работали дружно и не заметили, что к вокзалу подошел поезд. Ухнул паровоз, запыхтел. Из последнего вагона выскочили четыре солдата и давай нам помогать. Мешки, словно мячи, влетали в вагон.

—  Вот   так! — сказал   молодой   высоченный   солдат   со смешными,   пучочком,   усиками.   Наскоком,   духом   брать надо.   Ничего,   подрастете,   окрепнете,   пойдет   дело.   Пока, ребята! До новых встреч!

Все это произошло так быстро и неожиданно, что мы не успели опомниться, ни одного вопроса не успели задать. Кто-то догадался крикнуть:

—  До свиданья! Счастливого пути!

Солдаты вскочили в последний вагон, помахали пилотками и уехали. А тут другой поезд пришел... И Ленька зачем-то побежал к паровозу.

—   Куда ты? Вернись, говорю! — кричал Егор Бахвалов. Но  Ленька  бежал  вдоль  вагонов,   вдоль  всего  состава

и ни разу не оглянулся.

—  А   меня,   Леня!   Подожди! — кричал   я. — Подожди, я с тобой!

Но он не слышал, бежал и бежал к паровозу. Из кабины по лесенке спустился машинист, наклонился и что-то стал объяснять. Ленька выслушал его и нехотя пошел обратно.

—   Чего он? — спросил один из мальчишек.

—  Чего, чего... Поговорил с машинистом, и все, — ответил Егор, по-дружески хлопнул Леньку по плечу. — Ты думаешь, другим легко, другим к отцу не хочется? У меня, например, батьку в первый день в Бресте... — Егор свернул самокрутку  «козью ножку», кресалом  ударив  по кремню, добыл   искру,   прикурил    и,   попыхивая  табачным  дымом, перебрал накладные, аккуратно свернул их, положил в нагрудный карман.

—  По коням, — тихо сказал он. — За мной!

Мы уезжали из города по той же узкой, извилистой улице. Провожала нас женщина с большого красного плаката...

Дорога домой была короче. Утром следующего дня добрались до знакомого леса, остановились, чтобы еще раз оглядеть телеги, сбрую...

Егор вытащил откуда-то две пилы, четыре топора и приказал заготавливать дрова: «Порожняком возвращаться нельзя!» Спиливали, срубали, раскряжевывали сухарник — посохшие на корню деревья. И наверно, каждый из нас думал о том, что мать обязательно похвалит за это. После работы устроили перекур. Кто постарше, действительно завернули «козьи ножки» и, добыв кресалом искру, запалили ватный жгуток, по очереди, надолго притыкаясь к дымящей едким дымом вате, прикуривали. Красивее всех курил Егор Бахвалов: он сильно затягивался, выпускал дым то через краешек плотно сжатых губ тонкой струйкой, то через ноздри, иногда, округлив рот, выдыхал колечки. Он умел — было видно — курить «в себя», а не хитрил, не выпускал дым, подержав его во рту, и не кашлял. Хотелось попробовать все сделать именно так. Но разве дал бы он нам хоть раз табачным дымом затянуться!

—  А   вы,   пацаны,   рябину   пока   клюйте,   нечего  в   рот глядеть, когда старшие курят и важный разговор ведут, — вот что он посоветовал.

И на том спасибо:  неплохой дал совет.

Разбрелись по лесу, по берегам овражков, и через некоторое время тут и там затрещало, зашуршало — значит, нашли, напали на рябину.

—  Ой, какая сладкая! — кричал Рудик. — Если хотите, айда ко мне!

Рябины было очень много. У меня появился азарт, жадность даже: вот бы всю собрать, уложить на чердаке, пускай подвялится, подмерзнет! Еще не переломив тонкую веточку, чувствовал тяжесть грозди и нетерпеливо глотал слюну. Но ни ягодки не съел. Складывал и складывал рябину на разостланный пиджак. А когда Егор позвал: «Ребята, поехали, хватит», кое-как связал рукава и, прижимая узел к животу, с трудом добрел до телеги.

Идти было трудно не потому, что ноша тяжела, а просто было неловко перешагивать через валежины. Да и ноги ослабли почему-то. Голова кружилась, словно бы угорел. «Ничего, ничего. Сейчас рябинки поем, и пройдет».

...На всех подводах ворохами краснела рябина. Наверно, издалека было видно: возвращаемся радостные, довольные. И не с пустыми телегами. Умело в поездку съездили. Значит, можно нам доверять любое ответственное дело.

КАК  СНЕГ  НА  ГОЛОВУ

Промелькнуло лето-припасиха. Тревожное оно было, а прошло быстро. Подкрадывалась зима-прибериха. У нас — школьные дела, а у взрослых — в полях еще много работы. Мама ранехонько уходила, в школу меня и Леньку не провожала. Привычно и как-то незаметно убегали мы из дому. Прямо с крыльца да по опустевшему, закиданному рябиновыми и осиновыми листьями огороду проложили тропинку, которая была уже хорошо натоптана. Корова Комо-лена, как всегда, стояла на убранной капустной грядке и тоскливо мычала нам вслед...

Была поздняя осень. После первых заморозков нахлынуло ненастье, о нем бабушка Акулина так говорила:

— Не только человеку — самой природе тяжко. Семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, рвет, сверху льет и снизу метет. Скоро перемелется, — добавляла она, — ударит мороз, припорошит землицу снегом, и легче станет. А теперь всему тяжко...

Она с утра и до позднего вечера всю осень копошилась на току: перетряхивала мякину и набивала ее в мешки, провеивала льняное семя, укладывала под крышу снопы ячменя. Бабушка видела, как мы уходим в школу и как возвращаемся. Не пропустит молча, хоть словечко да скажет: «Эй, воробьишки мокрые, прячьтеся под крышу-то, погреетесь... Гляди-ко, головы задрали, бегут, а девчонок оставили...»

...Если после первого заморозка пошел дождь — значит, будет гнить картошка. Да и как она не будет гнить, если выкапываешь ее из грязи. Рядки распахивать на быках уже нельзя было — землю-то развезло, а вручную вилами копать медленно и тяжело. Часик покопаешь, и все суставы заноют. А матери наши от темна до темна на картофельном поле работали. Ну как нам усидеть за столом над раскрытой книгой и учить какое-нибудь стихотворение, когда там, в поле, мать от усталости не может разогнуть спину!

Приходя домой, мы и сумки не открывали. Поедим похлебки да вареной картошки с солеными волнушками — и на поле.

Выкапывали вилами темно-бурую, прихваченную заморозком картошку. Она, полежав в ворохе, отпотевала. Такую на хранение в яму сыпать нельзя. Сразу ее печеную есть хорошо — сладкая очень!

Матери нас понимали. Немного дадут поработать, а потом к чему-нибудь придираются — то ведро не тут поставлено, то клубни сильно швыряем — и гонят нас от себя. Понятно, куда убегать. Часто собирались вокруг костра. Обжигаясь, торопливо ели необыкновенную картошечку. Иногда к нам подходили, чтобы отогреть руки, молчаливые, в заляпанной грязью одежде усталые женщины. Разговаривали они мало и больше все о погоде, о том, что, того гляди, надует снегу, а еще и картошки много недокопано и лен со стлищ не поднят...

Однажды ночью я проснулся и слышал, как шелестят снежинки, скользят по крыше, по стенам. В избе было светло. Необычный белый свет лежал на полу, переборке и даже на потолке.

—   Мама, мама, что же это такое светит? — спросил я. И мама тут же отозвалась.

И Ленька и мама раньше моего проснулись, из кухонного окна глядели на поле и лес.

—   Витя! Вот сейчас тут конь стоял! — говорил взволнованно Ленька.

—   Это тебе приснилось, сынок. Я сама такая в детстве была, мечтала, сказки придумывала, по ночам на крыльцо выходила гусей-лебедей пирогами кормить, а сама никаких лебедей и не видела, на картинках только.

—  Я ничего не мечтал и не думал.

—   Это Чародейка с жеребеночком к дому пришла. Затревожилась, как все побелело. А потом, видно, догадалась, что снова зима приходит, успокоилась и повела своего малыша-несмышленыша по полям.

Так оно и было. С вечера всех лошадей свободно гулять отпустили. И Чародейку тоже. Другие лошади не испугались, не затревожились, когда снег густо повалил, а у Чародейки дитя малое. Она и волновалась: жеребенок никогда снега не видел, ноги, наверно, у него с непривычки озябли.

Я представил жеребенка взрослым. Черный-черный конь с подпалинками, с белым пятнышком на лбу. Черный конь цокает копытами, гордо голову несет, потряхивает челочкой. Я вообразил себя конником. «Лю-у-ди-и! Конец войне!

Война-а-а-а кончилась, лю-у-ди-и!»—кричал я голосом Егора Бахвалова. Пришпоривал коня, дергал поводья. Мелькали поля и деревни. Конь скакал не по первой белизне, а по снежным облакам. Босые ноги мои посинели.

Я совсем размечтался и опять уснул. А рано утром пришел Колюня и разбудил меня.

—   Я с тобой дружу. А ты со мной? И все делать умеешь,   как   Леня  велит?   Тайну  хранить  умеешь? — шептал Колюня.

—  Твое-то какое дело!

—  А  такое...  Пойдем,  Вить,  я вам клад покажу. — Он тащил меня за рубаху. — Ну, пойдем, ребята все собрались. Тут без вас такое нашел, такое! Вот увидите!

...Он привел всех мальчишек к овину. Велел поглядывать по сторонам: не идет ли кто, не следит ли. А сам спустился в яму, пошуршал соломой, выглянул настороженный, чумазый — сажей успел измазаться.

—  Спускайтесь потихоньку!

Спустились. Стоим, ждем чуда. А Николаха нырнул в темноту, опять зашуршал соломой: «Ага, тута!» Вылез на четвереньках, сунул мне в руки тяжелую железную палку. Это было ружье! Длинное старое ружье. Настоящее!

—  Дай    сюда!    Дай,    говорю! — потребовал    Петька. — Мое это. Это я спрятал!

—   Ври!

—   Мое, говорю! Ты где ружье взял? Где, спрашиваю? — Он схватил Кольку за ворот. — Тебе кто велел?!

—   Пусти! — запищал    Колюня. — Не    знал,    что    твое. В тайнике нашел. Там и порох, и дробь, и тетрадь.

—  Мое это все. Честно говорю, ребята. Папкино ружье-то. Я из сундука взял. — Петька волновался, начал заикаться.— Просто в лес хотел убежать, в партизаны хотел.

—   Подумаешь, в лес! Мы на войну собирались, да раздумали, — Ленька открыл нашу тайну. — Тоже припас готовили.

—   Правда?   Чем   докажешь? — Яша   спросил,   оглянувшись на брата, словно боялся его.

Ленька всегда по-особому относился к Яше: уважал за ловкость, силу, догадливость. И вообще никто, кроме Петьки, никогда не обижал двойняшек. А в последнее время, после поездки обозом на станцию, мы особенно старались, чтобы всё и всегда получалось у нас дружно, без придирок-заковырок.

—   Пошли. В тайнике охотничий нож есть, стекло увеличительное и еще кое-что, — доверчиво сказал мой друг сначала Яшке, а потом и всех позвал: — Идемте, раз так!

—  Лень, а ты не будешь ругаться? — Колюнька шмыгнул носом. — Я с девчонками в разведчики играл...

—  Играй   на   здоровье.   Мне,   думаешь,   очень   завидно!

—  Я не про то, я... Подожди! — Колюня опять нырнул в   темноту. — На,   бери  свое   холодное  оружие.   Я  нашел... Я давно за вами следил. — И подал найденный тут, в соломе, охотничий кинжал.

—  У-ух! — Ленька дал ему подзатыльник.

Но Колюня не захныкал — это означало, что он полностью признал свою вину и готов стерпеть любое наказание.

—  Так и знал:  бить будешь. Если мало, еще ударь! — Он повернул затылок.

— Бить как раз и не думаю... Волоки все, что взял в тайнике!

—   Сейчас. Подождите, ладно? Только подождите, а то я один боюсь...

Колюня  несколько  раз  исчезал  в  темноте  и снова  появлялся, прижимая к груди «сокровища». Рудик каждый раз подпрыгивал, кричал:

—  Ой, еще что-то!.. А это чего? — протягивал руки. Но Петька оттеснял его:

—  Не хватай, нечего чужое хватать!

—  Давайте   общий   тайник   сделаем, — предложил   Рудик. — Я могу котелок принести. Яша даст свои «кусачки», хорошие «кусачки», проволоку враз перекусывают. Давайте,   а?   Ребят,   давайте   общий  клад   сделаем.   А   потом   на войну махнем!

—  Детские штучки это, — сказал Ленька. — И вообще — сплошное ребячество. Таких-то хороших, как мы, десятками в Ярославле с поездов снимают, машинист говорил. А еще он говорил:  «Люди воюют, а сыновья, пожалте, в бега ударились. Возитесь с ними, домой сопровождайте, когда есть дела  и  поважнее.   На  фронт,   если  потребуется,   призовут, а пока дома не лишние». Он так и сказал:  «Дома не лишние».  А то что же получается, так рассуждал машинист: придет,  например,  отец  по ранению  домой,  за ним  уход-догляд нужен,  а сына и близко нет,  пристроили его где-нибудь в детском приюте...

Здорово он помнил слова машиниста. Ленька сказал, что у него, у машиниста-то, семеро детей, трое на фронте да четверо, мал мала меньше, дома сидят и никуда ни шагу — так велено им, чтобы в дальнем рейсе отец спокоен был. Так и не состоялся наш побег на войну... Поняли мы, что и дома не лишние...

РЯБИНОВЫЕ БУСЫ

В воскресенье, незадолго до Октябрьской, матери словно сговорились и надумали вставлять зимние рамы. Вот и получилось, что у каждого из нас было поручение — принести побольше мха, брусничника, пихтовых веток и, конечно, рябины. Все это было необходимо для того, чтобы красиво заделать на зиму окна.

С кузовами и лукошками весело побежали мы к манящему лесу. Иногда поскальзывались на невидимом под снегом ледочке. Упавшему помогали встать и тут же с разбегу проверяли, насколько гладок лед. Быстро накатывали дорожки и носились, не жалея ни подшитых валенок; ни разношенных ботинок. Упрекали Петьку за то, что не взял свои коньки «снегурочки». Может быть, он и дал бы по разу прокатиться.

—  За  рябиной  пошли,  нечего развлекаться, — разумно сказал он.

Примчались в лесной закраек. Бороздили ногами тонкий слой снега — проверяли, нет ли хорошего мха, и услышали— кричат девчонки: «Возьмите нас, возьмите!» Первой подбежала Танька Лапина и шепчет мне чего-то на ухо. Два раза повторила. «На, — говорит, — только никому не показывай, а то у меня больше нету». А сама руку в карман моей тужурки затолкала. Проверил, чего же она положила, но на ощупь не понял. Вынимаю — конфетка! Большущая! В голубой бумажке. Папа однажды из города такие привозил. Таньке некуда' было деваться: все поняли, что мне конфетку подарила. Она и объяснять начала:

—  Тетя Зоя посылку послала из города. Два платьишка... Это вот, — распахнула пальто, показала яркое розовое платье с двумя карманами, на которых цыплята вышиты,— и еще одно в горошину.

—  Эх  ты,   Танюха!   Зачем  в   лес   нарядная  пошла? — сказал Ленька. — Уйди лучше отсюда!

—  Ну  и  прогоняйте,   прогоняйте.   А  я  не  виновата, — тихо выговорила Таня и пошла. — Ив другой лес пойду! — крикнула она.

Точно, повернула к выгону. Подруги — за ней. «Дураки!» — кричали они издалека. Я жалел самую близкую мне из всех деревенских девчонок — Таню Лапину. Решил вечером написать ей письмо, все объяснить, чтобы она не слушала всех и новые платья надевала. А еще хотел письменно попросить извинения за то, что не вступился за нее, не защитил, когда Ленька начал задираться. Можно бы ведь и другу замечание сделать...

Ребята аукались, уходили всё дальше и дальше, но мне и одному было хорошо. Я нашел два'бугорка, густо зеленеющих над снегом, и быстро нарвал глянцевитого брусничника. Попалось даже несколько стеблей плауна — той самой дерябины, которую мама всегда клала между рамами для украшения. И пихтовых веток наломал. А мха было столько, хоть косой коси. Набрал всего полный кузов, а рябины не нашел...

Ребята кричали всё реже и реже: видно, поняли, что не хочется мне с ними ходить по лесу. Показалось, что с девчонками интереснее будет. Постепенно я и пробирался в ту сторону, куда они ушли... И правильно сделал. На опушках возле выгона — это я вспомнил — рябинников больше. Девчонки ведь не зря туда побежали. Увидев, что спешу к ним, они обрадовались и закричали:

—  Сюда,   сюда!   Скорее!   Здесь   столько   рябины.   Иди! Они копошились в рябиннике, словно большие и прожорливые птицы.

Таньку я сперва не заметил, она забралась на елку и доставала гибкие рябиновые ветки длинным сучком, подтягивая их к себе, ловко обламывала гроздья и кидала на снег. Девчонки наперебой хватали яркие гроздья и просили:

—  Еще, Таня, еще!

Нет, не такая уж и глупая эта худенькая Таня Лапина, не такая она, видно, и слабенькая. Молодец!

—  Лови, Витя! — бросила она в мою сторону несколько хороших веток.

Я не отказался, подобрал ягоды, положил в лукошко. Снял тужурку, полез на соседнюю елку и оттуда так же подтягивал тонкие ветки рябин. Я видел, что ягоды падают в снег, словно капельки красного морса. И вспомнил городскую девочку с голубыми бантами и подумал про нее с благодарностью. Мне вдруг показалось, Танька очень похожа на ту, которая выходила с бидоном к обозу. Девчонки, конечно, не знали, о чем я думаю. Недогадливые. Но все равно мне было хорошо с ними.

Домой вернулись намного раньше мальчишек. Они где-то еще в лесу блуждали. Неужели меня искали?

Мама уже одно окно заделала — украсила на зиму. Потом второе. И только тогда вдалеке появились мальчишки.

Я не вытерпел и во весь голос крикнул:

—  Я здесь! С девчонками пришел!

Кажется, кто-то из них обозвал:   «Девчоночий вожак».

А потом собрались играть в прятки в пустом колхозном дворе, но меня не пригласили — обиделись, видно. Вот мне на улицу выходить и не хотелось, чувствовал себя виноватым.

Мама решила, что заболел, потрогала мой лоб, спросила:

—   Чего пригорюнился? Полезай-ка на печь, погрейся.

—  Таньку жалко.

—  Что случилось-то?

—  Ребята не хотят, чтобы я с ней дружил.

—  А ты не бойся. Нравится дружить — дружи.

—  Ладно. Можно я ей бусы подарю?

—   Подари. Сам сделай и подари.

—   Мам,   дай   суровую   нитку   с   иголкой.   Я   бусы  буду делать.

—   Сам  возьми. Знаешь,  где. — Она всегда учила самостоятельности.

Я сидел и посматривал на окна Танькиного дома и неторопливо нанизывал самые крупные ягоды на нитку. И так мне нравилось это занятие! Успокаивающе тикали ходики. И думались какие-то неопределенные, но приятные думы о весне, цветах и как в теплый солнечный день мы пойдем с Таней в дальние луга плести венки...

Мама, протирая зимнюю раму, пела про Катюшу:

Ой ты песня,  песенка девичья, Ты лети за ясным солнцем вслед И бойцу на дальнем пограничье От Катюши передай привет.

Это она посылала песню папе. А я почему-то представил, как придет с фронта Танькин отец.

—  В каждом доме своя красота. Я ведь по-своему делаю, а   Марья — по-своему. — Мама   положила   на   брусничник четыре  розетки  рябины,   изогнула   между  ними  ползучий стебель дерябки, а в уголочки по угольку спрятала, чтобы стекла не обмерзали.  Вставила раму. — Вот смотри.  Замечательно получилось!

—  А у Лапиных красивее, — сказал я.

У нас получилось, конечно, тоже красиво. И даже берестяные кружочки, при помощи которых были скреплены разбитые стекла, стали украшением — они, как маленькие грибки, виднелись над мхом и брусничником. Мне хотелось побыстрее отнести бусы, но боялся, что, мама не разрешит, потому что и так уже валенки «наволожил». Но она задерживать не стала. А мне вдруг захотелось помедлить — трудно все-таки было идти. Да ничего не поделаешь: надо дарить бусы — искупать свою вину.

...На следующий день почтальонка тетя Поля принесла в нашу деревню еще одно горе. Все сбежались в дом Лапиных. Сраженная похоронкой Марья лежала на полу. Таня сидела около матери с мокрым от слез лицом и зубами сдергивала с нитки ягоду за ягодой. Она мало порадовалась-покрасовалась в подаренных бусах.

Больше мальчишки не дразнили меня за дружбу с Таней Лапиной. И сами подружились с другими девчонками, потому что все вместе готовились к октябрьскому концерту. После уроков оставались в школе на репетиции: разучивали песни, читали стихи. Когдг Иван Федорович подбирал исполнителей различных ролей, никто из школьников не соглашался изображать немцев. А Танька сказала: «Можно попробовать. Я ненавижу их, они папу моего убили».

После этого и я решил сыграть фашистского командира, чтобы Иван Федорович не раздумал ставить сценку, как партизаны захватывали немецкий штаб.

Пришел долгожданный вечер. В школе было многолюдно: собрались не только ученики, но и дошколята и колхозники... Высокие окна плотно занавешены одеялами. На боковых стенах были прикреплены четыре керосиновые лампы со стеклами, а сцену освещала подвешенная к потолку школьная десятилинейная «молния».

Собравшихся приветствовал Иван Федорович. Он коротко рассказал о положении на фронте и героической защите Москвы. А Галина Ильинична сделала доклад о 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, в конце которого говорилось об успехах колхозников, о том, с какими результатами подошел к празднику каждый класс Тюковской начальной школы. В общем, все было как и всегда на торжественных вечерах.

А затем медленно открылся занавес, и смелый Юрка Метелин объявил:

— Начинаем наш концерт. Школьный хор исполнит песню «Варшавянка».

В   зале   почему-то   дружно   и   облегченно   вздохнули  и, устремившись удивленными глазами на сцену, напряженно замерли.

—  Раз, два, — тихо сказала Галина Ильинична, взмахнула плавно руками, — начали.

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно  гнетут, В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут.

Еще ни разу у меня так хорошо не пелось. Еще ни разу в жизни песня так не волновала. Рядом стоял старший брат Ленька Веселов и окрепшим, уверенным голосом пел песню. Впереди, точно напротив, торчали в разные стороны Тань-кины косички, а на шее у нее ярко краснели свежие рябиновые бусы...

А сцена — это я точно знаю — выглядела празднично лишь потому, что под самым потолком светились ветки с яркими желтыми листьями и красными ягодами.

Так же уверенно и хорошо исполнил хор вторую песню — «Интернационал». Нам помогал Иван Федорович: его густой голос выравнивал те места, где у нас не хватало сил.

В концерте было много номеров. Малыши читали стихи, посвященные мамам и папам, любимой Родине, а мы, те, что постарше, — большие военные стихотворения. Но особенно здорово Ленька выступил. Он читал стихотворение о битве под Москвой. И все, наверно, верили, что теперь, как в 1812 году, враг не покорит Москву. Голос его был суров, жесты решительны.

«Умремте ж под Москвой, Как наши братья умирали!..» И умереть мы обещали И клятву верности сдержали...

Эти строки, то ли сбившись, то ли специально так задумал, он прочитал два раза.

И в зале кто-то во весь голос крикнул:

—  Ура-а! За Родину! Здорово получилось.

Пока готовили сцену, чтобы разыграть представление о партизанах, слышно было, как по рядам повторяли стр'оки стихотворения « Бородино».

И не хотелось, так не хотелось изображать немецкого командира! К счастью, мне и всего-то надо было один раз выкрикнуть на сцене: «О-о, дер партизанер!» А у Таньки вообще была роль без слов: она играла немецкого связиста, копающегося возле телефонного аппарата.

...Партизанский отряд под командованием Леньки Весе-лова захватил вражеский штаб. Для этого пригодились деревянные винтовки и наганы, сделанные еще при Славене. От растерянности я не смог отстреливаться и, сраженный партизанской пулей, поспешно упал. Рядом на полу увидел Таньку, попытавшуюся изобразить озверевшего фашиста. Ну разве у нее мог получиться немец, если она даже бусы не догадалась вовремя снять!.. Все равно нам здорово хлопали!

Главным, заключительным номером программы объявили песню «Вставай, страна огромная». Это была песня для всех. Сквозь множество голосов я слышал, как пела мама... А на улице под темным низким небом, уходя в разные стороны по своим деревням, женщины оживленно разговаривали, хвалили школьный концерт.

От снега ночь была светла и свежа. Потому думалось: просторно и тихо на всей земле, нет злых людей, коварных фашистов. Трудно было представить, что где-то взрывы бомб взметывают фонтанами черную мерзлую землю, лязгают гусеницами танки, ухают тяжелые орудия, загораются в воздухе самолеты, а над Москвой скрещенные лучи прожекторов ловят вражеские бомбардировщики. Казалось, все это было в захватывающем кино, которое длится около часа, и потом снова наступает надежная тишина. Да мы и сами, будто бы на экране, бежали по мелкому хрусткому снегу... Все как-то иначе воспринималось после праздничного концерта. И, наверно, каждый из нас не хотел верить в то, что идет война, что где-то в холодных землянках при свете слабого огня чутко дремлют усталые солдаты — наши отцы...

Мы убегали вперед, с напускной веселостью кричали, аукались, прятались в кустах, ненадолго затаивались и, чтобы поскорее обнаружить себя, выпрыгивали на свет и торопились к матерям. В этой суетне, крикливости и выражалось нежелание думать о войне...

А когда взбежали на крыльцо своего дома, мы с Ленькой замерли от какого-то тоскливого предчувствия, обостренно ощутили тишину, собственное дыхание и неопределенный, напирающий со всех сторон легкий шорох. Трудно было определить, отчего он происходит. Мама тоже взошла на крыльцо и прислушалась, некоторое время постояла в напряжении и загремела замком...

— Слышьте, как по стенам стучит. Сухой снежок валит. Этот уже не растает... Лыжи да санки готовьте. Ваше раздолье теперь...

В  ЛЮТУЮ  МЕТЕЛЬ  И В  ТРЕСКУЧИЙ  МОРОЗ...

Лыжня пролегла вдоль закрайка березовой рощи. Она вела на пологую гору к свинцовому небу, в ту сторону, где стояли когда-то, словно льдины, два облака.

Порывистый ветер гнал навстречу свернувшиеся листья. Они, цепляясь частыми зубчиками за мои красные лыжи, приостанавливались на мгновение, подпрыгивали и торопились дальше по лыжному следу, к горке, с которой катались на санках самые маленькие...

А мы приближались к дальнему лесу с тайным замыслом проверить, нет ли где подозрительных следов. Слишком много было тогда в деревнях разговоров о стаях кровожадных волков и заброшенных диверсантах. До каких же пор можно было во все это со страхом верить, ничего не увидев своими глазами? На всякий случай взяли Петькину берданку и несколько патронов. Когда все вместе, ничего не страшно, а с ружьем и тем более.

Лес был мрачен и глух. Даже неунывающие в холода синицы не подавали голоса. И дятлы почему-то отложили свои докторские дел-а — не простукивали стволы деревьев. Не было никаких признаков жизни. Но мы все равно прокладывали свои неуверенные следы между лохматых и пугающе мрачных елей. И наконец набрели на припорошенную заячью дорожку.

—  Вот   бы   зайца   подстрелить! — обрадовался   Петька и хотел взять ружье.

Но Ленька не дал:

—  Ни в кого стрелять не будем.  Вот если волк попадется, — Ленька  вскинул  берданку,  просто  так  прицелился, — я бы ему прямо в пасть...

—   У волка клыки мощные. — Яша согнул крючком указательный палец: — Вот такие!

—  У нас волк, помните, двух барашков утащил, — печально    проговорил    Рудик. — А    у   Лапиных — козленка. Танька всю ночь ревела.

И начали вспоминать, кто и что про волков слышал. Но Ленька вдруг остановился, дал сигнал, чтоб замолчали. Все насторожились. Совсем близко кто-то будто бы кашлянул. Из кустов поднялась ворона, трусливо улетела и закаркала вдалеке.

Ленька велел всем стоять на месте, а сам продвинулся вперед, держа наизготове берданку. Он скрылся за маленькими елочками и закричал:

—  Тут следы! Идите сюда!

Точно! На снегу были большущие отпечатки разношенных лаптей. Кто ходил? Всякое можно подумать. Диверсанты ведь тоже для маскировки могли переодеться — переобуться.

Мы не струсили, медленно пробирались по лесу. Следы то терялись, то появлялись снова, то уводили к Федьковке, то возвращались к дороге и вскоре совсем исчезли, превратились в широкую лыжню — видно, человек встал на охотничьи лыжи.

—  Будем выслеживать. Узнаем, кто это. — Ленька опять пошел первым по небольшой поляне.

И вот в кустах можжевельника мы увидели человека. Он ползал на коленях, словно чего-то искал в снегу.

—  Руки вверх! — гаркнул смелый Ленька.

Человек вздрогнул, но не повернулся, вжал голову в плечи.

—  Руки! — Ленька вскинул берданку.

—  Эх  ты!   Дите малое! — Подозрительный повернулся, и  мы  узнали деда  Пантелеймона  Храпова,  восьмидесятилетнего тюковского старика. Он вытер рукавом морщинистое лицо, обрамленное редкой бороденкой.

—  Это ты, дедо? А я и не узнал! — Ленька отдал ружье Петьке. — Я думал, кто-нибудь чужой тут.

—  Вот   ищу,   ищу   капканы-ти.   Зафурило-заметелило, вешки, коими примечал, попадали, знать. Тут порою, там покопаю... Вижу плохо — в глазах мутит, вот и кружусь. Заметал капканы-ти давно, а занемог, провалялся две недели.

Пантелеймон подробно рассказал, как он ставил капканы и какие приметы делал.

Мы и взялись ему помогать. Удалось все-таки найти четыре капкана.

— Спасибо и на этом, ребятенки, — поблагодарил старик. — Не заплутайте только, обратно лыжневой проминкой выбирайтеся. А я тут хоть на ощупь не потеряюся.

Надо бы у него спросить про волков и диверсантов, да никто из нас и не вспомнил об этом — в деле забыли, зачем и в лес пришли. Простились с Пантелеймоном и с облегчением — домой, потому что за полдня ничего подозрительного не заметили, ничего такого не нашли, чтобы завлекло нас на дальнейшие поиски в лесу.

Только   вернулись   в   деревню,   Колюня   начал   у   меня выпрашивать лыжи, потому что у него своих не было. А я накануне перед ним похвастался: «Законно скользят. А легонькие-то, а гибкие-то! И пружинят хорошо».

И теперь раззадоренный Колюня проходу не давал, канючил :

—  Ну   дай   попробовать   хоть   разочек,   дай   прокатиться-то!

У Колюни своих лыж не было, а ведь когда чего-нибудь у тебя нет, то иметь это еще сильнее хочется. Я это понимал, но почему-то не сразу дал Колюне лыжи, а еще подумал: вдруг да сломает. Он не унялся, ласково просил, всхлипывал даже.

—  Ладно, пошли на малышковую горку.

—   Хорошо,   и   на   малышковой  согласен. — Колюня  на все был готов, только бы на лыжи встать.

—  Упадешь, наверно...

—  Да не упа-ду-у, вот увидишь, не упаду!

—  Ладно. Бери. — Я подал ему лыжи, и он, прижав их к груди, неторопливо нес к малышковой горке.

Колюня старательно подвязывал к большущим валенкам крепления. И долго стоял на горе, не решаясь тронуться с места.

—  А тебя, Витя, отец, когда с войны придет, не заругает? — спросил он.

—  Мой папа  добрый.  Давай! — Совсем подобрев после такой заботы обо мне, я решительно подбодрил Колюню: — Давай!

Колька набрал в грудь как можно больше воздуха, раздул щеки, оттолкнулся палками и поехал вниз по хорошо накатанной лыжне. И лыжня-то была некрутая, с единственным поворотом возле куста можжевельника, но он, видно, струсил и упал на повороте.

Я подбежал к нему и сразу за лыжи взялся:

—  Снимай,    больше   никогда    не   получишь!    Научись сначала.

—  А на чем учиться-то? — вымолвил Колюня.

Не знаю почему, но мне хотелось упрекнуть Кольку за что-нибудь. Он это понял. И сказал горделиво:

—  А я и сам сделаю лыжи, вот так! — Отвернулся, готовый  убежать,  но спросил: — А  из  чего твои лыжи сделаны?

—  Из березы.

—  Я из березы делать не буду. Березу нельзя срубать. Папа говорил, что это самое красивое дерево.

—  Только из березы и делают. Из осины не идет. Какие лыжи из осины — хрупкие больно... Как хочешь. — Не хотелось больше спорить с ним, и потому вроде бы равнодушно сказал я. И тут же пожалел опять Колюню: — Ладно, беги за топором.

Мы вместе искали самую ровную, самую стройную, гладкоствольную березу. Помогали нам и другие мальчишки. Петька, тот, что всех старше, сказал:

—   Дай-ка, Никола, топор.

—  Чего будешь делать?

—  Вот  эти две  срублю.  Из  которой  лучше  получатся, узнаем.

—  Не надо, Петь, — просил Колька. — Не надо, ладно?

Петька стоял на своем. Он обмял снег, постучал обухом — зазвенела береза, вздрогнула, шевельнула ветвями и обронила свои «украшения» — снег весь осыпался.

—  Зачем ты разбудил ее? — спросил Колюня.

—  Чего ты сказал?

—  Спала ведь она...

—  Эх ты! Деревья не спят, они замирают на зиму, они неживые.

—  Нет, живые. Я не хочу, не хочу лыжи делать! И кататься никогда не буду! — Колюня толкнул Петьку и схватился за топорище. — Не дам!

...На следующее утро тетя Варя, мать Колюни, поехала в райцентр покупать лыжи. Но вернулась ни с чем. В тот же вечер она вытащила на улицу скамейку, поперечной пилой отпилила один конец и завострила топор. «Вот тебе колышка, катайся!» Тогда нам всем захотелось иметь такие же однополозные колышки. Лучше всего, конечно, делать их из широкой скамейки: отпилил конец с ножками, которые станут удобными поручнями, облей колышку водой, чтобы ледок намерз, и катайся на здоровье.

А вот Колюня не стал кататься на колышке, ему хотелось на лыжах...

Через день тетя Варя поехала в Шарью встретиться с братом Александром: там он лежал в госпитале. Она пообещала, что обязательно выполнит наказ сына.

Ждали ее обратно с нетерпением. Но к вечеру она не вернулась. «Разве по такой дороге в один день обернешься», — говорили взрослые. А мы все равно хотели, чтобы побыстрее пришла тетя Варя, — за Колюню волновались. «Хоть бы лыжи попались», — говорил Леня. Но, так и не дождавшись, забрались на печь, а вскоре, устав слушать вой ветра в трубе, уснули...

Когда я проснулся, услышал постукивание и шарканье обледенелых лаптей по лестнице и понял, что оставался в доме один — мама и Ленька без меня привезли на салазках кадку воды с Федьковки. С ними пришел в избу кто-то третий. Глянул с печи, в темноте узнал Колюню и с завистью спросил:

—  И ты ходил с ними на речку, Колюня?

—  Нет,   я  просто  к вам  прибежал,   теперь  у  вас  буду спать.   Скучно   у   деда   Прохора...   Мамы   все   нет   и   нет, не дождешься, когда вернется.

Он прилез ко мне на печь, приткнулся около и быстро уснул.

Почти совсем рассвело. Мутно белели замороженные окна.

Приятно было, что Колька рядом со мной. Мать вернется и придет за ним к нам, вот и узнаю все новости раньше других. Вдруг да чего-нибудь про моего отца передадут ей фронтовики.

Ленька тоже прилез, пристроился рядом с нами. Мама хлопотала на кухне. Растопила печь. И красный свет, словно морозная заря, полз по стенам. Волки больше не выли в трубе.

Я успокоился и задремал. Не слышал, как пришли в избу дед Прохор, Любовья и мать Колюни Варвара.

—  Ну, рассказывай, что видела, узнала, — нетерпеливо просила тетя Люба, сев к столу. — Как он себя чувствует?

—  А ничего...  Александр поправляется. — Варвара помолчала. — Шибко его задело, а вымогает... На своих ногах-то будет ходить, врачи сказывали.

Она говорила громко, а Колюня, чудак, все еще спал. Я толкнул локтем, он только промычал да чмокнул губами и снова засопел.

—  Мать ведь пришла, — шепчу на ухо. — Очнись!

Он   ничего  не  понял,   видно.   Приподнял  голову,   навострился и, узнав мать по голосу, слез с печи — и сразу к ней на колени. Недотепа. Она ведь устала, а он как маленький... И про лыжи тут же:

—  Купила, мам?

—  Не  до  того  было,   сынок...   Дорога-то, ой, убродная! Метель   куролесит   третьи   сутки, — приласкав   сына,   продолжала она. — По лесу ничего, а полями от деревни до деревни по снежищу-то так и ползла. Хорошо еще, кое-где вешки   уже  натыканы.   Ох,  и  нагляделась  там,  настраха-лась!.. Каких только калек не наделала война. Что с мужиками сотворено... Так их, бедных, поломали. Батюшки...

Прохор постучал трубкой по колену, снова набил ее табаком, прошел на кухню и, достав из печи уголек, прикурил.

Гудел огонь в трубе, выла и шарахалась в стены метель.

—  Поспрашивала,   нет   ли   ближних   кого, — все   дальние, — продолжала  Варвара. — Ни  один  не  сказался,  что видел кого из наших. Фронт, говорят, велик, частей много... А я думала, чего про своего разузнаю... Хоть бы словечко!— Она умолкла, закрыла глаза. Вздрагивали веки. Почему-то шевелились плотно сжатые тонкие губы. — Вот... Еще... на вокзале была. Встречу кого в шин елке, обращаюсь... Нет, не слышали,  не видели...  Смотрю,  из  вагонов-то забинтованных выносят и на сани кладут, тут больше и спрашивать не   стала...   Захватило   дыхание,   насилу   в   себя   пришла. Бабы-матушки,   душа  кровью  облилась...   Этих...   как  их... эвакуированных-то,   ну  из   городов   спасли  которых,   тоже привезли.   Худущие...   Что с  людьми  сделали...  Мы  разве тут так живем, мы разве столько беды хлебнули? У нас-то разве беда...

—  Вот я и говорю, ревете, бабы, много понапрасну, — отозвался    Прохор. — Меньше    надо   слезами    умываться, а  больше  дела  делать.  Другим доля пострашнее выпала, а стиснули зубы и стоят.

—  Это верно. Ты тут, Варька, много не расписывай. Ну была,   видела  брата,   лечат  его  после  ранения,   и  хватит с тебя. — Бригадирка поправила съехавший с головы платок. — Ты про обстановку на фронтах что слышала?

—  Не обсказать мне. Немец самоглавные силы гонит..

—  Это мы давно знаем. — Бригадирка встала и прошла к двери.

—   Как не знать. — Дед Прохор с трудом поднялся и тоже   направился   к   двери. — Нечего   гадать,   в   газетах   все пояснят...  Вишь, приехала баба из города,  навезла вестей два короба, а мы и уши развесили! — сердито сказал он. — Пойду-ка я в кузню.

Все разошлись. Про отца так я ничего и не узнал. А ждал, слушал, чтоб чего не пропустить. И Ленька ведь надеялся узнать чего-нибудь...

—  Неправильно она спрашивала, вот и все, — горячился он. — Надо  точно  называть:   фамилию,  имя,  отчество,  деревню, сельсовет, район и даже область, чтоб полный адрес.

Наверно, так надо было спрашивать...

В избу ворвался Петька и удивился, что мы еще на печи:

—  Засони! Там быка Филата обучать будут, а вы...

—  Правда?

—  Нет, кривда!

И Петька исчез, не желая ничего растолковывать. Но все-таки заинтересовал.

И метель не страшна. Мы выбежали на улицу. Пробиваясь по сугробам, к едва видимой во мгле конюшне спешили. И вовремя подоспели.

Тетя Люба за кольцо вывела из двора быка Филата.

—  Пошли,   пошли,   что   делать, — говорила   она. — Не ты первый, не ты последний. Сила у тебя есть. Аль пропадать ей понапрасну? На полезное направим.

Бык послушно тянулся за ней. Вообще-то он был очень смирный. Только однажды ревел долго, угрожающе, потому что обидели. Приехал откуда-то ветеринар с чемоданчиком, похожим на патефон, поговорил с председателем и велел приготовить веревку понадежнее. Привязали Филата к березе и вставили ему в ноздри кольцо. Вот и жаловался он — догадался, что теперь за кольцо могут увести его куда угодно.

Теперь он, наверно, удивился, что его, как и других, вздумали запрягать.

Сначала стоял спокойно, удивленно посматривал на людей, надевающих на него хомут. Ждал, когда супонь и подбрюшник затянут и подвяжут чересседельник.

И вот впрягли его... Люди расступились, некоторые из женщин даже боязливо отбежали. Это, конечно, и смирного Филата  встревожило.   Он  замотал   головой,   пытаясь  сбросить хомут.

—  Вон те что! Вишь, какой грамотный! — Любовья натянула вожжи и ловко прыгнула в нагруженные навозом сани. — А   ну   давай!   Давай! — И   сама   она   напряглась, взмахнула плетью.

Бык сначала рванулся в одну сторону, потом в другую и потащил тяжелые сани по сугробам; иногда они словно бы отрывались от дороги и летели, едва прикасаясь полозьями к снегу.

—  Аи,    аи! — с    ужасом    закричала    Танька    Лапина. И убежала во двор.

Перебрались туда и все девчонки, до этого сидевшие на огороде.

—  Кыш,  кыш вы,  ребята! — отгонял нас дед Ефим. — Мало ли что скотине взбредет.

Пришлось подчиниться. А из двора поле видно хорошо. Там, в поле, и скакал Филат, поднимал клубы снега. Было страшно за бригадирку: тяжело все-таки женщине разбушевавшимся быком править.

Филат быстро уломался, умаялся и вернулся в деревню, прямо с санями вперся в конюшню. Там и распрягали его.

—   Выходит,    обхитрила    ты,    —    говорил    дед    Ефим бригадирке. — Дала  свободу для разгула,  он  сам  и  обломался.   Спокойные-то — они  упрямые.  Вон  в  Тюкове  один такой-то заупрямился. Залег в сугроб — хоть ночевать тут оставляй. Как ни бились, чего с ним ни делали, не встал. Так и распрягли.

—  Тюковские не умеют быков обучать, — сделал я вывод, не дав деду Ефиму договорить.

Петька закрыл мне рот рукавицей и захохотал:

—  Поговорил, и хватит! Надоело слушать.

—  Чего лезешь? — обиделся я.

—  Тише вы! — предупредил Ленька. Он слушал, о чем взрослые разговаривали.

—  Поступала, как муж советовал в письме. Ты, говорит, Любаня, не кнутом бери, а обходительностью. В общем-то, побаивалась.   Каждый   день   во   двор   ходила,   с   хомутом к Филатушке примерялась.  Привык он ко мне. А то^ шут его   знает,   как   обучать,   дело-то  небывалое,   раньше   и  не думала, что быков впрягать придется.

—   Качать ее! — весело предложил дед Ефим и первый подступил к тете Любе.

Женщины окружили растерявшуюся бригадирку:

—   Раз, два, взяли! — и подбросили ее вверх. А она вскрикивала притворно:

—   Ой,    убьюсь!    Ой,    улечу! — Когда    отпустили,    еще и упрекнула: — Разве так качают?  Выше надо было. Аль ослабли, окаянные!

Вдруг все примолкли и смотрели на полевую дорогу: увидели почтальонку.

Тетя Поля еще у ворот махала письмом, и было ясно: нет у нее сегодня похоронки. Я верил, что будет письмо от отца, но все-таки боялся, очень боялся: а вдруг поч-тальонка утаивает такую же весть, как Ленька и Таня получили...

Не зря верилось: пришло письмо от отца. И снова те, кто не дождался весточки, сбежались к нам. И почтальонка тоже осталась послушать, что с фронта пишут.

—   «Добрый день, а быть может, вечер, — прочитала мама   и   вздохнула   с   облегчением. — Здравствуйте,   дорогие Елена, Витя и Леня. Простите, что долго не писал. Некогда было. Обороняли деревню Фелистово...»

Я представил, что где-то там, за синим-синим лесом, есть такая же маленькая деревня, как наша. Немцы ползут к ней со всех сторон, а папа строчит из пулемета. Метель кидает в лицо снегом, мешает метко стрелять, и папа подпускает фрицев очень близко, чтобы не тратить зря патроны. Он писал, что в бою его ранило, но не сильно. «Не беспокойтесь, сейчас жив и здоров, снова в строю. Только раненая левая рука зябнет».

Он спрашивал, как идет жизнь в деревне, какие вести присылают мужики. Просил передать приветы всем односельчанам. Наказывал мне и Леньке хорошо учиться и помогать матери в домашних делах. Мама первый раз на улице письмо читала торопливо, а дома медленно и громко. И почему-то снова катились по щекам слезы и голос у нее был какой-то не свой.

—   Теперь   дальше   пойду. — Почтальонка   повесила   на плечо   большую   черную   сумку. — Ох,   душа   разрывается! Почитай, каждый день похоронки. То в Тюково, то в Соколове,  то в Васиялово. Сегодня вот Спиридонихе в Лошково,.. Сына... Уже второго. Сумка-то 'почтовая всю душу у меня и вытянула.

—   Посиди еще.  Отдохни.  Свеклы пареной горяченькой поешь. — Мама   суетилась,   не  зная,   чем   и   угостить   тетю Полю.

—   Надо идти. Ждут ведь... — тихо сказала она и неторопливо вышла.

Было тихо в избе, будто все мы прислушивались к тяжелым шагам почтальонки.

На следующий день метель крутила еще злее. С трудом добрались из школы до дому. Как обычно, обмахивали друг друга веником возле крыльца... И вдруг Ленька бросил веник, радостно заорал:

—   Пришел! К нам в сапогах кто-то пришел!

Не было такого мальчишки, который не обомлел бы от радости, увидев фронтовика. Пусть не отец пришел, пусть даже незнакомый совсем человек. Пусть! Все равно это очень здорово! И правда, в нашей избе сидел, закинув ногу на ногу, настоящий солдат, своими глазами видевший фрицев! Он, видно, что-то рассказывал нашим деревенским.

—   Чьи это соколы? — спросил солдат.

—   Мои! — гордо сказала мама и велела нам раздеваться. Помогая  прибрать   одежду,   пояснила,   что  это  пришел

с войны по ранению наш земляк Константин Соколов из Лошкова. Мы разделись и встали перед солдатом по стойке «смирно».

Солдат улыбнулся. Подошел к нам, поздоровался. А рука у него твердая, очень сильная. Достал он из кармана два маленьких сухарика:

—  А ну, ребята, у вас зубы крепкие, пробуйте солдатские сухари!

Вкуснее ничего больше я не едал. Солененькие, пахнущие махоркой и еще чем-то тревожным, прочные солдатские сухари так понравились, что мы и не кусали, не грызли их, а только лизали. Может быть, эти сухари прислал Ленькин или мой отец, только солдат забыл об этом сказать. А мы ведь не маленькие, не будем спрашивать.

—  У меня тоже двое. Поменьше этих, правда. — Фронтовик прошелся гоголем по избе, покрасовался выправкой, в зеркало посмотрелся, поправил гимнастерку.

И тут я увидел, что левый рукав у него пустой.

—  Давай,  Константин, присаживайся к столу, угощайся. Чем богаты, тем и рады. — Мама вынесла из кухни бутылку, заткнутую бумажной пробкой, налила в граненый стакан мутного вина. Сбегала в чулан, принесла несколько веток рябины, положила ворохом на стол, выставила еду.

Константин удивился:

—  Ох, сколько!  Рябина-матушка!  Сладка, наверно, морозцем-то прихваченная.

Он сел, но ни к еде, ни к вину не притрагивался: как есть-то стал бы, если все на него смотрели.

—  Братва,  ко  мне! — позвал  фронтовик. — Налетай  на рябину. Вместе веселей будет. Ну, живо, рябчики!

И тут за столом оказались все, кто подоспел: Яша, Ру-дик, Танька, Колюня и мы с Ленькой, конечно. Мне повезло: рядом с солдатом уселся, с правой стороны, возле здоровой руки.

—  Подождите маленько, поотойдет она, в ладошках подержите.

Смотрели на покрытые инеем ягоды и ждали, когда они отпотеют и вновь начнут краснеть. Солдат отщипнул с ветки одну ягоду, рассмотрел:

—  Видите, на донышке звездочка. Правильная, четкая, пятиконечная! Наша звезда! И так на каждой ягоде. Хитро природа рисует.

И ведь верно: на донышках ягод вырезаны звездочки. А мы об этом не знали... Никто из нас раньше не разглядел... Прямо чудо какое-то! На каждой, значит, нашей рябине много советских пятиконечных звездочек растет! Вот какое дерево!

—  Увидишь  где рябинку — и сердцу радостно.  Смерть и  гибель,   огонь и взрывы  вокруг,  а вот краснеют ягоды. О доме,  о родных напоминают, — говорил солдат. — Рябины, рябины... Деревьям и тем досталось... Да, много всего погублено:   погорело-то,  в землю вмято сколько и жилья, и лесу,  и хлебов...  Целые деревни с лица земли стерты... Города разрушены. Столица наша на осадном... Но знаете, парад   в   Октябрьскую   был...   Красноармейцы   на   Красной площади  маршировали...  Трудно  приходится,  а  в  победу верим.   Враг   силен   и   коварен,   но   быть   ему   битому! — Фронтовик сказал еще, что выпьет за победу, и поднял стакан,   потом   отщипнул   несколько  ягод,   взял   их  с  ладони губами, пососал, словно конфетки. — Мне, дорогие земляки, пора. Извините. Двигать до дому надо.

Прощался со всеми, а Леньку даже по плечу похлопал, сказал, что весь в отца.

Любовья вызвалась проводить Константина на Филате до Тюкова. И нам бы хотелось прокатиться и похвастать перед тюковскими, что первые с Константином встретились. Но проситься не посмели. Все, от мала до велика, высыпали на улицу провожать фронтовика. А потом опять сидели у нас в избе, взволнованно говорили о войне, вспоминали своих деревенских.

—  Вот и верь, — сказала мама. — А ведь на него тоже похоронка была... Война-то и загодя хоронит. На человека похоронка, а он домой, к семье своей торопится.

—  Видали!   А я чего  говорил?  Мой папка тоже скоро придет! — воскликнул Ленька.

—  Может, и так. Дай-то бог. — Марья вздохнула и погладила спину прижавшейся дочки Тани.

...Тетя Люба вернулась уже вечером и сказала, что Фи-лат не подвел, словно на рысаке прокатила солдата.

—  Ох, и крутит!  Свету белого не видно... До Соколова проводила,   а  дальше  сам  пошел.  Говорю,  может,  заночевал  бы  лучше.  Нет,  пошел.  Баба-то с  ума  бы  не сошла! Оплакали ведь давно, а он заявится!..

—  С радостью бабье сердце справится.

—  Наговорились, нагоревались. Теперь что писать своим будем? — спросила Варвара, когда затянулось молчание.

—   Как писали, так и будем писать. Жизнь своим чередом идет. Давай-ка, Леонид, садись поближе к лампе, бери листок   бумаги,   ручку...   Буду   диктовать. — Любовья   придвинулась к столу. — Так. Начали. «Дорогой Боец Красной Армии...»  Смотри, все с большой буквы надо писать.

—  Написал. Дальше. — Ленька ждал, что скажет председатель Любовь Степановна.

—   «Мы,   колхозники   колхоза   «Борец»,   посылаем  тебе и твоим товарищам теплые варежки и носки...»

—  Надо сначала о колхозных делах сообщить, — сказала мама,  шевеля спицами (она вязала шерстяные носки), и посмотрела, хорошо ли пишет Ленька, словно он выполнял домашнее задание по чистописанию.

Любовь Степановна диктовала:

—   «Мы верим в победу и сделаем все, что от нас зависит».

—  А скоро победа будет? — спросил Колюня.

И спать ложились с этим вопросом и вставали с ним.

—  Как  придет,  так  и  увидим.  Завоевать  надо победу-то, — ответила   Любовь   Степановна   и   продолжала   диктовать: — «Мы, труженики тыла, поможем вам победить врага, отдадим все свои силы».

Каждый из нас написал по письму. И положили эти письма в носки и варежки для бойцов. Долго не расходились в тот вечер. Вместе было хорошо и нам и взрослым. По очереди читали газету и книги. Женщины спели протяжную печальную песню. И были в той песне слова про непогоду:

Зашумела, разгулялась

в поле непогода;

принакрылась белым снегом

гладкая дорога.

Белым снегом принакрылась,

не осталось следу,

поднялася пыль и вьюга,

не видать и свету.

А дальше говорилось про удалого детину, который все равно проложит дорогу. В общем хоре отчетливо слышался мамин голос.

—  Не горюйте, бабоньки-солдатки, — говорила, вставая, бабушка Акулина. — Доля такая. Радость ваша в мыслях сладких да в письмах  гладких...  Было время,  и мы горя хлебнули,  и  деткам нашим  еще осталось.  Не печальтесь. Переменится погода... Переменится! Придет радость.

Было понятно, что, говоря о погоде, бабушка верила в то, что скоро, очень скоро придут радостные дни.

...В то утро я, едва приоткрыв глаза, заметил, что плотно замороженные стекла розовеют. Выглянув в протаявшую сверху щелку, понял: светит утреннее солнце. И мне почему-то представилось, что дед Прохор всю ночь воевал с пургой и кузнечным горном разогревал небо. Оно просветлело, потом сделалось фиолетовым, зарделось с одного краю, и свинцовые облака расплавились, пропустили солнечный свет, вот и начался хороший морозный день...

На  улице слышался  шум  и  радостные  крики.  И  уже невозможно было усидеть в избе. Одеваясь на бегу, мчались мы вдоль деревни, чтобы присоединиться к общей радости, еще не зная, в чем дело.

Что творилось вокруг! Люди кричали, обнимали друг друга...

Мама поймала нас в толпе:

—  Ребятки, сыночки! Врага попятили! Отогнали ведь! — Она  сорвала красный  платок  с  головы,  размахивала им, словно флагом.

А Любовь Степановна кричала:

—  Ура! Ликуйте, люди! Ура-а-а!

И только самые выдержанные — дедушка Ефим, да дед Прохор, да Иван Федорович, — кажется, не радовались. Они стояли возле канцелярии с непокрытыми головами и, глядя на искристый снег, вслушивались в сообщение по радио о том, что героическая Красная Армия на подступах к Москве нанесла гитлеровским войскам сокрушительный удар: наши славные защитники Родины отбили у врага свыше 400 населенных пунктов и ряд городов, уничтожили свыше 85 тысяч фашистских солдат и офицеров.

Мы ликовали!.. А низкое солнце ласково освещало нашу маленькую деревню...

СЕСТРЕНКА

Но война не кончалась. И никто не знал, когда она кончится. На деревню все еще налетали свирепые метели, хотя был уже весенний месяц. В деревне говорили о том, что по лесу бродят невиданные белые волки; будто бы эти волки нападают на людей. К чему и зачем появлялись такие разговоры, трудно объяснить.

Девчонки — вечные трусихи. А мы, мальчишки, не боялись ни серых, ни белых волков, ни зубастых гитлеровцев, каких изображали в «Крокодиле». Мы придумывали карикатуры на гитлеровцев, рисовали их прямо на снегу по обе стороны тропинки от самой школы и до деревни. Метель смахнет, снова рисуем безобразных пузатых немцев с аршинными зубами. Особенно много карикатур рисовал Колюня, считавшийся у нас лучшим художником. А Лень-ка признался, что вообще не желает изображать выродков.

Если кому хочется, тот пусть и придумывает. «Попробуйте нарисовать, а я погляжу».

Колюня прочертил палкой несколько длинных пересекающихся линий, словно хотел нарисовать свастику, потом обвел их прямоугольником, а сверху пририсовал тыквообразную голову. Но начатое не довел до конца, перешел на другое место. И, широко расставив короткие, в стоптанных подшитых валенках ноги, распахнул пальтишко, сдвинул на затылок лохматую отцовскую шапку, чтобы удобнее было рисовать. Теперь он начал с головы; вытягиваясь, напрягаясь, закруглил что-то похожее на немецкую каску, двумя короткими взмахами прорубил вместо рта глубокую яму, а в ней клыкастые зубы изобразил...

—  И  нисколько  не страшно.  Эх  ты,  закаляка!  Дай-ка я. — Ленька выхватил у Колюни палку и решительно прошел   вперед  к   нетронутому   снегу. — Не  мешайте!   Я   сам. Один придумаю.

Долго примеривался там, чертил, снова заравнивал и резко прикасался к приглаженной поверхности. И вдруг рассердился, хлестнул палкой так, что она переломилась с сильным, похожим на выстрел треском. Он поднял обломки и швырнул далеко-далеко...

—  Не рисовать их надо, а убивать! — сказал.

—  А почему тогда в газетах и в «Крокодиле» рисуют? — спросил Колюня.

—  Не приставай с вопросами! И так тошно!

Больше ничего нельзя было говорить, потому что расстроился человек, у которого погиб отец и умерла мать. Ленька жил у нас, но все равно его называли сиротой. А виноваты в его сиротстве фашисты. Они затеяли войну, они жгли, убивали...

Вроде бы и не ссорились, ничего обидного не сказали друг другу, но Ленька расстроился и пошел в деревню, не желая больше видеть двух несмышленышей — меня и Колюню. И дома он косился, не стал есть со мной из одного блюда похлебку и отобрал книгу «Маугли», которую накануне дал почитать; вообще и близко не допускал к себе. Мама, конечно, как вернулась с фермы, поняла: братья чего-то не поделили, и старалась чем-нибудь порадовать нас.

—  А   я   вам   завтра   сестренку   привезу.   Нянчиться-то с ней будете?

Мы знали, что неподалеку от нашей деревни будут открывать детский дом. Учитель убеждал на собрании, что надо хотя бы временно приютить детей, вывезенных из Москвы и Ленинграда. И от имени малотюковских женщин мама негромко сказала:

—  Бабы, война столько натворила, сделала нас солдатками, осиротила детей, отнимает у них дом, хлеб... — Она вытерла  выступившие  на   глазах  слезы,   оглядела  собравшихся. — Нелегко нам, и солдаткам и вдовам. Но материнское   сердце  всегда   примет   пострадавшее  дитя.   Разрешат взять — возьму в свой дом. Пусть будет в моей семье еще ребенок. Не объест.

—   Верно, Елена, говоришь. Правильно! Детдом когда-то наладят, а мы приласкаем, обогреем не хуже других. Надо ехать! — раздались   голоса. — Как   будут   прибывать   дети на станцию, сообщайте незамедлительно.

Конечно, и мы обрадовались, что будет у нас городская сестренка. С нетерпением ждали, когда она приедет. Хорошо, что недолго ждать пришлось, — вскоре сообщили. И вот мама засобиралась в дорогу. Вечером затопила печь, вымылась на кухне, постирала и погладила одежду, навела порядок в избе, потом села штопать вязаную кофту, подшивать валенки. Она и спать не ложилась в эту ночь. Мы тоже долго не могли уснуть, а под утро забылись.

Разбудил вкусный запах пирогов... Не знаю, где мама нашла хорошей муки, — в нашем доме давно не бывало даже настоящего хлеба. А тут она вынимала из печи за-пашистые красивые гостинцы — румяные «жаворонки» с черничными глазами. Только мало их было — всего три, а раньше, бывало, и по два противня сразу. Мама пекла и бублики, и завитушки, и пирожочки с черемухой, капустой, луком, и звездочки, и белочек, и зайчиков. Но теперь не из чего было стряпать, муки-то всего три горсточки набралось...

Уехала мама на станцию, увезла запашистые «жаворонки». Признаюсь, я тайно надеялся, что городской девчонке трех «жаворонков» не съесть, пусть даже одного мама должна привезти обратно или в крайнем случае взамен что-нибудь необыкновенно вкусное.

Школьное время тянулось долго. А ночь показалась неделей: о многом успели переговорить с Ленькой... Ночь осталась в памяти как долгое ожидание, а вот наступивший день сохранился навсегда с многочисленными подробностями, которых и не перескажешь.

Светило солнце. Еще не оттаявшие, искореженные рябины и черемухи клонились под тугим ветром, чтобы заглянуть в нашу избу. Запомнились большие испуганные бледно-голубенькие глаза девочки.

Эльза... Маленькая Эльза. Веснушчатое лицо со вздернутым носом. Жиденькие белые волосы. Короткое платье в синий горошек и большущие серые валенки. Она, растопырив пальцы, удивленно смотрела на сбежавшихся людей.

Мама подошла к девочке, приласкала, поправила платье и волосы, взяла ее на колени, стала рассказывать собравшимся:

— Приехали, значит... Вокурат приехали, не запоздали. Гляжу, народу собралось, как на праздник. Бабы и девки в нарядных платках, полушалках. У коих в руках на длинных льняных вышивках — весенние хлебные гостинцы. Ну, и у меня «жавороночки» были, не помялися в дороге. Все честь по чести для дорогих гостей... Ждем. Уж глаза проглядели: поезд-то опаздывал, задержка под Ярославлем получилася... Дымок сначала над лесом увидали — идет, значит. Хоть бежать навстречу... А когда подошел эшелон совсем близко, хлынули к путям-то и замерли прихоро-шенные, чтобы понравиться...

А ребятню и везли всего в двух вагонах. Быстро, чуть ли не на ходу высадили их... Мама родная!.. Захватило сердце. Ковыляют они, что цветики, морозом прихваченные... Эту издали заприметила в толчее. Личико у нее серое, будто покрыто пылью. И глазенки испуганные... Ой, дайте передохну, бабы. И не обсказать, что было. — Мама дышала тяжело, словно ей воздуха не хватало. И побледнела она, а на лбу мелкий пот выступил. — Ой, родненькие, как вам дальше-то пояснять... Собралися, значит, в вокзале. Тут уж медсестры в белых халатах правеж в свои руки взяли. Одна, бейкая такая, за главную, видать, спрашивает: «Вы хоть сами-то все детные?» Девушки и те кричат: «Детные, знамо, неужели бездетные!» — «Любить ведь чужого ребенка не всякая сумеет, милые. Знаете об этом?» — старшая свою линию ведет. «А может, легче еще! — кой-кто отвечает. — Ты нас об этом не пытай...» Они-то, дети малые, в другой зале пока находилися. Слышим — кто ревет, кто лепечет, кто маму зовет...

Ну и вот, первые, кто вперед протиснулся, уже приглядываются: выбирают, подарками, гостинцами к себе облюбованных приманивают. Манят одного, а другие льнут. Как быть-то, не ошибиться бы. Уж больно мне эта сердце тронула. А нету ее, уже и взяли, поди, тех и других махоньких трогаю. Шум какой-то затеялся. Одна баба кричит на сестру: «Я за столько-то верст приехала, а ты велишь слабенькую такую да почти что немую брать. Куда я потом с ней, с немтарем-то этаким? Ты сама прикинь. Что дома скажут? Вот-вот. Подрастет она. Да. Помереть-то не дадим, хоть уж что тут. Подрастать будет, каля-баля залепечет. И понять не поймешь. Нет, нет. Эту не возьму». Такая тут заковырка получилася... Такая заковырка-Мама опять умолкла. А девочка осмелела, спустилась с коленей, на середину избы вышла, чтобы себя показать: а вдруг не все разглядели, какая она хорошая-прехорошая.

—   Вижу,   кои  уже  понесли, — совсем  тихо,   осторожно продолжала   мама   рассказ. — В  маленьких   ручонках   поплыли мои-то «жаворонки». Я их, что цыплят, в ладошки протянутые   клала.   А  сама  туда,   на   шум,   норовлю   пробраться.    «Так   кто   же   девчонку   берет?»—спрашивают. «Чего вы, ошалели, что ли? Да я возьму», — говорю, а у самой   сердце  сжимается...   Эта  смотрит   на  меня — поняла, поди,   радехонька.    «Ее,   говорю,   мне   на   имя   Сорокиной Елены Николаевны запишите».  Вымолвила  адрес,  а сама уже обнимаю ее, ласкаю, целую. Хватилася, а гостинца-то и нет, не осталось... Ладно, лампасеинку сберегла. «Послушайте, — сказал какой-то начальник, — я должен вас предупредить:  девочка не говорит. Немая, что ли... Фамилии не   знаем,   реагирует   на   имя   «Эльза».   Предполагают,   от испуга  у нее  молва  отнялась.  Ты,  мать,  не робей,  бери: дитя и есть дитя. Поправится».

—   Чего, чего, ты сказала? — спросила бабушка Акули-на, встала со стула, платок с головы сняла, чтобы не мешал  слушать. — Елена,  растолкуй  все по порядку,  не тараторь только.

—   Говорят тебе русским  языком:   Эльзой звать ребенка, — отчетливо так, громко сказала председательница Любовь    Степановна. — К   примеру,    будет    Эльза   Ивановна. А по-нашему проще:  Елизавета! Так я понимаю али нет?

—   Ага, — поспешно согласилась мама, чтобы бригадир-ка больше ничего не сказала грубым своим голосом и не напугала девочку.

—   Ох-ххх!   Хо-хо! — вырвалось  у бабушки. — Немтарь, значит быть...

—   Дитё она чье-то несчастное. С перепугу, поди, молва отнялась   у   крошечной   такой, — предположил   кто-то   из женщин.

—   Вот они, кровопивцы-то, что наделали! Ребенок только жизнь начал, уже пострадал. Душегубы! — взвились сразу несколько голосов. — Жгут, убивают, бомбят... Осиротили детей, покалечили...

Мама моя в растерянности быстрыми взглядами металась от одной женщины к другой, не зная больше, что сказать, что делать... А Эльза, эта чужая обыкновенная девчонка, смотрела на меня. Я видел ее большие-большие глаза, полные слез. И не знал, как быть. В застывших глазах ее отразилось мое растерянное лицо. Может быть, она хотела спрятаться. А может быть, я показался ей братом? Раскрытым ртом она часто хватала воздух, была похожа на птенца, выброшенного бурей из гнезда. Я попятился, снова забился в угол и хотел сказать: «Ну, беги сюда, беги скорее!»

—   Куда с ней с такой, господи-батюшка, — вымолвила бабушка Акулина и начала пробираться к выходу, сердито расталкивая людей.

Некоторые из женщин повернулись за ней — не уходить собрались, а слезы свои скрывали. Мама встревожилась:

—   Куда же вы? Не посоветовали и — до свидания. Оставайся, как хочешь... Как быть-то?

—   Сама решила... Мы не советчики, — буркнула бабушка, взявшись за дверную скобу.

—   Да-а, привезла ты, Елена, заботушку. Не думали, не гадали... А горевать нечего. Так девчонка приглядная, не хворая, — тетя Люба вздохнула и решительно приказала: — Ну-ка, бабы, все по местам! Уймитесь, остыньте поначалу, нечего  при  ребенке  выхаживаться — бушевать!   Запрещаю всякие вопли и выкрики. Али я не власть для вас?! Категорически запрещаю! Вы что?

Тихо стало в избе. Вернулись бабы от порога, уселись, кому где место нашлось, и как-то враз остыли, припечали-лись. Сгорбилась, поникла и призадумалась бабушка Акулина. А потом, обратившись к иконе, перекрестилась и упавшим голосом чуть слышно произнесла:

—   Девчонка невиноватая. Ребенок ведь, дитё несчастное. Веры-то хоть какой она?

—   Еще чего придумаешь! — Любовья сказала в ответ;. — Нашей, советской веры. Понятно?

—  Так-то так, по-вашему так, — согласилась бабушка.— Вот, Елена, как с ней? А коли вырастет она, ведь отца-мать искать кинется... Товды от сердца отрывать?

—  Уж больно ты далеко, Акулина Прохоровна, глядишь. Нам бы сейчас ее выходить, уберечь. А там судьба определится. Не в лесу, чай, среди людей. Без войны оно легше будет...

Любовь Степановна, видно, сказала все, что требовалось, скрестила руки на груди и, откинув голову назад, улыбчиво, ласково оглядела девочку. А та вдруг заплакала так жалостно, что сердце у меня кольнуло. Мама с вызовом глянула на всех:

—  Что же вы, бабы, страху нагнали... Я ее взяла. Мое дитя!  Мне и хлопотать, воспитывать. Успокоится — поправится, заикаться бы вот только не стала. — И склонилась над  девочкой,  что-то  шепнула  ей  на  ухо.  Эльза,  вскинув ручонки,   обвила  мамину  шею...  Мама  гладила  ее  острые плечи, худенькие ручки.

—  Натерпелась она. Хоть и мала, а понимает небось, да сказать не может.

—  Слышь, Елена. Может, ко мне девчонку-то... У тебя все-таки ребята... А вдруг не поладят... Ленька-то, Сергеев сын, вон какой сурьезный, — высказала Марья Лапина беспокойство. — Танюшка моя ласковая, сроднились бы...

Стучали ходики в напряженной тишине, четко, уверенно стучали, чтобы показывать правильное время. А я уже думал о том, как мы будем с Эльзой играть, и где она спать будет, и какая ложка ей понравится — деревянная или алюминиевая, и с кем я в первую очередь познакомлю девочку, и что Леньке расскажу, когда он явится из школы,... Ленька мне, можно сказать, братом стал. А кем эта девочка будет?

—  Ты  бы  хоть  побольше  коя  брала, — сказала   Варя, мать Колюни, собираясь уходить.

А мама на это ответила:

—  Как увидела... Как прижала к себе... Сердечко у нее, что у воробышка, бьется, и дрожит она вся. Право, оробела, когда начальник сказал, в груди захолонуло: как, думаю, быть-то с ней...

Женщины, будто бы все разом, вздохнули облегченно: «Наладится». И тут я словно бы спохватился, захныкал, начал тереть глаза кулаками: у меня, наверно, ревность шевельнулась, и я подумал:   «Чужая, 'а еще обнимает. Не тронь мою маму». Но разве мог я это сказать?

—  Ну,  Елена,  хлебнешь ты с ними, — посочувствовала тетя  Люба. — Меня  для  распорядку  зови  когда.  А  ты-то, сынок (это ко мне), вылезай из-за печи, бери сестренку за руки. Вместе теплее, веселее. Ну, чего ж ты, Андреев сын? Иди! Не бойся, не укусит. Иди же, Виктор Андреевич!

Если Любовь Степановна зовет — попробуй не послушаться. Председателю надо подчиняться, а то что же может получиться: все в раздерягу, словно лебедь, рак да щука. Неуверенно, боком-боком, мелкими шажочками, чувствуя, как немеют ноги, приблизился я к чужой девочке и, словно боясь обжечься, протянул к ней руку. Она охотно подала свою тоненькую руку, соскользнула с маминых коленей и встала рядом со мной.

—  Гляди, и родня получилась! — радостно сказала Любовь Степановна.

Женщины, тихо улыбаясь, смотрели на нас, а потом все они почему-то сдержанно всхлипывали.

Девочка опять вышла на середину, хлопнула в ладоши, подняла хилые ручонки над головой и закружилась на месте в каком-то танце, чтобы развеселить матерей...

В это время и вернулся Ленька из школы. Конечно, он удивился, что девочку привезли, переменился в лице, враз насупился, задумался.

—  Жить  у вас  не  буду, — сказал, — и  без  меня забот теперь хватит.

Мама   долго   его   уговаривала.   Подвела  к  нему  Эльзу:

—  Видишь, она такая же девочка, как все. Маленькая только. Все вместе проживем.

Он что-то неопределенное выкрикнул и побежал из дому. Нашел я его в сарае и спросил:

—  Как быть нам теперь, Лень?

—  Не маленький, один буду жить. Хватит с меня, нельзя ходить в нахлебниках.

В избу мы вернулись, когда совсем уже стемнело, хотя мама два раза приходила звать. Спать устроились на печи. А девочка Лиза с мамой легла.

Утром проснулись от незнакомого слабого крика:

—  Ле-ня, Ле-ня! — Девочка пыталась заглянуть на печь. И — о чудо! — выговаривала трудное слово.

Ленька радостно вскочил, ударился головой о потолок:

—  А ты чего врал, что она говорить не умеет? — Это он на меня закричал.

...Каждый день после уроков мы пилили в сарае дрова, чтобы мама хорошо топила печь и в избе было теплее — для девочки старались, не для себя, конечно. Эльза и туда приходила. Мама ее уже отправляла на улицу. Наряжала в свою плюшевую кофту и выпускала погулять.

В солнечных лучах на синем-синем снегу стояла маленькая девочка, тянула бледные свои руки и кричала: «Дети, де-ти!»

Ленька спустился вниз, спросил:

—  А можешь сказать «мама»?

—  Ма-ма, ма-ма, — горделиво повторяла девочка.

Я тоже хотел учить ее разговору. Ткнул девочку в грудь пальцем, сказал: «Эльза». Стукнул кулаком по своей выпяченной груди и сказал: «Витя». Она, смешно кривя губы, выговорила мое имя, но еще раз у нее не получилось.

Ленька стал ей помогать, показывать, и она вскоре совсем хорошо повторила три раза: «Ви-тя, Ви-тя, Ви-тя».

После мы узнали, что уже в дороге от станции мама осторожно узнавала, совсем или нет пятилетняя Эльза потеряла дар речи, учила ее говорить и объяснила, что у нее будут два братика — Леня и Витя.

...Теперь в нашем доме было всех интереснее. Вечерами женщины, старики, мальчишки и девчонки приходили, как у нас называют, на беседки. Пока мама доила корову Комо-лену, наперебой учили девочку разговаривать. Но она быстро уставала, отказывалась: «Не ко-чу!» — и убегала, топая окрепшими ножонками по ступенькам, залезала на печь, выглядывала оттуда удивленно и весело — глаза озорно блестели, а на щеках выступал румянец. Почему-то особенно нравился ей дед Ефим (впрочем, и всем малотюков-ским ребятишкам также). С ним она любила поиграть. Смело себя чувствовала, далее иногда дразнила деда: «Фи-ма, Фи-ма!»

Мама приносила парное молоко, наливала в первую очередь целую чашку Эльзе и подавала на печь. Девочка аппетитно причмокивала и быстро выпивала молоко.

Взрослые говорили:  будет есть — будет расти.

...Однажды, когда Эльза крепко спала, разметав белые волосенки на цветастой подушке, я слышал разговор наших деревенских. Мама говорила, что, если бы еще одну разрешили взять, взяла бы.

—  В детдоме они все равно без материнского догляду.— Это Любовь Степановна сказала. — Надо потолковать. И в каждую семью — по ребеночку...

—  Прокормили  бы,   вырастили,   сами-то  как-нибудь, — рассуждала Марья.

—  Вам только волю дай! А кому работать в поле? Мужиков-то,   гляжу,   не   лишку   пришло... — Прохор   приглушенно басил, поглядывая на Эльзу:  боялся разбудить.

—  Работа   наша   никуда   не   уйдет.   Хлеба   народится... Надо письменное прошение от имени всех колхозников направить:   будут  привозить  детей,   пусть  загодя  сообщают, чтоб не врасплох, не так... Возьмем.

Вот и стали мы дружно жить-поживать. Веселее жизнь пошла, интереснее. Из школы сразу домой торопимся. Игры и шалости — в сторону. Все внимание — сестренке. Мы любили с ней заниматься, потому что знали: ее ведь тоже надо было к учебе в школе готовить. По вечерам, поджидая маму с фермы, втроем мы лежали на печи. Слушали шум влажного весеннего ветра в трубе и, вспоминая про волков, сестренке ничего страшного не рассказывали.

Засыпала она неожиданно. Во сне часто вздрагивала. А мы с Ленькой лежали тихо, боясь шелохнуться, охраняли покой сестренки, готовые насмерть сразиться с любым фашистом, появись он тут, в нашем доме.

 

СТАКАН ЗЕМЛЯНИКИ

За березовой рощей недалеко от деревни Аленкина мама косила траву, Аленка собирала цветы. По близкой дороге проносились машины, на дальнем увале рокотал трактор. В реке полоскалось солнце, а в голубой вышине иногда пролетали серебристые самолеты, но девочка думала, что и не самолеты это вовсе, а большие белые ласточки — так ей хотелось.

Мама на небо не смотрела, она работала —• косила траву колхозным коровам, чтобы они больше давали молока и не скучали во дворе. Об этом тоже думала Аленка — все-то она знала, все понимала уже, хотя мама часто называла ее малышкой-глупышкой.

— Аленка, беги ко мне скорее, я еще земляничину нашла! — позвала мама.

Девочка торопилась к матери, падала и, падая, всякий раз кричала:

—   Я сейчас, мамочка! Мать, отложив косу, ждала.

И вдруг вспомнила свое детство. И увидела поле широкое, пыльную дорогу, несжатую полегшую рожь, услышала тяжелый гул самолетов...

Аленка губами взяла земляничину, и маме показалось, что дочка поцеловала ей руку, и она от счастья закрыла глаза, обняла девочку, прижала к груди.

А потом они шли к реке и молчали. Когда разделись, Аленка хихикала и радовалась: «Ветерок со мной в щекотки играет». Развеселилась она, расшалилась. И маме весело стало. Они бегали по перекату, зачерпывая пригоршнями воду, обсыпали друг друга искристыми брызгами.

—  Ах, какая звонкая, ласковая вода! — говорила мама. И смеялась.

Пробежал ветер, зарябил реку, заволнил осоку, качнул высокие березы — переменилось все вокруг. И вода на перекате не звенела.

—   Пора выходить, простудимся, — сказала мама.

Они поднялись на высокий берег. Здесь было теплее. Грелись на солнышке. Ветер то пушинки над ними кружил, то щекотал волосами щеки, то гонял вокруг мотыльков. А когда ветер устал и затаился в прибрежных ивах, они начали неторопливо одеваться.

Сначала Аленка, подняв руки к небу, смотрела через тонкое платье на солнце, а потом мама через свое платье смотрела. И обе они видели небо, покрытое солнечными шарами...

Взявшись за руки, стояли возле самой воды и слушали, что шепчут мелкие волны песчаному берегу. И обе удивлялись, когда игривые уклейки выпрыгивали на поверхность.

Аленка увидела лодку. И мама поняла ее желание, привела эту большую лодку.

—   Мама,    мама! — радовалась    Аленка,    подпрыгивала и хлопала в ладоши.

Они сели в шершавую «смолянистую» долбленку, доской оттолкнулись от берега. Плыли... Лодка сама плыла. И. высокие берега завистливо смотрели на них земляничными глазами. И ласточки завидовали, кружились, то касались воды, то взлетали вверх, когда мама перекладывала весло с одной стороны на другую, чтобы выровнять лодку по течению, а потом опять снижались, норовили сесть на Аленкины колени и просили: «Возьми, возьми с собой!» — «Возьмите меня, ведь и мне полетать хочется. А-а, не берете?»

Лодка сама плыла по течению, и теперь маме нечего было делать, глядела она на свою девочку. Их было только двое во всем мире, потому что ласточки обиделись и отстали, улетели, наверно, домой, к своим малышам.

Аленка пальчиком прикоснулась к воде, провела невидимую черточку и спросила:

—   Почему у ласточек крылья шуршат?

—   Это они воздух рассекают.

—   А как это — рассекают? А кто потом  воздух  склеивает? А где этот воздух?

—   Я тебе отвечать не успеваю.

—   Ну и не отвечай... А почему вода — вода?

—   Не знаю.

—   Такая большая, совсем большая, и не знаешь! Я вот знаю:   она—водяная   вода,   такая   водянистая,   чистая-чистая.

Лодка вздрогнула, уткнувшись в берег, и Аленка забыла самый трудный вопрос, который собиралась задать маме, — она хотела опять спросить: почему у всех есть бабушки, а вот у нее нет.

—   Не бойся, — сказала мама.

—   Я  не  боюсь...   Я...   я  ягод   хочу,  вот. — Аленка  уже решила, что, пока мама собирает землянику, можно побыть одной и всяких вопросов напридумывать.

Но землянику стали собирать вместе — так мама хотела. Много насобирали. Полный стакан! Да еще горсточку. Устали даже. Сели отдохнуть.

—   Небо — это крыша, да?

—   Нет,    это...    воздух... — Мама   задумчиво   повторила это слово два раза.

—   Мама, ты чего?

Мама молчала. Мама гладила Аленкины плечи и молчала.

«И ничего-то не знает моя мама», — решила Аленка и не стала больше ни о чем спрашивать.

Посидели. И надумали идти обратно, к березам, за которыми отдыхало солнце.

Долго шли, медленно. И солнце, поджидая их, выглядывало сквозь ветки.

Мама устало легла на валок сена, заложила руки под голову и смотрела на одинокое розовое облако, остановившееся над поляной. Она вспомнила, увидела себя такую же крохотную, как Аленка, средь изрытого, обгорелого ржаного поля возле охваченной пламенем машины... Она увидела и услышала, как кричала до боли в груди, звала, будила самую родную, единственную на свете... Все вокруг гудело и разрывалось. В небе висел самолет, похожий на черный крест, и что-то крошил на землю...

Аленка на цыпочках подошла поближе, посмотрела маме в лицо — хотела отгадать, о чем она задумалась, по глазам хотела догадаться, но мама закрыла лицо руками.

«А я убегу, — решила девочка. — Пускай думает, что я стала невидимкой. Убегу и спрячусь. Пусть ищет, аукает, а я буду откликаться».

Тихонько, на цыпочках попятилась, пригнулась и побежала. Скрылась за кустами и дыхание затаила.

Ветер с кем-то шептался вверху. Далеко-далеко разговаривал папин трактор. Серебристый самолет белой линией разделял небо на две половины. Ворона совсем близко каркнула. Аленка струсила и помчалась обратно.

Мама поймала ее.

—   Не пущу, больше не пущу. Ты больно расшалилась, моя хорошая. А мне ведь одной скучно.

—   Мам, я домой хочу. Мы и так много наработали. Взглянув  на  солнце,  мать засобиралась — пора домой:

—   Слышь, коровы мычат. Меня зовут. На дойку пришли. Побежали, Аленка, скорее.

Девочка спешила, старалась, но все равно ей хотелось на руки. Она не просилась. Шагали они рядом. И обеим нравилось так идти.

В деревне все, конечно, смотрели на Аленку и говорили:

—   Ах ты, мамина помощница!

—   Я на сенокос ходила, вот, — хвасталась она, высоко поднимая над головой стакан с земляникой.

А ночью девочка видела во сне все сразу: и небо в солнечных шарах, и волнистый, белый от ромашек луг, и голубую реку, по которой плыла красная красивая-прекрасивая лодка, и ныряющих в глубину быстрых ласточек, и высокие берега с земляничными глазами, и себя на маминых руках...

И так ей хорошо, сладко спалось под далекий ровный рокот папиного трактора...

У самого изголовья, на подоконнике, стоял стакан с душистой земляникой.

ТРАКТОРИСТЫ

Солнце нежилось в лесной постели за самым дальним увалом и разглядывало утреннее, без единого облачка, небо. А потом оно вдруг подпрыгнуло, да так сильно, что сразу над горизонтом оказалось. И увидело солнце: всю землю, и деревья, и дома. И увидело солнце, что деревня уже проснулась, в каждом доме топится печь, мамы и бабушки готовят еду — варят суп и картошку, пекут блины и лепешки. Папы и дедушки тоже заняты утренними делами — пилят, и строгают, ремонтируют грабли и вилы, клепают-отбивают косы, точат топоры. А детям можно бы и не спешить — в детский сад в воскресенье не ходят: полежать бы им в теплой постели, прислушиваясь к тому, что делается вокруг. Или можно просто думать, что вот опять пришел самый интересный день, надо сделать что-нибудь необыкновенное, приятное для себя и для взрослых. Только вот почему-то и не лежится и не думается, а хочется побыстрее встать:  вдруг да без них, без детей, самое интересное ранним утром произойдет.

Ласточкин Веня тоже не виноват, что рано проснулся: солнце его разбудило. Он, конечно, обрадовался — была для радости причина: значит, теперь старший брат Костик один на новом тракторе не уедет.

С тех пор как показал Костик отцу четверки да пятерки за девятый класс, права механизатора, полученные в школе, Веня потерял покой, по утрам без желания собирался в свой первый класс. Даже надумал однажды сказать, что голова болит, но не посмел, потому что мама все равно бы не поверила, поставила градусник. И тогда за обман красней, извиняйся. По вечерам, ложась в постель, он спрашивал: «Какой завтра день?» И понедельник, и вторник, и среда, и четверг, и пятница, и даже суббота ему были не нужны. Мечтал только о воскресенье. Он устал ждать этот день недели, так устал, что накануне и сам не заметил, как уснул. И вот доброе солнце не забыло его разбудить. Оно будто бы на ухо прошептало голосом Костика:

Эй,  малышок Веня, Ты набрался терпенья Подождать до воскресенья, А     теперь проснись, Вставай — не ленись: Труд человека кормит, А лень портит.

Веня потянулся — и прыг с постели! И сразу — к окну. Ох, хорошо! Не проспал!

— Ура! — крикнул он для себя шепотом, чтобы папа и мама не услышали. — Ура! Как хорошо! Трактор на месте!

Маленький красный трактор стоял под навесом рядом с папиной «Беларусью». А Костик на крыльце сидел, кеды зашнуровывал. Надо торопиться, по-солдатски одеваться. Веня ловко натянул зеленый комбинезон, надел белые ботинки и взял легкую кепочку с прозрачным зеленоватым козырьком. Попрощался с игрушечным другом — медвежонком Тишкой. Достал из-под кровати приготовленный вечером гаечный ключ и пошел, как договорились, помогать Костику готовить трактор к работе. Мама не слышала — она малышку Леночку одевала; бабушка не видела — она

на кухне топила печку,  ухватами гремела;  папа не заметил — он в сеннике косу отбивал.

—  Готов? Молодец! — похвалил Костик. — Это мне нравится: слово — олово. Порядок уважаю и дисциплину. Если хочешь, чтоб дело получилось и я тебя любил, исполняй, как требую.

—  Я и ключ не забыл. Гаечный это...

—  А еще какой он?

—   Рожковый,   семнадцать   на   девятнадцать, — ответил Веня, хотя и сам еще не понимал, почему ключ так называется.  Объяснял ему Костик, да, видно, плохо объяснил.

—  Верно. Смогаешь его? — обидно спросил Костик.

—  Охапку таких-то смогу. А другой, который у тебя... как его... торцовый — тяжелый больно.

—   Еще бы!   Этим колеса  прикручивают.  Их надо туго затягивать.

Так они шли и разговаривали. Порхали над ними две веселые синички и выкрикивали: «Утин, утинь...»

—  Кость, о чем синички говорят?

—   Они  не  говорят,  они  в  колокольчики  позванивают: тинь-тинь-тинь.

—  Вот и неправда. Доброй дороги желают. Утин — это дорога в поле. Между клевером и рожью, например. Мы по утину поедем, ведь правда, Костя?

—  Точно   так.   Сейчас   технику  подготовим   и  не  торопясь — на работу. Поспешишь — людей насмешишь. Я думал, ты бегом к трактору ринешься. Молодец, не побежал. Не беспокойся, у него хватит терпения хозяина подождать. Видишь, как ласково глядит.

Костин тракторишко «дэтик» смотрел на них большими блестящими глазами-фарами и улыбался. Лучистая у нег.р была улыбка, потому что солнце отражалось в фарах. Он тоже радовался началу воскресного дня. Веня это сразу определил.

Солнце поднялось над горизонтом и освещало теперь окна дома, крыльцо, деревья от вершины до самых корней и оба трактора под высоким навесом. Конечно, Веня хотел быстрее подбежать, потрогать и яркий, нагретый солнцем капот, и большие рубчатые колеса, и блестящие стекла в фарах. Но, подражая Костику, он шагал степенно и будто бы что обдумывал.

Подошли... Костик зачем-то качнул рулевое колесо, рычаги с черными головками, оперевшись ногой на специальную ступеньку, хлопнул ладонью по полотняному зонту, стряхнул с него росу. Достал из ящика ветошь и вытер сиденье, крылья, капот.

—  Мне чего делать, Костик?

—  Сейчас найдем дела. Ты несмелый какой-то. Разве не знаешь, с чего начинать? Сначала умойся, работник... Мой трактор не любит, чтобы с заспанными глазами подходили.

—  А ключ не видишь, что ли? Куда мне его девать?

—  В инструментальный ящик, конечно, туда, где вчера взял.

Брат подсадил Веню, и он своими руками открыл чудный небольшой ящик, в котором целое множество всяких ключей. Всяких-всяких! И рожковых, и торцовых, и даже два раздвижных. Вот опять бы перекладывать ключи, обтирать их ветошью, чтоб ни пылиночки не осталось, чтоб так и блестели! Только утром это делать некогда: надо на работу спешить, пока еще прохладно. К полудню, известно, жара отобьет от дела.

—  Нам поторапливаться надо, правда, Костик?

—  Правильно  говоришь...  Вот так,  молодцом.  Знаешь, что и где лежать должно. А теперь марш к умывальнику!

Такие команды старшего брата Вене очень нравились, подбодряли его.

—  Слушаюсь! — быстро ответил он.

Рядом с летней стоянкой тракторов на низком столбике приспособлен большой бак с водой. За день в нем вода нагревается, и очень приятно отцу с Костиком обмывать усталые мускулы; за ночь вода остывает, и механизаторы умываются утром для бодрости. Тут же, возле бака, — и полотенце махровое, и большой осколок зеркала, и мыло.

Упругая струя, бьющая из крана в ладони, рассыпалась в мелкие колюче-холодные брызги. Солнце отражалось в них и веселило братьев. Они потому и смеялись звонко.

Бабушка выглянула в окно, сказала:

—  Коська, застудишь его. Мама выбежала на крыльцо:

—  Ребята, не балуйтесь. Вымокнете все.

Отец появился в палисаднике, посмотрел, улыбнулся и не сыновьям, а бабушке сказал:

—  Ничего не будет им, мама. Пусть закаляются.

И снова взрослые занялись своими делами: бабушка все еще копошилась возле печи, мама одевала Леночку, а отец ремонтировал педаль у Венькиного велосипеда. Конечно, в любое другое утро Веня вертелся бы возле отца, но теперь никакая сила не могла оторвать его от Костика.

Только солнце и наблюдало за ребятами: оно ведь тоже волновалось, думая о том, как Веня первый раз на новеньком маленьком тракторе с братом поедет. С отцом Венька уже много катался в кабине и зимой, и в посевную, и в сенокос. У Костика трактор совсем не такой — без кабины, с зонтом только. И мотор у него не гудит, а выговаривает: «Тук-тук-тук-тук...» Вдруг Костик не пустит под зонт, из-под которого очень хорошо и дорогу и поля оглядывать, не посадит рядом с собой на узенькое сиденье? Тревожился Веня. И, обтираясь махровым полотенцем, снизу вверх на Костика поглядывал. А брат и не обращал на него внимания, перед зеркалом большущей расческой пушил свои жесткие ржавые кудри.

—  Готов, парень? — спросил он.

—  Давно,   Кось, — Веня  вытянул  руки  по  швам  и,  не зная,    что   делать   дальше,    разглядывал    омытые   росой, обшарпанные носки белых ботинок.

—   Иди  с ведром,  попроси у отца компрессии для мотора.

—  Я сейчас, я мигом, Костя! — И помчался радостный с новым алюминиевым ведром.

Птицей по лестнице взлетел в сенцы, а по другой, раскатисто перебрав ступеньки, сбежал в палисадник:

—  Папа!  Косте для  мотора компрессии надо.  Быстрее только, пап!

Отец почему-то рассмеялся, взял Веньку на руки, пошел вокруг дома, приговаривая:

—  Ах, Костя, ах, большак! Как с ним подшутили, так и он. Я вот ему...

А Костик за трактором спрятался и хохотал вовсю.

—   Костя,  зачем над  ребенком  подшучиваешь?  Ничего другого   придумать   не  мог?   Рано  это  знать  ему.   Стыдно стало — спрятался.   Я  с   тобой   еще  поговорю, — не  строго совестил   отец   старшего   сына,   а   младшего   успокоил: — Ты, Вениамин, не огорчайся. Раньше и меня посылали за компрессией. Шутка это такая... Компрессию в ведре не принесешь. Но без нее и двигатель не будет работать. Штука эта — в цилиндрах, знаешь, где поршень-то бегает. Вот там, между поршнем и цилиндром. Это — плотность. Подрастешь, поучишься в школе, понятно будет.

Но у Вени все-таки испортилось настроение. И если бы не ласковое солнце да не зовущий взгляд трактора, он мог бы расплакаться.

Костик позвал:

—  Иди, иди скорей!

Веня соскользнул с отцовских рук и побежал, погромыхивая пустым ведром.

—  Чего еще, Костик, надо?

—  Вот тут стой, гляди, как заводить буду.

Веня, конечно, замер — весь внимание, успел только краешком глаза на отца, на окна дома да на солнце взглянуть. Ему казалось, наблюдать, как пускают мотор нового трактора, — не шутейное занятие. А Костик опять важничал. Неторопливо влез на сиденье, потер руки, покачал руль, наклонился и нажал на какую-то кнопку. Внутри трактора приглушенно заурчало, взвизгнуло, потом заклохтало. Но эти звуки вдруг исчезли, и отчетливо, как часы, заработал мотор.

—   Костя!   Куда   смотреть-то,   Костик? — кричал   Веня.

—  На трубу, на трубу выхлопную гляди. Вишь, не под-дымливает! — Костик   тоже   кричал. — Не   поддымливает, значит, порядок, значит, регулировка сделана по всем правилам.   Ну,   залезай   ко   мне.   Поедем!   Давай  скорее,   чего стоишь!

Веня словно взлетел на трактор, втиснулся на колени к брату, и легкая дрожь необыкновенной машины передалась ему. Макушкой он чувствовал ровное, теплое дыхание брата и, замерев, ждал, что будет дальше. Может быть, Костик опять пошутил, просто даст минутку посидеть за рулем, а потом отправит домой, сказав, что не примет на себя ответственность за каждого несмышленыша.

—  Поехали, — Костик   сказал   и  включил   пониженную передачу, на которой — Веня знал уже из многих застольных разговоров старшего брата с отцом — маленький трактор в час может проехать меньше километра. Ни один другой трактор так медленно, пожалуй, не ходит.

«Дэтик» шевельнулся и пошел, вяло поворачивая большие рубчатые колеса; передние крутились чуть побыстрее — они как бы торопились выбрать дорогу. И запело сердце у Вени. Поехали! Но трактор вдруг остановился. Неужели все? Так мало... А вечером Костик обещал на утреннюю работу взять, к делу привлекать.

—  Ребята,  позавтракать  забыли, — послышался  совсем близко голос мамы.

Оглянулся Веня и поспешно отказался:

—  Неохота.

—  Возьмите с собой тогда.

Вместе с мамой к трактору подошла трехлетняя сестренка Леночка. Она принесла узелок с едой для Вени, а мама — узелок для Костика.

«Вот и хорошо, не надо возвращаться домой», — радостно думал Веня.

Когда Костик принял оба узелка, Веня успокоился: не передумал. И поехали! Солнце по небу — за ними. Все стороной катилось, все улыбалось-радовалось. А трактор весело тутукал, полошил купающихся в дорожном песке кур, отгонял к палисадникам медлительных сердитых гусей и будто сзывал мальчишек и девчонок. Но прибежали только двое — Шурик Меньшиков да Панька Лебедев. Они не усидели дома, переживали за друга Веньку. И завидовали, конечно. У них отцы и братья не умеют техникой управлять.

Ребята некоторое время бежали, что-то кричали, быть может, просились покататься, но поняли: нет, не возьмут, и смирились с тем, что Вене больше всех на свете повезло.

Мелькала около трактора толстолапая соседская собачонка Динка, а трактор, покачиваясь, словно большой хворостиной, махал подвешенной, задранной вверх косилкой и пугал ее. У Динки лопнуло терпение, она визгливо полаяла то с одной, то с другой стороны и отстала. Веня все-таки хотел, чтоб кто-нибудь бежал за ними, завидовал и кричал...

Завидовать, конечно, было кому. В домах к окнам прилипли девчонки, из палисадников смотрели, приложив руки козырьками к глазам, деды и бабушки, там и тут петухи на заборы взлетали, громко хлопали крыльями, неистово кричали, приветствуя красный трактор. Возле ворот столпились телята и тоже глазели, завистливо мычали. И даже гордые, степенные кони, высоко вскинув головы, засматривались на новую технику. Проскакали вдоль огорода к лесу, обратно вернулись игривые жеребята, взбрыкивали, гонялись кругами друг за другом и снова устремлялись вперед, точно угадывая, куда поедет трактор. И редкие белые хлопья облаков бежали по небу в стороне. И ласточки метались над дорогой, а устав, садились на провода. И березы ветвями приветливо махали. Все вокруг двигалось, разделяло безудержную Венькину радость.

Деревня осталась где-то далеко. И жеребята больше не догоняли. И ласточек не было на проводах. Только синичка порхала, словно на волнах качалась, иногда совсем близко тенькала: «Утин, утинь!»

Значит, правильно ехали, верно выбрали путь. Все так же сбоку катилось по невидимой голубой дороге раскаленное солнце. Все отчетливее, увереннее работал мотор, все веселее бежал трактор. Главный тракторист Костик Ласточкин начал подпевать мотору:

Мы с чудесным конем все поля обойдем...

И Веньке петь хотелось, только не знал он слов. Решил просто, широко раскрыв рот, голосом подстраиваться к мелодии. И получилось.

—  Стоп машина!  Приехали! — Костик остановил трактор,   сразу   же   заглушил   мотор. — Отдохнем,   подумаем, прикинем, что к чему, перед началом.

Тихо стало. Даже слышно было, как теплый воздух над капотом струится. Порхала над грядой ивовых кустиков синица, над розовым разливом клевера зудели пчелы, урчали тяжелые шмели. Где-то над дальним лесом гудел реактивный самолет.

—  Давай, друг, выковыривайся. Покатались, и будет. — Костик взял Веню за руки и спустил в траву; у того ноги так и подкосились, сел тут же. — А ты, Вень, под кустик, в тень иди пока. Отдыхай.

Костик тоже спрыгнул на землю, вскинул руки, словно хотел схватить на небе облако, похожее на белый пирог, потянулся. Обошел вокруг трактора, окинул взглядом клеверное поле. «Вот бы тут разгуляться. Эх, будет время! — мечтал он.— А пока крутись на обочине, на зеленку коровам подкашивай». Он, задумавшись, облокотился на капот. И Веня увидел на капоте две крупные буквы «ДТ» и рядом с ними — цифру «20». Что означает эта надпись? На папином тракторе написано «МТЗ-50». Так тот давнишний, большущий. Старичок-работяга, называет его папа. Подумал Веня и сам догадался: ведь у Кости трактор-то маленький, таким даже пятиклассники на пришкольном участке управляют. Вот и выходит: детский трактор. А цифры о чем говорят?

—  Цифры для чего, Коськ?

—  Какие?

—  А вон, на капоте.

—  Это   марка.   Означает:    трактор   с   мотором   марки «Д-20». Двадцать сил у двигателя.

—   Понятно  маленько...  Только ты  не так  понимаешь, как я.

—  Чего тебе объяснять? Сказал отец, рано вникать в тонкости.

—  Нет, не рано. Детский трактор, детский. Детям и надо все знать.

—  Узнаешь.  Твое  время  впереди.   «Ученье  и  труд  все перетрут». Придется еще и тебе покорпеть над учебниками сначала. Понял, малыш? Человек — не птица, должен трудиться, — повторил     Костик      поговорку     отца. — Слышь, Вень, я сейчас попробую кружочка два на этом загоне сделать, а ты на вот, на курточке в тени посиди. Солнце опять сильно палит. Потерпишь, ладно?  Еду охраняй,  а то вон Динка бежит.

—  Ладно...

Что делать, раз велят старшие,— сиди, поджидай, наберись терпения. Не больно-то охота, правда, сидеть, работать бы надо.

Костик нажал кнопку стартера, и снова загудел трактор, только невесело вроде бы. Уронил он косилку и побрел по траве, оставляя за собой ровную, словно ковровая дорожка, полосу. А солнце не покатилось, задержалось на одном месте и сочувствовало огорченному Вене. В конце загонки трактор, делая разворот, скрылся за бугорком, словно бы растворился в мареве. И Веня с тревогой подумал: только бы не случилось чего, только бы не поломался, вернулся. Оттуда, от трактора, мелькая в прыжках над травой, бежала Динка и весело лаяла. Значит, все в порядке.

Он разложил под кустом Костину куртку, замаскировал в траве узелки с завтраком и стал ждать. Издалека Костик помахал рукой. И сделалось так хорошо! Оглянулся Веня на солнце, улыбнулся ему и тоже помахал рукой. Втроем-то ждать веселее. Пусть работает Костя, пока не устанет.

Воздух был полон жужжания и стрекота. Совсем близко появился шмель, с басовитым гудением покружился над головками клевера и опустился на цветок. На какое-то время он отвлек Веню от трактора, потому что шмелей мальчик побаивался: однажды ужалил его один такой же большой, с черной спинкой и коричневым брюшком, подвязанным белым поясочком. А может быть, тогда ужалила пчела, их много вилось, но Веня, упав от боли в траву, точно такого шмеля видел на цветке. Теперь мальчик и гудения трактора не слышал, и поля не видел. Он настороженно наблюдал за шмелем. Тот исследовал хоботком цветок. И ничего, видно, не сумел найти, перелетел на другой, совсем склонил его к земле. Динка, тоже наблюдавшая за шмелем, почему-то зарычала: рр-ррра... Послышалось, что она удивленно выговаривала: «рр-работает». И он догадался: большой, красивый шмель занят серьезным делом, работает — собирает нектар и носит в крупные, похожие на бочоночки соты, спрятанные где-нибудь в сухой траве на утине. Даже маленькое насекомое трудится. А он, семилетний парень, сидит, бездельничает в тени. Так обидно сделалось! Решился, выпрыгнул из-под куста и побежал к трактору.

—  Веня, куда ты? — послышался голос отца. — Константин сюда сейчас подъедет.

—  Папа! — обрадовался   мальчик,   увидев   отца,   стоявшего  возле старенькой   «Беларуси»   (он,  видно,  в  поле  по другой дороге приехал). — Папа, я без дела сижу! — пожаловался Веня и руками развел.

—  Как же так? Маленькое дело лучше большого безделья.  Ты пока отдыхаешь,  сил набираешься. Тоже необходимо. И на маленьком тракторе надо по-взрослому работать.   Умение  требуется,   сноровка.   Так  что  приглядывайся пока. — Отец подошел, взял сына за руку, и возвратились они на утин. — Еще не завтракали, сынок?

—  Некогда было. Костик работает, а я жду.

—  Мать  беспокоится:   проголодались,  наверно.  Нам из окна хорошо видно было, как вы тут...

Вскоре подкатил «дэтик», проложив рядом с первой еще одну ковровую дорожку из скошенной травы. Веня утерпел, не вскочил: пусть не думает Костик, что гоняется за ним младший брат. Трактор пускал вокруг себя марево, дыша тяжело-устало.

Костик подошел, важничая, сказал:

—  Получается.   На   тележку   накосил,   можно   грузить. Вилы, папа, не забыл взять?

—   Привез... Ты чего вспотел-то? Тяжело, что ли? Волнуешься небось.

—  Жарко. Искупаться бы... — Костик устало сел между отцом и младшим братом. Горячий он был, словно из. бани вышел. Веня увидел: голубая футболка у Костика на спине от пота стала синей. Нелегко ведь по-взрослому работать.

—  Давайте, сынки, завтракать. Кто же работает, не поев. Летний день — за зимнюю неделю, много сил требует. Бабушка вам бутылку молока положила, оладушек горяченьких, — сказал отец, развязывая узелки.

Оладьи были еще тепленькие. Отец и Костик ели их со сметаной, обмакивая в чашку, а Веня, как всегда, с повидлом и запивал прохладным молоком прямо из бутылки. Таких вкусных оладий Веня вроде и не пробовал еще ни разу. Угостил и Динку. Собака сразу проглотила оладышек и долго облизывалась, просила еще...

После завтрака грузили траву в тележку. Отец и Костик кидали вилами, а Веня старательно уминал ногами подвяленную уже травку для колхозных коров, за которыми ухаживает мама. Он азартно работал. Работал! По-настоящему. Настоящее дело делал! Как только появился в поле отец, все переменилось. И настроение, конечно.

Снова плыли по небу легкие облака, снова радовалось вместе, с Веней разгоряченное солнце. Ярко светились фары у маленького трактора, отдыхающего перед обратной дорогой.

Быстро вырос воз.

Можно ехать в деревню! Костик на папиной «Беларуси» повез тележку с травой, а Веня с папой на маленьком тракторе поехали.

Катилось где-то сбоку заботливое солнце, довольное трудолюбивым Веней. Бежали вдоль огорода игривые, беспечные жеребята, прыгала то с одной, то с другой стороны, весело взлаивала Динка. Качались на проводах белогрудые ласточки, смотрели с высоты. В закрайках дороги краснела любопытная земляника. Но зря она заманивала к себе Веню, ему не до первых ягод. Вместе с мотором пел он песню без слов о стальных конях. Он держался за руль, положив свои маленькие, уже загоревшие руки рядом с узловатыми коричневыми руками отца, от которых всегда пахнет полем и трактором.

С отцом нечего бояться, с отцом любое дело получится, если постараешься.

—  Ну, сынок, будь внимателен. Передаю управление, — торжественно   произнес  отец  и,   включив  пониженную   передачу, убрал руки с рулевого колеса, положил их на колени.

Веня принял управление — вцепился до боли в пальцах, напрягся изо всех сил...

Довольный трактор, тутукая на малых оборотах, медленно катил по ровной полевой дороге. Но казалось, что он летит низко над землей. И ни колдобины, ни яминки, ни камешки уже не попадут ему под колеса.

— Вот так, вот так, — басил отец. — Сын — отцу замена. Было бы начало...

 

ВСАДНИК НА БЕЛОМ КОНЕ

Снится Юрке Семечкину желанный сон. Будто мчится он на белом кавалерийском коне и чувствует, как ветер треплет волосы, а холодные искры росы колют босые ноги. Скачет конь по высокой траве! Так быстро скачет, аж дух захватывает... Всадник крепко держится за поводья. Но сон, как всегда, обрывается.

Юрка знает, что Сокол стоит в колхозной конюшне и ждет не дождется, когда конюх распахнет ворота. Высоко вскинув голову, конь выбежит на улицу, поднимется на дыбы и заигогокает — позовет за собой других коней, поведет табун вдоль деревни к раздольному полю. А почему же Сосипатыч так долго не выпускает его?

Встревожился Юрка, встал, глянул в окошечко: точно, ворота конюшни закрыты, а жеребята одни гуляют, без вожака.

Мальчик побежал к деду и спросил:

—  За что ты Сокола наказал?

—  Жалостливый больно! Кто ты есть такой?

—  Юрка Семечкин. Не знаешь разве? Мой папа главнее тебя, он механик.

—  Твой отец пускай над  железками командует,  а тут я старший.

—  Если вежливо попрошу, выпустишь?

—  Не могу. Такого не бывает, чтоб наказание по просьбе отменять. У меня, милок, так не водится.

—  Дедушка, ну скажи, пожалуйста, за что Сокола взаперти держишь?

—  Скажу. Секрета тут нет. Непослушен твой конь, объездить его нелегко.  Председатель Иван Фомич на что уж кавалерист бывалый, и то вчера не усидел... Вашего брата только подпусти, а как сорветесь?

—  Я усижу, дедо. Это мой конь, он самый послушный на свете.

—  Нет, нет. Вчера кто-то Сокола выпустил, может, разгулялся   он  на  воле,   лихачить  начнет.   Больно  вы  нынче дотошные, я погляжу. Вот так, сегодня конюшню — на замок, а ключ — в карман.

—  А я... а я... все равно... — Юрка умолк, так и не придумав, что сделает.

—  Сумей  меня  перехитрить,   а  то  больно  удачлив  будешь. — Дед    щелкнул    пальцами,    почему-то    улыбнулся и  подмигнул  Юрке. — Пускай  недельку  постоит — образумится твой Сокол.

Опять этот дед Сосипатыч мешает ему. А так хочется прокатиться на белом коне! Ведь уже не раз конюх видел Юрку Семечкина на Соколе, не раз доверял...

Погудели возле складов и умчались в райцентр машины. Вдоль деревни прошло стадо, пробренчала молоковозка. Побежали на реку крикливые мальчишки.

Юрка ждал, когда утихомирится деревня, разъедутся и разойдутся люди по своим делам. Он снова забрался в постель, прислушивался к шуму и разговорам на улице. Мама, уходя на работу, посмотрела на Юрку, поправила одеяло.

—  Сладко-то как спит... — тихо сказала она.

На улице заклохтала клуша, зачивикали цыплята. И заворчала бабушка Акулина:

—  Ну,  непутевые,  в траве запутались!  Разбредетесь — растеряетесь.

—  Никуда не денутся. Ястреб вот бы не напал — вишь, кружит.   Юрка   проснется,   пускай   стерегет.   А   ты,   мама, ему воли не давай, приглядывай за ним:  опять придумывает  что-то,   хитрит,  таится,  плут.  Выспрашивала — слова не сказал, а во сне, слышала, кричал:  «Скачи, скачи, смелее!» Следи тут за парнем, — наказывала она бабушке.

—  Разве уследишь за таким. Только отвернись — и след простыл. Кличь-покличь — не дозовешься. Кротить его, Елена, надо. Если теперь потакать, чего дальше ждать!

—  Все хорошо будет, мама. Подрастет —  ума наберется.   А   сейчас   его  от   беды   бы   уберечь.   Игра-то,   говорят, не доводит до добра. Пусть встает да завтракает. Пошла я.

—  Поди, поди. Управимся.

Тихо стало во дворе, тихо в деревне. Легкий ветер шевелится на крыше.

Бабушка постучала клюшкой в стену:

—  Спишь аль нет, шалопутный? Юрка нарочно не отозвался.

—   Спишь   аль   нет,   спрашиваю! — Она   еще   стукнула клюшкой.

Юрка невнятно промычал: будто только что проснулся.

—  Утрешний сон сладок. Поспишь — будешь здоров да гладок. Выспишься, станешь за цыплятами глядеть.

—  Не    хочется    сегодня,    бабуля, — проныл    Юрка. — Спать буду!

А сам вылез из чулана, перебежал картофельные грядки и спрятался в лопухах — избавился от бабушкиного догляда. Подкрался к дому Сосипатыча, обошел вокруг, посмотрел на двери и окна. Юрка знал: Матрена, вечно чем-то недовольная старуха, уехала за реку суп варить косцам, а Сосипатыч молоко утреннего удоя повез на маслозавод.

Юрке удалось пролезть в подполье. Он отыскал на ощупь западню, приподнял ее головой и, затаив дыхание, прислушался: никого нет, можно действовать. С чего начать? Дом-то большой: ящиков, коробок, горшков, банок и не пересчитать. А еще вот шкаф огромный стоит. А в сенях, в чулане сколько всяких тайников у Сосипатыча! Так можно ключ от конюшни запрятать, что век не найдешь. Юрка вылез, закрыл западню, прошел по избе. Бабушка говорила, в чужой дом без хозяина не ходят, плохо это. «А чего плохо? Не ворую ничего, ничего не трону. Я только найду ключ и выпущу Сокола на волю». Юрка торопился: ворошил и просматривал все, что попадалось на глаза. Вспотел даже, устал. Сел на порог. «Не так надо, — решил он. — Сначала в сенях и в чулане поищу».

Но ни в сенях, ни в чулане ключа не нашел. Поднялся по крутой лестнице на чердак и... вообразил себя космонавтом...

Ласточка влетела, заметалась и возвратила Юрку из неземных странствий. Он увидел вместо сложных машин и приборов обыкновенную самопрядку, медный самовар, старые лапти, низкий разлапистый стан, на котором бабушки ткали холсты, кипу старых газет и журналов и — «Чур, мое!»—чуть было не крикнул Юрка, — настоящее седло!

Понравится ли оно Соколу? Такое, конечно, нечего и показывать, надо сначала войлок положить, обшить чем-нибудь мягким, подпругу приделать, стремена.

Юрка сидел в седле и воображал себя кавалеристом. А в это время к деревне подъезжал возвратившийся из поездки на молокозавод Сосипатыч. Опомнился Юрка, и вдруг стало ему стыдно. Страшно сделалось в чужом-то доме. «Нехорошо ведь. Никогда больше так делать не буду»,— решил он.

Конюх ходил с ведром, сыпал овес в сухие дощатые кормушки, приговаривал: «Не гони коня кнутом, а гони овсом».

Лошади тихонько ржали — благодарили его.

Юрка недалеко был, сидел за ларем и ждал, когда уйдет Сосипатыч.

— Все теперь. Заправляйтесь, — сказал дед. — А в полночь в выгон отправлю, пусть прогуляются, кто заслужил, а другие пускай в конюшне постоят... Эх, кони, койи... Молодость моя прошедшая! Ну что это за доля на ленивой Чародейке трястись... О-хо-хо! Все уходит, все. Проскакали мои   кони.   Внуки   да   правнуки   теперь   о   таких   мечтают. Юрка, вон, Павла Семеновича сын...

Может быть, видел дед притаившегося за ларем мальчонку и для него все это говорил, может, юность лихую вспомнил, атаки Колчака...

—  Отдыхайте,  залетные, — сказал  он,  еще раз  прошел по  коридору,   потрогал  запоры,  прочно  ли.  Снова  остановился возле ларя, приставил указательный палец к высокому  лбу, нахмурился. — Ах  ты,  корешки-кочечки!   Запамятовал, куда ключ-то спрятал. — Он широко распахнул ворот рубашки, повернулся к потоку света. — Да вот же!

Ключ висел на шее, на блестящей цепочке, словно большущий крест.

—  Все пропало теперь! — вздохнул Юрка.

Но дед, видно, не слышал вздоха. Он закрыл ворота, погремел засовом, звякнул щеколдой и вставил замок, дважды повернув ключ.

Мальчик побежал к своему коню... Сокол встряхнул косматой гривой, посмотрел так, словно хотел понять, отчего Юрка такой печальный. И другие кони перестали хрумкать овес, выглядывали поверх кормушек, тянулись к мальчику, норовили прикоснуться к нему губами.

—  Сокол,  Соколинушка, — сказал Юрка, — я все равно выручу тебя из беды. — И, привстав на цыпочки, он подал кусок сахара.

Конь съел сахар с удовольствием и благодарственно мотнул головой. Юрка потрогал пальчиком подвижные ноздри, нижнюю бархатную губу. Сокол еще ниже опустил голову: тереби челку сколько хочешь, если нравится, заплетай ее в тонкие косы. Но Юрка не стал заплетать косички, это пусть девчонки делают. Вот приедет Светка, тогда один раз можно разрешить и косички с бантиком заплести.

—   Правда, Сокол?

Конь опять мотнул головой.

Юрка влез в высокую просторную кормушку, уселся в уголке, притих. Так всегда бы и сидел возле любимого коня, разговаривал с ним. Сокол фукал в днище кормушки, собирал последние овсинки и обнюхивал босые Юркины ноги. Юрка рассмеялся — щекотно было. И началась между ними игра: конь прикасался губами к босым ногам, а Юрка хихикал, хватался за гриву. А потом он дал Соколу сбереженную от вечернего чая шоколадную конфетку, но конь только потрогал ее губами, а не съел — своему хозяину оставил.

Наконец-то Юрка осмелился и забрался на широкую спину лошади. А наверху, под самым потолком, голова у него закружилась от счастья. Послушный конь мчал Юрку в сказочную страну, в которой каждый может стать добрым волшебником. Долго странствовал мальчик...

Вечером мать и бабушка опять расспрашивали:

—  Ты куда бегаешь, сынок? Все на реку и по землянику ходят, а ты где-то пропадаешь.

Мать сначала говорила спокойно, а потом стращала:

—  Еще   убежишь,   такую   лупцовку  задам,   неделю  садиться  не   будешь. — Мать  сильно  дернула   Юрку  за   ухо и шлепнула по спине. — Ремень-то не знаю где, сейчас бы...

Юрка захныкал.

—  Слепа  я,  доченька,  стала,  слепа,  не  углядываю,  не успеваю, — оправдывалась бабушка. — По дому вон хлопот сколь. А он, вольник едакий, непоседливый больно, такой характерный.   На   шаг   такого   нельзя  отпустить.   Хоть  бы внучка городская поскорее приехала, вдвоем-то они подле дома вертелись бы...

—  Светка приедет?! — радостно крикнул Юрка и захлопал  в  ладоши.   Он  давно  мечтал  встретиться с  городской сестренкой,   которая   присылала   ему   открытки   со  своими каракулями. — Вот здорово! Я ее прокачу!

- Что?  Что  ты  сказал?  Ишь,  поколочу!  Я тебе!  Боек

больно.

—  Да не тронет он ее. Сголубятся, — вздохнула бабушка. — А ты сразу страсти задавать. Так-то дитя не воспитывают.

Мама успокоилась.

—   Завтра   на   дальние   луга   поедем, — сказала   она. — Как вы тут?

—   Говорю,   управимся,   значит,   управимся.   А   его   на бельевой   веревке,   что   телка,   за   собой   буду   водить.   Так и сделаю.

Юрка увидел, в морщинках вокруг бабушкиных глаз прячется улыбка. Он знал, что серьезничает она для виду, ворчит и ругает его при матери для острастки, а сама позволит ему все, что он захочет, отпустит хоть за тридевять земель.

Утром,  как  только  мать  ушла  на  работу,  Юрка  стал упрашивать бабушку:

—  Бабуль, обшей мешковиной седло. Обошьешь, ладно?

—  Это чего еще придумал, шалопутный?

—  Седло кавалерийское, настоящее!

—  Покажи-ка.  Может,   и  пособлю  чем.  Да  мы  вместе с тобой. Тащи, показывай, где оно у тебя.

—  У Сосипатыча есть.

—  Так-то у Сосипатыча.

—  А я сейчас сбегаю, попрошу.

Примчался Юрка к конюху, запыхался и слова выговаривал с трудом:

—  Дай... это самое... кавалерийское...

—   Седло небось потребовалось? — спросил Сосипатыч.— Как  это ты  углядел-то?  Матрена небось подсказала.  Она все знает, видит.

—  Ага! — обрадовался Юрка, что дед не подозревает его ни в чем.

—  Не жаль. Бери.

Юрка притащил седло домой. И принялись старая да малый пороть и шить, стучать-приколачивать. Все нашлось: и мешковина, и войлок, и ремни, и проволока на стремена, и мелкие гвоздики, и дратва.

Бабушка увлеклась и работала, словно заправский шорник, ловко орудовала и шилом и молотком, приглядывалась то поверх очков, то через очки. Работала она азартно, весело, напевала какую-то песенку без слов и лукаво подмигивала внуку. Она находила и для него дело: то просила придержать ремни, то посылала за чем-нибудь в избу, то заставляла вколачивать гвозди. Дружно работалось у них. И хор-рошее получилось седло!

Вот   и   приехала   городская  девочка — сестренка   Света. Юрка увидел ее возле калитки с букетом ромашек.

—  Эй, форсунья, давай пропуск! А то в калитку не пущу!

—  А ты задавала, вот. Ты нашего Юрки во сто раз хуже. Я к нему приехала. Он в школу скоро пойдет и... боксером будет.

—  Нет, я буду всадником, увидишь.

—  Ты-то? Ой, какой выдумщик! Все ты выдумал, а задаешься.   Папа,   папочка! — закричала   Света   и   побежала обратно от калитки.

А дядя Митя, видно, сразу Юрку узнал и объяснил дочери:

—  Не бойся, это и есть твой брат Юра.

—  А правда, папа, он всадником будет?

—  Мечтает, — значит, будет. Тут все от него самого зависит.

Вечером Светкин отец рассказывал о городе.

Юркина мама и бабушка жаловались на Юрку. Конечно, прямо они не сказали, что Юрка залезает в чужие чуланы, чего-то все ищет...

Юрка и Светка сидели за перегородкой и очень тихо беседовали о своем, чтобы взрослые не слышали.

—  Свет, а ты настоящих белых коней видала?

—  В парке у нас разноцветные. Я каталась на пони.

—  Э-э! Я тебя на правдашном коне прокачу! Только, чур, никому ни слова! Ни одного словечка, ни полслова, поняла?

—  Я понятливая...

—  Теперь пошли.

—  Куда? Играть, да?

—  Взаправду прокатимся! Увидишь сейчас. Только ветер в ушах засвистит.

Они прибежали... к низенькой бане, что стояла на берегу оврага за перелесочком. И Сосипатыч тут же появился. Он спустился по ступенчатой тропинке к роднику за водой.

Потом вошел в предбанник, распахнул дверь во всю ширь и исчез в густом пару. Тускло засветилось окошечко.

Юрка глядел в подзоринку и радовался: «Ключ на шее у деда! — И тут же встревожился: — А если он не снимет ключ-то, как его тогда возьмешь?!»

Старик положил веник в таз, слез с полка и словно сам обрадовался, что опять нашел потерю:

—  Вот где ключик золотой-серебряный от конюшни царской, от коня белогривого, — сказал дед очень громко, снял ключ  и положил его на подоконник.  Постоял,  прислушиваясь, и снова полез париться на полок.

Не знал мальчик, что Сосипатыч лукавит, тоже игр'ает. Он заметил Юрку, еще когда с ведром шел, и понял что ему потребовалось. Интересно было, какой же выход сумеет найти мальчик. Поэтому и не препятствовал, а даже тайно помогал ему, словно бы проверяя сметливость и находчивость.

И тут Юрка сообразил: «Все так просто! Вот сейчас прикажу Светке закричать, а если не захочет, со всей силы ущипну, тогда и взаправду закричит». Но Света сразу сделала, как было велено: подошла к предбаннику и заверещала, словно ужаленная.

Сосипатыч, конечно, услыхал, мигом слез с полка, натянул штаны и выскочил на улицу:

—  Что случилось? Кто тебя?

Юрка в это время делал, что запланировал: ловко и быстро отогнул два гвоздика, вытащил из подзоринки стекло... и взял ключ. А Светка все еще громко кричала. Но дед словно не догадывался, что произошло, и сокрушался, что не может успокоить городскую девочку.

—  Са-а-бака...   бака, — нарочно   с   трудом   выговорила Светка и показала на предбанник, в котором действительно была собака — Полкан (устроился тут, как только затопили баню).

Сосипатыч взял прут и шугнул Полкана. А Светка исчезла — убежала в перелесок. Там ее и нашел запыхавшийся Юрка.

—  Молодец! — похвалил он. — Артисткой будешь.

—  Нет, санитаркой.

—  Правда?

...Дальше все получилось само собой, потому что Юрка давно-давно об этом мечтал. Замок они открыли легко, дверь растворили без единого скрипа. Сокол сам вышел из стойла и не стал «дурить», прижался к ларю, дался надеть узду, навострив уши, стоял, пока Юрка застегивал ремешки и глуховатым голосом уговаривал:

—  Стой,  Сокол,  стой! — Потом он строго  приказал: — Стоять! — и подсадил Светку. Спросил ее, нравится ли сидеть верхом, и шепотом добавил:— Не бойся, что высоко. Это сначала, потом осмотришься. Ты больше вдаль гляди.

Светка сморщилась и хотела захныкать. Сокол шевельнул ушами, скосил выпуклый левый глаз, недоверчиво посмотрел на нее, будто хотел спросить: «Разве девчонки бывают всадниками?»

—  А-а,  вот  в  чем дело! — догадался   Юрка.— Так это сестренка, Сокол. Санитарка она... Если ранят в бою... Она все знает, понятливая.

Сокол тряхнул гривой, опустил голову — видно, все понял. Юрка влез на ларь, подпрыгнул, сел на коня впереди Светки, приказал ей:

—  Теперь   держись  за меня покрепче.

—  Держусь.

—  Приготовиться        к бою! — Юрка      выдержал лишь  ему  понятную паузу, пришпорил коня и поднял   прутик.— воображаемый клинок.

Конь осторожно качнулся, глянул на седоков и сделал первый шаг. Он выходил из конюшни необычно, словно бы слегка приседая на все четыре ноги, чтобы всадники не задели головами за верею. Он все понимал, этот белый, не подчиняющийся взрослым конь, и робко переставлял ноги, но вытягивал, напружинивал хвост, будто скакал во весь опор.

—   Скачи,  Сокол!  Скачи смелее! — шептал Юрка и натягивал поводья.

—  Ой,     боюсь! — призналась Светка.

—  Не бойся. Я с тобой. С командиром нечего бояться. Держись бодрее, люди смотрят.

Деревня стала шире, дома расступились. Перед всадниками открывался простор. На улицу выбегали мальчишки и девчонки, просили:

—  Возьмите с собой!

—  А вы своих коней седлайте — и за нами вдогонку. Хорошо? Интереснее будет!

—  Хитер! Ловок и догадлив больно! Такого-то коня нету больше. Ты ведь лучшего-самолучшего выбрал! — кричали мальчишки.

А девчонки причитали:

—  Видали? Уселась! — Это они про Светку. — Сама не своя, нос задрала!

И еще кричали, чтобы Юрка со Светкой слезали поскорее, дали другим покататься.

Всадник дернул поводья. Конь встрепенулся, высоко поднял голову, но шел все так же осторожно. Его тоже влекло через поле, к дальнему синему увалу...

Рядом, довольный, счастливый, шагал Светкин отец и тихо приговаривал, упрашивал Сокола:

—  Спокойно, милок, спокойно!

А Сосипатыч стоял на своем крыльце, глядел из-под руки...

Юрка, высоко приподняв локти и взмахивая ими, словно крыльями, держался за поводья — он правил самым отчаянным конем на свете.


 

CopyRight Базанков М. Ф.