На правах рукописи

Евгений Старшинов

Л Е В Ы Й    Ф Л А Н Г

 

                                    — Левый фланг, подтянись!

                                    (Любимая команда лейтенанта Сенькина)

 

ОЗЕРОВ

 

По утрам над резными карнизами дома Озеровых безмятежно воркуют голуби.

Днем под окнами слышится то грохот порожней, то скрип нагруженной телеги, то ребятня, озоруя, проведет палкой по частоколу, словно пулеметную очередь пустит по недругу.

А вечером, когда все замирает вокруг, тихо отворяются створки одного из окон, и кто-то долго смотрит на тревожное зарево в далеком небе Москвы.

До войны в этом доме жил учитель Богомолов. А теперь вернулся сам хозяин Петр Сергеевич Озеров.

               Не взыщи, брат Тихоныч, что пришлось тебя выселить, — хриповато и монотонно, с большими паузами говорил он Богомолову, лежа на высоко взбитых подушках и уставя взгляд воспаленных глаз в потолок. — Разве бы я просто так сбежал из столицы? Ни за что!... Для меня она дороже дома родного. Спроси любого: кто строил метро от первой до последней очереди? Кто был лучшим слесарем-водопроводчиком?.. Потому и почёт был. И уважение. И коммунальная квартира со всеми удобствами. Своими... трудовыми... — он перевел взгляд на вытянутые поверх одеяла руки и пошевелил пальцами. — Заслужил… И все пришлось бросить.

               Не навсегда же, — вставил слово Богомолов. — Поправитесь, сил наберетесь...

               Вот и врачи тоже: поезжай, Озеров, в деревню. Что важно при твоей болезни? Спокойствие! А откуда оно в Москве? Как тревога, так костыли в руки и — в подвал, в бомбоубежище. Каково это с третьего-то этажа. Да раз по десять в сутки... А в деревне тебе ни бомбежки, ни воздушных тревог. Пей себе молоко. Принимай хвойные ванны. Тем более, что дом свой. Ни от кого не будешь зависеть... Уговорили. Поехал. Сопровождающего дали... А толку что? — он хмуро улыбнулся и, переведя тяжелый взгляд на Богомолова, спросил:

               Как считаешь, Москва устоит?

               Москва? — замялся тот. — Должна устоять.

               Не уверен, — вздохнул Озеров и отвел взгляд в сторону. — А я — уверен. Я все по ночам, как только Шура уснет, сползу тихонько с кровати — да к окну. И — смотрю. Все видно. И как прожекторы по небу шарят, и как зенитки бьют, и как подбитые самолеты вспыхивают. — И снова о своей болезни: — Это я в Ленинграде заболел. В командировке был. Тоже линию метро вели. В одном месте авария случилась. Долго пришлось простоять в ледяной воде. Потом на цементном полу ночь провалялся. Вот и застудил суставы. Сначала там в больницу положили, потом в Москву переправили. Профессор лечил. Вылечил бы, конечно, да война помешала. А теперь надежды мало. Хоть бы дожить, когда немцы капут закричат. А там и помирать можно.

Богомолов пытался перевести разговор па другое, подбодрить его, внушить веру в то, что его положение еще не безнадежно. Но Озеров, казалось, слушал только себя и говорил:

               Одного не пойму: как наша армия не выдержала первого удара, почему отступала чуть ли не до самой Москвы.

               Временные неудачи вполне понятны, — попробовал возразить Богомолов.

Горькая усмешка тронула губы больного. Но Богомолов заученно продолжал:

               Внезапность... превосходство в технике...

Какая внезапность? Какое превосходство? — порывисто поднимаясь на локоть, перебил его Озеров. — Чепуха все это! Кто из нас не знал, что не нынче, так завтра воевать придется? Или у нас мало маневров было? Или наши самолеты, танки хуже немецких?.. Вспомни, о чем писала до войны наша пресса... Какие мы песни пели?.. «Броня крепка, и танки наши быстры». Где она, эта броня?

Спорить Богомолову не хотелось. Да и опасался он, как бы его собеседник не вздумал в горячке спора вскочить о кровати, забыв о своей тяжелой болезни.

               Петр Сергеевич, вам вредно волноваться, — попытался он успокоить Озерова. — Вы лежите.

               Я солдат не виню, — продолжал тот свое. — Эх, кабы не болезнь! Взял бы я винтовку и пошел бы в самое пекло...

Когда Богомолов вышел на улицу, уже смеркалось. В воздухе похолодало. Только высокие березы под окнами с первой желтизной листьев, казалось, еще хранили остаток дневного тепла.

Улицы Березовки были безлюдны.

«Пусто, как на кладбище», — подумал Богомолов.

Он пошел мимо меловой церквушки и затянутого тиной пруда, мимо магазина и похожего на большой скворечник двухэтажного здания школы.

Ни о чем не хотелось думать. Ни о чем... Но мысли непроизвольно возвращали его к действительности, к тому, что вот умирает в селе знатный метростроевец, хороший человек Озеров, и ему нечем помочь, что где-то под Смоленском и Киевом ведут бои с недругом и гибнут жители Березовки и других таких же сел России, а он, Тихон Богомолов, все еще здесь, в тылу, и что ночью, наверное, опять будут бомбить Москву, а у него там, в городке под Москвой и отец, и мать, и сестры. И он не знает, что им посоветовать: то ли эвакуироваться вместе с заводом в Сибирь, то ли ждать.

Проходя мимо школы, он остановился у буйно разросшейся акации, сорвал два туго набитых стручка, осторожно вылущил из них зернышки и, горьковатые, разжевал и проглотил. Потом сдавил губами пластинчатые скорлупки стручка и подул на них. Раздался звук, похожий на гудок путейского рожка.

И вдруг из какого-то укромного уголка памяти выплыли забытые слова: «В златотканные дни сентября...» Из какого это стихотворения? И они, бесхитростные эти слова, отозвались в сердце щемящей болью, как прощание с тем, чем жил до сих пор.

Вспомнилось, как впервые пришел он сюда поступать в пятый класс. Так же сорвал два стручка, так же вылущил, так же подул. Сколько времени прошло с тех пор? Вот у этого окна стояла их парта. Их было пятеро. Те четверо тоже давно окончили институты. И все они теперь там, где дым, где стрельба, где кровь. И только он... И опять «В златотканные дни сентября»...

Потом эта фраза долго преследовала его везде: и на околоте льна, куда он ходил с учениками, и в школе на уроках, и на военных сборах в группе народного ополчения, и дома за проверкой тетрадей, и у постели Озерова, к которому он продолжал ходить через каждые два-три дня. Она вспыхивала в сознании внезапно. Думает он о чем-нибудь другом, и вдруг, как отзвук бунинского листопада, как отсвет левитановской осени: «В златотканные дни сентября...»

Здоровье Озерова ухудшалось день ото дня. Не помогли ни спокойствие, на которое столь большие надежды возлагали врачи, ни целебный воздух родных полей, ни хвойные ванны, ни неустанные заботы беззаветно преданной ему Шуры — его красивой бездетной жены. Все резче проступала худоба на лице, все темнее становились круги возле глаз, все беспомощней тело. Но он по-прежнему совершал по ночам свои тайные вылазки к окну и наблюдал за московским небом, а потом сличал свои наблюдения со сводками информбюро.

Однажды — это было уже в октябре — он упал и, ударившись о край кровати, переломил бедренную кость правой ноги. Наблюдения пришлось прекратить. А потом, через несколько дней, переломилась и левая нога. Переломилась, когда он лежал в постели. Теперь это был полутруп. Это были живые мощи. Но сознание оставалось ясным, и это для него было особенно тяжело.

               Вот спасибо, что пришел, — тяжело дыша и с трудом выговаривая слова, сказал он Богомолову при очередном его посещении. — Садись... Слушай... Сон какой мне приснился.

Богомолов, сняв кепку и держа ее в руках, сел на лавку у окна. Но Озеров попросил его взять стул, придвинуться поближе к кровати.

               И снится мне, — продолжал он, загадочно улыбаясь блаженной улыбкой юродивого, — будто за селом, на лугу, самолет спустился. Народ сбежался со всей Березовки. Приковылял и я на костылях... Смотрю, дверца самолета открывается и выходит... Кто бы ты думал?.. Сталин.

               Здесь Озеров? — спрашивает.

Все на меня показывают, а у меня аж ноги подкосились, комок в горле, слова вымолвить не могу.

Тогда он сам увидел. Подходит ко мне, руку на плечо кладет.

- Как здоровье, Петька?

               Плохо, — говорю, — Иосиф Виссарионович. Помирать, видно, придется.

А он так серьезно, вроде бы с обидой:

               Ты что, в советскую науку не веришь? Ты это брось! Не тужи. Спасем. В Крым отвезем. В санаторий. Ты заслужил...

               У вас, — говорю, — и без меня забот много. Москву прежде спасайте, Россию, — а у самого слезы по щекам. А он опять:

               Верь в науку. Не падай духом. Собирайсь,

Тут я и проснулся...

Помолчав, Озеров спросил:

               А что, если ему написать? Про жизнь рассказать. И про сон тоже... Не поможет?

Богомолов ответил не сразу.

               Едва ли, — сказал он. — Когда вся страна в опасности, до нас ли ему... Впрочем, я могу написать.

               Зачем? — безнадежно вздохнул Озеров. — Ты правильно сказал: ему теперь не до нас... А сколько на полях да в госпиталях гибнет нашего брата... Эх, винтовку бы мне...

Это был их последний разговор.

Вскоре Озеров умер. Богомолов пришел проводить его в последний путь. Петр Сергеевич лежал в гробу чисто выбритый, строгий, в белой сорочке и черном костюме. И значок метростроевца блестел у него на груди.

Когда гроб несли на кладбище, первый немецкий самолет пролетел над Березовкой и где-то возле железной дороги сбросил тяжелую бомбу.

 

МОРОЗОВ

 

После смерти Озерова Богомолов всерьез начал собираться в армию. Быть в резерве ему самому становилось в тягость.

Он составил перечень неотложных дел, где значилось: вырвать больной зуб, насушить сухарей, не забыть взять с собой (приготовить!) бритву, помазок, перочинный нож; ложку, вилку, кружку, письменные принадлежности, бинт, йод, книгу-спутницу (подобрать!), читать о войнах, написать завещание жене.

Юлия Витальевна, его жена, одобрила этот перечень, добавив от себя к тому, что надо взять, «фотокарточку Юленьки и Талика», то есть сына Виталия, два носовых платка, полотенце, иголку с ниткой.

Самым важным из этого перечня он считал первый пункт: вырвать зуб. Этот зуб, коренной, доставил ему немало мучений. Чуть простыл - флюс и ломота такая, хоть караул кричи. Ночь корчится на печи, — он тогда еще жил в доме Озерова, — а утром рот не может открыть, кусок хлеба съесть. И на уроках говорил, как бы цедя слова сквозь зубы,

               А что, если на фронте так прихватит, — рассуждал он. — Ну и силу воли испытать не лишне, свою выдержку, умение переносить боль...

Тащила женщина-стоматолог. Первый раз дернула — искры из глаз посыпались. Второй — все потемнело. А она щипцы с зубом — к самому носу:

               Вот он, полюбуйтесь! Видите, какой корень кривой? Вот он и не давал вам открывать рот. Возьмете на память?

               Выбросьте, — невнятно промычал он, нажимая ладонью на щеку, и, шатаясь, вышел из кабинета.

Пока добирался до дому, ломота утихла. Разделся. Развернул свежую газету.

Кто-то хлопнул дверью, и из-за перегородки раздался выкрик:

               Смерть немецким оккупантам! — а немного погодя:

               Почему не отзываетесь?

               А что я должен сказать? — поднял голову от газеты Богомолов.

               Как что? Наше дело правое, победа будет за нами!..

В комнату вошел председатель колхоза Морозов. Был он голенаст, поджар, курнос, худощав. В глазах — муть полынная.

               Повестки не ожидаете?

               Ожидаю.

               Это вы правильно делаете. Не всю же войну болтаться в тылу.

               А вас это очень беспокоит?

               Как вам сказать,— нахохлился Морозов, стреляя глазами из-под надвинутой на лоб кепчонки по углам, как бы высматривая чего-то. — Не то, чтобы очень, а все-таки. ...Это все ваши? — кивнул он на книги, стоявшие на полках и на этажерке.

               Мои. Не купить ли собираетесь?

               Зачем? — пожал плечами Морозов. — Просто буду иметь в виду на всякий случай. Допустим, захочет ваша супруга переехать куда, мне знать надо: дать ей подводу или, скажем, две.

               Садитесь, — пригласил Богомолов. — В ногах, говорят, правды нет.

               А где она есть? — ни с того, ни с сего взорвался Морозов. — Где?.. У кобылы, извини за выражение.... — И так же внезапно успокоившись и присаживаясь на табуретку, спросил:

               Хозяйка-то дома ли?

               Скоро будет.

               Ну, я тогда подожду.

               Какая нужда?

               Нужда — не нужда, а вот пришел. Заботу проявил. А то как же? Работенку ей подходящую подобрал. Вот оно что!.. А то возьмут, думаю, Тихона Тихоныча в армию — вас то есть. Либо на фронт пошлют. А ведь там и убить могут. А то как же? Так должен кто-то заботу об его семействе проявить? Вот оно что! А мне как раз счетовод нужен.

               Не пойдет, — категорически заявил Богомолов,

               Почему?

               У нее педагогическое образование. Она в школе будет работать.

               А какой резон? — так и привскочил Морозов. — На одном пайке. А тут и молоко, и овощи, и все такое прочее. И подмога от меня во всяком деле. Лишь бы покорной была.

               И вам не совестно говорить мне это? — упрекнул его Богомолов.

               А что? — не смутился тот и перешел на высокопарный тон: — У всякого принца свой принцип. И у всякого Абрама своя программа... Была бы честь предложена.

               Думаете, война все спишет? — вздохнул Богомолов.

               Зря беспокоитесь, — усмехнулся гость. — Хотя время трудное, это правда. И бабы — они на все идут. А мне по положению приходится всех ублаготворять. От баб отбоя нет. Вот оно что!.. Вон Шурка Озерова: не успела своего Петьку похоронить, ко мне прибежала...

               Замолчите и выйдите вон! не выдержал Богомолов. — Вы циник!

               Гм... А вы, оказывается, сердитый! - обнажил беззубые десны Морозов и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Вскоре пришла Юлия с Таликом.

               Тебя Морозов спрашивал.

               Меня? — удивилась она. — Хороший человек. Правда? Хотя и со странностями.

               Наглец и циник, — буркнул Богомолов.

               Ты его не понимаешь, Он совсем не такой, как ты думаешь... Немножко того, — покрутила она пальцем у виска... — Контужен в ту войну... Работенку предлагал?.. Ха-ха-ха! Он такой забавный. Ну и что он говорил обо мне? Ягодка? Бутончик?.. А вообще-то предложение соблазнительное. Ты как на это смотришь? Ведь мало ли что может случиться. А то как же? Вот оно что! А тут и молоко, и овощи...

Да ты заговорила его словами? Ты разговаривала с ним?

— Конечно.

- Передразниваешь? — горько усмехнулся Богомолов. — А ведь поддашься, когда меня не будет.

               Я? — обиделась Юлия. — За кого ты меня считаешь?..

- А ну вас! — махнул он рукой и вышел на улицу, держась за больную скулу.

Раньше побродить на досуге за околицей или по лесу, посидеть у кого-нибудь на завалинке Богомолову казалось обычным делом. А тем более в выходной. И люди были приветливы, обходительны.

Теперь же, при встрече с сельчанами, он здоровался сдержанно и проходил опустив глаза, как будто в чем-то был виноват перед ними. Часто за своей спиной он слышал ворчливые голоса:

- Им что! Гуляй! А наши мужики там за них кровь проливают...

Он вышел за село и, сам не отдавая себе отчета, зашагал по дороге к Забродину, к своей родной деревне, что маячила за горой.

Спустился в лог, поднялся на горку, дошел до речки, в которой он в детстве ловил вьюнов и карасей, Невдалеке начинались избы деревни.

Около речки он постоял, опершись о лавы, и повернул обратно. Сначала хотел зайти в Заброднно, но потом раздумал.

Там, где некогда стоял их дом, теперь было голое место. Только тополь под окном, да вишни, да рябины, да колодец с журавлем…

Сколько раз потом вдали от родного края он сожалел, что не дошел до деревни. А может, и правильно сделал, что не дошел. И снилась ему не пустошка, а тот уютный кров, под которым он провел детство, и тянуло его сюда, как магнитом, где бы он ни кочевал, куда бы ни занесла его война.

 

ПРОЩАЙ, БЕРЕЗОВКА!

 

Вот и настал давно и тревожно ожидаемый день разлуки.

Солнечным утром февраля, морозным и чистым после метели, по скрипучему снегу следом за письмоносцем прошагал журавлиным шагом розовый от свежего ветра Морозов.

Гаркнув с порога свое обычное «Смерть немецким оккупантам!», Он, залихватски сдвинув на ухо барашковую кубаночку, сутуло вторгся в комнату, осклабил беззубый рот и изрек:

               Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой!.. Так или не так?..

Богомолов не отозвался, продолжая рыться в ящиках , стола в поисках утерянного «реестра», то есть перечня того, что необходимо взять с собою в дорогу. Как всегда при долгом ожидании, все, что было собрано, снова разобрано и пущено в обиход.

               Не отзываешься? — обидчиво бросил Морозов. — А я с самыми добрыми намерениями. Вот оно что!.. Проститься пришел... А то как же?..

Видя, что Богомолову не до него, он переключился на Юлию Витальевну.

- А ты, Юленька, шибко не расстраивайся, — жестикулируя и весь ходя, как на шарнирах, то поправляя кубаночку, то засовывая руки в нагрудные карманы своей дубленой куртки, то снова выбрасывая их, и крутя ими, и прищелкивая пальцами, лебезил он этаким пообщипапанным, но еще бодрящимся петушком: — Что главное в твоем положении? Не теряться! Правильно я говорю?.. Ну, допустим убъют Тихона Тихоныча, либо ранят смертельно... Так что же, на этом и все? И крест? А?..

Вы что, специально травить меня пришли? — не вытерпел Богомолов.

               Во! — шмыгнул курносым носом Морозов. — Узнаю голос будущего доблестного воина Рабоче-Крестьянской Красной Армии... Это вы правильно сказали! Дадим разительный отпор всем проискам агрессора!.. Нанесем сокрушительный удар!..  — И более спокойным тоном: — А насчет Юлии Витальевны вы не извольте беспокоиться. Вот оно что! Без нашего внимания мы ее все равно не оставим. А то как же?..

Богомолову хотелось весомых и значительных слов. В первые дни войны такими были слова клятвенной верности Родине, слова о доблести и героизме, о решительном отпоре агрессору и о том, что враг будет сметен с лица земли.

Теперь же, когда для него настало время проявить эту доблесть и героизм, эти слова здесь, в тылу, в устах Морозова, да еще вкупе с обещанием «не оставить вниманием», звучали кощунственно. Он как будто нарочно выворачивал их наизнанку.

Непонятным казалось и поведение Юлии. Что она стана задумчивой, как-то замкнулась в себе, — это он поникал. И что заставила его, кроме перечисленных в памятной записке вещей, взять еще зеркало — непременно из рук сына, чтобы помнил! — зубной порошок и щетку, мыло и мочалку, и четыре пачки конвертов с бумагой, с наказом, чтобы он писал ей и посылал по два письма в неделю, — все это понятно. Легко объяснить даже то, что среди вобранного ею белья вместо полотенца оказались женские трусы с кружевной каймой. Каких казусов не бывает по растерянности! Но когда он указал ей на эту опрометчивость, она вдруг как-то загадочно улыбнулась, сказала:

               Возьми, может, какой мамзель подаришь!..

Потом она позвала его на кухню. Он подошел.

               Дай левую руку!

Дал.

               Посмотри мне в глаза.

Посмотрел.

               Это что у тебя за шрамы на руке?

Объяснил: на указательном пальце — порезал в детстве ножом, на большом — пила соскочила, я на самом выступе, на мякоти у запястья — кажется, стамеской...

— Почему кажется? — недоверчиво переспросила она и принялась пристально рассматривать чуть заметный след какого-то забытого ранения. — Так вот, чтобы не казалось... — она помолчала и вдруг вцепилась зубами в руку.

               Ой! Что ты делаешь?! — вскричал он от боли.

               Чего ты испугался? — принялась она спокойно уговаривать его, хотя из руки вовсю текла кровь. — Терпи. Тебе надо быть мужественным, ты же в армию идешь. На фронте не такие испытания бывают... Обожди, не спеши...

Она неторопливо обработала ранку заранее припасенным йодом, забинтовала.

               Вот теперь, надеюсь, ты меня не забудешь, — и со слезами бросилась ему на шею...

Потом он, то прижимая больную руку к груди, то размахивая ею, как поп кадилом, долго стоял перед книжной полкой, не зная, на какой из книг остановить свой выбор. После долгих колебаний выбрал неказистую на вид книжицу в серовато-желтой обложке. Это была повесть Толстого «Хаджи-Мурат».

Когда все вещи были уложены, Богомолов позвал соседа по квартире, старого учителя, которому он должен был передать свои школьные дела. Тому в этот день нездоровилось, но он пришел. Сфотографировал их и подарил на прощанье своему коллеге пачку махорки.

               Не куришь? — сказал он. — На фронт попадешь — закуришь. По себе знаю...

Посидели. Выпили расстанную...

Богомолов, где бы он теперь ни находился, — и у себя за столом, за этой, может быть, последней в гражданской жизни трапезой, и в школе, куда он вынужден был зайти и где. был проведен митинг по поводу его проводов, и «но дороге в рай», как он тогда назвал эту сверкающую в наледи дорогу в райцентр, — всюду как-то по-особому чувствовал свою левую руку, которой прежде как будто и не замечал вовсе. Ему казалось, что и окружающие замечают это. А в райвоенкомате совсем растерялся.

Медицинскую комиссию, отбиравшую призывников в училище, возглавлял сердитый врач-богатырь.

               Что это там у вас на левом фланге? — басовито спросил он Богомолова, когда тот, смущаясь своей наготы и пряча забинтованную руку, предстал перед комиссией.

               Пустяк, — стараясь казаться спокойным, небрежно бросил он и, чтобы как-то уточнить и в то же время уклониться от прямого ответа, добавил: — Небольшая травмочка...

— Развяжите, — последовало распоряжение.

Богомолов стал развязывать бинт, заранее представляя, какую реакцию вызовет у членов комиссии его объяснение.

               Был на днях случай, — стал рассказывать врач членам комиссии, пока Богомолов путался с бинтом. — Входит детина. Ростом выше меня. Красавец! Кровь с молоком! Геркулес!.. А на груди — татуировка: крест с распятым Христом и надпись: «Нет в жизни счастья!» Что вы скажете? — обратился он к слушавшим его. — Как вам нравятся такие художества?.. А ведь тоже думали в военное училище направить...

Но Богомолов зря опасался, что его будут придирчиво допрашивать, отчего да почему. Едва он снял бинт, как услышал:

               Ладно, одевайтесь...

Врач даже не взглянул на рапу. Видимо, недаром районные шутники сочинили о нем притчу, будто он иногда определял годность к воинской службе так: ставил человека в угол, снимал свою папаху и бросал в него. Устоял — годен, упал — не годен...

На другой день отобранных в военное училище выстроили во дворе военкомата. Подали грузовик.

И замелькали телеграфные столбы и кусты по обочинам дороги, заклубился белый вихрь метели из-под скатов, зарябило, замельтешило в глазах то ли от яркого блеска снегов, то ли от встречного ветра, то ли от разлуки с родными и близкими.

Богомолов, держась за борт, наблюдал, как удаляется город, как на глазах уменьшается силуэт Юлии, оставшейся на мосту, и как он, этот силуэт, наконец скрылся из виду.

Он повернулся лицом по ходу машины и только теперь стал внимательно присматриваться к спутникам.

               Тихон Тихонович, вы меня не узнали? — обратился к нему стоявший сбоку юноша в стеганой фуфайке и сдвинутой на самые брови кепочке-восьмиклинке.

Богомолов с любопытством окинул его взглядом. Что- то знакомое уловил в чертах лица, в прищуре глаз, в улыбке с горчинкой: как будто клюквину во рту раздавил. Неужели Голубев? Был такой ученик в первые годы его работы в школе. Но тот был какой-то заморыш. Бывало, из-за парты одна стриженая головенка выставляется. И голосок писклявый. А этот — и росл, и плечист, а грудь колесом, и чуб спелым хмелем вьется у виска.

- Голубев? — с оттенком недоумения спросил Богомолов.

               Он самый! — весело отозвался тот, видимо, довольный и этой неожиданной встречей, и тем, что он, в прошлом едва ли не самый неказистый в классе и не ахти как успевающий, теперь выглядит так молодецки, и тем, что он едет со своим бывшим учителем в военное училища на равных правах и пока еще неизвестно, кто как проявит себя там. — Иван Голубев! — добавил он для вескости,

               Да, да, Иван. Помню, помню, — закивал Богомолов. — Что ж, вместе будем?

Выходит, — усмехнулся Голубев и тут же предложил с превосходством молодости: — Садитесь, а то просквозит.

В меховом пальто, в добротных валенках и теплой ушанке Богомолову не было нужды прятаться за шины легко одетых сверстников Ивана Голубева, и он отказался:

               Ничего, постою. Надо привыкать...

Был среди спутников еще один будущий курсант военного училища в возрасте Богомолова, а может, и чуть постарше его, кажется, механик по специальности, коренастый смуглый крепыш, которого все запросто звали Костей. Но он был одет так же легко, как и молодые призывники, — в тужурке, ботинках, фуражке, а поэтому сразу же пристроился в затишке, за кабиной, за укрытием из брезента. Кроме того, когда на выезде на города увидел двух проголосовавших молодух, упросил шофера посадить их «для согрева», и потом всю дорогу тискал их и хохотал, и визжал вместе с ними.

Богомолов и Голубев за всю дорогу не сказали друг другу ничего существенного, но тем не менее почувствовали что-то общее, сближающее их, и, возможно, на долгий срок.

 

СЕНЬКИН

 

Первым взводом первой роты первого минометного батальона, куда попал Богомолов, командовал молоденький белобрысый лейтенантик по фамилии Сенькин.

В лихо заломленной пилотке, с торчащим из-под нее хохолком, с хитроватой улыбкой на губах и озорными искорками в озерной синеве глаз, он появлялся в казарме раньше других командиров и, заглушая голос дневального, суматошно вопил:

               Подымайсь!.. Быстро!.. Засекаю время!.. Засекаю!.,

При этом возгласе в казарме начиналась суматоха. Нары вздрагивали и ходили ходуном. Курсанты, шальные спросонок, рывком сбрасывали с себя одеяла, как ошпаренные, вскакивали, хватали вместо брюк гимнастерки и лезли в них ногой. Толкая друг друга и чертыхаясь, крутили портянки и шнуровали ботинки. Согнувшись в три погибели, наматывали обмотки — эти трехметровые чудо- голенища.

А Сенькин уже вопил пуще прежнего:

               Выходи строиться на зарядку! Быстро!.. Пулей вылетай!.. Пулей!..

Его подчиненные, продолжая мотать на ходу, сломя голову шарахались к двери, наскакивая впопыхах один на другого и, запинаясь, полуобнаженные, высыпали толпой на плац, суматошно строились и, подгоняемые, как плетью, визгливым голосом Сенькина, начинали табуном бегать по кругу, потом по закоулкам между казармами, будя топотом ног утреннюю тишину, пока на морозе голые спины не покроются испариной.

Потом по команде Сенькина делали наклоны и приседания, прыжки и подскоки, молотили кулаками воображаемого противника, крутились мельницами и размахивали руками то как молотобойцы кувалдами, то как косари косами по росе.

И снова — бег по кругу до обалдения, пока не затрясутся поджилки и не заколодит грудь одышка, пока не закружится голова и не отяжелеют конечности.

Потом — умывание с обтиранием до пояса, заправка нар, приведение себя в порядок. Строем на завтрак, строем обратно. Строем на занятия и с занятий. И так от подъема до отбоя, повинуясь веселому и властному голосу Сенькина, его суматошным командам: «Быстро!» «Пулей!» «Становись!» «Разойдись!» «Равняйсь!» «Отставить!» «Направо!» «Налево!» «Шагом марш!» «Бегом!» «На месте!» «Прямо!» и —с особым залихватским выкриком, с молодецкой удалью, с упоением?

— Левый фланг, подтянись!..

При этой команде Богомолов инстинктивно вздрагивал и прижимал левую руку к бедру. И ускорял шаг, поскольку он находился на левом фланге взвода, и эта команда касалась его непосредственно...

Народ в училище поступал и из госпиталей — из числа бывших фронтовиков сержантского состава, и с предприятий, и из учреждений, из числа снятых с брони, как Богомолов, и, наконец, призывного возраста, вчерашние десятиклассники, студенты и рабочие, — таких было большинство.

Во взводе Сенькина подобрались люди дошлые, в основном земляки Богомолова, проходившие вместе с ним медицинскую комиссию и ехавшие в одной машине. Был тут один бывший председатель сельсовета, едва ли не самый рослый из всех, «дядя, достань воробушка», человек степенный и рассудительный. Были два голенастые и горлопанистые ухаря, дружки-приятели — водой не разольешь. Был и тот самый Костя, который в дороге тискал молодух и хохотал, и визжал вместе с ними. Был и Иван Голубев — бывший ученик Богомолова.

К новой жизни, к военной муштре Богомолов привыкал с трудом.

Привыкший подходить ко всему с логическим аршином, с мерой целесообразности и полезности, он полагал, что в училище их прежде всего рассортируют по образованию, по степени подготовленности и в соответствии с этим будут обучать, одних — начиная с азов, других — по особой, может быть, сокращенной программе.

А их всех — под нулевку и, что называется, в общий котел: варись, авось толк выйдет. И они стали вариться.

Винтовку знаешь? Долби снова: «Русская трехлинейная винтовка образца 1891 года служит для поражения живой силы противника огнем, штыком и прикладом. Состоит из трех частей: ствол, приклад, затвор. Составим засти затвора — стебель, гребень, рукоятка...» Изучались также азы политграмоты.

И люди со средним и высшим образованием добросовестно долбили эти азы день за днем, неделю за неделей.

И все это в то время, когда Красная Армия продолжала, истекая кровью, отступать, а противник наносил ей все новые чувствительные удары и оккупировал все новые территории.

Но какое тебе дело до всего этого, если программа требует от тебя знания азбучных истин, и если повторение- мать учения, и если беспрекословное подчинение начальству — твоя обязанность, а пререкания наказуемы по уставу.

А поэтому... тверди, как молитву, «стебель, гребень, рукоятка», туже наматывай обмотки и отрабатывай на плацу строевой шаг, чтобы ногу, боже упаси, не сгибать в колене, и чтобы поднимать ее как можно выше, и чтобы носок был вытянут, и чтобы ступать на всю ступню, и ширина шага чтобы была семьдесят пять сантиметров, — ни больше, ни меньше.

И курсанты, вытянувшись в колонну по одному, с интервалом, под собственную команду, при счете «раз, два, три» — поднимая ногу и при счете «раз, два, три» — опуская ее, стараясь не сгибать в колене и старательно вытягивая носки, медленно журавлиным шагом двигались друг за другом, а взводный придирчиво выверял, вымерял, делал замечания и поворачивал обратно.

Такие занятия Богомолову казались и ненужными, и вздорными, и были сущей каторгой. Только лейтенант Сенькин, казалось, никогда не унывал. Потряхивая своим русым хохолком, торчащим из-под лихо сдвинутой набок пилотки, поблескивая искорками глаз, маленький и подвижный, он то с бесшабашной удалью, то с напускной серьезностью, то с веселым озорством крутил и вертел вверенными ему людьми.

Огневая и строевая подготовка, и хим-, и физ-, и политуставы и наставления — всюду Сенькин сам. Только инженерную подготовку да топографию вели специальные преподаватели.

Ничего, Тихоныч: терпи, казак, атаманом будешь!.. Не думай о доме, думай о другом. Протыкай чучела штыком по команде «коротким коли», «длинным коли». Делай выпады с вывертом вправо и влево по команде «вправо отбей», «влево отбей». Вскидывай винтовку кверху над собой, как бы закрываясь от сабли налетевшего на всем скаку конника, при команде «закройсь!» Запомни, что советский боец — и один в поле воин.

Сказано атаковать — атакуй. Действуй решительно, напористо, смело. Попал под обстрел — броском вперед. По команде «ложись» — падай с разбегу и тут же быстро отползай в сторону. Танки? Приготовь бутылку с горючей смесью и противотанковые гранаты. И снова на всех парах короткими перебежками вперед. И метай гранаты. И штурмуй высотки с криком «ура». И снова копай и ползай — проживешь с пользой.

Заниматься тактикой — это тебе не с портфеликом щеголять по Березовке, не книжечки почитывать, не диктантики проверять, не мелом по доске постукивать.

Кончились занятия — становись но команде в строй с винтовкой на ремне, или с двадцатикилограммовой опорной плитой, или стволом миномета, или двуногой-лафетом на вьюках. И — шагом марш с песнями до казармы. А не с песнями, так бегом... Чем солоней пот — тем веселей взвод. Но бойся, не простудишься. Это не беда, что дожди да холода: с потного простуда — как с гуся вода. А придешь с занятий — умойся, как утром, до пояса, приведи себя в порядок и — в столовую тоже строем и тоже с песнями — хлебать суп из трех круп, где крупинка за крупинкой гоняются с дубинкой, и есть овсяную кашу — главную пищу нашу, с которой ходить будешь, а плясать не захочешь.

И драй оружие. И учись есть начальство глазами, и козырять, и отвечать по-уставному. И не мни себя умней других: другие тоже не лыком шиты.

А выкроишь время — пиши своей Юленьке сердцещипательные письма и посылай их, как она наказывала, два раза в неделю, благо у тебя конвертов много.

Впрочем, можешь писать и пореже. Не обязательно по два раза в неделю. Не думай, что она уж сильно скучает о тебе. Там, наверное, Морозов не оставил ее без внимания. А то как же? Проявил заботу. Вот оно что!

 

МОРЕВ

 

- Левый фланг, подтянись!.. Майское солнечное утро бьет в глаза, выжимая слезу. За колонной клубится пыль. Сенькин сегодня раньше других увел свой взвод за город, и его голос звучит с каким-то особым озорством. Отчего бы это?

Может, оттого, что по выходе за ворота на команду «запевай» взвод ответил гробовым молчанием?

Обычно в таких случаях следовала команда, обращенная непосредственно к запевале: «Запевай!» И если тому, что называется, попадала вожжа под хвост, Сенькин начинал гонять весь взвод до тех пор, пока своевольный и капризный запевала, переходя на раскачистый шаг, откашлявшись и закатив глаза под лоб, не затягивал жалостным дрожащим тенором свою любимую песню:

 

Провожала мать сыночка,

Крепко, крепко обняла.

Не утерла глаз платочком,

Горьких слез не пролила.

 

И взвод, взмыленный ретивым галопом, тронутый режущей по сердцу мелодией, подхватывал и вторил:

 

Не утерла глаз платочком,

Горьких слез не пролила.

 

Но сегодня Сенькин не стал своим обычным приемом вымогать песню. Он просто скомандовал: «Бегом марш!» и, чем дальше, тем веселее поторапливал: «Шире шаг!» А когда очутились за городом, несколько раз перестроил взвод из колонны по четыре в колонну по два, несколько раз развернул и свернул, несколько раз по команде «воздух» рассредоточил и положил в укрытие, хотя небо было чисто и до фронта далековато. И хотя впереди предстоял целый день занятий тактикой, курсанты уже изрядно повымотались, поэтому и растянулись больше, чем это допустимо на марше, поэтому Сенькин и кричал:

               Левый фланг, подтянись!

Человек шесть или восемь, не успевая за шагистым правым флангом, почти совсем оторвались от взвода. К ним и была обращена эта команда. И среди них был жилистый и сутуловатый Морев, бывший завуч средней школы.

               И чего ради надрывается! — недовольно ворчал он.

Говорил он это негромко, может быть, только Богомолову, с которым шел рядом, но Сенькин услышал.

               Морев! — предостерегающе крикнул он.

               Морев, Морев! — запричитал тот, передразнивая. — Ну, я Морев. И что из этого?..

Сенькина так всего и передернуло от этих слов. Он даже побледнел. Руки сами сжались в кулаки. В глазах — бешенство.

               Направляющий, приставить ногу! — с трудом сдерживая себя, скомандовал он.

Подождал, пока подтянутся отставшие. Повернул взвод направо, лицом к себе. Выровнял.

               Морев, выйдите из строя!

Тот хотел выйти в обход впереди стоящих Богомолова и Голубева, но Сенькин скомандовал:

               Отставить!.. Вы что, не знаете, как выходить из строя?.. — И повторил: — Морев, выйдите из строя!

Он коснулся рукой плеча Богомолова. Тот сделал шаг вперед и шаг в сторону, освобождая проход. Теперь Морев вышел, как положено по уставу.

               По вашему приказанию! — хмуро процедил он сквозь зубы.

               Хорошо! — со злорадной усмешечкой протянул Сенькин и приказал выйти одному из правофланговых.

Вышел и тот.

               Возьмите у Морева винтовку. И дайте ему опорную плиту.

Они молча обменялись. Взвод, тяжело дыша, настороженно и с любопытством наблюдал, что же будет дальше.

               Морев, — не повышая голоса, скомандовал Сенькин, — бегом марш!

Тот недоуменно пожал плечами, встряхнулся и, как-то неловко и как бы нехотя сорвавшись с места, придерживая правой рукой ерзавшую за спиной плиту, чуть пригнувшись, мелким шажком не спеша засеменил и запылил наизволок по большаку.

Сенькин скомандовал взводу «шагом», а сам побежал сбоку Морева, подгоняя его:

               Шире шаг! Не сгибаться!..

Но Морев, сцепив зубы, продолжал сутуло семенить с прежней неторопливостью.

               Нашла коса на камень, — весело резюмировал Голубев. — Видно, Мореву, опять придется ночью танцевать с тряпкой.

               Обязательно доведет, — подхватил Богомолов.

При всей неприязни к Мореву — его недолюбливали за сварливость и некоторое высокомерие по отношению к сослуживцам, — теперь весь взвод был душой на его стороне, осуждая Сенькина за чрезмерную придирчивости и не понимая причины его сегодняшнего дурного настроения.

«И в самом деле, что он напустился на Морева, — рассуждал про себя Богомолов. — Чего хочет добиться от него? Чтобы он не отставал от правофланговых? Чтобы ходил — да еще с грузом — браво, грудь вперед? Этого никогда не было и не будет. Морев всегда ходил мелким семенящим шагом и не в ногу с другими. Всегда немножко сутулился. Возраст — уже за тридцать. Начинать в таком возрасте готовить настоящего командира — напрасный труд. Да и характер уже сложился. Добиться беспрекословного повиновения? Не так-то это просто, а тем более сегодня, после внеочередного наряда, то есть почти бессонной ночи».

Неделю тому назад, — исключительный случай, — сам командир роты взялся научить его ходить строевым шагом и битых два часа гонял но плацу.

А кончилось тем, что вкатил ему нарядов на всю катушку.

Почти неделю дневальный после отбоя поднимал его «танцевать с тряпкой», и Морев с кем-нибудь на пару, ворча себе под нос, в одних трусах, гонял воду в проходах и под нарами, выделывая замысловатые «па», пока пол не становился белым и шероховатым.

И вот сегодня, едва он успел рассчитаться за старый «грех», как надвигается новая «милость», новое искупление за неповиновение.

Пробежав с плитой метров двести, Морев остановился,

               Больше не побегу, — сказал он.

               Я вам приказываю! — властно потребовал Сенькин.

               А если я не могу? Если сердце не выдержит? — упрямствовал Морев.

- Я отвечаю за все!

               Отстань... — как-то равнодушно отмахнулся Морев, снимая плиту.

               Два наряда вне очереди! — гаркнул Сенькин.

               Хоть все пять, — кивнул Морев…

Наступила разрядка.

Сенькин увел взвод в сторону от дороги, подальше от досужих глаз. Устроил привал с перекуром и дремотой. Потом стал отрабатывать тему: действие минометного расчета на огневой позиции во время наступления пехоты.

Сменили несколько огневых позиций. «Пристреляли» несколько реперов и «поразили» несколько целей, то есть покричали «правее», «левее», «выстрел», «выстрел».

Обратно шли нормальным шагом и с песнями. Только Мореву было не до песни...

— Буду жаловаться, говорил он после обеда Богомолову в казарме, куда теперь, с наступлением теплой погоды, редко кто заходил днем.

Он сидел на краешке нар в какой-то странной позе, вытянув тонкие в обмотках ноги, нахохлившись, сунув руки между колен и плавно раскачиваясь то вправо-влево, то вперед-назад. Кустистые брови, небольшой ястребиный нос, сосредоточенный взгляд глубоко посаженных глаз — все это придавало ему вид человека волевого, энергичного, одухотворенного. Вероятно, он был хорошим учителем. Таких ученики любят — умеющих не только словом, яркой мыслью, но и взглядом, мимикой лица, всем видом своим увлечь и повести за собой.

Когда же он шел в строю, да еще с винтовкой на плече или опорной плитой за спиной, и часто сбивался с ноги, или когда пытался перейти на строевой шаг, но только выше задирал голову, а ногами семенил по-прежнему, то выглядел как-то неуклюже и жалко.

            Буду жаловаться, — повторил он. — Пойду к самому начальнику училища или к заму по политчасти. Кто я ему, Сенькину? Плебей? Нет, я не плебей. Я советский гражданин. И по возрасту почти в батьки гожусь ему. А он — орать на меня. Кто ему дал право? По существу-то не ему меня, а мне его воспитывать надо.

             Вся разница в том, что у него есть звание и знание военного дела, — вставил Богомолов. — И он наш начальник.

             Какие знания?! — повернулся к нему всем туловищем Морев. — Антарктиду от Антарктики не отличит. И Аристотеля от Аристофана. А вы мне — знания!..

—Если подходить с этой меркой, хотел возразить Богомолов, но Морев перебил его:

             Нет, кто ему позволил? Командовать — пожалуйста, командуй. Но не ори, не оскорбляй, не груби. Я же не плебей.

            А вы поставьте себя на его место, — посоветовал Богомолов. — С него требуют чего? Чтобы мы все ходили четко в ногу. И строевым. У вас это не получается.

             Как не получается? — вскочил Морев с нар. — Вот, смотрите. — И он начал демонстрировать свое умение, высоко задирая голову, поочередно выбрасывая вперед ноги и ставя их не на всю ступню, а только на каблук, и ударяя своими небольшими кулачками себя в грудь то справа, то слева.

В это время в казарму заскочил Голубев и зычно рявкнул:

               Братцы, что я вижу! Морев строевым научился ходить!

               В цирке и лошади под музыку пляшут, и медведь на балалайке играет, только обезьян еще по-твоему кукарекать не научили, — отпарировал Морев. И, снова обращаясь к Богомолову, сказал:

               Ну, я пошел. Будь что будет…

 

ПРИЕЗД ЮЛИИ

 

Курсантов изредка навещали родственники: холостых — матери, сестры, женатых — жены. У проходной будки просили часового передать, что приехали. Порой часами ждали около ворот.

При встрече обнимались и целовались. Садились прямо у забора на траву под деревьями, открывали чемоданы и развязывали узлы с провизией. Так раньше в деревнях приносили в поле завтрак пахарям и косцам. Услужливо потчевали сыновей, братьев и мужей своим печевом и варевом.

Ежели женатому курсанту удавалось заполучить увольнительную, жена заводила его в чужой дом, заранее договорившись с хозяевами.

Расставались там же, где и встречались, то есть у ворот училища. Женщины горестно вздыхали и смахивали непрошеные слезы. Мужчины крепились и грубовато упрашивали не распускать нюни...

В одно из воскресений приехала жена и к Богомолову. Сообщили ему об этом утром, после завтрака, когда рота под командой старшины, поднимая пыль, убирала территорию. Старшина отпустил его к воротам.

Богомолов поздоровался с женой сдержанно, за руку. И сразу же начал торопливо объяснять, что за ворота ему выходить без разрешения нельзя. Его не выпустят. Вот придет командир роты, а это будет, может, через час, через два, и он отпросится. И ему, возможно, дадут увольнительную. Тогда они могут пойти куда-нибудь и побыть вдвоем.

Юлия молча выслушала его. Горько усмехнулась. С укором сказала:

               Ты вроде бы и не рад, что я приехала?..

               Как не рад? — растерялся он.

               И не поцеловал... И не спросил, как доехала…

               Ладно, не обижайся. После исправлю свою ошибку.

Отошли в сторону, сели под деревом.

Вынимая из сумки хлеб, яйца, вареную говядину (даже мяса где-то достала! — удивился Богомолов), Юлия, не спуская глаз, смотрела на своего Тишулю.

               А ты вроде бы ничего. Но очень похудел, — заметила она. — Я слышала — голодно у вас.

               Голодно не голодно, но сыты не всегда, — признался он и тут же добавил: — Ничего не поделаешь: война... У вас-то как со снабжением?

               Ничего, терпимо, — кивнула она. — Правда, кроме муки да крупы родко чего-нибудь привозят...

Неторопливо лупили яйца, обмакивая их в насыпанную в спичечный коробок соль. Ели говядину. Поочередно прямо из горлышка пили молоко. Юлия рассказывала. Ей предложили перейти в Забродинскую начальную школу на заведование. Она согласилась. Жить будет при школе... Его велосипед она продала, вернее, обменяла на козочку. Теперь молоко для Талика будет свое.

               Очень хорошо, молодец, — похвалил он ее за практичность.

Особенно же был он доволон тем, что она переедет в его родную деревню, и Морозову «проявлять заботу» о ней теперь не придется.

Незаметно пролетел час. Богомолов сбегал в казарму. Ротный оказался у себя. Выслушав просьбу, он критически осмотрел Богомолова с ног до головы и с головы до ног. Подпустил руку ему под ремень и перевернул его наизнанку. Покачал головой, по обыкновению грубовато заметил:

               Эх, голова садовая! Чего распустил брюхо, как беременная баба. Военный человек должен быть подтянут, как штык.

Богомолов подтянул на две дырки.

               Первый раз в увольнительную? — спросил ротный.

Так точно.

               Отпускаю на три часа, до обеда. Надеюсь, хватит?

               Вполне! — не подумав, выпалил Богомолов, и, заручившись увольнительной, снова побежал к воротам.

               Куда пойдем? - спросил он Юлию, выходя из проходной на улицу и озираясь по сторонам.

—. К незнакомым я не хочу, — сказала она. — У меня есть адрес. Правда, далековато. Придется прогуляться за Город, в поселок.

— Почему бы и не пройтись, — и он взял в левую руку сумку с остатками провизии, а правую оставил свободной на случай, если придется кого-нибудь приветствовать.

               Может, ты возьмешь меня под руку? — попросила Юлия.

               К сожалению, не могу, — извинился он. — Вот выйдем за город, тогда другое дело.

Но и за городом взять ее под руку не удалось: то и дело встречались то лейтенант, то капитан, то майор, и ему приходилось, переходя на строевой шаг, козырять им.

Вообще он чувствовал себя весьма и весьма непривычно, не как в строю, с которым теперь по-настоящему свыкся.

Видя, как он настороженно озирается, Юлия сказала:

— Ты стал какой-то пугливый, как будто идешь с чужой женой.

               Будешь пугливый, — усмехнулся он, — если послужишь под командой Сенькина.

               Что за Сенькин?

               Мой самый главный начальник...

До поселка было километра полтора. Слева, невдалеке от дороги, вдоль берега речки тянулись редкие кусты ракитника. Справа, возле поленницы дров и груды бревен, паслись три лошади.

Юлия, мечтательно прищурив глаза, спросила:

               А ты помнишь, как мы возвращались однажды из Семеновки от твоих родных из гостей?

               Конечно, помню, — подхватил он, и ему представилось, как они в какой-то престольный праздник гостили у семеновской родни, как сначала угощались у дяди, потом у тети, потом у дедушки с бабушкой, потом у другой тети, которая обиделась на ученого племянника, что зашел к ней в последнюю очередь, и простосердечно угостила его «коньяком — две косточки», который в народе зовут еще «чертом». Он, захмелев, не посмел отказаться и очумел. Но все-таки решил идти на ночь к себе в Березовку, как задумал раньше. Как шел половину дороги, утром вспомнил: то побежит, то полежит. А как вторую половину шел, не мог вспомнить.

               Теперь много ходить приходится, — оказал он —! С полной выкладкой. И бегом частенько... Порой не пьяного мотает хуже пьяного.

Он посмотрел на нее и понял, что, видимо, не уловил чего-то в ее вопросе, и что должен был ответить не так, а как-то иначе.

Минуту помолчали. И снова она загадочно спросила:

               А помнишь, как ты приезжал ко мне в Ростов?

               Еще бы не помнить! — живо отозвался он, вспомнив, как за два года до войны он был на сессии заочников в Москве, а она в Ростове-Ярославском в техникуме. И он ездил к ней на выходной день. И они ходили купаться па озеро. — Но тогда я был вольной птицей, — вздохнул он. — А теперь война. Отпустили к тебе всего на три часа.

И снова, посмотрев на нее, он понял, что говорит невпопад, не то, чего она ждет от него.

               Ну, а как мы с тобой первый раз в бане мылись, помнишь? — видимо, решила она ошеломить его неожиданным вопросом.

               Надо полагать, — усмехнулся он. — Теперь мы моемся не так. Приходим строем и с песнями. Хватаем тазы. Драим друг другу спины мочалками. Раза два-три окатимся. И — пулей, выходи строиться.

               Ну что с тобой случилось? — как-то болезненно поморщилась она. — Чем тебя вывести из этого гипноза?.. Слушай, Тишуля: а ты помнишь, как мы покупали новую кровать с пружинным матрацем?

               Не понимаю, при чем тут гипноз, — обиделся он. — А кровать, разумеется, помню. Хорошая кровать: с шарами, на колесиках, с пружинным матрацем и периной, — ты это правильно сказала... А теперь спим на нарах. Двое наверху, двое внизу. Матрацы жесткие. Первое время бока болели, а теперь ничего, привыкли.

               Эх-э-хэ! — удрученно зевнула Юлия. — Вот мы и дошли... Ты постой тут, я сначала зайду одна.

Квартира знакомых Юлии оказалась запертой.

               Что будем делать? — спросила она.

               Что делать! — развел он руками. — Придется идти обратно.

И они пошли. Юлия, под предлогом, что у нее жмет ногу, отстала от него. Когда он останавливался, останавливалась и она. Когда шел дальше, шла и она.

Поравнялись с поленницами.

               Тиша, ты подожди, — сказала она. И на минутку.

Она скрылась за дровами, а он продолжил тихим шагом идти, ломая голову и не понимая настроения Юлии. Народу ни в сторону города, ни в сторону поселка поблизости не было.

               Тиша, иди-ка сюда, — позвала его Юлии, выглянув из-за поленницы.

Но он лишь молча с обидой махнул рукой в сторону города.

               Ну, как хочешь...

Они пошли на вокзал узнать расписание поездов. И сразу же ей удалось купить билет до Забродинского разъезда. Посидели на скамейке станционного садика.

               Мне пора, — сказал он.

— Иди, — холодно отозвалась она.

               Не понимаю, что с тобой происходит, — покачал он головой.

               И понимать нечего,- и она отвела увлажнившиеся глаза в сторону. Видимо, плохо я тебе отметину сделала, — указала она на его левую руку.

Он поцеловал ее в безучастные мягкие губы и заспешил в казарму.

 

ПО АЗИМУТУ

 

Больше других предметов любил Богомолов военную топографию. С юношеской увлеченностью рисовал он в тетради топографические знаки, — эти треугольнички и овальчики, сквозные, и пунктирные линии, квадратики и крестики, точечки и кружочки, обозначающие леса и луга, дороги и просеки, населенные пункты и кладбища, ветряки и колодцы. С охотничьей страстью следопыта учился постигать тайнопись топографических карт, видеть за пестротой знаков, буквиц и цифирей не просто, скажем, рельеф местности, а и сразу представлять высоту гор и холмов, глубину впадин и котлованов, выпуклость или погнутость подъемов и крутизну скатов; узнавать не только породу леса: лиственный или хвойный, а и преобладающую породу деревьев, береза или осина, ель или сосна, и даже высоту деревьев, и толщину стволов, и среднее расстояние между деревьями; и с одного взгляда определять глубину и ширину рек и речек, и скорость их течения, и уровень воды в межень, и половодье, и какое дно: песчаное или илистое, глинистое или каменистое; а если шоссейные дороги, то какой они ширины и чем покрыты: асфальтом или брусчаткой, гравием или булыжником, шлаком или щебнем; а если есть мосты, то какие они: деревянные, каменные или железобетонные, а также и высоту их над водой, и ширину, и грузоподъемность; а если колодец при дороге, то и его глубину, и скорость наполнения водой и многое, многое другое...

Преподавал топографию высокий и худощавый капитан. Он ходил в старомодном пенсне, с неловко болтающейся у бедра полевой сумкой, набитой книгами, с рулоном карт под мышкой и выглядел в военной форме странным и неловким.

Когда он впервые, пригибаясь, чтобы не стукнуться о притолоку, вошел в аудиторию — низкую и тесноватую комнату в здании за казармой — и лейтенант Сенькин громко скомандовал: «Встать!» —а потом, выдержав паузу, во всю силу легких, как будто перед ним по меньшей мере — полк: «Смирно!» — капитан чуть не выронил карты и застыл у порога в растерянной позе пораженного нервным шоком.

Сенькин чеканным шагом подошел к нему, лихо щелкнул каблуками кирзовых сапог, поднес руку к пилотке и, устремив глаза в глаза, доложил: «Товарищ капитан! Первый взвод первой роты первого минометного батальона собран для занятий топографией. Командир взвода лейтенант Сенькин!» — и, отступив шаг в сторону и снова щелкнув голенищами, продолжал есть глазами старшего по званию.

Капитан как-то по-домашнему замахал руками, повторяя:

               Ладно, ладно... Садитесь, садитесь...

               Вольно! — с прежней лихостью скомандовал Сенькин и следом, отрывисто, как мог только он:

               Садись!..

Он вышел. Капитан неторопливо прошел к столу, положил на него рулон карт, рядом — полевую сумку, снял ненсне, улыбаясь про себя, старательно протер стекла, снова надел. Потом, покачав головой, нарочито спокойно, не выговаривая букву «р», сказал:

               Пгиступим к занятиям...

Занятия у него проходили живо, время летело незаметно, может, потому, что он придумывал такие задания, которые заставляли курсантов все время думать, сопоставлять, доходить до истины своим умом.

И Богомолов думал и, хлопая ладонью по лбу, ловил себя на том, что по породе деревьев действительно можно судить о почвенно-грунтовом покрове, потому что, например, сосна растет преимущественно на песчаных почвах, а ель на глинистых. А по скорости течения реки можно узнать, какое дно, потому что чем быстрее течение, тем дно плотнее и тверже.

Курсанты привыкли к его манере входить, пригнувшись, в аудиторию, терпеливо выслушивать рапорт лейтенанта Сенькина, неторопливо проходить к столу, класть карты и сумку, снимать и протирать пенсне, говорить, не выговаривая букву «р», а уходя, раскланиваться с ними, что никак не вязалось с требованием строевого устава.

Иногда он выводил их за город, на местность, учил ориентироваться по карте, заставлял делать простейшие топографические съемки. А однажды — это было в ночь с субботы на воскресенье — устроил ночные занятия с хождением по азимуту.

Едва стемнело — а ночь выдалась темная, как обычно бывают темны ночи в августе — отправились в путь. По выходе за город он разбил всех на пары. Каждой паре выдал компас. Повел по окраине на исходные рубеж, освещая дорогу жучком-фонариком.

У каждой пары была своя исходная позиция. Каждая пара получила листок-задание, где было указано направление, маршрут, по которому следовало двигаться, делая в соответствующих местах повороты, обходы, преодолевая возможные препятствия на пути.

На рассвете все должны были выйти в одном месте. А какое это место — дом ли, стог ли сена, опушка ли леса, излука ли реки, — этого в задании не было указано. Пока готовились, расходились, изучали задание, время приблизилось к полночи. Тронулись в поход самостоятельно, без всяких сигналов.

С Богомоловым в паре оказался Голубев.

- Ты иди впереди с компасом, держи этот самый азимут. А я буду шагами мерять, — сказал он Богомолову. — У меня шаг точный: как два шага — так полтора метра.

Едва свернули с тропы, как угодили в трясину. Пришлось искать обход.

Шли огородами, картофельными полями, вымочив обмотки и полы шинелей о влажную от росы ботву.

               Обожди немного, — попросил Голубев.

               Что случилось?

- Кажется, на морковь набрели.

               Не надо, пошли, — попытался отговорить Богомолов.

Но Голубев его не слушал. Минут десять он пыхтел на грядах в темноте. Наконец, согнувшись, вышел на след с полной охапкой моркови.

               Чисти ботвой и клади в карманы, — предложил он.

               Куда ты столько, — упрекнул его Богомолов. — Ну взял бы две-три морковины и хватит.

               Ничего, братва у нас дружная, еще мало будет, — отозвался Голубев.

               А сколько шагов прошли, не забыл?

               Если забуду, на грядках подремлем, — пошутил Голубев. — Рассветает — увидим, куда другие идут...

Они снова долго ходили в темноте.

Едва забрезжил рассвет, как впереди замаячило что-то темное. Это оказался старый сарай. Видимо, он-то и был намечен как место сбора.

               Живые кто есть? — окликнул Голубев, заглядывая в створку ворот.

Ему никто не отозвался.

               Присядем, — сказал Богомолов. — Переобуться бы неплохо. У меня ногу что-то жмет.

Невдалеке показалась чья-то высокая фигура.

Это был сам капитан.

               Ого, уже пгишли! Пегвая пага! — оживленно заговорил он.

Голубев угостил его морковью. Он не отказался. Вытер ее мокрой травой и стал, громко хрустя, есть.

Вторая пара появилась только минут через двадцать. Они тоже притащили полные карманы моркови и по кочану капусты.

Вскоре с разных сторон потянулись и остальные пары. Садились на охапке сена, кто закуривал, кто хрустел морковью, репой, брюквой, капустой.

Эх, жаль, Морева нет! — вырвалось у Голубева. — Вот любил полакомиться старик.

               А что с ним случилось? — спросил капитан.

               Заболел, — сказал Голубев. — Желудок.

И хотя желудок у Морева был нормальный, и все знали, что у него был заворот кишок и не от подъема тяжести, а от перегрузки пищей во время дежурства по кухне, после чего он недели две пролежал в госпитале, а потом получил на полмесяца отпуск, все соглашались, что был он безобидный, и одни посочувствовали (не везет человеку — да и только!), другие позавидовали (блаженствует, поди, себе дома, молочко попивает и в ус не дует).

Не заметили, как совсем развиднелось. Пора бы уж и идти в расположение, да одной пары не досчитались. И кого бы? Самого помкомвзвода с Костей.

Было непонятно, как это бывший фронтовой разведчик — и вдруг сбился с маршрута. Да и Костя не из тех, кто мог бы дать промах. Тут, видимо, дело не в просчете.

Подождали еще с полчаса. Нет, не идут.

               Стгойте взвод! — обратился капитан к Голубеву, видимо, потому, что ему понравилась его непринужденная словоохотливость.

Тот построил. Доложил, как положено.

               Ведите!

               Взвод! — зычно гаркнул Голубев. — Шагом… марш!

И сразу же, с места, сам, с каким-то особенным запалом и душевным подъемом, запел:

 

Страна дорогая, отчизна родная,

Цвети, улыбайся и пой.

В огне мы родились, в борьбе закалились.

Идем и растем мы с тобой.

 

И взвод, продрогший от утренней свежести, то поднимая мелодию до немыслимого взлета, то опуская до басовых нот, слаженно и многоголосо, широко и раздольно подхватил:

 

Чуть грянет клич: — На бой!

Мы все готовы к бою в час любой.

Мы все пойдем в поход

За край родимый свой, за наш народ.

 

И едва смолкла песня, как из-за молочной дымки тумана, из домика, стоявшего в стороне от дороги, на отшибе, донеслось:

 

Шумел камыш, деревья гнулись,

И ночка темная была...

 

На фоне женских голосов явственно выделялись два знакомых, мужских.

Все невольно переглянулись и заулыбались...

 

САХАРОВ

 

И вот позади суматошные дни. И подъемы по зычному зову взводного. И с утра до отбоя — суета, маята, строевая муштра. И долбежка уставов и наставлений. И учений батальных ночи бессонные,

Позади и экзамены.

Холодным и ветреным утром октября на широком плацу училища был выстроен весь личный состав. Стоя по команде «смирно», в торжественной тишине выслушали приказ командующего военного округа о присвоении воинских званий. И все правофланговые стали лейтенантами. И большинство левофланговых — тоже лейтенантами. И Богомолов — лейтенант, и Голубев — лейтенант, и даже Морев — лейтенант.

Сенькин был горд. Еще бы. Таких гусаров вымуштровал.

               Характеристики я на вас дал хорошие, — доверительно сообщил он. — Будете командовать ротами — большинство.

А когда разошлись по казармам и в ротной каптерке, выдавая новое обмундирование, шуровал — балагурил бывший курсант, а теперь младший лейтенант Сахаров — настроение поднялось еще больше.

               Эй, братва яснолицая! Получай амуницию... — выкрикивал он. — А вот шинели! В мороз, в метели идти не страшно в такой шинели. А спать захочешь — без канители ложись хоть в поле, спи, как в постели…

И откуда он взялся, этот Сахаров? В будние дни был почти незаметен, — тише воды, ниже травы. Когда рота шла в баню, обычно помогал старшине считать постельное и нательное белье, оделял всех мылом.

И вот теперь, как бы расплескивая свой веселый дар балагура-потешника, он говорил без умолку, с купеческой щедростью развертывая и раскидывая, раздаривая-расхваливая товар:

               А вот брюки-галифе! Не купить таких в Уфе. Не из хлопка иль сукна, а из льняного полотна... Чтобы тело но морить, надо их заговорить: «Ах вы, брюки, мои, брюки! Я беру вас на поруки. Вы стирайтеся без мыла и носитесь любо-мило, — чтоб на гашнике у вас вошь, блоха не завелась и не лепились тыщи гнид, как опилки на магнит...»

Вчерашние курсанты подходили по очереди, выбирали одежду и обувь по росту, расписывались в ведомости, отваливали в сторону, перебрасывались шутками, подзадоривая Сахарова и подтрунивая над ним:

               Вот дает жизни!

               Талант!

               Ему бы в интенданты: проныра.

               А ты что — испытал это «счастье»? Покормил насекомых?

               Покормить, может, и не покормил, а насчет опилок — это точно. Кем был до войны-то? Слесарем или токарем?

               Слесарь-токарь по металлу и по хлебу, и по салу, — отозвался Сахаров. —Пекарь, лекарь и аптекарь, портомой, библиотекарь, — и продолжал:

               А вот гимнастерки — защитный цвет. Тоже полотняные. Износу нет... Ты носись, носись, гимнастерочка. Два кармана на груди, сзади — сборочка. И под солнцем не линяй, и под стиркою. Пусть не метит пуля-дура тебя дыркою. Помогай нести долю далями. Орденами заблести да медалями... А вот кубари! Хватай, бери. Кому двух мало, заработай три...

И опять возгласы:

               Силен сатана!

               А насчет орденов-то красиво...

               Что у тебя на уме, то у Сахарова на языке.

Подсев рядом с Богомоловым и подшивая подворотничок к новой гимнастерке, Голубев говорил:

- Чудно все как-то получается. И даже не верится, что кончились веселые денечки. То ли дело было: то ты мной покомандуешь, то я тобой, то Сенькин всем взводом. А теперь? Ни ты мной, ни я тобой, ни Сенькин нами. И как-то сразу не интересно стало. Вроде бы и на равных правах, а не интересно. Нет, не нравится мне такое равноправие. Другое дело, когда есть кому и есть над кем покомандовать... А особенно жалею, что не успел погонять тебя по-пластунски, отомстить за «двойки», — усмехнулся он.

               Да, теперь уже поздно, — согласился Богомолов. — Впрочем, как знать. Попадем в одну часть, тебя — на роту, меня — на взвод, вот и отведешь душу.

               Скорее, наоборот может быть, — возразил Голубев. — И я рад бы был этому.

А в каптерке «базар» продолжался, и голос Сахарова доносился оттуда:

               Сапоги, вы сапоги! Будьте домом для ноги. Чтоб шагать нам и по гатям, и по грязи, и по лужам. И ни пальчик не поранен, ни суставчик не застужен. Вы не жмите и не трите, чтобы шел и пел бы. Понадежнее торите путь- дорогу к Эльбе...

               Сахаров, ты не так! — перебил его кто-то.

               А как же?

               Голенища из кирзы и с запасом для козы...

               При чем тут коза?

               А при том, что немец почти у самой Волги и на Северном Кавказе.

               Это пока нас там не было...

Сахарова переговорить — дело не простое.

Сразу же после ужина (а ужинать впервые ходили не в строю, а каждый сам по себе), утомленный впечатлениями дня, Богомолов, зная, что вечерней поверки не будет, разделся и лег на нары, на спину, бездумно вперив глаза в потолок. На душе было тихо и безмятежно.

Вот так же любил он в детстве, набегавшись и накувыркавшись до головокружения, лечь па охапку душистого сена или свежей соломы, а то и просто на лужайку, и смотреть в небо, — «оглядывать» облака.

Любопытное это занятие. Заприметишь над собой небольшое облачко, отбившееся от других кучевых облаков, и смотришь на него, смотришь, не отрываясь и не мигая. А оно начинает таять, таять и, наконец, совсем растает, как сахар во рту.

От кого-то он слышал, что это облачко распадается под воздействием магнетизма глаз. Кто его знает, можно ли этому верить. А может, это просто галлюцинация?

В казарме, как в пчелином улье, стоял мерный шум и гул. Люди входили и выходили, шаркали и топали, мирно беседовали и затевали спор. Кто-то уже успел «обмыть» свои «кубарики» и разговаривал на повышенных тонах.

Кто-то собирался пойти до утра, кто-то — катнуть на два- три дня домой, потому что де разнарядка все равно придет не скоро.

«Дома-то побывать было бы неплохо», — подумал и Богомолов. Но эта мысль лишь поверхностно коснулась сознания: ведь было же сказано — и не заикайтесь, не отпустят.

И снова в ушах поплыл ровный шум, как плывут облака в небе, как течет река, не выходя из берегов, как льется тихая музыка, навевая дрему. Но вот из невнятного гудения, из этого хаоса звуков он уловил приглушенные слова:

                             А у майора Петрова был Ленька, любимый сын. Без матери, при казарме Рос мальчишка один...

«Витя! Витенька! Талик!» — полоснула по сердцу Богомолова мысль о сыне. Но он постарался сдержать себя, угасить нахлынувшие видения.

А внизу, на первом ярусе нар, голос продолжал гудеть:

 

- Ничто пас в жизни не может

Вышибить из седла! —

Такая уж поговорка,

У майора была.

 

- Морева па стихи повело! — донесся чей-то комментарий. Гудение оборвалось. Послышался вздох. Потом — не то из монолога Хлестакова, не то собственное излияние чувств:

               А все-таки играть хочется невероятно...

               На, пожуй, — предложил кто-то.

Голос Морева:

               Что это? Даже сало?.. Если не причиню ущерба вашему желудку... Благодарю... Как только получу первую получку, прежде всего наемся досыта.

Постепенно шум в казарме стих. И тут через окно, с улицы донеслась поданная фальцетом команда.

               Шагом... арш!.. Ать-два, ать-два.... На месте!.. Ать-два, ать-два...

— Вот она, самая нелепая и бессмысленная команда, которой можно донять любого, — подумал Богомолов.

               Пр...рямо! — с каким-то не то остервенением, не то восторгом выкрикнул все тот же фальцет и, подражая манере ротного, растягивая окончание слов: — Выше нож-ку! Чего кобенишься, как будто грыжа в паху. Или прыщ на ягодице? — Кру... Атставить!..

               Кто это там? — спросил кто-то сонным голосом,

               Да Голубев практикуется.

«Не нравится мне такое равноправие», — вспомнил Богомолов, проваливаясь в темную бездну сна...

Дни до отправки прошли как-то безалаберно. Ощущение было такое, какое иногда бывает в школе: первый урок прошел, па второй не явился учитель, велено ждать. И ученики кто уткнулся в книгу, и зудит, зудит, кто бездумно бродит по классу, кто «урыл» за поленницу выкурить запретную папиросу, кто на спортивной площадке качается на шесте или крутится колесом на турнике, а иные из отчаянных, близко живущих от школы, и домой успели слетать, и по паре стаканов молока выпить, и по куску пирога умять. Но к звонку на следующий урок — все в сборе, все на своих местах...

Выпускники училища вставали и ложились кому когда заблагорассудится. Ходили без строя, щеголяя новым обмундированием и забывая приветствовать друг друга и старших по званию. Некоторые с утра до вечера пропадали в городе, только в столовую являлись к сроку. А некоторые и домой укатили без разрешения.

Сделали «вылазку» в город и Богомолов с Голубевым. И сразу же нарвались на замечание майора, которого за разговором не поприветствовали.

Только дней через пять пришло распределение. Те, кто уже успел понюхать пороху, были посланы па фронт, а не обстрелянные — по тыловым частям.

Желание Голубева исполнилось: их с Богомоловым не разлучили. Обоих направили в воинскую часть, расположенную где-то в Чувашии.

 

ШАГ НА МЕСТЕ

 

В куцей женской кацавейке, в холщовых штанах и липовых лаптях, с тугой повязкой на лбу и нестерпимой болью в темени и висках, Богомолов тупо трамбовал ногами землю, а Голубев озорно покрикивал:

               Ать-два, ать-два!.. Полный взмах!.. Выше нож-ку!..

И он, как заведенный механизм, не может противиться чужой воле и не в состоянии сделать хотя бы шаг ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево.

Точно такой же сон приснился ему, когда он впервые оказался здесь, в Чувашии, насмотрелся на местных жителей и спал в клубе на соломе, с больной головой и флюсом.

Сколько прошло времени с тех пор, как началась эта непонятная и нелепая муштра? Неделя? Месяц? Год?.. И долго ли ему терпеть это издевательство? Ведь он же не плебей, подумалось словами Морева.

Он проснулся в холодном поту. Боль в темени и висках, кажется, сделалась еще нестерпимее.

Открыл глаза. На нем лежала шинель и плащ-палатка. И влажное полотенце на лбу. Гимнастерка и брюки не сняты. Сапоги сняты, но портянки на ногах.

Сквозь ветви шалаша просвечивало вешнее солнце. Вершины сосен глухо шумели.

Стал восстанавливать в памяти вчерашний день. Леший угораздил их с Голубевым пойти отсюда, из леса, где они с ротой бойцов заготовляли дрова, в деревню на праздник. Их зазвал к себе бородатый, румянощекий чуваш в красной рубахе.

               Мой корчема карош! Мой корчема на меду! — приговаривал он, облизываясь и гостеприимно угощая их своей приторно-хмельной не то брагой, не то водкой.

И они с непривычки так набрались, что в глазах поплыли туманы, и хотелось петь и плясать, а ноги и язык отказывались повиноваться. Сам хозяин тоже захмелел и напрашивался на комплименты.

               Что, карош корчема? — подмигивал он, хлопая то одного, то другого по плечу. — Мой корчема на меду! Ни у кого нет такой корчема!..

И снова предлагал выпить и за дружбу, и за победу, и за Чапаева, и за какого-то чувашского святого...

Потом они пошли смотреть па хоровод. Это было как в кино. Девушки в разноцветных длинных платьях с борами и всевозможными украшениями, с выточками и нашивками, с бусами и лентами ходили по кругу в одну сторону, парни — это были еще желторотые птенцы — в другую. Но вскоре все как-то перемешалось, переплелось, и, наконец, пошли в разные стороны парами.

Голубев каким-то образом оказался в этом праздничном потоке и ушел провожать девушку, а Богомолов долго ждал его на завалинке...

И вот пробуждение в шалаше с адской головной болью. Хорошо, что не у этого корчмаря и не в кювете где-нибудь. А ведь могло быть и так. Теперь только бы боль поутихла. И можно было считать, что ничего особенного не случилось. Только разве — сон.

Да, сон. Это странное продолжение сна, начатого еще в октябре, когда они только что приехали сюда из училища. Сон с «шагом на месте». И шаг на месте, продолжающийся полгода... Неужели это было только бессмысленное топтание? Ведь за это время произошло самое большое событие с начала войны. Вал войны, катившийся на восток, повернул вспять, на запад.

А ты? Что ты постиг и чего достиг за эти полгода? И чем помог фронту? В чем проявилась твоя доблесть?

Ты на других командиров не кивай. Они свое дело сделали, хорошо ли, плохо ли. С них теперь спрос не велик. Теперь твоя очередь настает. А ты? Как ты готовишь своих бойцов? Как себя готовишь? То за спину других прятался. То взялся узбеков, туркменов, таджиков учить «балакать» по-русски. Другие с ними и тактикой занимались, и огневой, и строевой на железном чувашском ветру да морозе, а ты в безветрии казармы долбил свою говорильню. Этому тебя учили в училище? За этим в тыл послали стажироваться?

Ну ладно, те две очереди, два пополнения давно на фронте. А теперешние твои бойцы? Кто ты, в конце концов, для них? Боевой командир взвода или какое-нибудь страдательное причастие?

Если командир, то командуй. Жми так, чтобы пищали. Тревожь, будоражь, требуй, не давай поблажки. И себе, и своим бойцам. Гоняй так, чтобы пот в три ручья катился, и чтобы пар от спины валил. А ты как думал? Вспомни Сенькина.

Вот то-то и оно-то, что покупала баба енота, а оказался обыкновенный барсук. Тебе бы все на совесть, да на сознание, да на вежливый тон. На вежливом-то тоне далеко не уедешь! Тебе бы Всем угодить да потрафить, да всякому Якову милу быть. Ишь какой сердобольный да ласковый нашелся. Где бы с приказом, там ты с просьбицей. Где бы приструнить, там ты вожжи распустил. Вот так и воспитывают хлюпиков. Ну, а когда из них цикорий попрет, что тогда делать будешь.

А ты вот что. Если хочешь быть настоящим командиром, чтобы тебя бойцы слушались и начальство уважало, поставь дело так, чтобы твое появление действовало на подчиненных, как электрический ток. Ты еще не приблизился, а у бойцов уже с ног до головы судорога. Ты бровью повел — его в озноб бросило, а похвалил — как огнем всего обожгло. И запомни навсегда: чтобы сильнее зверя бить, сильнее зверя надо быть. Ясно?.. Тогда забирай полотенце и — шагом марш! — умываться к ручью. Хватит волынку тянуть... Он потянулся, хрустя суставами. Сбросил шинель. Заставил себя одним рывком сесть. С болью в висках и темени, с воспаленными глазами, с пересохшим ртом, дыша перегаром, кряхтя и охая, стал разматывать портянки. Ноги были прелые и потные.

Вылез из шалаша.

Солнце светило так, что слепило глаза. Где-то невдалеке хрипло и самозабвенно куковала кукушка. Дятел с усердием долбил дерево. Он на минуту остановился, глянул сверху вниз на Богомолова и снова застучал по сосне. Над поляной и вдоль просеки плыл зеленый дым. Пахло хвоей и молодой смолкой.

Богомолов встряхнулся, потряс больной головой и, бросив полотенце на плечо, пошел босой к речке. Ноги холодило и покалывало. Но ему это сейчас казалось даже приятным, может, потому, что хоть немного отвлекало от головной боли.

Пересекая тропинку, по которой он шел, в ту и другую сторону по своим проторенным трассам спешили, как по тревоге, муравьи. «К теплу», — подумал он и встал, голой ступней загораживая им дорогу. Несколько муравьев сразу же вскарабкались на его ногу и начали поливать ее жидкостью, обжигая, как крапивой.

               Так его, так! — поморщился он, и, стряхнув этих маленьких работяг-ополченцев, пошел дальше.

На берегу речки десятками перекатистых голосов гремел лягушачий концерт. Заслышав шаги человека, лягушки с перепугу ошалело шлепались в воду и ныряли, прячась под листья водорослей.

               Нет, еще не все потеряно, — подумал Богомолов про себя. — Упущенное можно наверстать.

Раздевшись до пояса, он вошел на шаткий помостик, сооруженный его бойцами, чтобы удобнее было брать воду. Вода была прозрачная и чистая, как стекло.

Когда он лег на лавы и, вытянув шею, потянулся губами, чтобы пить, стая серебристых плотиц шарахнулась в разные стороны.

Пил до ломоты в зубах, до полного утоления жажды. Потом раза три или четыре окунул голову. Потом, встав на колени, зачерпывал воду пригоршнями и плескал себе и на грудь, и на плечи, и на спину. Вымыл и ноги.

— Упущенное можно наверстать, — снова подумал он и вспомнил есенинское: «Позабыв людское горе, сплю на вырублях сучья и молюсь на алы зори, причащаюсь у ручья».

Потом на берегу старательно и методично тер голову, пока не просохли волосы, и тело, пока оно по стало малиновым. Кажется, боль в голове начала спадать.

Он сел на траву и долго катал пальцами папиросу, прежде чем затянуться горьковатым дымом. А в мыслях какие-то отрывки воспоминаний, мешанина картин, сцеп, случаев, эпизодов минувшей осени и зимы.

То вспомнилось, как Голубев — весь в ремнях, с кобурой и фуражкой, раздобытыми во время гарнизонного наряда, философствовал о конце войны, когда наша армия перемелет всех врагов и потом с музыкой, в белых перчатках пройдет походным маршем по городам Европы. То — как хоронили Морева. До чего же нелепо умер. Съел в станционном буфете восемь порций блинчиков из черной просолоделой муки.

То вспомпилось, как расстреливали дезертира-чуваша. Вывели за город весь полк. Зачитали приговор трибунала. Выстрелили из пистолета в висок. Тут же, видимо, и закопали…

Вспомнился сослуживец младший лейтенант Коля Кругликов.

Рослый, румяный, в синей шинели и с портупеей, грудь — горой, в блестящих хромовых сапогах и с белоснежным крахмальным подворотничком, с добродушной улыбкой на чисто выбритом, с ямочками на щеках лице, с безмятежно-синим хмельным взглядом из-под козырька офицерской фуражки, он не пропускал мимо себя ни одной девушки, чтобы не подмигнуть ей, и не поздороваться, и не сказать пару ласковых слов, и не задеть задиристым словцом, и не пригласить на танцы.

Он не любил околачиваться в подразделении, а рвался на «оперативный простор», то есть из наряда в наряд, причем обязательно — в гарнизонный, чтобы можно было беспрепятственно ходить по улицам с красной повязкой на рукаве, встречать и веселить комплиментами девушек, а то и высматривать в окнах, проходя мимо дома, и выманивать на улицу.

Вот он в парикмахерской, разнежась и разомлев после бритья, с улыбочкой шепчет смазливой парикмахерше:

 

Вы побрили, дорогуша?

Освежите, так и быть.

Вот бы сердце, вот бы душу

Я хотел бы освежить...

 

А вот уже, весь благоухая, идет по улице с черноглазой чувашкой и с упоением морочит ей голову, и заговаривает зубы переиначенными кем-то стихами Есенина:

 

Я спросил сегодня у менялы,

Что берет за грамм махорки по рублю:

— Как сказать мне для прекрасной Лалы

По-чувашски нежное люблю?..

 

И еще вспоминался Богомолову тот случай, когда он битый час объяснял узбеку, отчаявшемуся постигнуть русский язык, почему одно слово «сапор» обозначает столько разных понятий: и колокольни с крестами — сапор, и стена из бревен — сапор, и минер — сапор, и когда «курсак» больной — сапор...

К шалашу Богомолов вернулся посвежевший и немножко воспрянувший духом. Неторопливо обувшись, надвинув пилотку и прихватив полевую сумку, он пошел вдоль просеки в ту сторону, где была делянка. Еще издали был слышен глухой треск падающих деревьев и стук топоров. А когда стал подходить ближе, стали доноситься и голоса, и звеньканье пил, и запах дыма от костров.

Голубев, по обыкновению весь в ремнях, стоял поодаль от работающих, у костра. С ним был и старший сержант Швец, маленький, по виду черняво-цыганистый, помком-взвода Богомолова.

               Как, Тихоныч, голова? — спросил Голубев.

               И не спрашивай, — отмахнулся Богомолов. — Черт бы побрал этого чувашина с его зельем.

—А у меня — хоть бы хны, — усмехнулся Голубев.

               Ты и вчера выглядел молодцом, — польстил ему Богомолов.— Смотрю, какую-то чувашку подхватил, провожать пошел. Я насилу тебя дождался.

— Девушка — каких мало, — похвастал Голубев.

               Только по-русски — ни бельмеса?

Мы больше по-чувашски, — кивнул Голубев,

               Ты? По-чувашски? — удивился Богомолов. — Когда же ты научился?

               Нам много слов не надо, — признался Голубев. — Двух слов хватило: сюк и пур. Спрашиваю ее: «У тебя рука пур, то есть — есть?» Она: «Сюк!» А я говорю: «Пур, пур! Вот она, рука». И целую руку. Потом спрашиваю: «А щечка у тебя пур?» Она опять: «Сюк!» А я: «Неправда, пур! Вот она щечка». И — целую щечку. Потом про губки спрошу, потом —про сердце. Она все: «Сюк!» А я ее ловлю на слове и целую. Потом снова тем же порядком,

               Эх, жаль, меня с вами не было, — вмешался Швец, нагловато поблескивая своими цыганскими глазами. — Я бы тебя, товарищ лейтенант, — обратился он к Богомолову, — с какой-нибудь вдовушкой сосватал. Начали бы тоже — сюк да пур. А потом бы она (тут Швец состроил страдальческую мину и прошепелявил):

               Тиша, потише, оконь потуши...

Богомолову эта выходка помкомвзвода не понравилась.

               Не забывайтесь, старший сержант Швец, — заметил он.

               А я что? — невинно усмехнулся тот. — Я ничего.

               Идите лучше к бойцам, — посоветовал Богомолов.

               К чему это вы? — огрызнулся Швец. — На какую я мозоль вам наступил? Или с похмелья...

               Молчать! — взорвался Богомолов.

               Хм! — нахохлился Швец. — Подумаешь...

               Идите к бойцам! — уже тоном приказа сказал Богомолов.

Швец нехотя повернулся в сторону.

               Отставить! — фальцетом выкрикнул Богомолов. — Вы что, первый день в армии? Не знаете, что надо ответить? Как повернуться? Как выполнять приказание? — И снова: - Идите к бойцам!

               Есть идти к бойцам! — багровый от злости, выдавил Швец и, повернувшись по всем правилам, быстро ушел, не понимая, почему так взбеленился всегда тихий и нетребовательный взводный командир.

 

 

КРИВЕНКО

 

Непосредственным начальником Богомолова и Голубева с недавних пор стал старший лейтенант Кривенко, прибывший в запасной полк из госпиталя.

Худощавый, лет сорока, в потертом кителе и пилотке, с планшетом на тонком ремешке — слева и кобурой — справа, он выглядел молодцевато. Был непоседлив и, казалось, все время куда-то спешил, кого-то догонял, чуть пригнувшись и придерживая планшет то левой, то правой рукой.

Особой опекой своих взводных он не докучал, но порядок и точность любил. К Богомолову он сразу проникся особым уважением и доверием и, уходя из расположения по вызову или в наряд, оставлял его своим заместителем, то ли полагаясь на его больший по сравнению с другими взводными житейский опыт, то ли на его трезвую рассудительность.

Однажды вечером он собрал командиров взводов, вызвал и старшину. Помолчал минуты две, хмуро глядя на столик перед собой, потом высоко вскинул голову и сказал веско, как отрубил:

               Завтра тактические учения. Уйдем на сутки. Всем подготовиться. Старшине получить сухие продукты на всех и раздать.

Снова опустил голову, подумал. Похлопал себя но карману. Вынул папиросу. Как бы крадучись от всех, закурил, наклонясь под стол. Отмахнул в сторону дым первой затяжки и, выпрямившись, продолжал с той же лаконичностью и деловитостью:

               Перед нами стоят три главные задачи. Первая — уйти как можно дальше. — И, как о чем-то маловажном, добавил: — По пути, конечно, позанимаемся тактикой... Вторая — переночевать. Третья — вернуться в целости и сохранности. — И, помедлив, сжав руку в кулак, закончил с улыбкой: — Назло классовым врагам!..

Все заулыбались.

               Ясна задача? — спросил он и опять, как бы украдкой, затянулся папиросой. А чуть выждав, скомандовал:

- Разойдись!

               Вот что значит фронтовая закваска, — делились взводные впечатлением от этого «совета в Филях». — Пять слов сказал — и все ясно. Без разсусоливания. Без разжевывания. И нашему брату — полная свобода действий, инициативы. А то иной как начнет по-уставному ставить задачу, тоска смертная слушать...

Утром вышли без канители и к вечеру уже были километрах в тридцати пяти от военного городка, в глухой деревеньке среди девственных лесов и зеленых полей.

Перед самой деревенькой Кривенко дал команду атаковать «противника», Высоко взвилась серия разноцветных ракет. Пулеметчики застрочили трещотками. Грянуло и покатилось стоголосое ура. Перепуганные чуваши, не успев загнать скотину, разбежались по домам и заперли калитки и ворота.

Прочесав улицу из конца в конец, бойцы стали собираться в середине деревни, под разлапистыми старыми липами. Взводу Голубева, который кричал «ура» громче всех, ротный объявил благодарность и предложил всем составить оружие «в козлы» и располагаться здесь же, под липами, на ужин и ночлег, а сам, позвав с собой Богомолова, отправился на поиск квартиры, где можно было бы отдохнуть с возможным удобством и комфортом.

Жители деревеньки, понемногу опомнившись от испуга и видя, что «бой» окончен, а солдаты мирно расположились на отдых, запалили костры, и, кажется, уходить отсюда скоро не собираются, — стали осторожно выходить на улицу, чтобы загнать мечущихся из переулка в переулок овец, телят и коз. Но к кому из них ни обращался Кривенко, они махали руками и говорили:

               Моя не понима... Моя не понима...

Наконец, увидели женщину, с любопытством наблюдавшую за ними у угла небольшого домика с палисадником, Кривенко каким-то особым чутьем уловил, что это русская.

- Вы русская? — обрадованно спросил он, подходя и здороваясь. — Выручайте! Ищем, где переночевать вдвоем.

               На всю деревню русских всего две семьи, — сказала женщина. — Я, да еще одна эвакуированная с двоими детьми, на том конце деревни живет.

И она рассказала, что эвакуирована сюда из Ленинградской области. Жители сначала казались диковаты, но она к ним привыкла, и они — к ней.

Это была не ахти какая красавица, но довольно симпатичная, статная женщина, той поры начала «бабьего лета», когда еще нет седины в волосах, только небольшая скорбная складка легла у рта, да грустинка засветилась во взоре.

- Незнакомых людей на ночлег едва ли кто-нибудь из них пустит, — сказала она. Разве только обратиться к депутату сельсовета. Тут он — главный.

               А если мы к вам попросимся? — закинул удочку Кривенко.

               С удовольствием бы, — вздохнула она. — Да неудобно у меня. Нет ни одеяла, чтобы укрыться сверху, ни подушки, чтобы под голову положить.

               Одеяла? — подхватил Кривенко. — А зачем нам одеяла? У нас шинели есть... Подушки? А зачем нам подушки? Мы и без подушек можем. Была бы крыша над головой.

               Крыша, понятно, есть, — кивнула женщина. — Дома не жалко, сама в чужом живу. От дома не убудет. Пожалуйста, заходите, посмотрите, — гостеприимно пригласила она.

Вошли.

Голые стены, пол, потолок. Стол и две табуретки, Печь с лежанкой. Какие-то фуфайки и тряпки на печи. Лампа на столе. Веник у порога.

               Здесь вы и живете? — бегло окинув взглядом все это, сказал Кривенко.

               Здесь я и живу, — в топ ему ответила она.

               Одна?

               Одна, — развела она руками.

               Ну что же, — одобрительно кивнул он. — Вполне приличная изба... Как, Тихоныч, остаемся?

               Не возражаю, — сказал Богомолов.

               Если нравится... — застеснялась хозяйка. — Только я еще забыла предупредить: клопы у меня.

               Гм, клопы? — обшаривая глазами стены, хмыкнул Кривенко. — Вы-то их терпите? Так неужели же мы... Мы ведь знаешь: па семи огнях калены, на семи камнях дроблены...

               И провеяны, продуты на двенадцати ветрах? — подхватила хозяйка. — Знаем мы вас...

               Правильно, — обрадовался Кривенко ее встречному острому словцу. — Нам все нипочем!

               Что уж и говорить, — согласилась хозяйка и опять забеспокоилась: Только уж не взыщите. У местных-то жителей остановились бы, глядишь — вам и самоварчик поставили бы. То-се, все по-людски. А я ведь для себя-то в чугунке кипячу.

— Нам чаю не нужно, — сказал Кривенко. — Вы нам молока купите, — и он, щелкнув кнопками планшета, вынул деньги, подал хозяйке. — Ну вот, кажется, все в порядке. Теперь мы сходим по делам, а вы тут насчет молока постарайтесь, пожалуйста.

Когда вышли на улицу, Кривенко толкнул Богомолова в бок.

               А ничего бабец. Как на твой вкус?

               Вполне, — одобрил Богомолов.

Вернулись они уже потемну. Молоко пили при свете керосиновой лампы.

Хозяйка постелила им па полу посередине избы, видимо, чтобы подальше от клоповника. Нашла что положить и под голову, — то ли фуфайки, то ли тряпки. Сама она, погасив свет, легла на печь, по всей видимости, на голые кирпичи.

Утомленный походом, Богомолов, еще сидя за столом, с трудом превозмогал дремоту и еле двигал налитыми свинцовой усталостью руками и ногами, Он радовался, что близка та минута, когда можно будет блаженно растянуться на покрытой сверху попоной соломе и, укрывшись шинелью, безмятежно провалиться в невесомость сна. Но радость была преждевременной.

Не прошло и десяти минут с тех пор, как в избе воцарился мрак, а клопы уже повели разведку. Первого он почувствовал, как это ни странно, па левой пятке. Подумалось: откуда? Видимо, в попоне скрывался. Он удачно придавил его большим пальцем правой ноги и, кажется, прикончил. Потом почувствовал укус безымянный палец левой руки, как будто его укололи иголкой. Потом один, невесть откуда свалившись, пробежал по лбу и запутался в волосах.

               Началось, — буркнул Богомолов.

               Что началось? - переспросил его Кривенко.

               Клопы в наступление пошли.

               Будет тебе паниковать, — урезонил его Кривенко.— Спи знай...

Слова эти возымели действие и на Богомолова, и, кажется, на клопов. Клопы на какое-то время перестали его беспокоить, и он впал в забытье. :

Это был не сон, а состояние, похожее на обморок. В сознание он пришел то ли от нового нападения клопов, то ли от разговора Кривенко с хозяйкой. Они перебрасывались в темноте словами, до смысла которых ему не было дела. А клопиная разведка сменилась атакой мелкими группами сразу в нескольких местах. Он прежде всего раздавил двух самых наглых: на щеке и на подбородке, отчего в нос ударил зловонный клопиный запах. Потом стал давить на ногах и руках. Но при этом, чтобы не быть снова заподозренным в паникерстве, постарался сделать вид, что он лишь ворочается спросонок.

Вдруг Кривенко осторожно сбросил с себя шинель, встал и па цыпочках пошел к печи, полез на лежанку. Богомолов насторожился.

— Так и есть, — услышал оп приглушенный шепот. - Одни камни, Ну зачем обманывать?.. Переходи к нам. Или стесняешься? Не стесняйся!..

Она тоже что-то говорила шепотом, видимо, не соглашалась. И он снова принялся убеждать ее настойчиво и страстно.

Встать бы сейчас, выйти бы на улицу, да хозяйка не подумала бы, что, услышав их разговор, он ушел намеренно, как третий лишний. Не подняла бы переполох.

А клопы тем временем все больше наглели и свирепели. Они лезли в глаза и в рот, в нос и в уши. И все чаще своими шильцами протыкали нежную кожу Богомолова, заставляя его вздрагивать.

Но он не терял присутствия духа. Он давил их спокойно, с тихим злорадством, то уткнувшись щекой или подбородком в изголовье, то прижав между пальцами, то потянувшись как бы спросонья и захватив на шее чуть ли не полную горсть.

«Как только Кривенко ляжет на свое место, так сбегу, — решил он. — Черт с ней, с репутацией дробленого на семи камнях и каленого на семи огнях. Только бы поскорее кончал он свою дипломатию».

А клопы все падали, единоборство с ними продолжалось.

Наконец послышались шаги. Уговорил-таки. Поверила. Легли. Он —рядом с Богомоловым, она с краю. И словно замерли. И этим еще больше связали движения кипящего от ожесточения Богомолова.

«Конечно, спать на голых кирпичах — удовольствия мало, — рассуждал он про себя. — Такое самопожертвование с ее стороны совершенно лишнее и никому не нужное. Но и рисковать...». Рассуждая так, он вдруг почувствовал, как клопы, видимо, приняв его скованность за потерю бдительности, начали проникать ему под гимнастерку и брюки.

В это время Кривенко сделал какое-то движение.

               Вы лежите спокойно, — послышался ее шепот. — И без вольностей, пожалуйста... Вот так... Тихо... Смирненько... И вдруг — не то всхлип, не то радостные вздох: — А уж это ни к чему.

Снова замерли.

Богомолов замычал, как бы спросонок. Повернулся на спину. Порывисто встал, обул па босу ногу сапоги, прихватил портянки, шинель, пилотку и вышел.

Сразу повернул в огород. Там долго стряхивал на себе все. Переобулся. Выбрал поглуше место в крапиве. Подняв ворот шинели, лег поудобнее и вскоре крепко уснул...

Утром Кривенко разыскал его:

               Ты что сбежал? — спросил он. — Айда молоко пить!

               Клопы проклятые. Чуть заживо не сожрали, — оправдался Богомолов.

               А меня не тронули, — бодро отозвался Кривенко. — Видимо, я такой жилистый, не по вкусу им пришелся.

Позавтракав наскоро, взводные построили бойцов и доложили о готовности к маршу. Кривенко встал в голове колонны и скомандовал:

               С песней... шагом марш!

Осмелевшие жители деревеньки высыпали из домов и с любопытством смотрели на колонну. Была тут и гостеприимная хозяйка. Кривенко помахал ей рукой, а они улыбкой кивнула ему.

 

 

ШВЕЦ

 

На своего помкомвзвода, старшего сержанта Швеца, Богомолов мог положиться, как на каменную гору, как на гранитную скалу. Этот маленький, юркий, черноглазый, как галчонок, младший командир в аккуратно подогнанном по росту кителе и сапожках-бутылочках был хитер, сметлив, расторопен и ловок. Свой взвод он знал, как свои пять пальцев, и умел крепко держать его в кулаке. Кого и куда послать в наряд, кому какое дать задание и поручение, с кого и как потребовать, все это было его стихией, во всем этом он был искусным организатором. Надо ли подготовить болванки для гранатометания, у Швеца уже где-то есть на примете материал, а поэтому они готовы раньше срока, мишени — тоже, макеты — тоже, чучела для занятий по штыковому бою — пожалуйста, лопат, топоров, пил раздобыть для какой работы, — только дай команду. И не было такого случая, чтобы он что-то прозевал, чтобы его кто-то опередил.

Даже Голубев завидовал.

— Ну и жук твой Швец! — говорил он Богомолову, качая головой. — Все у него есть. Всегда и все под рукой... С таким помкомвзвода можно жить припеваючи.

Мог он и любое занятие провести: и по строевой, и по огневой, и по тактике, и по сан-хим-физ-подготовке. Мог сам продемонстрировать, как на плакате, и строевую выправку, и отдание чести, и приемы рукопашного боя, и правила стрельбы из положения стоя, лежа, с колена. Мог показать и как ползать по-пластунски, и как прыгать через козла, и как отрывать окоп, и как делать блиндаж, и как наматывать портянки, и как оказывать первую помощь при ранении, обморожении, отравлении, обмороке. И, наконец, на что Богомолов был неспособен вообще, мог втереть очки старшему начальству, если этого требовала обстановка, то есть создать впечатление полного благополучия во всем, когда этого благополучия не было.

Об этих качествах Швеца знали не только в роте, в батальоне, а и в штабе полка. Может быть, его не так часто хвалили и ставили в пример, как некоторых других, хотя и менее достойных, но ценили высоко. И он знал эту цену себе, поэтому перед равными себе держался несколько высокомерно и заносчиво, а со старшими — запанибрата, как с равными, даже позволял себе подтрунивать над ними, как это недавно произошло с Богомоловым в лесу.

Если бы Швец услышал этот грубый окрик от кого-то другого, ему, возможно, было бы не так обидно. А то — от кого? От своего командира взвода, которого он уважал за мягкий характер и доброту, которого всячески выгораживал и оберегал и за которого, если честно говорить, горы дела воротил. Разве он это не понимает?

И Швец не на шутку обиделся. Он затаился, выжидая, что последует за этим. Объяснить такую перемену во взаимоотношениях блажью характера или случайной вспышкой Богомолова он не мог.

А дело было просто в том, что Богомолову надо было «наверстать упущенное».

С этой целью — «наверстать» — он стал по возвращении из леса в казармы почти каждое утро приходить к подъему, чего раньше не делал, чаще интересоваться заправкой нар, чистотой подворотничков, порядком в оружейном парке.

Швец делал вид, что его это особенно не беспокоит, и даже с прежней ноткой подтрунивания замечал:

               Я смотрю, товарищ лейтенант, вы скоро займетесь раздачей внеочередных нарядов. Что-то очень придирчиво стали проверять нас...

               Вам это не правится? Вы недовольны? — задавал Богомолов встречный вопрос.

Но главное, на что он стал особенно нажимать, это подготовка к занятиям и проведение их в обстановке, приближенной к боевой. Он уводил свой взвод в какой-нибудь овраг, где поглуше да поукромнее, подальше от глаз начальства и проверяющих, и, изощряясь в выдумке, придумывал такие задачи, какие ни в одном уставе и наставлении не предусмотрены да и едва ли могли встать перед минометчиками в боевой обстановке. Причем принимать решение в большинстве случаев заставлял Швеца.

Вот и сегодня.

Едва повернули с дороги в черемухово-ольховый лесок и спустились по глинистому скату к ручью, как помкомвзвода получил вводную: «Противник справа. Наша пехота залегла для отражении атаки. Принимайте решение».

               Взвод к бою! Противник справа! выкрикивал Швец. — Огневая позиция здесь, — указал он па вслепую поляну, поросшую ландышами и огибаемую, как крепостным валом, крутым откосом оврага.

Бойцы бросились занимать места. Кто устанавливал опорную плиту, вдавливая ногами сошники в грунт, кто вставлял в шаровую пяту ствол, кто устанавливал двуногу-лафет, готовясь накинуть муфту на выступы ствола, кто закреплял на кронштейне прицел, кто развьючивал лотки с минами.

Не прошло и пяти минут, как командиры отделений начали докладывать:

               Первый расчет к бою готов!

               Второй готов!

Когда Швец доложил о готовности взвода, Богомолов спросил:

               Сколько времени положено на изготовку к бою? Почему не уложились в срок? Повторить все сначала.

Швец подал команду: «Отбой! Минометы на вьюки!» Потом снова: «К бою!» И опять не уложились в норму. И опять стали повторять все сначала. Так повторяли до тех пор, пока не добились нужной быстроты.

Потом стали отрабатывать построение параллельного веера путем провешивания и взаимного визирования.

               Может, перекурим? — напомнил Швец о перерыве.

               Какой там перекур! — бросил Богомолов. — Противник обходит справа и слева. Атакует с фронта. Воздух! Принимайте решение...

На этот раз Швец поспешил подать команду «в укрытие».

               Какое там к черту укрытие! — закричал, взвинчивая себя, Богомолов. — Противник атакует, а он в укрытие. — Да и где оно, твое укрытие?

Тогда Швец оставил всех на местах и лишь выделил по одному человеку из каждого расчета с автоматами и гранатами для отражения атаки противника с флангов.

               Вот это другое дело! — одобрил Богомолов и начал, ускоряя темп, давать все новые вводные. У одного расчета «кончились боеприпасы», у другого — «осколком поломан прицел», у третьего — «мина застряла в стволе». Потом стали «выходить из строя» бойцы: кто «ранен», кто «убит».

Швец метался, как угорелый, по огневой позиции, от одного миномета к другому, приказывая, подсказывая, вразумляя, помогая устранить задержку, сделать перестановку номеров, торопя бойцов и сам спеша, распаляясь и заражаясь настроением вошедшего в азарт Богомолова. И большинство бойцов так увлеклись занятием, а выходя из строя, как «раненые» и «убитые», с таким любопытством следили за действиями Швеца, что и не замечали ни причудливо выточенных цветов ландыша с капельками росы, — мяли их, не жалея, как обыкновенную траву, — ни зеленых метелок щавеля и аниса, забыв о том, что они сейчас могли бы быть неплохим подспорьем к завтраку из чечевицы.

«Обстановка» на огневой позиции все усложнялась. Постепенно Богомолов своими «вводными» и «огнем противника» вывел из строя весь взвод. Остались только двое: маленький человечек с единственным исправным минометом — Швец, подобно Агасферу, обреченный на бессмертные муки и неподвластный и бессердечный Богомолов, как «святой дух» над ним, карающий все живое.

Наступил самый критический момент. Один с решимостью одержимого, готового на все, ждал, какой последний сокрушительный «удар» обрушится па его голову, другой — с расчетливой суровостью обдумывал тот завершающий этап «боя», после которого «святому духу» не зазорно было бы вновь обрести человеческие черты и сойти на грешную землю.

И вот он отверз свои уста:

               Вы — в вилке!

«В вилке» — это значит противник ведет пристрелку и готовится обрушить на тебя губительный огонь. Ждать, оставаться на этом месте уже нельзя.

Швец крутнул головой направо, налево. Присел. И — чего Богомолов никак не ожидал, — ухватясь обеими руками за станину двупоги-лафета, со стволом на плече и опорной плитой на спине, взвалив па себя миномет в собранном виде, широко расставляя ноги, едва соблюдая равновесие и не падая, побежал за кусты черемушника, где была заранее предусмотрена запасная огневая позиция.

Сердце Богомолова дрогнуло. В горле что-то запершило, в глазах зарябило.

               Отбой! — скомандовал оп. — Минометы оставить на местах. — И, вытянув в сторону левую руку: — Становись!

Построив и выровняв взвод, стараясь не терять металла в голосе, приказал:

               Старший сержант Швец! Выйдите из строя!

Швец, с потным лицом и потемневшими от пота плечами, в сбитой набок пилотке, в чуть запыленных сапожках-бутылочках, хорошим четким строевым шагом вышел, лихо щелкнул каблуками, повернулся лицом к строю, снова щелкнул и сделал руки по швам.

               За умелые действия… и находчивость, — не сразу находя нужные слова, торжественно сказал Богомолов, — и за сметливость, проявленные во время выполнения боевой задачи на тактических занятиях, объявляю вам благодарность.


               Служу Советскому Союзу! — бойко отчеканил Швед, не дрогнув ни одним мускулом, и только по какой-то еле уловимой нотке в интонации можно было догадаться, что он глубоко тронут этим проявлением внимания к себе, столь непривычного в обыкновенной будничной обстановке.

Потом Богомолов объявил долгожданный перекур. Бойцы разбрелись кто куда: кто к ручью утолить жажду или умыться, кто за кусты по другой надобности.

В это время на краю оврага, на бугре, появилась фигура батальонного связного.

- Здесь лейтенант Богомолов? — спросил он, не спускаясь вниз. — Вас срочно вызывают в штаб полка.

               Сейчас приду! — откликнулся Богомолов и сказал Швецу, стоявшему рядом и утиравшемуся платком: — Чует мое сердце: на фронт.

               Жаль, — сочувственно вздохнул Швец и с железной прямотой выпалил: — А то из вас и здесь мог бы выйти неплохой командир. Конечно, если бы вы еще полгодика потренировались.

               Вы так думаете? — смутился Богомолов его бестактности.

               Это я вам совершенно точно говорю, — не моргнув глазом, отрапортовал Швец...

...Предчувствие не обмануло Богомолова. Очередной выпуск запасного полка направлялся в распоряжение резерва Главного командования. Им с Голубевым предстояло ехать сопровождающими и остаться в действующей армии.

Выдали новое обмундирование. Снабдили продуктами на дорогу. Дали в распоряжение по роте бойцов. Посадили в товарные вагоны, оборудованные нарами. И зазвенело над полями да над чистыми — и «в путь-дорожку дальнюю», и «последний нынешний денечек», и «до свиданья, города и хаты», и «напрасно старушка ждет сына домой», и «прощай, любимый город», и «не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче умрем под волнами», и другие удалые и боевые, жестокие и жалостливые, режущие сердце мелодии и слова, от которых мороз подирал по коже.

И махали женщины платками. И букеты цветов бросала ребятня на полустанках. И девушки дарили на память адреса.

И хотелось плакать, слушая эту сумятицу звуков, и руки сами сжимались в кулаки, и не терпелось поскорее взяться за оружие.

 

 

НА ДНЕПРЕ

 

Гвардейский полк, куда прибыли с пополнением Богомолов и Голубев, преследовал разбитые под Курском части противника. Прибывших бойцов в штабе полка сразу же распределили по подразделениям, вооружили и — в бой, — стрелками, автоматчиками, пулеметчиками. А их оставили в офицерском резерве полка...

Шли по безлесным полям разоренной и разграбленной оккупантами Украины, следом за наступающими подразделениями. Спали где придется: на скирдах, и в шалашах, и на кукурузных стеблях, где-нибудь в закутке, и лишь иногда — в хатах. Томясь от безделья, рассказывали сказки и анекдоты. Грызли семечки, выколупывая их из похожих на диски автомата шляпок подсолнуха. Изредка набредали на кавуны. Когда Борисенко, тоже лейтенант-резервист, чем-то похожий на кулика, играл на гармонике «Синий платочек», — единственную мелодию, которая ему более или менее удавалась, улетали мечтой в родные края. Если же случалось раздобыть свежий номер газеты, ею завладевал старший по званию — капитан Харченко, а попросту Андрей — и устраивал громкую читку, начиная с призыва «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и кончая подписью редактора и номером типографии. После читки он обычно затягивал свою любимую песню «Там за лугом зелененьким брала вдова лен дрибненький», остальные дружно подхватывали.

А где-то невдалеке, километрах в трех-пяти, погромыхивал передний край. Шли бои. Порой тяжелые, с большими потерями.

Раненые бойцы по пути в медсанбат заходили напиться, покурить. Рассказывали, как брали станицу Казачья Лопань и село Кулики, как в течение трех суток несколько раз переходило из рук в руки село Клиновое со спирт-заводом, как выбивали фрица из совхозов Кирасирского и Красной Нивы, как брали Полтаву и Кременчуг...

Встречались и знакомые Богомолову названия, упоминавшиеся в повестях и рассказах Тургенева, Гоголя. То какой-нибудь Медвежий яр, похожий на Бежин луг, то Миргород и Диканька. Шли, вдыхая пороховой и полынный, чадный и трупный запах.

Там, где недавно были села и станицы, теперь сплошь и рядом лишь головешки дымились, да серые груды золы и пепла теплились, да черные трубы печей, маяча, возвышались над ними, как надгробья. Да чудом уцелевшие курицы по вечерам гнездились на кустах акации и вишни, что росли раньше под окнами.

               Ничего не щадит гад, — вздыхал Голубев, — Все палит подчистую...

Богомолов с пристальным вниманием наблюдал, как постепенно, день ото дня менялось настроение бывшего его ученика.

Сначала, когда у них отобрали бойцов, Голубев воспринял это, как удар. Было о чем сожалеть: столько труда вложено!

               Не тужи, — подбодрил его Богомолов. — Дадут не хуже.

И он скоро смирился. Терпеливо стал ждать вызова на передовую. Часто с иронией вспоминал школьные годы.

               Помнится случай, — рассказывал он как-то Богомолову, пластая ножом розовую мякоть арбуза. — Пришел я в школу. Урок не выучил. И вот вызываешь ты меня к доске. Вышел. Задание — просклонять устно существительное «рожь». Ну я и начал. Именительный (кто? что?) — роясь. Родительный (нет кого? чего?) — рожи... Тут весь класс как грохнет!.. С тех пор меня так и прозвали: рожа. А я, конечно, кулаки в ход. И выходит, таким образом, — продолжал он, хитровато жмурясь, — что зерно драчливости заронил в меня не кто-нибудь, а ты, хотя едва ли когда-нибудь думал об этом. Потому я и не был призван в армию вместе со своими ровесниками: сидел за драку. Потому и оказался в хвосте.

               А я-то тут при чем? — не согласился Богомолов, — Надо было учить уроки... Впрочем, драчливость, как показало время, не такое уж плохое качество.

Но чем дальше, тем сумрачнее становился Голубев. Да и Богомолову надоело быть сторонним свидетелем событий, в которых — увы! — было больше горечи, чем радостей.

В каком-то селе между Полтавой и Кременчугом — теперь это уже было не село, а пепелище с двумя-тремя уцелевшими хатами, полковая походная кухня остановилась у колодца заправиться водой. Повар уже приладил веревку к бадье. Но появившийся невесть откуда чубатый хлопец предупредил его:

— Не берите тут воду. Тут бойцы только что вытянули труп одного мальчика. Немцы убили и опустили на веревке. Они всех в селе поубивали, кто с ними не хотел уходить. Вон и в той хате жинка лежит па пороге. Тоже немец убил, — указал он на хату.

               Почему же тебя не убили? — спросил повар.

               А я тоже в колодце ховался. Только вон в том. И ждал вас. Там вода хорошая...

Возле сгоревшей хаты, где лишь обгорелый остов железной крыши, как рухнувший шалаш, прикрывал груду еще тлеющих углей, Богомолов нашел какую-то книжку необычного формата: длинную и узкую. Это оказался «календарь» пятнадцатилетней давности, в котором экономный хозяин каждый год аккуратно вел запись приходов и расходов. В графе приходов значилось проданное молоко и яйца, зерно, сало, приплод скота. В графе расходов — коса, брусок, гвозди, стекло, коросин, чёботы, жинке на платье, горилка.

Потом — на листах предвоенных лет — записи нарядов, кого куда послать на работу. Видимо, хозяин стал бригадиром в колхозе.

Вспомнилось: вот так же расчетливо и экономно вел свое хозяйство отец Тихона Богомолова. Так же расчетливо берегли каждую копейку многие. Собирали, копили, строили. Для себя и своей семьи. Для своих. И все - на ветер.

Он хотел послать этот «календарь» Илье Эренбургу. Авось пригодится для какой-нибудь статьи о злодеяниях нацистов, но почему-то сразу не послал, а потом то ли потерял, то ли кто на курево приспособил или на растопку.

Конечно, если бы посылать, надо было в письмо paссказать и о сожженных селах, и о том хлопце, и о той убитой женщине, и о многом другом.


В зону пустыни хотели превратить оккупанты левобережную Украину. Да они и не скрывали этого. Им был дан такой приказ: жителей и скот угонять, ценности вывозить, все остальное жечь, отравлять, уничтожать. Лишить Красную Армию всего: хлеба, воды, тепла. И остановить на Днепре. И дальше не пускать. И пусть даже соломы не останется охапки, чтобы нечего было постлать в окоп. Поэтому специальные отряды факельщиков поджигали не только хаты и скирды соломы, а и снопы, составленные в бабки, перебегая с факелом от одной к другой. И сизый дым стлался удушливым маревом от самой Ворсклы до Днепра. И трупы убитых и отравленных лошадей и коров со слепнями и мухами на кровавых и гнойных ранах валялись вдоль дороги и по кюветам, расточая зловонный запах падали...

               Не могу больше! — вознегодовал Голубев. — Понимаешь, не могу… Сколько можно смотреть на все это. Сколько еще болтаться без дела? За этим я прислан сюда?.. Нынче же иду в штаб полка. Нужен — посылайте на передовую, не нужен — переведите в другую часть. Правильно я говорю?

               Молодец, — кивнул Богомолов. — Одобряю такое решение. Пошли вместе!..

В штабе полка их встретили, как долгожданных гостей.

- Вы из резерва? — обрадовался безликий майор, кажется, помощник начальника штаба или сокращенно ПНШ. — Оч...чень хорошо! Оч...чень своевременно! Нам как раз нужно двоих. Что? Минометчики? Это большой роли не играет. Как фамилии? В каком батальоне на довольствии? Когда прибыли? Откуда? О, да вас давно было пора на передовую! Забыли мы вас. Что верно, то верно. Запамятовали. Закрутились. Не доучли, — он сыпал словами, как не жалеющий патронов автоматчик из автомата, перекладывая какие-то бумажки и ни разу не взглянув на пришедших, не повернувшись к ним лицом, почему и казался безликим. - Очень хорошо, — повторил он. — Оч…чень своевременно. Нам как раз нужно двоих. Как фамилии? Ах да, я уже спрашивал... Богомолов и Голубев. Голубев и Богомолов. Так. Все ясно-понятно. Оба минометчики? Это большой роли по играет. В другую часть? Ну зачем же в другую! Что вам здесь не нравится? Гвардейский полк. Гвардейская дивизия. Гвардейская армия. Славный боевой путь. Где еще найдете такую часть? И – не спешите. Повоюите и по своей специальности. Успеете все испытать. А пока пойдите – знаете куда? – тут он вскинул было глаза, но, как бы спохватившись, снова потупил их. – На – кухню.  Пообедаете. А потом — в распоряжение самого командира полка. Офицерами связи. Все ясно-понятно? Вечером выходим на марш. Один наш батальон уже за Днепром. Ночью и мы будем переправляться. Ну, ни пуха вам, ни пора. На Днепре встретимся, — и он, так и не взглянув на них открыто, обоим крепко пожал руки.

— Знаешь, почему он на нас не смотрел? – поделился своей догадкой Богомолов. – Сердце чуткое. Вдруг кого убьют. Когда не знаешь человека в лицо – утрата легче.

Ты так думаешь? — недоверчиво усмехнулся Голубев… - Ну, нас-то, недеюсь не убьют...

Едва стемнело, как хлынула на берег Днепра, к переправе, казалось, вся вооруженная матушка Россия, — и на танках, и на самоходках, и на тягачах, и на автомашинах, и на конной тяге, и на волах, и даже на верблюдах. И где тут наши, где тут ваши — попробуй разбери. И все перемешалось: автомашины и повозки, пушки и походные кухни. Все гудело и гомонило, напирало и спешило, волновалось и ходило ходуном. Танки, урча, двигались, как мамонты, в темноте по зыбкому настилу понтонного моста. И самоходки, и всякие другие орудия, вытянув стальные хоботы, как бы принюхиваясь, нащупывали след. И тут же — кухни повозки фуражом, с боезапасами, с провизией, с зенитным пулеметом, с киноаппаратурой, с медикаментами. И все - живей, не дремли, спеши, поворачивайся, не разевай рот, не крутись под ногами, а то задавлю.

На пароме — толчеи, сутолоки и шума меньше, но волнении больше, тревоги больше, беспокойства больше. Здесь грузились орудия и повозки. И кухни тоже. И ящики, ящики с патронами, и с гранатами, и со взрывчаткой, и со снарядами всех калибров и систем — от обыкновенных сорокапятимиллиметровых до замысловатых стальных и бронзовых сигар в рост человека. Все это грузилось осторожно, переводилось деловито, расчетливо и сгружалось на правом берегу, и складывалось в штабеля и поленницы, и укрывалось брезентом.

А над головой, в томно-синей бездне неба, с угрожающим шелестом проносились в обе стороны крупнокалиберные артиллерийские челноки. И вражеские бомбовозы, слепые в темноте, вешали фонари, выискивая цель.

Когда дальнобойный снаряд или бомба, просвистев, погружались на дно, на пароме раздавалась команда: «Ложись». И все падали или приседали, кроме ездовых, державших под уздцы лошадей.

Ухал взрыв. На фиолетовом фоне реки вырастал огромный гриб фантастической расцветки. И, как хмельная, разверзалась хлябь. Паром круто накреняло волной, норовя опрокинуть. Скрежетало железо. И, шарахаясь, храпели и фыркали лошади, скаля зубы и норовя взвиться на дыбы...


Всю ночь они дежурили на переправе, указывая путь ездовым и шоферам своего полка.

Ночь была суматошная, и денечек выдался хорош. Думали отоспаться в балке, а туда рацию притащили. Радисты сигналят, а фриц и лупит методическим огнем через каждые пять минут, и лупит. Только и слышно: бу-бух! бу-бух! бу-бух! Разве тут отоспишься...

И на передке весь день было неспокойно. С утра до вечера — атаки, гул моторов в воздухе и на земле, пальба, неразбериха. И чем ближе к вечеру, тем больше раненых и контуженых тянулось к санроте, расположившейся в той же глубокой балке, невдалеке от них. Кто весь в крови, но молодцевато, кто страдальчески держась за живот, кто скособочась и полоумно выпучив глаза, кто охая, кто матерясь, кто молча стиснув зубы.

На закате за ними прибежал солдат-связной: командир полка вызывает на НП.

На наблюдательном пункте — теснота от командиров и наблюдателей всех званий и рангов. Расположились в воронке за блиндажом. Стали ждать распоряжений.

Позвали. Сначала — одного.

               Я пойду первым, — вызвался Голубев.

Высокий, смуглый подполковник — это был командир полка — с суровым, как будто высеченным из камня лицом и тяжелым взглядом из-под бровей, в фуражке я плащ-палатке, с большим полевым биноклем на груди, позвал его к себе.

               Видишь посадку справа? — спросил он, мельком глянув на него.

               Вижу, — кивнул Голубев.

— Видишь, танки перед посадкой, впереди пехоты?

               Вижу.

               Ну какого они черта тут застряли! — выругался про себя подполковник. — Шалопаи. Шли бы в обход лесопосадки! — И, обращаясь к Голубеву: — Вот что. Беги и передай командиру переднего танка, чтобы шли в обход, за лесопосадкой. Там безопаснее.

Голубев растерянно мигал глазами. Задание казалось нелепым. Вероятно, и Богомолов растерялся бы. Это просто приказать: забеги вперед наступающей пехоты, которая залегла под огнем противника, передай танкисту распоряжение, покажи новый маршрут... Ведь ты не невидимка. И не из брони... И так вот просто подставить грудь первой попавшейся пуле, столько готовясь к этому часу, столько пройдя... Другое дело — подорвать вражеский танк. Там — подвиг! А это?.. Но приказ командира — закон для подчиненного.

               Вам понятна задача? — спросил подполковник,

               Да, — сказал Голубев.

               Выполняйте.

               Есть выполнять!

И он легко вспрыгнул на бруствер, помахал рукой Богомолову и, пригибаясь, побежал туда, где, немного не дойдя до немецкой траншеи, стояли в нерешительности четыре или пять танков.

               Вот это — задание! — вздохнул Богомолов, и у него мурашки пробежали по телу, как будто на него из блиндажа повеяло холодом.

Вскоре связной позвал и Богомолова. А уже сумерки. Уже видимость слабая.

               Пойдете в распоряжение командира первого батальона капитана Харченко, — сказал подполковник.

               Слушаюсь, — козырнул Богомолов.

Он был рад, что его посылают к человеку знакомому. Это был тот самый Андрей Харченко, который так своеобразно проводил громкие читки газеты, начиная с «Пролетарии всех стран!», и так любил петь «Там за лугом зелененьким», и был добродушен, и всегда невозмутимо спокоен, и у которого руки, казалось, были до колен, а кулаки как гири-пудовики. Наверное, его предки были из тех, кто, как Кирибеевич или купец Калашников, легко одержал ратные победы в кулачных боях.

Он вышел из блиндажа. Впереди, у лесопосадки, что-то горело. И казалось — все поле боя было подернуто сизой дымкой. Пошел на этот огонь.

Стали попадаться убитые. Они лежали, кто раскинув руки, кто согнувшись на боку, кто навзничь, кто уткнувшись лицом в землю.

Спохватившись, что он без оружия, Богомолов поднял первую попавшуюся на глаза винтовку. Это оказалась легкая без штыка СВТ. Но, взявшись за цевье, почувствовал, что оно липкое. Кровь. Сорвал пучок травы. Вытер. Пошел дальше. Наткнулся на автомат ППШ с диском. Покрутил его в руках. Проверил диск. Оказался неисправный... Потом запнулся за другую, винтовку старого образца, со штыком, ту самую, у которой три главных части, а у затвора есть стебель, гребень и рукоятка.

Взял ее.

Вот и лесопосадка. В ней — танк. Танкист, видимо, в люке.

А вот чья-то тень. Подошел ближе — девушка в шинели. Санитарка. Спросила:

               Раненых не видели здесь?

               Нет, не видел.

В свою очередь спросил:

               А вы не знаете, где КП батальона?

               Идите туда, назад, — указала она рукой. — Отсюда метров триста. Там увидите окопчики. Там и комбат, и бойцы. Немного их осталось.

               Вам не страшно здесь одной ходить?

               А чего бояться? — равнодушно сказала она. — Впереди же танки...

Комбата он нашел быстро. Бойцов при нем было и на самом деле не густо. Доложил, что прибыл в распоряжение.

               Подкрепление? — хмуро усмехнулся тот. — Мне стрелки-автоматчики нужны. А они кого присылают? Ну, шо мне с тобой робить? Э, ладно! — досадливо махнул он рукой. — Забирай двух солдат. Будет считаться взвод. Чи рота? — вопросительно посмотрел он на Богомолова. — Сейчас пойдем занимать оборону.

И они, покурив, пошли. Он с двумя солдатами, и еще кто-то из командиров с несколькими бойцами. Он — на левом фланге батальона, тот — на правом.

Дошли до траншеи, из которой перед вечером были выбиты гитлеровцы.

               Занимай место здесь, — указал Харченко на стрелковую ячейку. — Твой участок — пятьдесят метров вправо и пятьдесят — влево. Располагайся, как знаешь...

Богомолов поставил одного бойца правее ячейки, другого — левее. Сам думал расположиться в ячейке. Но в ней оказался убитый немецкий пулеметчик. Как ткнулся головой в угол, так и остался на четвереньках. Что делать? А тут начал сеять дождь, нудный и тягучий. Богомолов накинул плащ-палатку, потоптался, ища удобную опору и, не найдя ничего, сел на убитого немца. Он сидел, как сидят, утомившись от работы, на камне или па пне, или на комле спиленного дерева. И курил. И, опираясь на ствол винтовки, прислушивался к звукам ночи.

...Он не заметил, как задремал. Не заметил, как начал брезжить рассвет. И только сквозь сои, как бы откуда-то издалека, услышал команду:

— В атаку! Вперед!

Встряхнулся. Схватил винтовку. Стал вылезать из глубокой траншеи. Увидел спины бойцов, бегущих реденькой цепью вперед, под уклон, и уносивших с собой нестройное «ура».

Побежал и он. Но вдруг перед ним выросли дымовые кусты взрывов. Это били немецкие минометчики.

Оп метнулся назад. Лег. Переждал. Увидел справа танки. Свои танки! Вспомнил уставное положение: «Укрываясь за танками». Побежал за ними.

Но по танкам начали бить немецкие орудия. Болванки, оглушительно шебурша, пролетали где-то совсем рядом. Ухали разрывы, взметая землю. Налетели самолеты. И тоже начали бить по танкам.

Сразу пропала охота прятаться за таким укрытием. И он, уже не разбирая пути, напропалую, прямо по диагонали пустился догонять скатившуюся под гору пехоту.

 

МИНОМЕТЧИКИ

 

Первая минометная рота пользовалась в полку особыми привилегиями. Главная ее привилегия состояла в том, что при самых тяжелых потерях и самом бедственном положении в стрелковых подразделениях, когда командование бросало в бой последние силы, когда стрелками и пулеметчиками становились и разведчики, и связисты, и минометчики других батальонов, и даже ездовые и писаря, а при наступлении это случалось не так уж редко, — первая минрота оставалась минротой. Вот почему в ней сохранился основной костяк ветеранов, прошедших крепкую закалку и в оборонительных боях первых лет войны, и в битве под Сталинградом и Белгородом.

Разумеется, были свои потери и у минроты. И приходилось пополнять состав. Но не всякий выдерживал положенную минометчику нагрузку, и многие, побыв в минроте два-три дня, просили, чтобы их перевели в пехоту или в разведку, хотя там и опаснее.

Чем хорошо в пехоте? Тем, что легко. Все твое вооружение — винтовка или автомат. Да имей комплект патронов при себе. Да пару гранат. Да малую саперную лопату. Вот и все снаряжение.

Попал под обстрел, лег, два раза копнул лопатой — вот тебе и стрелковая ячейка. Да и окоп для одного вырыть — не такое уж трудное дело. Сиди в нем да постреливай. А удастся выкроить время — и вздремнуть можно.

Не обременительно и на марше. Шагай себе «по военной дороге», как поется в песне, ни о чем сильно не беспокоясь, соленым потом не обливаясь, себя не надсаживая.

Другое дело — минометчик.

Боец минроты, кроме той же винтовки или автомата ППШ с полным боекомплектом патронов, имеет при себе большую саперную лопату, ствол или двуногу-лафет, или опорную плиту, а каждая из этих частей весит от шестнадцати до двадцати килограммов. Или тащит на вьюках лотки с минами — того не легче. Боевая выкладка, таким образом, получается раз в пять-шесть побольше.

И за всем нужен уход: и вовремя почистить, и смазать, и содержать в порядке, и следить за исправностью.

А главная тяжесть — самоокапывание, оборудование огневой позиции. Настоящий минометчик прежде, чем рыть окоп для себя, роет его для миномета.

Иной раз вымотаются бойцы на марше — сил никаких нет. А тут команда — «к бою». Надо окопаться.

Только оборудовали позиции для стрельбы, как — «отбой». Снова шагом марш. Прошли полкилометра. Опять — стоп. Опять окапывайся. И так, бывает, раза три-четыре подряд. Тут уже и закаленные порой не выдерживают, чтобы не пустить лишнего матюка.

Вот почему у минометчика ладони жестки от мозолей, как жесть. Вот почему спина у пего на марше красна и мокра, как после бани, и синяки на пояснице, и кровавые рубцы и ссадины на плечах, как бывало у бурлаков. И вот почему тяжела походка и неторопливы движения.

Как всякая профессия отражается на характере, так боевая жизнь формирует его на свой лад. Минометчик и курит не так, как пехотинец, и разговаривает не так, и воду, и водку пьет не так, и умывается, и бреется, и спит, и думает, и ест, и портянки наматывает, и даже песни поет не так. Он все делает более обстоятельно, деловито, рассудительно.

Пехотинец, закурив на привале папиросу или «козью ножку», зобнет раз пять-шесть, кому-нибудь сунет свой окурок, а сам, глядишь, в говорильню пустился.

Минометчик курит сосредоточенно, не спеша, до конца, потому что знает: самый смак цигарки ли, папиросы ли в последних затяжках. В разговор вступает не сразу. Говорит как бы нехотя, обдумывая и взвешивая слова и на звук, и на смысл.

Как пехотинец пьет воду? Как умывается он? Рывком — раз, два — зачерпнул в пилотку из ручья или родника. Несколько раз хлебнул. Остальное на лицо себе плеснул. Рукавом утерся. Готов!

Минометчик из пилотки ли тоже, из котелка ли, из ведра ли, прямо ли из ручья пьет большими глотками, до полного утоления жажды. Потом раздевается до пояса и льет, и плещет на себя воду, и долго, кряхтя, растирает мышцы, а если ручей рядом, то и голову окунет не раз. Утирается непременно полотенцем и не торопясь, хотя бы и требовалось поспешить. И, по застегнув воротника гимнастерки, в строй не встанет.

Надо побриться? Пехотинец выхватил из вещмешка свою безопаску или просто лезвие, приспособил на палочке, кое-как помылился, наскоро поскоблился, ладонью провел по подбородку, — кажется, ничего, ладно, сойдет.

В минроте же есть свои и брадобреи, и заправские цирюльники. Могут стричь и под бокс, и под польку, и под бобрик. Стригутся и бреются непременно перед зеркалом. И чтобы полотенце или простынка на плечах. И чтобы сидеть удобно, по-генеральски, — на пне ли, на стуле ли, на снарядном, ли ящике или на лотке из-под мин. И пену набивают на горячей воде так, чтобы пенилась, как белая сирень в цвету, и из мыльницы выпирала. И бреются, как правило, опасными бритвами. И правят их и на брезентовом, и на кожаном ремне. И боже упаси, чтобы оставить где хоть волосок, хоть малую куртинку на подбородке, плохо выбритую. После бритья, как положено в парикмахерских, — и массаж, и процедура освежения одеколоним с помощью пульверизатора. А когда он побрился таким образом — не подступись: кум королю и сват министру...

Водку минометчик пьет тоже не так, чтобы, как пехотинец, на бегу опрокинуть чарку, зажевать, чем попало, и дело с концом, а сначала понюхает кусочек хлеба, потом посмотрит ее на цвет и на меру, молвит слово, вроде «дай бог не последнюю», и только потом со священным трепетом опорожняет посуду. А опорожнив, еще посмотрит на дно, не осталось ли, и только убедившись, что нет, снова нюхает хлеб и потом уже закусывает. Поесть любит плотно и не торопясь, и ежели у повара случится добавка, не растеряется. И в котелке ничего не оставит, И ложку, прежде чем сунуть за голенище, и оближет, и газеткой оботрет.

Минометчик во сне не метается, как пехотинец, и не вскрикивает, и не вздрагивает при каждом звуке, а спит богатырским сном.

Проснувшись, вскакивает немедля. Портянки наматывает — залюбуешься: редкая мать так заботливо и ловко пеленает своего младенца. Ну, а если песню запоет — только слушай.

Идут, бывало, где-нибудь на марше ночью. Притомилась пехота без отдыха и сна. Поугомонились говоруны и вруны, певцы и балагурщики. Идут, пошатываясь, как после большого похмелья, того гляди, кто носом в кювет спикирует. Подъедет кто-нибудь из политработников полка на лошадке.

— Что, хлопцы, приуныли? А ну-ка, минометчики, повеселите пехоту!..

А минометчики — и рады стараться. Глядишь, встряхнулись «каленые и дробленые», откашлялись и повели настройку голосов хором, своего рода репетицию, кто на басах, кто на альтах, а кто и на дискантах, на мотив «семеновны», и шагам своим в такт, и друг к другу стараясь подладиться:

 

Та-ри-ри-оп-три-та!

Та- ри-ри-оп-три-та!

Та-ри-ри-оп-три-та!

Та-ри-ри-оп-три-та!

 

Прокатили сообща раз восемь, а то и все двенадцать—шестнадцать это самое «та-ри-ри-оп-три-та!» — и тут вступает в свои права тенорок солиста и вплетает свои художественные узоры в это коллективное песенное кружево. Начинает он, как правило, с частушек про незадачливого середняка Ивана Егорова, родившихся, видимо, в пору коллективизации и повествующих о том, как

Середняк Иван Егоров

Целый год решал вопрос.

И в итоге долгих споров

В январе вступил в колхоз,

 

Но жена, его заноза,

Уподобилась пиле.

И Егоров из колхоза

Срочно вышел в феврале.

 

Не подумав и в азарте

Обругав ее до слез, —

Дело это было в марте, —

Он опять вступил в колхоз.

 

А потом его поддели

Кулаки на свой крючок.

И выходит вновь в апреле

Из колхоза среднячок.

 

Он с крючка себя снимает,

Ставит правильно вопрос.

И опять в начале мая

Возвращается в колхоз.

 

После каждого куплета этой частушечной повести, по-своему забавной и грустной, странной здесь, в прифронтовой полосе, но чем-то дорогой и невыразимо близкой, хор дружно и задорно подхватывал свое «та-ри-ри-оп-три-та!» И усталость казалась не столь удручающей. И улыбки начинали блуждать на лицах. И ноги сами ускоряли шаг. И даже пехота начинала подпевать незамысловатые слова припева.

А под конец солист, как соловей-разбойник, выдавал на-гора самые что ни на есть соленые и ядреные, разухабистые и забубенные частушки, и о том, как «тятька кузенку поставил», и как «захотелось старику переплыть Москву-реку», и как «шел я лесом, видел чудо: солдат рыжики варил», и как «девки в озере купались». И тут уже хохот прокатывался по рядам, и ни о какой усталости как будто и помина не было...

Но лучше всего умение и мастерство минометчиков, их таланты и способности, их солдатская удаль и отвага раскрываются на огневой позиции, когда где-нибудь в балочке или овражке, в лощине или в котловине, за курганом или за холмом, за каменным забором или за каким другим укрытием расставят они свои самовары-самопалы и слаженно, с полным напряжением сил, с веселой злостью ведут огонь по врагу.

— Лети, мина, в цель, не мимо! Гони гадов до Берлина!

Есть у первой минометной неписаный закон: в бою, как и на марше, веселить пехоту, поднимать ее дух и не отрываться от нее, подпирать плечом. Потому что считают: отстать — угодить под вражеский артогонь или под бомбежку. Это не раз проверено па горьком опыте. К тому же с близкого расстояния вести огонь сподручнее: и прицельность лучше, и рассеивание меньше, и корректировать огонь удобнее, никаких тебе смещений, отклонений, да и глубина огня больше, и на дополнительных зарядах экономия, и никому не придется подтрунивать: мол, «прицел пять по своим опять».

Надо видеть, как сияют лица бойцов, когда в быстром темпе вскрываются эти «бочки со стальными огурчиками», эти «корзины с голубями», эти «ящики со спиртным» и эти «огурчики», обтертые ветошкой, и эти «сизые турманы», окольцованные дополнительными зарядами, и эти «поллитровки с русской горькой», предназначенные на угощение фрица, быстро переходят из рук в руки и, опущенные в канал ствола, в эту «самоварную трубу», наткнувшись на боек, стремительнее голубей вылетают и уходят ввысь, в синеву, и как бы тают, пропадают из глаз, а через какое-то время по гребню высоты, по брустверам вражеских окопов и вдоль линии траншей начинается молотьба в тысячу цепов, и вырастают дымовые кусты разрывов, порой не менее густые, чем от снарядов «Катюши», и глухой рокот, как будто отзвук далекого грома, раскатывается окрест.

Тут уж минометчики, хотя бы сами и были где-то в низине, духом — на высоте:

— Знай наших! Не суй рыло! Получишь в зубы!..

А отстрелялись — все быстро в укрытие. Чтобы никаких явных признаков, демаскирующих огневую позицию. Для постороннего глаза тебя здесь нет. Ты исчез. Куда? Ищи ветра в поле...

Колышет ли ветер осенний чернобыл, ворошит ли опавшие листья, дождь ли льет, стекая тонкой струйкой с плащпалаток в окоп, снег ли белеет вокруг, метет ли поземка, — сиди или стой в окопе, если хочешь, покури, и не маячь пока тебя снова позовут к миномету или пока не стемнеет. Чтобы даже наметанному глазу немецкого наблюдателя и в голову не пришло, что здесь зарылись, как кроты, бойцы минометной роты, что здесь расположилось целое хозяйство — хозяйство капитана Балягеева.

 

 

БАЛЯГЕЕВ

 

Капитан Балягеев сидел в своем блиндаже на ковре по-татарски, ноги калачом и пил. чай. Хотя в поле давно уже рассвело, вход в блиндаж был завешен плащ-палаткой, и в углу горел светец.

Когда Богомолов доложил о прибытии в его распоряжение, он, сразу же обращаясь на «ты», пригласил:

               Проходи... Садись...

В стороне от входа стоял ящик из-под мин. Богомолов сел на него.

               А я вот шай шло, — как-то по-домашнему просто заговорил Балягеев. Это был широкоплечий румяный толстячок лет под тридцать пять. — Шай пе пьешь — какуй сил будет, — хитровато улыбнулся он.

               Гм, да, — кашлянул и как бы поддакнул Богомолов, но смутился, что высказался так неопределенно, и добавил: — Чай особенно хорош с устатку и когда умело заварен.

               И вовремя подан, — живо подхватил Балягеев и, помешивая ложечкой, поблескивая глазами, стал отпивать мелкими глотками из жестяной кружки, обжигаясь об ее края.

               Но главное все-таки — сорт шая, — продолжал он, отпив несколько глотков и держа кружку перед собой, — Капитан Харченко спрашивает: и гыде ты, Балягеев, достаешь такой замечательный шай... Как гыде? А блат на что? Без блата и в тылу плохо, а на фронте и того хуже. Блат — всему голова...

Это похвальное слово блату не показалось Богомолову хитростью. Но оно не было и досужей болтовней откровенного простака. Богомолов не знал, как реагировать, поэтому смолчал.

В это время верхний угол входной плащ-палатки сдвинулся в сторону, и снаружи раздался звучный голос:

               Можно, товарищ капитан? Вы меня вызывали?

               Заходи, заходи, — гостеприимно закивал Балягеев. — Шай — сахар принесешь — гостем будешь, водка принесешь — хозяин будешь... Это наш старшина, — кивнул он Богомолову. — А это новый командир взвода.

               Очень приятно, — сказал старшина и, наклонившись и присев, с трудом пролез в блиндаж.

               Садись, — пригласил Балягеев и посочувствовал: — Вот ведь как плохо на фронте быть высоким.

Старшина присел на одно колено, и, приняв непринужденную позу, приготовился слушать своего командира.

               А тебе, старшина, но кажется, что наших бойцов плохо кормят? — все так же хитровато улыбаясь и сияя своими черными глазами-жучками, заговорил Балягеев. — А? Как ты думаешь? Мне очень хотелось бы услышать от тебя об этом.

               Кормят, как и всех, — хмуро сказал старшина. — Такая, значит, норма.

               Норма-то норма, но ведь так они и отощать могут. А? А потом наступать будем. Надо брать минометы на вьюки. А они — ты имей в виду, — тяжелые. Как же тут быть, а? Как ты думаешь? — и он снова стал малыми глотками отхлебывать чай из кружки, и опять его черные глаза-жучки хитровато забегали, перебегая от Богомолова к старшине и обратно.

Понимая, куда клонит ротный, старшина тоже заулыбался, почесал рукой у себя за ухом и вздохнул:

               Что ж, ладно. Придется брать грех на душу. Какую?

               А ту, молоденькую, — подхватил Балягеев, облизывая губы.

Богомолов догадался, что речь шла о молодой лошадке, и, с детства любивший лошадей, считавший их самыми верными друзьями, человека, почувствовал себя как бы соучастником какой-то позорной сделки, но постарался не подавать вида.

Когда старшина ушел, Балягеев допил чай, отставил кружку, помолчал, гладя ладонями колени, видимо, уставшие от долгого сидения в этой позе, глухо спросил:

               Удивляешься? Преступное приказание? Не удивляйся. Потом поймешь. Я должен так поступить. Другого выхода нет. А потом вот что учти: ведь я же — татарин, — как-то загадочно улыбнулся он. — Как быть с тяглом? Лошадей у нас хватает. И резерв есть. Но знать об этом положено не всем. Начальство не знает. И, надеюсь, не будет знать. Вот так... А теперь будем знакомиться. Где жил до войны? Кем работал?

Богомолов рассказал.

               Учителем, говоришь был? — кивнул Балягеев, хлопая ладонями себя по коленям. — Это хорошо. Все мы — люди мирных профессий. Вернее — большинство. Кто работал инженером на заводе, кто агрономом или механиком в колхозе, а кто и милиционером. Это я о себе. Я до войны работал в милиции. А ты вот — в школе. Профессии разные, методы разные, а цель одна: сделать людей людьми. Теперь главная цель изменилась. Резко изменилась. В корне. Не согласен? Подумаешь — согласишься.

«Вот как! — удивлялся про себя Богомолов. — Бывший блюститель законов, правил и общественных порядков теперь сам нарушает их? Отдает «преступные» приказания? Интересно. И философствует оригинально. Выходит, что учитель — тот же милиционер? Тут надо ухо держать востро».

А Балягеев продолжал:

               Был в нашем батальоне командиром взвода пэтээров тоже бывший учитель. Человек скромный, тихий, незаметный. Думали: ну, тряпка... А он на такой подвиг поднялся, что не всякий может. Как было? Заняли оборону. На Курской дуге. Под Прохоровной. Одна рота справа, другая слева, а на стыке, в лощине, его бронебойщиков с ружьями поставили. А немецкие танки как раз в этот стык, в лощину устремились. Тут и завязался бой. Один танк подбили, другой, третий, а они все лезут. Семь танков подбили, но и это не все. А из танков бьют по ним — головы не поднять. И всех его пэтээровцев покосили. Остался только он, сам командир взвода, да одно ружье исправное. И — последний патрон. А тут — восьмой танк. В обход его окопа. Выстрелил — неудача. Не пробил броню. Что делать? Бежать из окопа — все равно подстрелят. А не подстрелят — трибунал. «Как так? — спросят. — Бойцы погибли, а командир живой?..» Взял оп связку гранат и пополз навстречу танку. Восьмому танку. И бросился с ними под гусеницы... Все это я сам видел. Вот какие бывают бывшие учителя.

Об этом подвиге Богомолов уже слышал от других, но и теперь был внимателен, как, по его мнению, подобало подчиненному.

               Дома семья осталась, жена, дети? — спросил Балягеев и пояснил: — Спрашиваю не из праздного любопытства. Командиру положено знать о своих подопечных как можно больше.

Выслушав Богомолова, Балягеев, как бы отвечая откровенностью на откровенность, поведал о своей семье и, вздохнув, признался:


- Редко пишу. Мало пишу. Времени нет. Забот много. В подробности вдаваться ни к чему.

Это его признание Богомолов воспринял отчасти и как предупреждение и совет: не забалтываться в письмах.

- Да и другая семья велика, — весело встряхнулся Балягеев. — С такой семьей не заскучаешь. Это я о нашей минроте. Много говорить о ней не буду: сам узнаешь. Но кое-что скажу. То, что считаю нужным. Чтобы не было недоразумений. И чтобы ввести в курс дела... Во-первых, о составе. Состав разный, а боевая единица одна. Не рота, а бастион дружбы народов. Всего сорок человек, а среди них есть и русские, и украинцы, и белорусы, и татары, и чуваши, и казахи, и узбеки, есть даже один мариец. Вот какая рота! Во-вторых, о традициях. Всех не назову, а об одной скажу. Вернее, это даже не традиция, а общее правило. Какое? А вот какое. Кто, по- твоему, самый важный и самый большой человек в роте?

Он сделал паузу, как бы выжидая ответ. Богомолов замялся.

- Как вам сказать? — не сразу нашелся он. — Каждый важен на своем посту. Но командир роты, конечно...

- Что «конечно»? — неторопливо и улыбчиво перебил его Балягеев. — Ну, что «конечно»? Ничего не конечно. Слушай, что я скажу. Самый важный человек в роте — это боес... Рядовой боес... О нем заботятся все. Командир роты заботится, — он пригнул мизинец. — Старшина заботится, — пригнул безымянный палец, — Командир взвода заботится, — пригнул средний. — Командир отделения заботится, — пригнул указательный. — И это—правильно! — Он поднял руку, выставив большой палец. — Вот об этом я хотел особо предупредить... И, наконец, об обязанностях. Во время боя огнем, как правило, я управляю сам. За старшего на огневой позиции обычно остается Кылим, командир первого взвода. На НП я его вообще не посылаю. Пустое дело. Чего не дано, того не дано. А здесь так, как он, едва ли кто сумеет распорядиться. Тебе с командиром второго взвода придется по очереди дежурить на НП, когда стоим в обороне. Днем и ночыо. Такой порядок. Наблюдать за противником. И корректировать, конечно. Вести пристрелку и огонь по целям. Справишься?

                                            Постараюсь, — кивнул Богомолов.

— Не справишься — поможем. Не умеешь — научим.


Провинишься — отвечать заставим, шутливой скороговоркой заключил Балягеев.

Потом он позвал в свой блиндаж лейтенанта Климова, которого в разговоре называл Кылим, и помощников командиров второго и третьего взводов, сержантов Белова и Бугаенко.

Первым осторожно, как бы крадучись, вошел худощавый и сутуловатый сержант в стеганой фуфайке и сдвинутой на самые брови пилотке. Тихо доложился. Вынул платок, громко высморкался. И притулился в угол. Это был Белов. При виде его едва ли можно было подумать, что он-то и есть лучший минометчик в полку и заядлый балагур, и тот самый ротный весельчак-запевала, соловей- разбойник, о котором знала чуть ли не вся дивизия.

За ним деловито представился невысокий хлопец в линялой гимнастерке, с медалью «За отвагу» и нашивкой тяжелого ранения, в больших, явно не по росту, ботинках. Богомолов догадался, что это его будущий помкомвзвода Бугаенко. Он старался выглядеть хмурым и озабоченным, но это ему плохо удавалось.

Наконец, вихрем, как бы убегая и прячась от кого-то, ворвался Климов, в шинели и фуражке, рыжий, стремительный, с красными белками глаз и белозубой озорной улыбкой на розовом, как только что из бани, лице.

Балягеев попросил всех быть внимательными. Приказал направить по одному человеку от взвода к старшине за мясом. И предупредил, чтобы их бойцы, во-первых, не проболтались, во-вторых, были осторожны в отношении дыма и, в-третьих, «не шибко налегали на шашлык, а то с непривычки понос прохватит». Это приказание было выслушано подчиненными с серьезным видом. Климов и Белов сразу же пошли выполнять, а сержанта Бугаенко Балягеев задержал, чтобы познакомить его с Богомоловым.

В завершение всего ротный повел Богомолова на наблюдательный пункт, чтобы показать линию обороны своего батальона и рубежи противника, засеченные огневые точки и вероятные места скопления вражеской пехоты и транспорта.

«Вот когда начинается настоящая фронтовая жизнь», — думал Богомолов вечером, лежа в своем окопе под шинелью и вспоминая впечатления минувшего дня.

 

ПРАВ ЛИ БЫЛ СЕНЬКИН!

 

Еще будучи в военном училище, а особенно — после, в запасном полку, Богомолов замечал, что в нем, в его характере, как бы совместились две полюсные противоположности: с одной стороны — необходимейшие, как ему казалось, черты волевого командира, — образцом в этом отношении был для него лейтенант Сенькин, — и с другой стороны — нежелательные, по его понятиям, для офицера Советской Армии черты «некоего интеллигентного анархизма», когда «каждый — сам себе Соломон», — тут «образцом» мог бы быть Морев, его бывший сокурсантник. И он всячески развивал в себе все «сенькинское» и старался подавить все «моревское».

Прав ли был Сенькин? Такой вопрос перед Богомоловым возникал и там, в тылу. Теперь же он еще больше засомневался в «сенькинской» правоте.

И в самом деле: если рядовой боец, по словам Балягеева, в роте самый большой и важный человек, то перед кем ему, Богомолову, проявлять свою волю, на кого жать и давить? На Бугаенко и других командиров отделений? Вряд ли от этого будет прок.

Присматриваясь к своим старшим командирам — Харченко и Балягееву, он не замечал с их стороны ни особого нажима на подчиненных, ни, тем более, стремления хоть в чем-то возвыситься над ними. Казалось, они почти не вмешивались в порученное им дело и никому не навязывали своей воли. Их приказания и распоряжения скорее были похожи на совет старших. Их дело шло как бы само собой, без понукания и подталкивания. Роты, взвод и отделения дерзко атаковали противника, норовя просочиться в его стыки, обойти с флангов и с тыла, хотя бы при этом приходилось нести вынужденные потери. Иной раз без всякого на то приказания захватывали вражеские окопы и траншеи, пускались в преследование. А в другом случае — и не пытались подниматься в атаку, хотя бы и из полка, и из дивизии требовали этого. В таких случаях батальонному и ротному командованию невольно приходилось выдумывать причины остановки, то есть идти, на очковтирательство.

Особенно непонятно для Богомолова вел себя Балягеев. В самый разгар боя, когда, казалось бы, его руководство необходимо, он, как правило, куда-то исчезал. Не было его ни на наблюдательных пунктах, ни на огневой позиции. Но стоило нашей артиллерии перенести огонь в глубину обороны противника, а пехоте подняться из укрытий, как он, возникнув, подобно привидению, неизвестно откуда, заглянув мельком на огневую и наблюдательный пункт, в накинутом на плечи маскхалате шариком катился вперед, чуть ли не наступая на пятки атакующей пехоте, почти не обращая внимания ни на вой и грохот снарядов, ни на свист трассирующих пуль. А какая нужда в таком риске?

И хоть бы раз на кого-нибудь прикрикнул, повысил голос. Не такого ли такта и почти «джентльменской» вежливости в свое время добивался от Сенькина Морев?

Если говорить о приказном тоне, то им пользовался разве лишь лейтенант Климов, когда был старшим на огневой позиции. И то не всегда.

Впрочем, дело не столько в тоне, сколько в существе дела. Диктовать свою волю подчиненным целесообразно только тогда, когда ты уверен, что это принесет пользу. А тут?

Богомолов долго думал, с чего начать свое утверждение на новом месте, в новой обстановке. В тылу обычно начинают с придирок по мелочам: заправка нар и блеск оружия, приветствия и выправка, крючки и подворотнички, спевка в строю и умение «рубануть». Теперь все это представлялось ненужным. А что нужно? Умение — прежде всего. Умение окапываться, маскироваться, но всем правилам вести огонь. И еще — выносливость, находчивость, отвага.

Понаблюдав, как окапываются минометчики его взвода, Богомолов сделал замечание:

               Окоп для миномета по инструкции оборудуется не так.

               Знаем, — обидчиво нахохлился Бугаенко и, оставив лопату, утер рукавом потный лоб. — Учили... Вот когда отойдем во второй эшелон, все это продемонстрируем в натуре: и боковые ячейки, с нишами, и уступы, и ходы сообщения. А теперь на кой нам все это?.. Нам и без того приходится вкалывать, как трехжильным.

Примитивным показался Богомолову и способ построения параллельного веера, каким пользовались на огневой: наводчик измерял шагает расстояние от основного миномета до своего, потом на таком же расстоянии oт основной вехи, тоже отмеренном шагами, ставил свою веху. Самый ненадежный способ.

Спросил своего Бугаенко, почему не пользуются взаимным визированием.

               Так проще, — объяснил тот. — Все привыкли. Да и едва ли кто умеет, кроме капитана, делать это взаимное визирование. Лейтенант Климов, наверняка, не умеет. А он — на огневой за старшего... И вообще, — хмуря брови, посоветовал он, — вам бы лучше в эти внутренние дела на огневой пока не встревать. Это не мое слово — «не встревать», — улыбнулся он и снова потупил взгляд. — Это любимое слово Климова: «прошу не встревать»...

               А твое любимое? — спросил Богомолов.

               Мое? — с любопытством полыхнул взглядом Бугаенко. — Мои любимые слова — «хай Живе», «бай дуже», «щиро дякую» и еще — «гады-хрицы».

               И еще — «на кой нам», — с усмешкой добавил Богомолов, вспомнив разговор об окопе для миномета.

               Нет, это тоже не мое, — смущенно сказал Бугаенко, сдвигая свою помятую шапчонку на лоб. — Это наш Володя Слепцов любит так. Сержант Слепцов. Командир второго отделения. Ну, а я иногда подражаю ему.

               «Не встревать — так не встревать», — рассуждал про себя Богомолов. По правде говоря, ему и не до этого. Вскоре после его прихода в роту снова началось наступление. День за днем, неделя за неделей. Он — то едва успевает за Балягеевым, то на побегушках у Климова. В своем взводе — редкий гость.

«Я выполняю все распоряжения старших по должности, — думал он перед тем, как забыться коротким сном в своем окопе. — Для других этого достаточно. Но для меня...»

«Для меня этого мало, — продолжал он думать, проснувшись и собираясь на дежурство. — Надо принять на себя какую-то дополнительную нагрузку».

«Буду учить наизусть таблицу стрельб», — продолжал мысленно планировать, оборудуя вместе со связистом ячейку для наблюдения за противником.

«Можно бы взять на себя политинформацию в роте, — вспоминал; возвращаясь вечером на огневую позицию.— Только не обиделся бы Бугаенко. Вот нагрузил себя: и помкомвзвода, и командир отделения, и комсорг роты, и агитатор, и второй запевала на марше...»

«Куда же все-таки исчез Голубев? — внезапно осенила его тревожная мысль, когда он шел в ротной колонне в темноте по бездорожью, навстречу дождю, косо секущему по щекам, и снегопаду, залепляющему своими тяжелыми и мокрыми хлопьями глаза. — Надо еще раз позвонить в штаб полка. И не забыть справиться у старшины о возможности получения новой гимнастерки для Бугаенко. Хотя бы пока только для него...»

О сержанте Бугаенко думалось все чаще. Это не случайно. Кто окоп для Богомолова копает? Кто поит его и кормит? С кем он спит порой под одной шинелью? Кто достал для него пистолет из сбитого немецкого самолета? Кто раздобыл трофейный бинокль? Кто фактически руководит во взводе?

Прошло месяца три, а Богомолов все еще привыкал, присматривался и «не встревал». А ведь пора бы.

Сдерживал его не только совет Бугаенко, но и некоторая неуверенность в себе. Ему хотелось научиться не обращать внимания на вой и свист снарядов и пуль, как это умел делать Балягеев. Но этот вой и свист, казалось, подстерегал его в самых неожиданных местах и внезапно бросал то в кювет, то в воронку от снаряда, а то и просто в снег. Особенно врезался в память один случай.

Стояли в обороне под Елено-Косогоровкой. Местность — пологая равнина. Кругом ни кустика, ни деревца. И все бело. Впереди — невидимая линия немецких окопов и траншей. Да танк подбитый, под которым засел снайпер. Да окопы нашей пехоты. Да скирд соломы — наблюдательный пункт минроты.

Утром Богомолов, позавтракав, отправился по запорошенной заветной тропинке к этому скирду. Поздновато вышел, уже рассветало. Задумался о чем-то. Вдруг — взи, взи... Откуда? Нырнул в снег. Поднял голову. Осмотрелся. Не сразу сообразил: все тот же снайпер из-под танка.

Пока лежал, стрельба прекратилась. Только поднялся — снова: взи, взи. Побежал, пригнувшись, вперед. Упал. Снова побежал. Снова упал. Умышленно. Чтобы не угодить под нулю. Так до самого НП добежал. Хохоту было у тех, кто наблюдал эти его заячьи стежки!.. Но что делать?

И хотя Балягеев, тоже наблюдавший за ним с огневой, одобрял его действия, совесть была неспокойной: вроде бы струсил...

               Каждый раз, когда ты падал, я думая: убит, — весело делился с ним своими переживаниями Балягеев. — Нет, гляжу, живой. Опять — убит. Опять — живой. Неужели ни одна пуля не задела? — спросил он.

               Кажется нет.

               А ты хорошенько огляди себя, — посоветовал Балягеев. — Хорошенько.

               Да нет, ничего, — уверял Богомолов.

И только дня через три, открывая полевую сумку, обратил внимание на вмятину на металлической набойке у застежки и на зазор на ремешке. Видел эту вмятину и этот зазор и раньше, но почему-то не придал им значения. А тут — насторожился.

Стал тщательно осматривать — точно. Пробоина. Здесь вошла пуля. На обратной стороне вышла. Но как же с книжкой? Ведь там — «Хаджи-Мурат».

Вынул. Вот, так и есть. Около самого корешка. Чуть повыше середины. Выходит, что Балягеев был прав: надо было сразу осмотреться получше.

А прав ли все-таки был Сенькин?..

...После месячной передышки там, под Елено-Косогоровкой, гвардейцы снова устремились в преследование врага. Немцы не ждали этого удара и такого стремительного натиска здесь, в междуречье Днепра и Буга, в эту непролазную нору бездорожья.

Что помогло? Солдатская сметка. Ну где, когда, в каком боевом уставе или наставлении было написано, чтобы наши современные танки применялись в наступлении в комплексе с обыкновенными стародедовскими санями-розвальнями. А вот кто-то додумался до такого «агрегата». Прицепили сани к танкам. «Танкисты — по машинам, пехота — по саням!» И — поехали!..

И получилось. Здорово получилось. Не хуже чем у немцев с бронетранспортерами. Важно было умело воспользоваться сумерками да метелью, чтобы у артиллерии видимости не было. Да чтобы самолеты не могли сорвать операции. К тому же саперам пришлось поработать ночью, чтобы эти «агрегаты» на минных полях не подорвались.

Как жиманули, так и погнали, как стадо.

Но, убегая, они все же не могли не удивляться, как Советская Армия успевала не только гнать и теснить их, а и подтягивать свою артиллерию с боеприпасами при таком бездорожье.

Между тем все делалось просто. Артиллерия отставала. Повозки с боеприпасами — тоже. Из чего стреляли? Из брошенных немецких пушек. Их же снарядами. Правда, свои минометы тоже всегда были наготове. Пришлось тащить их на вьюках. А мины для них — и в лотках, и в карманах шинелей. И пехотинцев нагрузили теми же минами. Тоже по две штуки на брата. Тяжело? Ясно, что нелегко. Опасно? Наверное. Зато есть чем отбиваться.

Опять примитивная выдумка? Да. Но каково было бы без нее?..

Во время этого стремительного натиска ротный поручил Богомолову «подтягивать тылы», то ость сопровождать повозки с боеприпасами. Для него это было странно. Ему приходилось только удивляться сноровке и находчивости ездовых и перенимать их опыт.

Он то, сутулясь и хмуро озираясь, ехал на повозке где-то в середине далеко растянувшегося обоза, то шел, пошатываясь, сзади, меся жидкую дорожную грязь, то снова ехал. Вдруг по колонне прокатилась команда:

               Воздух!

Ездовые, нахлестывая лошадей, стали разъезжаться в стороны — кто вправо от дороги, кто влево в лощину, кто в балочку.

Немецкий самолет низко прошел над дорогой и, пустив несколько пулеметных очередой, скрылся.

Снова все, без команды, стали выезжать на дорогу. Надо было не зевать, но проворонить свое место в обозной колонне. А тут одна лошаденка минроты взбеленилась. Не тянет да и только. Ее кнутом, а она — лягаться. Снова кнутом — она снова задом взбрыкивать.

Старшина подбежал к ездовому:

               Ну-ка, — и выхватил у него вожжи.

«Что он задумал?» — прикидывал Богомолов.

А тот взял веревку недлинную. Один конец к штырю повозки прикрепил, другой — за хвост лошади. Как тот брат-горемыка из сказки про Шемякин суд.

Богомолов так и ахнул:

               Что вы делаете?

Старшина глянул на него в свирепом недоумении и — этак ухарски:

Папа маму не учи: мама знает, как легчи. Понял?.. Прошу не мешать!..

А сам —хлесть лошадь кнутом! Хлесть! Она было брыкнуть, да не тут-то было: веревка не дает. Покрутилась, повертела головой, поднатужилась и — вытянула, как миленькая.

— Ну и орел! — покачал головой Богомолов и снова подумал: — Неужели Сенькин был не прав?..

 

НА БУГЕ

 

В то самое время, когда Богомолов, двигаясь в середине колонны, «помогал подтягивать тылы», стрелковые подразделения полка, а с ними и минометчики, вышли к Бугу. Ночью они переправились через бурную реку и, оттеснив противника за село Чаусово, закрепились на правом берегу, на гребне высоты, ожидая подкрепления.

Повозки же прибыли к Бугу только во второй половине следующего дня, когда у минометчиков, с утра отбивавших вместе с пехотой почти непрерывные контратаки гитлеровцев, не осталось ни мин, ни патронов, ни гранат.

Богомолов, не дожидаясь, пока стемнеет, вместе со связным роты, встречавшим его на левом берегу, старшиной и еще одним ездовым переправились на шатком плотике через реку и явились на огневую позицию с двумя ящиками мин.

Огневая позиция располагалась, в самом селе, в одном из огородов, за невысокой оградой из камня-плитняка. Нельзя сказать, что это было очень надежное укрытие, но все же для автоматно-пулеметного огня недоступное.

По общему тону и настроению бойцов, по какой-то удрученной озабоченности и необычной для минометчиков суетливости Богомолов догадался: что-то случилось. И не ошибся. Оказалось, примерно час или полтора тому назад на НП ранен Балягеев.

Весь день он был за селом на скирде, почти на одной линии с пехотой. Корректировал огонь. Потом его ординарец принес подкрепиться. И только Балягеев слез со скирды, налил в кружку горячего чая из фляжки и проговорил свое любимое изречение: «Шай не пьешь — какуй сил будет», как поблизости разорвался снаряд. Ему осколком разворотило скулу, обкромсало язык.

Теперь на HП ушел командир второго взвода. Командование ротой принял Климов. Но тоже ушел. Куда-то в село. Что-то организовывать.

Богомолов послал связного доложить Климову о прибытии. Надо начинать переправу и доставку боеприпасов. Но тот оказался больным. Зуб. Лежит па печи, охает и доказывает молодой хозяйке дома, что она поступила неправильно, оставшись под оккупацией. Велел действовать Богомолову по своему усмотрению.

Больше половины роты послали на переправу. Вечером гитлеровцы едва ли осмелятся контратаковать. Не те времена. А мины нужны позарез. Чуть ли не до утра возились с ними. Одни возились, другие дежурили у минометов. Только перед утром удалось вздремнуть.

А утром — снова контратаки, одна за другой. Своя артиллерия — бог войны — еще там, за рекой. Выходит, что минометчики и есть — боги на Буге. Но и у них боеприпасов не ахти сколько. Стреляют экономно. Каждая мина на вес золота. Берегут.

За ночь обшарили все окрестности, окопы и траншеи, покинутые немцами. Подобрали трофейные автоматы, гранаты с длинными деревянными ручками — удобно бросать, патроны. Нашли с десяток ящиков немецких мин. Это здорово! Они — красные, в отличие от наших темных, — всего на один миллиметр калибром меньше. На прицельный огонь и дальнюю дистанцию при стрельбе им рассчитывать не приходится, но на близком расстоянии и урон причинить, и панику посеять можно, А когда есть боезапас, и воевать веселее,

Климов с вечера не появлялся. Видимо, со своим зубом мается. По словам связного, за ночь всю правую щеку разнесло. А Богомолов на огневой за старшего. Правда, скорее лишь по званию, чем по существу. Тут тон задают и верховодят сержанты.

Поначалу казалось, что для особой тревоги нет оснований. Впереди справа — пехота своего гвардейского полка — «четверки». Слева — пехота и минометчики соседнего полка — не то «семерки», не то «девятки». А их огневая позиция как раз на стыке двух полков.

Но по мере того, как разгорался день и разведривалась погода, ни пронизывающего ветра, ни мокрого снега, ни моросящего дождя, которые неотступно сопровождали их по пути к Бугу, казалось, и в помине не было: теплынь, безветрие, хоть снимай гимнастерку и брюки и загорай, и еще по мере того, как благодать природы успокаивающе действовала на нервы и предательски влекла к безмятежности и сну, обстановка на передовой усложнялась и накалялась. Это можно было попять по тому, как раздраженно кричал в телефонную трубку с НП лейтенант-корректировщик, требуя огня и огня, и по тому, как мимо их огневой позиции то и дело мелькали, путаясь в полах шинелей, пехотинцы соседнего полка, держа направление к реке.

               Вы случайно не купаться? — трунили над ними балягеевцы. — Поспешайте, там для вас специальный бассейн оборудовали...

Но особенно ясно опасность положения минроты стала видна, когда минрота соседнего полка — «семерки» или «девятки», — у них на глазах, с минометами на вьюках, без зазрения совести совершила позорный «драп-марш».

               Как бы и нам не пришлось, — подумал Богомолов, озираясь по сторонам.

Нередко бывает так, что нелепость внезапно вспыхнувшей и еще не высказанной тобой мысли со всей очевидностью обнаруживаешь, когда ее тотчас же выскажет кто- то другой. Так случилось и па этот раз. Эту же мысль выпалил впопыхах сержант Спасов, его командир миномета.

               Братцы, может и нам?..

Этот возглас как будто толкнул Богомолова в грудь. И он вспылил, крикнул на Спасова зло и решительно:

               Что ты сказал? Как ты смел об этом подумать? Ни шагу назад! Стоять насмерть!

               Правильно, — успокоил его Спасов. — Отступать некуда! Будем стоять.

А тем временем из-за домов и сараев слева немцы начали выскакивать, стреляя из автоматов.

Эту коренную перемену обстановки минометчики встретили без паники. У кого были немецкие автоматы и гранаты, те засели за камнями ограды и стали вести прицельный огонь. Другие встали у минометов и без дополнительных зарядов стали стрелять немецкими минами, наводя панику на скапливающуюся за домами пехоту противника.

Богомолов видел, с каким завидным спокойствием целился и, напевая «семеновну», стрелял из автомата Белов, как неторопливо, сердито ворча про себя, вел огонь Бугаенко, как молча метал гранаты Володя Слепцов, и у него отлегло на душе, и он тоже высунулся с пистолетом из-за укрытия, выискивая цель.

Но тут над его головой, чуть не задев пилотку, пролетела граната и волчком закружилась возле ближнего миномета. Он оглянулся назад и оторопел: сейчас ахнет. Однако взрыва не последовало. Кто-то из бойцов ловко схватил ее и метнул обратно.

И сразу как-то внезапно прекратилась стрельба. Бугаенко первый выскочил из-за ограды и побежал к сараям. За ним — другие. Возле сараев и домов валялись убитые. Остальные сбежали.

А вскоре мимо огневой позиции прошла девизионная разведка. С ней прибыл сам генерал, командир дивизии. Возле минроты он задержался.

               Молодцы, минометчики! — сказал сдержанно. — Кто командир роты?

— Он ранен, товарищ генерал, — ответил кто-то из сержантов.

               А кто за него?

— Лейтенант Климов.

               Где он?

               Вот он — я, гвардии лейтенант Климов, — вынырнул тот из-за спины генерала. — Что прикажете?

Генерал посмотрел на него как будто с недоумением или недоверием. Потом подал руку, подумав, сказал:

               Спасибо вашим орлам, что отстояли позицию, не струсили, не убежали, как некоторые... варяги и фараоны... («варяги и фараоны» было любимое его ругательство). — И он кивком указал на понуро возвращающихся на свое место минометчиков «семерки» или «девятки», и заключил: — Половину роты представить к награждению...

— Слушаюсь, — козырнул Климов, и тут Богомолов заметил, что флюса на правой щеке у него уже не было, но левая почему-то была подозрительно красной...

Когда генерал ушел, все успокоилось, утихомирилось и пошло по-прежнему.

Судя по трофеям, против гвардейцев, прорвавшихся через Буг, немцы бросили в бой новую авиадесантную часть. У каждого кинжал с выгравированным черепом, костями и надписью по-немецки. И у каждого — прибор для бритья из белого мрамора. И часы у всех одинаковые. А вообще-то молодятина с первым пушком на губах, сопляки, пацанье. И от кого бы бежать? Срам подумать, смех вообразить!..

Пo-прежнему светило солнце, и пахло оттаявшей землей, и тоненько посвистывали свирестели пуль, и первая бабочка села на ящик из-под мин, поводя радужными крылышками, и первый журавлиный клин четко обозначился в бездонной синеве неба, и где-то в стороне глухо ухали не то снаряды, не то бомбы, и Богомолову не верилось, что Балягеева, к которому он так привык, уже нет и не будет с ними, и что не увидеть теперь, как он в "маскхалате, не обращая внимания на пули и снаряды, катится шариком где-то впереди, чуть ли не в одной цепи с пехотой, или как где-то в балочке, за курганом, за холмом, под огнем противника, сидит спокойно на плащ-палатке, как когда-нибудь бывало на праздничном ковре, по-татарски, ноги калачом, и, помешивая серебряной ложкой чай в кружке, говорит с хитроватой улыбкой на румяном круглом лице: «Шай не пьешь — какуй сил будет», и отпивает мелкими глотками, блестя и бегая своими черными глазами-жучками...

Вечером всех удивил и развеселил снарядный из второго взвода.

Обшаривая складки местности по берегу Буга в поисках трофейных мин, он наткнулся на спящего немца, пинком сапога привел его в чувство, нагрузил ящиком мин и доставил под конвоем в свое подразделение.

Это был долговязый, изнуренный долгим «драп-маршем» по весеннему бездорожью, прихрамывающий на одну ногу, видимо, «тотальный» фриц.

Ему был учинен коллективный допрос при помощи языка, мимики и жестов.

               Как очутился на этом месте? Снарядный обнаружил его в ворохе соломы. Трудно было поверить, что он спал беспробудно в течение двух суток... Но и предполагать, что он недавно перебежал на территорию противника, чтобы отоспаться, было нелепо.

Давно ли призвали в армию и послали на фронт?

               Почему храмлет?

               Из какой части?

               Есть ли жена и дети?

               Боится ли «катюши»?

               Сколько русских панинок перепортил?

Немец отвечал вяло и неохотно. Но при последнем вопросе оживился, заухмылялся:

               Я, я, — то есть «да», «было дело», — выставил сначала три пальца, потом добавил еще два и, подумав, еще три и вдруг заржал, скаля зубы, как жеребец.

               Вот сволочь! — впервые выругался Богомолов. — Уберите его с глаз долой, а то я разряжу в него свой пистолет...

 

 


ХАРЧЕНКО

 

«Четверка» шла во главе дивизии, первый батальон под командованием капитана Харченко — во главе «четверки», минрота — вместе с пехотой.

Веселые наступили денечки. Правда, это был не тот триумфальный марш, о каком в Чувашии когда-то мечтал Голубев, с колоннами, с оркестром, в парадной форме, в белых перчатках, строевым шагом, — ничего этого не было, но тем не менее, так воевать, как здесь, в междуречье Буга и Днестра, наверное, всякий согласился бы.

С утра Харченко, накинув на плечи тулуп, — холода еще не кончились, это только в первые два-три денька за Бугом природа ласково улыбнулась — ведет своих гвардейцев по дорогам и без дорог, по полям и перелогам. Не стрельбы, ни гула моторов.

Что-нибудь к полудню немцы из-за укрытия обстреляют из пулемета. Пехота ложится. Минометчики тоже, но не развьючивая минометов, а только сбросив их или по-ослабив лямки. Полежат, покурят. Кто-нибудь расскажет анекдот. Связисты подключат аппарат. В трубке суровый голос командира полка:

               Харченко, где ты? Почему не вижу? Почему долго не подключался? Тебе же говорили...

Несколько минут идет любезное препирательство, уточнение места и дальнейшего маршрута. Потом следует вопрос:

               Почему залег?

               Стреляют, товарищ первый.

               Где стреляют? Почему я не слышу?

               А хиба ж я знаю, почему вы не чуете...

               Я тебе дам «хиба ж»! Вперед!..

Харченко слушает и молча улыбается. Он знает, что этот гнев — просто так, чтобы отвести душу. Потом, зевая в трубку, говорит вяло:

               Добре... Отключаюсь... Пишлы, хлопцы!..

Телефонист отключает аппарат. Но Харченко еще медлит. Еще минут десять, пятнадцать он лежит, блаженно щурясь и позевывая или глядя в небо. Он знает, что со временем свое возьмет.

Потешив таким образом самого себя, он встряхивается, снова набрасывает тулуп, говорит:

               Пишлы...

И они идут опять и час, и два, и три. И снова ни стрельбы, ни гула моторов.

При новом обстреле опять залегают. Опять подключается аппарат. Опять в той же последовательности происходит диалог между комбатом и командиром полка.

Только перед вечером, перед каким-нибудь населенным пунктом немцы дают несколько очередей из всякого наличного оружия и бросают серии цветных ракет. Теперь уже и командир полка, по обычаю выяснив, где он, Харченко, куда запропал и почему долго не подключался, констатирует, что стрельбу он слышит, — он не так уж далеко от батальона, — но не понимает, почему Харченко не атакует противника, не навязывает ему свою волю. Надо стремиться вперед и вперед...

Но Харченко не спешит. Он знает, что этой стрельбой немцы предупреждают: в следующем населенном пункте они намерены переночевать. Пусть ночуют. До утра он их не тронет. Он тоже устал, и бойцы его устали. Им тоже нужен отдых. Скорее уходите, дайте покой людям.

Через полчаса, через час, в темноте, когда стрельба затихает, батальон спокойно заходит в деревню и располагается на ночлег. Харченко деловито докладывает по телефону командиру полка, что противник выбит из населенного пункта Н., пленных нет, убитых не считал, трофеев — тоже. Ему такие вольности в разговоре со старшим начальством сходят с рук. Он же прокладывает путь всей дивизии. И опередил соседей справа и слева. И перевыполнил намеченное штабом полка задание. А победителей особо не ругают. Их подбадривают. Даже комдив нет-нет, да и скажет в трубку трогательно-похвальное слово.

               Молодец! Жми дальше в таком же темпе!..

Поужинав, хлопцы валятся спать, как подкошенные, разумеется, выставив надежную охрану. Спят в хатах и отделением и взводом, а минометчики — всей ротой. Хаты здесь не разрушены. В некоторых даже стекла не выбиты. В них еще накануне спали немцы. Видимо, они отступают несколькими эшелонами. И солома, на которой они спали, осталась. А в ней и арийское наследие — вши. Но когда устал, об этом ли печалиться?

Переспав мало-мальски и пополнившись трофейными насекомыми, хотя и своими обзавестись во фронтовой обстановке не мудрено, бойцы головного батальона раным- ранешенько вскакивают на свои резвые, все в ссадинах и мозолях ноги и продолжают марш. А немецкий арьергард тем временем все еще нежится, все еще досматривает свои невеселые сны.

Гвардейцы сваливаются на них, как снег на голову, и шальных спросонья, еще тепленьких захватывают в плен. Те спят обычно врозь, почти как на родной земле, по одному, по два в хате. А может, и здесь волчья повадка сказывается. Не успеют очухаться, а им — дуло в грудь и:

               Хальт! Хенде хох!

Выбор один: или руки в гору тяни, или ноги протянешь. Конечно, они предпочитают первое. И сдаются беспрекословно.

И так изо дня в день. Как по графику. Как утро — так десять-пятнадцать гансов или фрицев в ловушке. А у самих — без потерь. Это ли не благодать!? Тут уж и ноша не кажется так тяжела, и ногу трет — да не больно, а на укусы — арийских насекомых никто и внимания не обращает, как будто их и нет вовсе.

Потому-то с утра командованию полка и дивизии я трудно угнаться за батальоном Харченко, и долго приходится ждать, когда он соизволит подключиться, и только во второй половине дня они начинают подшугивать его:

               Харченко, почему залег? Где стреляют? Почему не слышу? Вперед!

И Харченко опять с улыбочкой слушает, демонстративно зевает в телефонную трубку и вяло говорит:

               Вперед — так вперед. Добре. Отключаюсь. Пишлы, хлопцы!

Однажды, захватив очередную группу пленных, батальон задержался в селе дольше обычного. И только было тронулись, как на самом выходе из села встретили мужчину, по виду еще не старого. И пропустили бы мимо, — мало ли цивильных встречалось на пути, — но один из бойцов обратил внимание на костюм, который показался подозрительным: складки на нем еще не расправились, сразу видно, что только вынут из сундука. Уж не переодетый ли гитлеровец? Он уже прошел, но остановили, заставили подойти. Харченко как глянул на него, так и в лице переменился, побледнел и вроде бы сразу осунулся весь.

               Петро? — полушепотом выдохнул он, и в этом слове, и в интонации голоса было все. И изумление, и радость, и боль, и гнев, и страшная обида. — Вот с кем я давно ждал встречи!

Он передернул широкими плечами. Одним легким рывком сбросил накинутый поверх кителя бараний тулуп, размахнулся своей длинной, чуть ли не до колен, рукой- кувалдой и как ударил в висок, так этого Петро как будто ветром сдуло.

               О це да! — заметил кто-то из бойцов. — Теперь ниякого трибунала не треба!..

Ординарец снова накинул па плечи комбата тулуп. Харченко отвернулся, посмотрел на кулак, поморщился, как морщатся, раздавив мокрицу, поискал глазами, нет ли где поблизости лужи с водой, но только махнул рукой, сказав, как обычно:

               Пишлы!

И они снова пошагали туда, на запад, все дальше от дома, все ближе к логову врага.

Странное чувство тревоги испытывал в эти дни Богомолов.

Казалось, ничто не угрожало ни батальону Харченко, ни минроте, ни ему лично. Климов, видимо, продолжая убаюкивать свой зуб, трясся где-то сзади на повозке. Они с командиром второго взвода спокойно вели роту.

Кое-где противник пытался приостановить, задержать натиск гвардейцев и закрепиться: на берегах речек — Кодымы и Телегула, перед станциями — Любашовкой и Затишьем, перед населенными пунктами — Кривым озером и Россияновкой, — и минометчикам, как и пехоте, приходилось вступать в бой. Но что такое эти речки по сравнению с теми, что остались позади? И что такое контратаки мелких групп и попытка закрепиться на той или иной высотке, когда сил у противника с каждым днем все меньше, когда потери в живой силе и технике велики, и когда над гитлеровцами все время нависает угроза быть обойденными и справа, и слева, и угодить в новый «котел»?

И все-таки предчувствие чего-то неладного в душе Богомолова день от дня нарастало. Оно не покидало его и когда полк без боя занял Ташлык — небольшой городок на левом берегу Днестра, а возбужденные жители этого- городка на радостях из подвалов выносили бочки виноградного вина и угощали всех, и бойцы зачерпывали кружками и тут же пили, как воду, быстро пьянея, и наполняли фляжки и котелки, а кто тащил ведро; и когда без единого выстрела, в настороженной тишине, кто на плоту, кто на лодке, форсировали ночыо водный рубеж; и когда утром «пиджаки» (так ветераны полка прозвали бойцов нового пополнения из бывших в оккупации и из-за отставания тылов не обмундированных) с веселым треском винтовочных и автоматных выстрелов прочесывали лес на правом берегу; и когда они, оттеснив гитлеровцев за хутор Вайново, сбивали заслоны и захватывали один за другим опорные пункты на господствующей высоте. Богомолову всюду чудился подвох и, казалось, что и это щедрое угощение вином, и тишина во время переправы — все это лишь хитро расставленные ловушки, а не следствие растерянности противника.

Но своего предела это предчувствие надвигающейся непоправимой беды достигло на другой день после переправы. Выбитые из главного опорного пункта гитлеровцы бросили в контратаку крупные силы пехоты и танком, а у подразделений гвардейского полка не оказалось на том берегу ни танков, ни достаточного количества артиллерии, ни — что вызывало особую досаду —даже патронов и гранат: все расстреляли, пока прочесывали лес.

Поднялась новая контратакующая волна. Богомолов, находившийся на наблюдательном пункте в стрелковой роте старшего лейтенанта Зубова, довольно удачно накрыл ее огнем своих минометов. Попросил повторить. С огневой позиции ему ответили: мало боеприпасов.

А через несколько минут прибежал связной:

— Танки, товарищ старший лейтенант! — доложил он Зубову. — Тридцать танков.

Зубов стал нищенски канючить по телефону артогня. Но где его было взять? Массированными налетами авиации гитлеровцы вывели из строя почти всю артиллерию, переправившуюся ночью через реку.

Когда танки и пехота противника приблизились к окопам гвардейцев и начали поливать их огнем, «пиджаки», как по уговору, дружно встали и — давай бог ноги, назад, в лощину. Сколько ни кричали командиры: куда? Назад! Что вы делаете? Вас же перебьют, как куропаток! — и как ни размахивали пистолетами Зубов, Харченко и Богомолов — ничто не помогло. Цепь прошла мимо командного пункта и стала удаляться, стекая в лощину.

Увидев панику, противник усилил огонь. Откуда ни возьмись над передним краем появились немецкие самолеты и с воем, чуть ли не задевая колесами, начали стричь бегущих огнем пулеметов.

Видя такое столпотворение, Богомолов тоже, подхватив полы шинели, со всех ног пустился догонять своих.

На огневой позиции минометчиков он, к своей радости, застал всех на месте. Пропустив пехоту, минометчики решили повторить то, что было на плацдарме у Чаусова. Огонь же вел пока лишь один сержант Слепцов.

Богомолов лег рядом на бруствер окопа, в котором ординарец перевязывал раненого в голову Климова. На него, — Богомолову сейчас показалось, что это именно на него, а не вообще на минроту, — начал пикировать самолет. Спикировал без выстрелов раз. Спикировал два. При третьем заходе Богомолов крикнул стоящим в окопе:

— Посторонись, — прыгаю! — и прыгнул.

И услышал, как сзади, на бруствере, что-то рвануло, и почувствовал, как стукнуло его в бедро и в лопатку, и как правая рука, деревенея и тяжелея, вдруг сама разжалась, не в силах больше держать пистолет.

 

 

«СТАРИЧОК»

 

Богомолову повезло.

Хирург медсанбата какой-то танковой части, только что развернувшегося в Ташлыке, поворчал немного по поводу скопления насекомых арийской расы возле кровоточащих ран, — у танкистов такой живности, по-видимому, не было, — быстро раскроил нужные места и удалил осколки. Через несколько дней где-то на полпути между Днестром и Бугом медицинская сестра сортировочного пункта так ловко рванула при перевязке бинт, что кричать от боли ему было уже поздно. А когда он добрался до армейского госпиталя, что находился в Ананьеве, о ранах тела уже можно было и не беспокоиться особенно, и не сосредотачиваться на своей болезни, а понаблюдать за другими, и послушать их рассказы о себе, о своих друзьях, и поразмышлять о жизни, и вообще обо всем.

Самым общительным среди обитателей верхнего этажа, находившихся на «текущем или капитальном ремонте», самым непоседливым и шумным, вспыльчивым и суматошным был человек с «гитарой», то есть с правой рукой в лубке. Рано утром он обходил все палаты, объявляя подъем, и балагурил, кому предлагая свои услуги,  с кем закуривая, кого подбивая «забить козла» или сразиться «в дурака». Но главным объектом его внимания была старшая медсестра, молоденькая, стройная полтавчанка, с ямочками на щеках, с веселой белозубой улыбкой п родинкой на щеке. С утра до вечера он готов был следовать за ней по пятам.

Как и большинство раненых, он не любил говорить о боях, о героизме, о фронтовых переживаниях. Его любимая тема — женщины.

- Вот вы, судя по всему, человек начитанный, — говорил он Богомолову, картинно прижав к груди свою «гитару» и по-актерски выставив левую ногу вперед. — А скажите, пожалуйста, в какой стране или государстве и у какой национальности самые красивые женщины?

— Пушкин и Гейне считали, что полячки, - отвечал Богомолов.

               Гм, неужели? — хмурил он свои черные брови и оттопыривал пухлые губы. — А как на это смотрел Гоголь?

               Гоголь — не знаю, а вот Андрий, сын Тараса Бульбы, как помните, потерял голову именно из-за полячки..

               А по-моему, самые красивые — украиночки. Хохлушки,— возражал человек с «гитарой». — Вы прислушайтесь к их говору. Не говорят, а воркуют. А глаза? Видели, как они блестят.

               Не мало красивых и евреек, — вставлял слово человек с костылем и негнущейся ногой. — О них, кажется, писал Бальзак? Или Шекспир?

               Не лучше же наших русских, — вмешивался человек с вывернутым плечом. — Как у Некрасова о них сказано? «Пройдет — словно солнце осветит, посмотрит — рублем подарит!»

— Особенно сибирячки хороши, — добавлял человек с забинтованной головой.

И тут же начинали рассказывать о них, красивых и несравненных, такие небылицы, от которых, как говорится, уши вянут. Чем объяснить такой переход? Может быть, тем, что фронтовики не любили сентиментальничания?

Каждый из обитателей палаты своим видом вызывал у Богомолова удручающее чувство сострадания.

Но самое тяжелое впечатление осталось у Богомолова не от этих калек, с которыми он встретился здесь, в госпитале, и там, на фронтовых перепутьях, и даже не от тех, — с гноящимися и смердящими ранами, с распаханными животами и изуродованными лицами, без ног или без рук. Не от этих мучеников, охающих и вздыхающих, стонущих, плачущих и мужественно переносящих страдания молча, каких он видел в сортировочном госпитале лежащими вповалку и на койках, и на полу, и в комнатах, и в коридорах, где и как попало, в ожидании попутного или специального транспорта.

Самое тяжелое впечатление осталось у него от встречи в тамбуре товарного вагона с мальчонкой лет десяти-двенадцати при возвращении его из госпиталя в свой гвардейский полк.

Это был скорее не мальчонка, а десятилетний «старичок», с лицом, похожим на печеное яблоко, бледным и бескровным, испещренным морщинами. Немногословно, с эпическим спокойствием поведал он Богомолову, как был увезен вместе с другими детьми в неволю. Когда их погрузили в вагоны три пассажирских вагона было, и все до отказа набиты детьми, — рев стоял кругом. На платформе матери рыдают, волосы на себе рвут с горя. А в вагонах — их дети надрываются. Там, на платформе, немцы плетками хлещут направо и налево, к вагонам не пускают, а тут никто и не унимает, хоть изревись до потери сознания. Потом повезли. Привезли в чужой город. Поместили в большом доме рядом с госпиталем. Рубашечки чистые надели. Кормили хорошо: шоколад, масло. А потом врачи брали у них кровь и переливали своим раненым солдатам.


Богомолов был так ошеломлен рассказом и самим видом этого десятилетнего дряхлого «старичка», что не находил слов, чтобы хоть как-то выразить ему свое сострадание или обрадовать какой-то надеждой, перспективой.

               Куда же ты едешь? — спросил он.

               Как куда? Домой, — сердито сказал «старичок».

               Но ведь тебе надо не в ту сторону.

Знаю, — сказал «старичок». — Туточки близко граница. Дальше поезд не пойдет. Прокачусь. А потом и до дому...

И «прокатился». И Богомолов отдал ему весь свой энзэ: и хлеб, и сахар, и пачку концентратов, и пожелал благополучно добраться до своей родной Полтавщины. Не такая ли участь ждала и его сына, если бы в свое время гитлеровцы не были остановлены под Москвой и разгромлены под Сталинградом?..

Запомнилась ему и другая встреча в тот же день, но уже на территории Румынии, куда попасть можно было только имея справку, что ты прошел соответствующую санобработку.

Не успел он отойти от пограничного поселка и двух километров, как навстречу — молоденький лейтенант, чем-то удрученный. Повстречавшись, приободрился, вскинул голову, развязно поздоровался:

               Привет, лейтенант! Покурить нет?

               Есть.

               Угости.

Сели па межнике, закурили.

               Из госпиталя?

- Из госпиталя.

               А я туда,

               Ранен?

               Хуже.

               Что такое?

               Пакостную болезнь подхватил: тэта. Смех и горе! Хочешь покажу! — и он стал было расстегивать брюки, но Богомолов не изъявил желания смотреть. — Приобщаемся к европейской цивилизации, — пытался пошутить бедняга и брезгливо сплюнул. — Смех и горе... — Если встречу еще эту курву, пристрелю.

— Румынка? - спросил Богомолов.

               А кто ее знает, — махнул тот рукой. — Немцы наводнили Баташани представительницами всех наций: и румынки, и польки, и француженки, и немки. Не город, а интернациональный бардак. — И, перескакивая на другое: — А как думаешь, судить будет трибунал? В штрафную пошлют? Лучше бы в «шуру»... Ну, бывай здоров! — и он протянул руку.

Богомолов сделал вид, что не заметил ее.

               Брезгуешь? — обиделся тот. — Не бойся, не заражу. Руки чистые. Я их одеколоном мою.... Смех и горе.

Так вот ты какая, Румыния. Чистый горный воздух. Красивая архитектура городов и нищета деревень. Затрапезный вид жителей: румыны и есть румыны. И к кому бы он ни обратился — «нушти русешти» — не понимаю по-русски.

Далеко завидев одинокого пешехода, румын-пахарь в вышитой грязной косоворотке с жилетом, в шароварах и соломенной шляпе, оставив лошаденку с плугом в борозде, бежит ему наперерез.

— Пан, тутун…

Богомолов отсыпает на цыгарку: у самого немного. Но тот не уходит, стараясь и жестами, и мимикой, и ломаными русскими словами объяснить, что надо еще на папиросу: у него жена тоже курит.

Село. Богомолов заходит в крайнюю хату. Полумрак. На земляном полу стоит ткацкий стан. За ним — древняя старуха.

               Апа, — просит он воды.

Старуха не поворачивает головы и не отвечает. Сидит, как мумия. Ткет. А внизу, под станом, на железном противне тлеют и чадят угли. Для чего это? Непонятно,

Другая хата, в другом селе. Дети и взрослые спят на голых досках. Хозяйка топит печь по-черному. Дым ест глаза. Все кругом прокоптело. И в доме, и на мосту, и на чердаке, куда выходит дым через отверстие в потолке,

               Почему нет трубы?

               За трубу надо платить налог...

Еще село и ещо хата. Семья за столом. Едят мамалыгу. Она — как гороховый кисель. Здесь совсем не пробовали хлеба, Богомолов достает буханку, отрезает кусок, дает старухе попробовать. Та, покатав мякиш во рту, выплевывает в руки, что-то бормоча.

               Что она говорит? — спрашивает он женщину, понимающую по-русски.

               Говорит: как камень, жесткий.

— Неужели? А ведь и не черствый, — удивляется он.

Женщины любопытствуют: ни разу не видели коммунистов. Какие они?

— Я — коммунист, — улыбается Богомолов и тычет пальцем, себя в грудь и показывает свою кандидатскую книжицу.

Все удивлены: нет, не может быть. Коммунисты ездят на машинах, а ты идешь пешком. Ты добрый, простой. Ты солдат. И одет по-солдатски. Они не такие...

Вот что значит — пропаганда. Как их переубедить?.. А перед глазами все стоит тот бледный хлопец с лицом, похожим на печеное яблоко.

Варварские разрушения городов, пепел сел, грабежи и убийства, пытки — все это можно еще как-то объяснить. Война есть война. Но где, когда, какая воюющая сторона доходила до того, чтобы в вены своих раненых солдат переливать кровь детей противоборствующей стороны?

 

ГИРМАН

 

Нет в году месяца бодрее и деловитее, добрее и устойчивее в своей доброте, чем сентябрь, когда летние грозы уже позади, а до зимних вьюг еще далеко, и в природе наступает умиротворение. Когда первая желтизна просачивается в листья берез, туманы стоят по утрам в низинах. А днем бодро стучат веялки и соломотрясы в полях и на гумнах, и вальки — на околоте льна в сараях и на токах, и топоры — на задворках. Душицей и дремой пахнут сеновалы. Ладны и окладисты скирды соломы в поле. Прытки жеребята-сосунки и бодливы телята-первогодки. Цыплята отбились от клуш. Молодые петушки пробуют свои голоса и сходятся на первый поединок. У птенцов уже окрепло крыло. Шустрые зайчата скачут по зеленой клеверной отаве. И крапива уже не так жжется, как весной и летом. И нет ни комаров, ни оводов, ни слепней. Скрипят ивовые корзины, полные грибов. Терпки запахи укропа и свежего самосада. И запах печеной картошки долетает с полей. И огурцы раннего засола сочно хрустят на зубах.

А вместе с умиротворением в природе наступает покой и в душе человека, когда не кружится голова, не пылают страсти, не томят предчувствия, когда спадает хмельная поволока с глаз и все видится четче, яснее и просторнее, и обо всем думается легче и проще, и дышится вольней.

Но Богомолов любил сентябрь не только поэтому, а прежде всего потому, что это первый школьный месяц, когда загорелые и бодрые после летних каникул ученики возвращаются в школу, когда и классы, и коридоры, и лестницы гудят от топота ног, и хлопают двери, и открываются и закрываются окна, и стучат крышки парт не менее бойко, чем те соломотрясы, и бодрые голоса звенят, и глаза сияют, и трудно сдержать эту прыть и этот задор.

Сентябрь — это праздник для души учителя, когда у учеников еще нет ни двоек в табелях, ни клякс в тетрадях и на страницах учебников, когда им еще не осточертело зубрить правила правописания суффиксов и формулы таблицы Менделеева, законы Архимеда и историю Пунических войн, когда они еще полны желания и упорства грызть гранит науки и ходить на головах, когда происходят первые кругосветные путешествия с указкой по карте и первые петушиные наскоки друг па друга и «наших па ваших», и когда все еще ново: и покрашенные нарты и доски, и учебники, и тетради, и, главное, новое пополнение учителей и учеников, — ко псом и ко всему надо привыкнуть, присмотреться, приноровиться, со всеми наладить контакт.

Так было в мирные дни там, в тылу, в родной и далекой теперь Березовке. А здесь?

...Опушка леса. Окопы и блиндажи, соединенные ходами сообщения. Ниши для мин. В окопах — минометы, как волкодавы в брезентовых намордниках, присевшие на задние лапы.

Впереди, за леском — траншей и окопы пехоты. Сзади — там и сям разбросанные хутора и помещичьи именья, проходя через которые, гвардейцы с особым задором, с присвистом пели:

 

Помнят пс-ы-атаманыг,

Помнят польские паны

Конармейские наши клинки...

И еще позади — городок Сташув, где расположились тылы дивизии, и еще — широкая река Висла.

Сандомирский плацдарм.

Еще когда шли по Украине, Богомолов не раз ловил себя на мысли о том, что смотрит на многое глазами бывшего учителя, и думает, как учитель.

В первые дни на передовой в окопах ему снились мирные педагогические сны... Школа. Идет урок. Он проводит диктант. И диктует наизусть, повторяя каждую фразу по нескольку раз, то большой отрывок из рассказа Тургенева «Льгов», то из романа Толстого «Анна Каренина» описание сенокоса. А проснувшись, удивляется, как хороша память во сне и как плоха наяву.

Помнится ему до сих пор и украинское село Михайловка, где немцы устроили в школе конюшню и поломали все парты, и пили в учительской до блевоты, и разбросали, и растоптали буквы разрезной азбуки и гербарии, на что другой не обратил бы и внимания, и тот случай в Ананьеве, взволновавший его до слез, когда пионеры в красных галстуках всего через какой-то месяц после освобождения пели самые новые советские песни: и «Огонек», и «Темную ночь», и «В лесу прифронтовом». Помнятся и сослуживцы-учителя, бывшие и писарями, и старшинами, и штабными работниками, и командирами взводов и рот.

Учителя в мирной жизни, они и на фронте оставались учителями. И здесь, очутившись после трудного марша на польской земле, Богомолов вспомнил свою мирную профессию не случайно.

В минроту пришел новый командир, бывший учитель, лейтенант Гирман.

Хмурый, всегда чем-то недовольный, Гирман почти никогда не снимал с себя плащ-палатку, ходил чуть оттопыривая локти и путаясь в ней, наваливаясь грудыо вперед, как будто тянул за собой невод. Отдавая приказание командиру ли взвода, сержанту ли, бойцу ли, он доверительно клал ему руку на плечо или брался за пуговицу или за пряжку ремня, и смотрел не в лицо, а на носки сапог или ботинок. Ему хотелось казаться и добрым, и требовательным.

               Вы воевали плохо, — тихо, но твердо сказал он Богомолову, положив ему руку на плечо и глядя на носки сапог,

               Я буду учить воевать по-другому, по-современному. Прошу в мои действия не вмешиваться в не мешать мне. Иначе могут быть неприятности...

Богомолов был в недоумении: откуда ему ведомо, как воевали до него!? И если плохо, то в чем именно это «плохо»? И с какой стати ему, командиру взвода, вмешиваться в действия командира роты? И что значит — воевать по-новому, по-современному?..

Ваше право распоряжаться, мой долг выполнять распоряжения, — сказал он.

И Гирман приступил к осуществлению своего плана. Он ввел строгий распорядок дня, как в тыловых подразделениях: подъем, завтрак (его носили с батальонной кухни в термосах), занятия, — все это по часам. Перерывы через каждые сорок пять минут. На занятиях — бумага, карандаши, линейки. Каждый офицер и сержант должен был позаботиться о себе. Главное — огневая подготовка, умение готовить данные для стрельбы. Теория, без которой практика слепа. Особенно — подготовка данных по карте. С применением целлулоидного круга, хотя он и был один, только у самого ротного. И с применением буссоли, хотя, как известно, «кто стреляет по буссоли, у того не те мозоли». Умение вести огонь с большим смещением, то есть когда наблюдательный пункт в стороне от огневой позиции и от цели. Умение вычислить коэффициент удаления и шаг угломера и пользоваться ими при стрельбе.

Знания давались с трудом. Но все имели достаточную подготовку, чтобы постигать эти премудрости. А главное, сержанты не понимали: зачем это? Обходились до этого и без шага угломера, и без поправки на смещение, без угла «альфа» и угла «бета». Но Гирман был настойчив и требователен.

Позанимавшись так с неделю, он решил закрепить знания на практике и проверить умения и навыки своих подопечных, и потренироваться сам, и продемонстрировать свою систему и свой метод ведения огня в действии,

К этому он готовился, как к большому событию. На противоположной опушке леса, обращенной к противнику, невдалеке от линии траншей, была заранее оборудована временная огневая позиция для одного миномета и метрах в пятидесяти от нее, чуть в стороне — окоп для наблюдателя-корректировщика. Подготовлены вешки: и для провешивания целей, и про запас. Проведена телефонная линия от НП к ОП. И вот с двумя буссолями и с перископом для наблюдения за противником из надежного укрытия Гирман, как король со свитой, вышел с группой сержантов и одним минометом, по его выражению, «поохотиться на фрицев». Пока устанавливали миномет и курили, Гирман забрался на высокое дерево с биноклем, чтобы сверить карту с местностью и наметить цели. Потом, взяв буссоль, удалился с телефонистом на НП и стал готовить данные для стрельбы.

Первая команда неожиданно обернулась курьезом: сержанты Бугаенко и Спасов, вставшие за наводчика и заряжающего, при этой команде вынуждены были повернуть миномет на свои тылы.

               По своим стрелять отказываемся! — крикнули они без телефона, сделав руки рупорами.

Гирман услышал, и ему пришлось лично прибыть на ОП, чтобы убедиться, что хотя его команда выполнена правильно, миномет смотрит не в ту сторону.

               В чем дело — не понимаю, — пожимал он плечами, наблюдая исподлобья за хихикающими злорадно сержантами. Ему казалось, что они его разыгрывают.

Только еще раз выверив свои расчеты, он обнаружил ошибку: не учел, что надо отнять или прибавить «тридцать ноль-ноль» угломерного деления.

Но потом, когда ошибка была исправлена, постреляли в свое удовольствие, и Бугаенко со Спасовым уверяли, что нагнали страху на фрица.

Взводные смотрели на затеи Гирмана довольно равнодушно, тем более, что он занимался огневой подготовкой только по утрам, на свежую голову, часа по два. Остальное время они использовали по своему усмотрению. Они же занимались в основном подготовкой новичков, изучали материальную часть, тренировали на скорость наводки в цель, отрабатывали взаимодействие и взаимозаменяемость номеров. Конечно, и о земляных работах не забывали: то оборудовали запасные огневые позиции, то — ложные, то проводили дооборудование основной.

А по вечерам и в землянках, и у минометов слышались смех и шутки, кто писал письма, кто делился новостями из тыла, кто рассказывал забавный случай из жизни. Вчерашние ученики школ и техникумов, бойцы и сержанты особенно любили вспоминать о школе, об учителях, о всяческих проделках: то как собаку заперли в классный шкаф, то как «люстры» вешали на потолок, то как с уроков убегали. Эти воспоминания здесь, на передовой, о безобидных шутках и проказах как-то оживляли прошлое, и от этого на душе становилось и грустно, и тепло.

 

СЛЕПЦОВ

 

Главный тон в минроте задавал первый взвод. На кого все равняются в строю? На первый взвод. Кто возглавляет ротную колонну на марше? Он же. Кто ведет пристрелку целей? Первый взвод, а в нем — первый минометный расчет. По кому строится параллельный веер? По нему же.

Поэтому в первом взводе были люди самые крепкие и выносливые, самые надежные и проверенные. И, как правило, самые крупные и рослые.

Командиром первого взвода тоже назначался обычно наиболее опытный из взводных.

И вот теперь, когда состав командиров обновился, командовать первым взводом пришлось Богомолову.

Ему представлялась возможность отобрать во взвод самых лучших сержантов и бойцов. Тем более, что Гирман не собирался ограничиваться введением новых порядков, а задумывал произвести полный переворот: перекомплектовать взводы и отделения, кое-где переставить номера, перераспределить обязанности.

Но Богомолов от такой ломки у себя по взводе отказался и попросил оставить его в том же составе, в каком он был, числясь третьим взводом.

По-человечески его, конечно, можно было понять, С этими людьми он прошел немалый и нелегкий путь. Хорошо узнал их, приноровился к характерам. Они привыкли к нему.

Но с точки зрения замыслов Гирмана, да, пожалуй, и здравого смысла, учитывая трудности предстоящих боев на вражеской территории, он поступил, по меньшей мере, опрометчиво.

На кого он мог положиться без риска? Разве только па Бугаенко. Этот и как командир, и как наводчик, и как воспитатель подчиненных мог быть без страха и сомненья поставлен на правый фланг. Правда, ростом маловат. Но это — не беда.

Более или менее подходил к роли правофлангового и Спасов. Этот и ростом взял, и выправкой, и боевой подготовкой, и горлом. Л горло для младшего командира, да и не только младшего, далеко не маловажно. Если бы к этим качествам добавить выдержки да убавить строптивости, пожалуй, и совсем был бы хорош,

Но вот — Слепцов... Ох уж этот Володя Слепцов, горемычный Аника-воии! Ну какой он командир? Ни виду, ни росту, ни выправки гвардейской.

Все лицо в шрамах. Шинель сидит мешковато, как-то боком, комом, клином. Ремень съехал на живот. Пилотка — поперек головы и сбилась на сторону. Обмотки того гляди свалятся. Какого сердобольного чудака сподобило присвоить ему сержантское звание и поставить командиром отделения?

И все-то у него не ладится, из рук валится, и везде-то ему не везет, и все-то над ним потешаются. Надо ли выполнить какое-то приказание — пустится со всех ног. Глядишь — споткнулся, упал, вскочил, встряхнулся, дальше побежал. Командовать ли начнет — весь-то трепещет, весь-то дрожит, из себя выходит. Рапортовать ли станет:

               Т... т... тов... в... варищ л… л… лейтенант! П… п... по в... в... вашему п... п… п… приказ… з... занию…

И эта злосчастная «п... п... п...» или «в… в… в… так порой забуксует, что сил никаких нет, терпенья нет дослушать рапорт до конца. А он, чем больше волнуется, тем сильнее заикается. И шрамы на лице от натуги покраснеют, и пот на лбу выступит.

Вот уж это действительно и каленый, и дробленый, и провеянный не раз.

Теперь же на его стриженую голову в добавление ко всем бедам и недугам свалилась новая напасть: теория стрельбы... И на черта она сдалась ему. Лучше еще раз быть раненым и контуженным, легче носить грыжу в паху или чирей на ягодице, чем заниматься этой баллистикой.

А Гирман жмет:

               Сержант Слепцов, вы опять не хотите заниматься? Где карандаш? Где бумага? Отстраню от должности! Разясалую! Переведу в рядовые!..

И чего стращает? Не угоден — переведи, разжалуй, если имеешь такое право. Он же средней школы не кончил. У него всего три класса, четвертый коридор. И офицером стать он не собирается. Да и в командиры отделения не набивался. Выдвинули, поставили, вот и тянет лямку. Для него хватит и того, что он умеет толково наводить миномет в цель и блюсти порядок в своем отделении.

Вот вы, товарищ гвардии лейтенант Гирман, в прошлом учитель, педагог с высшим образованием, — рассуждал про себя Богомолов. А что вы знаете о сержанте Слепцове? О его жизни, о боевых заслугах, о ранениях и контузиях. О душе его что знаете? Ему бы, может быть, теперь в тылу кантоваться, быть освобожденным по чистой, а ои здесь, на передовой. Слышали ли вы, хотя бы о том, как он на Украине, под Ново-Елизаветовкой под сильным пулеметным огнем противника выдвинулся со своим минометом в боевые порядки пехоты, подавил эту злосчастную точку и, прикрывая своим огнем стрелковую роту, помог ей овладеть вражескими траншеями. Не такой уж большой подвиг, а все же почему-то эту боевую задачу поручили ему и его расчету, а не кому-нибудь другому. А видели, как он ведет стрельбу? Движения четкие и быстрые. Здесь он даже не заикается. И не зазевается, не допустит оплошности, не потеряет равновесия.

Правда, вы не видели и казусных приключений, как он однажды при форсировании по мокрым камням небольшой речушки со своим стволом свалился в воду, как на четвереньках вползал на кручи и на седалище, как на салазках, скатывался с круч, как сонный падал на марше и не раз терял пилотку. И особенно растрепанным не видели.

А сейчас он что? Он ничего. Гимнастерочка выстирана и застегнута на все пуговицы, подворотничок пришит и чистый носовой платок есть в кармане, и обмотки не сваливаются, и пилотка не поперек головы, а только чуть на сторону повернута. Все нормально. И сам помыт и побрит. И все бойцы в отделении тоже.

Что же касается содержания оружия — тут уж к нему и его бойцам не придеретесь. Все чисто, все блестит, все прибрано к месту.

А как он землянку свою оборудовал, залюбоваться можно. У самого входа тропинка песочком посыпана. Справа и слева — маленькие ладонки расчищены, и на них звезды красные из спелых ягод рябины выложены. Идешь утром, когда ягоды, еще влажные от росы, освещены ярким солнцем, глянешь на них — и глаз твой трепетно возрадуется: блестят, как рубиновые.

Песком присыпаны и аккуратные ступеньки, ведущие вниз. И все щели глиной замазаны аккуратненько. Побелить известью — не отличишь от хаты-мазанки. А внутри — топчаны, на них — солома, покрытая сверху плащ- палаткой. Раздолье для сна. И светильник из артиллерийской гильзы на столике. И па глиняной стене —репродукция с картины Рылова «В голубом просторе», — где лебеди летят, равняя строй над океаном. Можно жить припеваючи, как на курорте. И живность есть: дымчатый сибирский кот прибежал из деревни, и Володя приютил его.

Когда смотришь на эти рябиново-рубиновые звезды а любуешься уютом этой оборудованной на четверых землянки, невольно думаешь: до чего же трудолюбив и талантлив наш русский человек, и неутомим, и стоек. До чего же любит он красоту. До чего порядок любит. И может быть, в этом самом Володе Слепцове, человеке, покалеченном войной, скрывается талант художника или архитектора.

Вот что понять бы вам, товарищ новый командир роты, если бы получше узнали своего сержанта Слепцова. Вам, конечно, пока не до этого. Высокие идеи не дают вам покоя: теория стрельбы, буссоль, далекие дистанции и наблюдение за противником в стороне от огневой позиции и от цели. Не потому ли вы и ночуете не в землянке, а в хозвзводе, в хате на хуторе, хотя там нисколько не уютнее и не безопаснее. А утром придете, пошумите со своей «теорией» и снова куда-то исчезаете с огневой.

Если бы не исчезали, может, поинтересовались бы или просто обратили внимание, как этот самый Володя Слепцов обучает и тренирует свой расчет, особенно новичков. Он предпочитает карандашу и бумаге показ, живой пример. Сам установит миномет, наведет в цель. Потом заставит их сделать то же самое.

А вы видели, как его новичок, узкоглазый и широкоскулый богатырь Антай Мантай обращается с минометом? Объясняя его устройство, он гладит его металлические части нежно, как любимую девушку, и сам улыбается, как именинник. А наводит, довороты делает быстро, почти механически, не глядя в прорезь прицела. Высчитал сам величину оборота горизонтального и вертикального винта в «тысячных», выверил, какое при каком довороте может быть смещение уровня и тренируется «с закрытыми глазами». А как это может пригодиться при стрельбе ночью! Одним словом, мудрец и кудесник этот Мантай.

А как он, сержант Слепцов, воспитывает подчиненных? Правда, его педагогическая система, может быть, с точки зрения современных теорий и старовата, и кое в чем неприемлема, — ведь он трудов Макаренко не изучал. Но и в ней есть свой резон.

Вот, например, случай был на днях.

Есть у него в расчете еще один новичок Пожеватенко. Между прочим, тоже Володя. Сын одесского инженера. Девять классов окончил. Нежное воспитание. Маменькин сынок!.. В первые дни на фронте пуглив был, как заяц. Однажды, когда рядом «заиграла «Катюша», ткнулся в борозду и давай носом землю рыть... Потом — ничего, понемногу пообтесался. Все сделает, как велят. Только неряшлив и за собой плохо следит. Все на подсказках да на приказаниях. Пообедает, а свой котелок помыть забудет. И — необщителен: все один, все молчком. И почему-то шинель с плеч почти не снимает. Даже спать норовит не раздеваясь.

В боевой обстановке, на марше ему многое сходило с рук. Тогда было не до того, чтобы за каждым шагом следить. А тут взял его Слепцов под контроль.

День наблюдает, два, три. И что же выясняется? Все идут умываться. А как минометчики умываются — известно. Пожеватенко же или совсем не умывается, или, не снимая шинели и пилотки, погладит себя пальцами, как кошка лапкой, по щекам, — вот и все умывание.

Посоветовался Слепцов с Бугаенкой, решили устроить Пожеватенке баню. Других бойцов попросили помочь. Принесли два ведра воды, поставили невдалеке от землянки, где сами обычно умывались, и отдает Слепцов приказание Пожеватенке: шинель снять, гимнастерку, рубаху — тоже и умыться, как следует, до пояса. С мылом и мочалкой.

Тот ежится, мнется, увильнуть норовит. Тогда хватают его за руки, за ноги и волокут из землянки. Он брыкается, орет благим матом, им хоть бы что.

Стащили с него шинель, гимнастерку, рубаху и давай поливать прямо из ведра и драить мочалкой.

Пока мыли, скребли, он очухался, немного утихомирился. А потом Слепцов и прикажи:

— Снимай штаны!

Тот снова как рявкнул и — ходу. К старшине жаловаться.

Товарищ старшина, что они издеваются...

           Не издеваются, а воспитывают настоящего солдата, — сказал ему старшина.

Разве вы сказали бы не это же самое?

Так что, дорогой товарищ гвардии лейтенант, не надо стращать Володю Слепцова отстранением от должности. Смените гнев на милость. Он еще вам пригодится…

Когда же Гирман обратился к Богомолову за советом, как быть со Слепцовым, не перевести ли его в рядовые, тот сказал задумчиво, глядя куда-то вверх:

            Сапоги бы для него выхлопотать…

 

ГОСТЬ

 

Минометная рота готовилась дать салют по случаю Дня артиллерии. По пристрелянным целям. По пять мин на ствол.

Гирман ушел на наблюдательный пункт, чтобы лично наблюдать за результатами огня. Старшим на огневой оставил Богомолова.

Позвал его к телефону.

            Тихоныч, — сказал, откашлявшись, с хрипотцой, — встречай гостей.

            Каких гостей? — с недоумением спросил Богомолов. — У меня родственников на той стороне нет.

            Один из твоих бывших учеников, — коротко пояснил Гирман и положил трубку.

Богомолов терялся в догадках: кто?

Минут через двадцать он увидел зa редкими стволами деревьев двоих военных, выходивших из лесу. Они шли к огневой, придерживаясь нитки провода. Один, высокий, был в офицерской фуражке и кителе, другой, пониже, — в бушлате и пилотке, с немецким автоматом на груди и объемистым «сидором» за плечами. Офицер и ординарец. Признать в ком-либо из них своего бывшего ученика или хотя бы мало-мальски знакомого человека издали он не смог. И только когда они подошли к огневой позиции на расстояние броска гранаты, воскликнул:

            Голубев! Черт! Рожа! — и по-мальчишески бросился навстречу. — Жив, здоров? А я уж и встретить тебя отчаялся. Пропал. Как в воду канул...

           Вот ситуация — расплылся в добродушной улыбкой Голубев и обнял его,

Богомолову сразу приметно бросилось в глаза, как неузнаваемо изменился Голубев. Оно и не удивительно: целый год прошел, как они не виделись. Год фронтовой жизни! За это время Голубев сильно возмужал. Исчезла юношеская неуклюжесть и сутуловатость его фигуры, уступив место стройности, подтянутости, ладной строевой выправке. Он весь как бы распрямился и от этого стал выше и плечистее. А горькая усмешливость в уголках губ приобрела более четкие очертания, как бы подчеркивая сдержанность, силу воли и властность характера.

               Придется чай сварганить, — сказал Богомолов. — Шай не пьешь — какуй сил будет, — вспомнил он веселую присказку Балягеева.

               От чая не откажусь, — кивнул Голубев. — От водки и тем более... Но прежде — поговорим. Где бы нам пристроиться? Чтобы ни мы никому не мешали, ни нам никто.

Они выбрали укромное место невдалеке от огневой позиции. Разостлали на влажную от росы землю костромскую непромокаемую плащ-палатку. Своего ординарца Голубев передал в распоряжение Бугаенко: готовить чай.

Не переставая удивляться переменам в Голубеве, Богомолов не замечал, что и сам он переменился немало. Взять хотя бы вырвавшееся в порыве чувств по-солдатски грубоватое приветствие: «черт!», «рожа». Так раньше мог выразить Голубеву свой восторг кто угодно, только не Богомолов.

Сели на солнцепеке. Голубев щелкнул серебряным портсигаром.

               Кури!..

               «Беломор?» — удивился Богомолов. — Давно не пробовал. Пробавляемся на трофейных сигаретах. Трава...

               Зато трофейные зажигалки удобнее нашего кресала со жгутом, — сказал Голубев и, щелкнув зажигалкой, дал прикурить Богомолову, потом глубоко затянулся сам. — Так с чего начнем? — спросил он.

               Рассказывай, пожалуйста, все по порядку, что было с тобой, — попросил Богомолов. — У меня жизнь идет ровно, без особых приключений. О тебе же я сколько ни наводил справки, ничего путного не мог добиться.

               Да, придется мне, — сказал Голубев, выпуская синий дым колечками. — Тем более, что я о тебе в курсе дела. Кое-что узнал от Балягеева. Мы с ним некоторое время в одном госпитале лежали. Кое-что здесь слышал. А вот у меня — действительно, — он весело усмехнулся, сдвинул фуражку на лоб, почесал затылок. — Ситуация!.. В тот раз там, на Днепре, меня ранило. Как? Слушай внимательно. Потеха! Когда тот «грек», — помнишь подполковника, похожего на грека? — поставил передо мной эту нелегкую задачу: указать переднему танку путь обхода, — я сначала растерялся. Потом решил: — Эх, была не была, чему быть, того не миновать! — собрал в себе всю выдержку, встряхнулся и пошагал прямиком наудалую. Тут стреляют, там стреляют, а мне хоть бы что. Иду, как отрешенный, и ничего вокруг, кроме того головного танка, не замечаю. Только чувствую на себе тяжелый взгляд того «грека». Сквозь спину чувствую. Всеми фибрами души. Потому и иду в полный рост. «Нате, смотрите, упивайтесь своей властью!» А у самого поджилки дрожат и в глазах — марево. Все плывет... Переднюю пехотную цепь я прошел. Пехота залегла. Тут и раненые и убитые. Кто жив еще, землю лопатками колупают, ячейки для стрельбы лежа. А я иду. Надо бы так и идти. Но мне побежать к танкам захотелось, Почти рядом. И тут полоснули по мне то ли из бронетранспортера, то ли из пулемета. Трассирующими. В ногу угодили. Повыше колена. Как подрубили. Упал. Запахло паленым и жареным. Дальше пополз. Задание все-таки выполнил. Но доложить об этом уже не смог. В сумерки добрался до санбата. А там и до госпиталя. И вот что любопытно: втемяшилось мне в башку, что этот самый «грек» — моя смерть. И что преследует он меня на каждом шагу, глядит на меня из каждого темного угла. Короче говоря, суеверный страх напал. И загадал я на дальнейшее: как только выпишусь из госпиталя, попрошу направление в другую часть. Пусть в той же дивизии, лишь бы в другом полку.

Он помолчал. Богомолов, воспользовавшись паузой, сказал:

               Того подполковника вскоре куда-то отозвали.

               Нет, ты слушай, что было дальше, — усмехнулся Голубев. — Выписываюсь я из госпиталя. Почти три месяца провалялся. И навостряю лыжи в штаб дивизии, в отдел кадров. Первым делом встречаю там, — знаешь, кого? — того безликого майора, который нас в штабе полка направил офицерами связи. Выслушал он мою просьбу почти «так же, как там, не глядя, А если и взглянул, то вполглаза. Спросил фамилию. Улыбнулся. Видимо, вспомнил. Пообещал все обстряпать «чин-чинарем». И через , каких-нибудь полчаса я уже топал с направлением в «семерку». А мысль одна: только бы не встретиться случайно со своей смертью, то есть с тем «греком». И надо же так случиться, что напоролся именно на него. Я в дверь полуразрушенной хаты, где размещался штаб «семерки», а он мне навстречу. Веришь нет? Чуть лбами не столкнулись. У меня аж душа в пятки ушла. Чуть не воскликнул, как пушкинский вещий Олег: «Так вот где таилась погибель моя»...

Отступил шаг в сторону, руку — к шапке, — зимой дело было. Он стрельнул по мне глазами в упор и сразу с металлом в голосе:

— Это ты? Будешь моим адъютантом. Я из тебя героя сделаю...

Сказал, как наотмашь по морде ударил. Чуть с копылков не сбил. Вот так сложилась ситуация. А что я мог сделать? Будь на моем месте Морев, он бы, наверное, отказался. Сказал бы: я — не плебей. Он это мог. А у меня язык не повернулся. И стал я с того дня к собачьей жизни привыкать. Куда он — туда и я. Спать по-людски разучился. Навожу блеск, лоск, лаюсь с хозяйственниками и штабистами, сопровождаю своего «грека» и в машине, и на лошадях, и пешком. День и ночь в бегах.

Вот послал бог начальника! Как говорится, не дай и не приведи. Где надо гнуть, он ломает. Где надо ломать - взрывает. И ни своей головой, ни головами подчиненных ни вот столько не дорожит, — он показал кончик мизинца. — Бой не бой, прет прямо на рожон в боевых порядках пехоты. Наполеон да и только! И везде — в полный рост. Волей-неволей и мне приходится грудь — колесом, хвост — дудкой.

И вот — этот памятный бой на Буге, в Чаусове, где твоего Балягеева ранило. Тогда мы с тобой только случайно не встретились. Наш полк тогда, как помнишь, драпанул. И пехота, и минометчики. А мы с «греком» остались там, на НП, на чердаке каменного дома. Только двое. Без всякой связи. О каком тут управлении боем может быть речь? Стреляем. Он — из пистолета. Я, — из автомата. Отбиваемся гранатами. Потом, когда ваша рота отбила контратаку и дивизионная разведка восстановила положение, начал мой командир стружку снимать с комбата и командиров рот. Чуть не всех поснимал с должностей. И меня, если бы не генерал, назначил бы комбатом. Поставил на первую стрелковую. А потом, когда комбата ранило, пришлось мне батальоном командовать. Что делать? И видишь, что не по Сеньке шапка, не по мерину хомут, а напяливаешь. В другое время, может, и заробел бы. Особенно перед этим деспотом. А когда потерся о его рукав да сапоги ему подраил, вроде бы и удивляться перестал всем его странностям.

Само собой, понятно, что под началом у такого командира долго не навоюешь. Удивительно только, как его самого ни разу не ранило. Как будто заговорен от всех пуль и осколков.

Дальше что было? Не верю ни в сатану, ни в бога, ни в сновидения. А тут вот случилось, как по-писаному. Ночью — сон. Помнишь чувашку, с которой мы двумя словами объяснялись: пур и сюк? Я спрашиваю: губки у тебя пур? Она — сюк, сюк. А сама обхватила меня за шею и губами так впилась в мои губы. Я аж задохнулся. Когда проснулся — вспомнил: поцелует во сне девушка — ранят. Так оно и вышло. Был на рекогносцировке. Видимо, снайперу на мушку подвернулся. Пуля в плечо угодила. В санбате сделали перевязку. Пришел сам подполковник. С наказом:

— Ты в госпиталь не уезжай. Легкое же ранение. Царапина...

Неудобно после такого предупреждения уезжать, хотя и надо бы. Остался в санбате. Не успела рана путем зарубцеваться, как снова заявляется мой «благодетель». Решил, видимо, все-таки сделать меня героем. Добивается моей досрочной выписки из санбата, назначает меня командиром полковой разведки и сразу же — задание: добыть языка. Дело для меня новое, незнакомое. Но коль назвался груздем... Вот тут и произошел со мной казус. Точнее говоря, допустил я просчет. Надо было, по меньшей мере, вчетвером идти. А я взял с собой только одного. Остальных для прикрытия расставил.

Шли мы с ним ночыо по азимуту, как с тобой когда-то курсантами ходили. Вышли к заданной точке. Скирд, километрах в трех от передовой. Зарылись в солому. Стали наблюдать. Он — с одной стороны скирды, я —с другой. Вот в этом и был мой главный просчет. Не заметил я сам, как в дрему впал. Вдруг слышу: кто-то схватил меня за шиворот, как щенка, и тащит из моей конуры. Не успел я пистолет поднять, — удар но кумполу, искры из глаз.

Подумалось: ну, все. Нет, оказалось — не все. Понимаю, что к чему. А он —этот верзила-немец ремень прилаживает: руки мне скрутить хочет. А здоров, черт. Коленом придавил меня — ни ворохнуться, ни вздохнуть. Только подбородком землю рою. А из носу кровь — ручьем.

Тут бы мне и каюк. Спасла случайность. У моего напарника зажигалка отказала. А закурить хотел. Вылез он из своей норы. Услышал возню на моей стороне. Махнул на скирд. И свалился оттуда на фрица, как молодой ястреб на старого индюка.

Ну и пришлось нам повозиться с этим чертом. Бьет наповал. И ловок, и силен, — ничего не скажешь. Если бы не прием «архангела Гавриила», не знаю, чем дело кончилось бы. Но когда стали кляп в рот совать, изловчился черт и отхватил у меня два пальца. Сразу напрочь. Только косточки хрустнули.

Богомолов лишь теперь заметил, что одна рука у Голубева в кожаной перчатке, и он эту перчатку не снимает. И еще обратил внимание на погоны. Было на них по три звездочки: старший лейтенант.

— Когда подполковник узнал об этом нелепом казусе, он, — продолжал Голубев, — как мне передали, захохотал, а потом сказал: «Позор. Такому герою только с бабами в бане воевать. И то шайками бы не закидали».

Но я на это не обиделся. И в самом деле: все у меня получается как-то не по-настоящему. Расскажи о таком ранении в тылу — на смех поднимут...

Теперь, снова побывав в госпитале, решил действовать иначе. Как? А вот... Во-первых, — это главное! — иметь двух ординарцев, чтобы где надо охраняли меня поочередно. Один у меня есть. А вот второго... Хотел из вашей минроты Серебрякова просить. Балягеев хвалил. Но он, как твой ротный сказал, — в отпуске. Жаль, не застал. Во-вторых, как видишь, снова в свой полк вернулся, — усмехнулся он. — Здесь как-то поуютнее и попроще. Вот только в разных батальонах с тобой. Меня поставили на стрелковую роту, во второй. На большее — не претендую, на меньшее — вроде бы из возраста вышел...

Голубев многозначительно кашлянул, придавил каблуком окурок и пружинисто, как олень, вскочил на ноги.

               И чего они так долго канителятся? - посмотрел он в сторону окопов.

               Придется поторопить, — согласился Богомолов. — Пойдем вместе, — пригласил он. — Кстати посмотришь на наше кротовое житье.

               Вам что не жить, — сказал Голубев.

Едва они успели дойти до блиндажа, как Богомолова снова позвали к телефону.

               Быть начеку, — предупредил Гирман. А минут через пять последовала команда «к бою».

               К бою! — крикнул Богомолов.

Все быстро заняли свои места у минометов, только сержант Спасов почему-то замешкался.

Богомолов позвал его раз, два и, не дождавшись, гаркнул во всю силу легких:

               Спасов! Какого ты черта!..

Оказывается, он тем временем пришивал подворотничок. Поняв, что больше медлить нельзя, он бросил иголку и в нижней рубашке, без гимнастерки, метнулся к своему миномету. И только выскочил из блиндажа, как пулеметная очередь с правого фланга: «тр... р... ы!» Спасов упал.

               Дурак! — в сердцах выругался и сплюнул Богомолов. И подал команду: — Огонь!

Быстро отстрелялись. Богомолов позвонил в штаб батальона. Командир санитарного взвода Надя Красникова, услышав, что ранен Спасов, ответила с негодованием:

               Не пойду! Чтобы обслуживать такого хама и наглеца? И не подумаю...

Разумеется, Надя тут была не совсем права. Никакой он не хам, никакой не наглец. Просто резковат бывает, грубоват, несдержан. Где бы помолчать, а он брякнет и хоть бы что, даже глазом не моргнет. Да и то надо учесть, что к Наде у него особое отношение. Неужели же она ничего не замечает? Неужели ни о чем не догадывается?

Впрочем, это она только сгоряча так сказала: «не пойду». А через минуту спохватилась, сумку с красным крестом поправила, в зеркальце карманное глянула, выбившуюся прядь волос под пилотку убрала и чуть не бегом — по межнику, по перелеску к той опушке, где минрота окопалась.

Ее встретили. Указали ход в Павкину землянку. Он ждал ее. Когда она вошла, спросил:

               Надька, ты? А говорила — не придешь…

               Что с вами, непутевыми, поделаешь, — сказала она спокойно и попросила освободить проход, не заслонять свет.

Он лежал на топчане в нижней рубашке, вниз животом. Она помогла ему перевернуться на спину. Он повиновался ей, беспомощный, как ребенок. Спросил:

               Укол будешь делать?

               Укол. А что?

               Так, ничего, — выдавил он с трудом. — Ты не беспокойся, коли смелее, я любой твой укол выдержу, Тебе я доверяю... У тебя руки мягкие. Только сердце каменное...

Она, не глядя на его страдальческое лицо, действовала четко, деловито, заученно. Вытерла кровь у входного отверстия па боку, осмотрела вздутие на животе, — еще бы немного и пуля вышла наружу, — сделала противостолбнячный укол, наложила повязку. А он все говорил, говорил:

               Надька, я спрашиваю: ты обижаешься? Ты не обижайся! Ты же должна попять... У меня же язык — сама знаешь... Ой, больно!.. Ничего, ничего... Ты не обращай на меня внимания. Коли смелее... А в сердце укол нельзя сделать? Для обезболивания... А?

               Дурачок, — улыбнулась она, не выдержав, и потрепала рукой его кудлатую голову. — Молчал бы уж, кудеяр... Черт тебя угораздил на шальную пулю нарваться.

               Наденька! — вырвалось у него со всхлипом, но он не дал воли чувствам, закусил губу и принудил себя снова перейти на грубоватый тон: — Не причитай, ведь я еще живой. Чай, не подохну. А подохну — тебе же лучше: некому портить настроение, говорить гадости.

               Замолчи ты, изверг! — с обидой в голосе выкрикнула она. — Ты что думаешь, я не человек? Да? Сердце у меня каменное? Да? Кудеяр ты несчастный! Одевайсь! И прикуси свой язык!

Она стала надевать на него гимнастерку, потом— шинель, заботливо и нежно, остерегаясь резких движений, боясь сделать больно.

Пока одевала, он молчал и совсем ослаб, весь покрылся испариной. И все-таки не удержался, чтобы не сказать новую колкость:

               Надьк, капитан-то, говорят, женатый...

               Ну и хам! — возмутилась она, догадываясь, о каком капитане идет речь.

               - Хам не хам, — продолжал он, корчась от боли, — а ты все-таки помни, что я тебе сказал, И меня не забывай. Не забудешь?

Она не отозвалась, продолжая застегивать его шинель.

               Надьк! — нетерпеливо выкрикнул он над самым ее ухом. — Я спрашиваю, не забудешь меня, Пашку Спасо- ва, баламута из минроты, кто не давал тебе покоя?.. Да н сам его не знал. Покоя...

В это время к землянке подъехала повозка.

               Помогите вынести раненого, — официально обратилась Надя к его боевым друзьям, толпившимся у входа.

Бугаенко, Белов, Володя Слепцов подхватили его, вынесли под напутственные слова Нади: «остороишо», «поаккуратнее», уложили в повозку на сепо, прикрыли плащ-палаткой. Расстались но-друяеески.

               Вылечусь — к вам! — сказал оп. — Отомстим фрицам... — И, привстав па локоть, снова к Надо:

               Надьк, а если я напишу тебе, ответишь? Дай слово, что ответишь!

               Отвечу, отвечу, поправляйся скорее, кудеяр, да возвращайся к нам, — скороговоркой выговорила она.

               Вот спасибо! — широко улыбнулся он и, сняв пилотку, долго махал ею, пока повозка не скрылась за кустами...

Когда волнение улеглось, Голубев сочувственно вздохнул:

               Не в добрый час занесло меня к тебе в гости. Из твоего взвода? Вот ведь ситуация! Поневоле всякий аппетит пропадет.

               Аппетит подогреть нетрудно, — хмуро кивнул Богомолов. — А вот человека... Впрочем, ранение, судя но всему, не очень опасное.

Они снова отошли к опушке. Раскинули плащ-палатку. Бугаенко принес фляжку с неприкосновенным запасом. Вместо рюмок — колпачки от агитационных мин. На закуску — свежая зайчатина с солеными огурцами.

               Закуска княжеская, — похвалил Голубев. — А горилка — так себе, — и велел своему ординарцу отвинтить другую фляжку.

Говорили мало. Богомолов никак не мог отрешиться от мысли о Спасове. Не с таким бы характером носить сержантские погоны, не с такой бы бесшабашностью воевать в первой минроте. Сколько раз он портил настроение Богомолову, противился его распоряжениям: то огневая позиция не по нему, лучше бы в другом месте, то ночевать бы в хате, а не рыть рядом окопы, то, как там, в Чаусове: — Может, и нам, братцы, сматывать «удочки», пока не поздно... А все-таки жаль парня.

               Надеюсь, теперь мы будем часто встречаться, — сказал на расставанье Голубев.

               Добро бы, — крепко пожал ему руку Богомолов.

 

ГИЛЬМАНОВ

 

Капитана Харченко с почетом проводили в военную академию. На его место назначили капитана Гильманова.

Капитан Гильманов, черненький, стройненький, с чубчиком, в узком кителе и хромовых сапожках и, что особенно бросалось в глаза, в хромовых перчатках, весь чищеный и глаженый, обходил подразделения батальона, казалось, с одной целью: показать себя, — потому что то и дело осматривался и охорашивался, как первоклассник, собирающийся в школу, впервые надевший ученическую форму.

На его появление в батальоне смотрели по-разному. Одни, считая, что теперь, когда предстоит воевать на чужой территории, внешний вид советского офицера должен быть на высоте, сразу же стали подлаживаться под его манеры и наводить лоск. Другие усмехались про себя: перейдем в наступление — вся позолота слетит.

О его ратных делах толки были тоже противоречивые. До назначения комбатом первого он некоторое время был заместителем командира второго батальона.

Батальон этот занимал оборону па правом фланге полка, на высоте перед населенным пунктом Шидлув, и на его долю выпало отбивать неоднократные атаки гитлеровцев, намеревавшихся сбить гвардейцев с Сандомирского плацдарма и утопить в Висле.

Один из таких боев был последним для только что принявшего стрелковую роту старшего лейтенанта Голубева.

Бой, по рассказам очевидцев, в этот день развертывался так.

Еще с вечера наблюдатели заметили усиленное движение и шум моторов в Шидлуве, что подтверждало данные дивизионной разведки о намерениях противника предпринять контрнаступление.

Утром после короткого артналета немцы силами до двух батальонов пехоты в сопровождении около сорока танков и бронетранспортеров атаковали участок второго батальона. Гвардейцы встретили их автоматно-пулеметным, минометным и артиллерийским огнем. Три танка и два бронетранспортера сразу же были подбиты. Еще два подорвались на минах. Но враг наседал.

Капитану Гильманову доложили, что три немецких танка идут прямо на командный пункт батальона. Гильманов приказал отбивать атаки, а сам взял трубку телефона, чтобы вызвать огонь на себя. Но разорвавшимся невдалеке снарядом связь была порвана.

Едва связист успел соединить концы провода, и едва капитан Гильманов успел сказать командиру полка: «Будем стоять до последнего. Огонь на меня», — как снова разорвался снаряд и порвал связь, а одновременно оборвал и жизнь связиста, который так и умер, держа в руке провод.

Небольшая горстка людей под огнем своей артиллерии продолжала отбиваться от врагов. Здесь был и Голубев. Он метал гранаты и был ранен в голову. В это время два немецких танка подошли к блиндажу на близкое расстояние и открыли по ним огонь. Вместо того, чтобы попросить кого-нибудь сделать ему перевязку, Голубев с двумя противотанковыми гранатами вылез из блиндажа и с криком «ура» побежал навстречу танкам. Его лицо было залито кровью. В крови были и руки. Но он бежал, как сумасшедший, и страшный, и жалкий перед стальными чудовищами с паучьей свастикой па броне.

Одну гранату он метнул в гусеницу танка и тут же упал без сознания от потери крови. Танк замер на месте. Второй быстро развернулся и, видимо, опасаясь участи своего соседа, затарахтел, на полном газу удирая вспять...

Мужество гвардейцев, потеря боевых друзей были обычным делом. В боях всегда кто-то погибает, кто-то бывает ранен, а кто-то может остаться в живых.

Но мозг Богомолова сверлило подозрение: почему Голубев, а не Гильманов? К тому же кто-то, уточняя детали боя, пустил слух, что капитан сказал не «огонь на меня», а только «огонь», и в этот момент связь была нарушена, а это давало повод сказать о капитане:

               Отсиживался, как суслик в норе.

Богомолов, конечно, понимал, что вызвать огонь на себя — не менее рискованно, и нужно не меньшее мужество, чем самому метать гранаты. Да и управлять боем — это совсем не значит маячить самому. И все-таки, тем не менее... почему не Гильманов?..

Вот он с кем-то разговаривает по телефону. Видимо, с командиром полка. Хотя и по телефону, но говорит стоя. Одной рукой держит плотно прижатую к уху трубку, другую вытянул по шву. Стоит навытяжку, по стойке смирно. Лицо хмуро-непроницаемо. Весь подтянут, собран. И чем-то напоминает козлика, приготовившегося кого-то боднуть. И когда смотришь на него, кажется, что китель ему тесноват и жмет под мышками, и в плечах, но он делает вид, что не замечает этого и напряженно бодрится.

Слушает сосредоточенно. Отвечает сдержанно, односложно: «Понимаю». «Слушаюсь». «Учту». «Приму меры». «Есть». «Да». И снова: «Есть». «Приму меры». «Учту». «Слушаюсь». «Понимаю». «Когда»? «Хорошо».

Судя по всему, этот разговор скоро начинает ему надоедать: он то поведет плечом, то переступит ногами. Но вот снова подтянулся. По его лицу прошел нервный тик. Видимо, начинается нагоняй. За что? Он нервничает. Нижняя губа у него непроизвольно подергивается.

               Не замечал, — с ноткой обиды говорит он. — Этого при мне не было. А за то, что было до меня, я не отвечаю... Там? Там — другое дело... Там я был вторым. У него своя голова на плечах... Ее? Да, защищаю. Очень просто: верю... Да, прошу оставить... Под мою личную ответственность... Этого не будет...

А у Богомолова на уме: теперь-то ты храбрый. А как там, в углу блиндажа? Наверное, душа в пятки ушла? И отсиделся-таки. А Голубев погиб, тебя защищая...

Интересно, о ком и о чем они говорят? «Там» это, видимо, о втором батальоне, о майоре и его «боевой подруге». А тут? За что он не отвечает? Кого защищает и берет под свою ответственность? Дусю? Надю? Лену? Впрочем, Лена — в полковой батарее...

Окончив неприятный для себя разговор, Гильманов отдает трубку связисту и, ни к кому персонально не обращаясь, как-то виновато потупясь, спрашивает:

               Все собрались? Начнем, — и смахивает пушинку с рукава.

Он собрал командиров взводов, чтобы ознакомить их с приказами по полку и по батальону. Это — ново. При Харченко этого не было заведено.

Потом говорит о непорядках, замеченных им в подразделениях. У некоторых бойцов поразбилась обувь, поизносилось обмундирование. Почему бы в ротах не выделить по два-три человека и не организовать свои ремонтные мастерские для починки обуви и одежды.

               Дельное замечание, — думает Богомолов. — Надо бы его спросить...

               А как насчет нового обмундирования? — опережает кто-то его.

               Новое — когда будет, — говорит капитан, — ходатайствуем. А я говорю о ремонте старого, о своих мастерских.

Ответил и снова не то сдунул пушинку, не то только сделал вид, что сдунул. И чего рисуется?

А вот он — в минроте. Беседует с Гирманом.

               Теория стрельбы? Буссоль? Это хорошо. Это правильно. Хватит воевать по-кустарному. Надо применять передовой опыт... А на какую дальность вы намерены стрелять?

Богомолову нравится эта подковырка. Вот именно: на какую дальность? Но не нравятся эти ужимки, эта манера то застегивать, то расстегивать кнопки своих хромовых перчаток. И манера подрыгивать ногами, то одной, то другой. И манера ежиться, пожимать плечами. Натура неспокойная? Кровь горячая?.. Видимо, не такая уж горячая, если там, в самый разгар боя, боялся высунуться из блиндажа и понудил на это Голубева.

А может зря на него наговаривают? Может и он метал гранаты? Кто-то сказал: война — дело темное. Вот именно. Не так-то во всем просто и легко разобраться. Ведь, по-своему прав и Гирман, настраивая подчиненных на освоение высот артиллерийских премудростей. Ведь, это тоже — забота о людях. И вообще побольше надо думать не о том, что было, а о том, что будет. Какие испытания их ждут впереди?

 

СЕРЕБРЯКОВ

 

               Товарищ гвардии лейтенант, сержант Серебряков прибыл из отпуска!..

Он стоял плечистый и высокий, с вещмешком за спиной.

Гирман встал с ящика, на котором сидел, окруженный сержантами, — он больше всего уделял внимания им, и теперь, окончив занятие по теории стрельбы, рассказывал что-то о тевтонском ордене, — подошел к Серебрякову, положил ему руку на плечо и, уставясь взглядом на носки сапог, сказал:

               Ну, как съездили? Выглядите неплохо. Совсем неплохо. Только вот... сапоги запылились.

               Виноват, товарищ гвардии лейтенант! Прямо с дороги, не успел почистить! — бойко отрапортовал Серебряков, нахально улыбаясь.

               Это не оправдание, — назидательно заметил Гирман. — Ну да ладно, на этот раз простим вашу вину. Портить праздничное настроение не будем... Проходите, садитесь, — указал он на ящик с минами, на котором только что сидел сам. — Рассказывайте, что нового, как и чем живет наш героический тыл...

Огневая позиция минометчиков утопала в листопадном золоте. В окопах под ногами шуршала все та же листва. А лес уже сквозил синевой. И вслед за нитями паутины и караванами птиц с северо-востока потянулись бесконечные отары туч и подули суровые ветры предзимья.

— Ничего живут, — потупился Серебряков, сняв со своих широких плеч вещмешок и все еще не решаясь сесть. — Работают.

               Вот, слышите? Работают, — подхватил Гирман, подняв палец. — Одно слово, а смысл какой!..

Сержанты переглянулись, закивали:

               Да, большой смысл! - подтвердил один.

               Великий! — усилил другой.

               А вы садитесь, — кивнул Гирман Серебрякову. — Ну-с, рассказывайте дальше...

               О чем? — спросил Серебряков и сел.

Гирман, видимо, и сам представлял довольно смутно, о чем можно расспрашивать еще сержанта, вернувшегося из отпуска, и поэтому не спешил с наводящими вопросами.

Его опередил сержант Белов.

               Как о чем! — удивился он. — Обо всем. Как приехал? Как с матерью встретился? Как с женой... гм... гм...? Сам должен понимать... У самих дома матери и жены… Не у всех, правда, а все же...

Серебряков почесал затылок, не то не зная, с чего начать, не то стесняясь при командире роты пускаться на откровенность.

               В общем, было дело! — вздохнул он наконец. — Так и быть, расскажу.

И стал рассказывать.

Женился он незадолго перед войной. Жили с женой и общем-то нормально. От матери отдельно. Жена в торговой сети работала, он — по своей рабочей специальности. Потом — война. Его призвали, подучили малость и — на фронт. Переписка была. И с матерыо, и с женой. От матери письма шли регулярно, а от жены с перебоями.

Беспокоиться начал: почему молчит. Вроде, никаких конфликтов у них не было, и подозревать ее не было оснований. Попросил мать, чтобы узнала, в чем дело. Может, больна? Может, с работой что-то не ладится? В военное время торговым работникам было нелегко удержаться на месте. Тому услужи, тому потрафь, а где проштрафишься — выкручивайся, как знаешь.

Мать кое-что знала, но долго скрывала. Сердца материнские известны. Вдруг да сынок расстроится, голову потеряет, о себе забудет.

Но потом, когда он попросил выяснить обстановку, написала. Не все, конечно. И не уверяя, что все это — чистая правда, а не сплетни. Может, и наговаривают зря. Но говорят нехорошее.

Со здоровьем у нее все благополучно. Но со старой работы ушла. Теперь торгует в военторговской палатке. А раз такое дело — все время «под прицелом». И на квартиру к ней «гости» стали частенько наведываться. Сегодня один, завтра — другой.

Первый такой сигнал ему поступил еще, когда шли по Украине. Нехорошо было на душе. Капитан Балягеев сразу заметил. Посоветовал не расстраиваться и выяснить всю правду. Сам тоже написал кому-то: не то в горсовет, не то в ту часть, где она работала вольнонаемной.


Она отозвалась сразу. Видимо, кто-то с ней поговорил основательно и припугнул. Уверяла, что все это недоразумение и что зря он упрекает ее: ни в чем она не виновата. И, конечно, на мать все свалила: мол, из ума стала выживать старуха.

Мало того, и с матерью поругалась. И та обиделась, и долго не отвечала на его письма. Потом написала: сами заварили кисель, сами его и расхлебывайте.

Вот тогда он, по совету Балягеева, и подал рапорт на имя командира полка с просьбой об отпуске.

Но тогда ничего не получилось: было не до отпусков. Когда пришли сюда, на Сандомирский плацдарм, и стало ясно, что новое наступление будет не скоро, он снова подал рапорт, и его отпустили. Для многих это было неожиданно. Да и для самого тоже. И вот — поехал. Из-за самой Вислы к себе на Волгу. Урегулировать свои семейные дела.

Как доехал? Хорошо доехал. Без особых приключений. Никого, конечно, заранее не предупредил, телеграмму из Москвы не посылал.

Поезд пришел в самую полночь. Подумалось: куда пойти? К матери, чтобы выяснить, что и как? К жене?

Решил прямо к жене...

На этом месте рассказа Серебряков вздохнул. Спросил:

               Может, так подробно и ни к чему? Может, самую суть?

               Что ты, что ты! — зашумела братва. — Давай, как начал.

— Возможно, ему неудобно касаться интимной стороны, — посочувствовал Гирман. — Психика — дело тонкое.

               Чего тут — тонкое! — снова вставил слово сержант Белов. Мы люди свои, сами женатые. А кто не женатый, пусть тоже на ус наматывает.

               Ну, так и быть, — махнул рукой Серебряков и, поправив пилотку, как-то оживился, приободрился, как будто он только что сошел с поезда в родном городе, огляделся и, недолго думая, решил идти «прямо к жене».

               Подхожу к дому, — продолжал он. — Огня нет. В других домах кое-где есть, светомаскировку сняли давно, а у нее — нет. Подошел к двери, дернул на себя — заперто. Изнутри заперто. Значит дома.

Постучал негромко. Подождал. Нет, не слышит. Крепко спит. Она у меня всегда крепко спала. Посильнее постучал. Опять не слышит. Начал ботать каблуком изо всей силы. Слышу — встала, идет.

               Кто?

               Отпирай. Это я, — не повышаю голоса.

А у самого дыхание перехватило. Сколько времени на виделись? Почти три года.

Отперла. То ли не узнала по голосу, приняла за кого другого, то ли сразу сообразила, что как ни крути, а отпирать придется. Отперла и сама же открыла дверь. Увидела меня, узнала, конечно, сразу растерялась немного, самую малость.

               Это ты?

Но на шею не бросилась. Только отступила шаг назад, потупилась:

               У меня квартирант...

               Вот сволочь! — выругался и сплюнул Белов, а сам потянулся в карман за папиросой. — Можно закурить, товарищ лейтенант? — спросил он Гирмана.

               Курите, пожалуйста, — разрешил ротный. — Занятия давно кончились.

Но курить никто не стал. Да и сам Белов только вынул сигарету, покатал ее в пальцах, вставил в самодельный мундштук.

               Что ж, квартирант — так квартирант, — продолжал Серебряков. — Снял я вещмешок, поставил вот так же у стенки, включил свет в передней, заглянул в спальню. И прежде всего обратил внимание не на кровать, а на спинку стула. Висит, смотрю, китель. С погонами майора. «Ого! — думаю. — Подымай выше...» И лежат на стуле синие диагоналевые брюки. И сапоги хромовые под кроватью. И фуражка с кантом на гвозде. А сам одеялом с головой укрылся.

               Вот гад! — снова сплюнул Белов и, выбив кресалом искру, закурил.

               Одеяло я с него, конечно, сдернул, — при этих словах Серебряков сделал движение, показывая, как это было. — Он сперва сделал вид, что не понял, что с ним происходит. А может, и на самом деле не понял. Вылупил на меня оловянные глаза и глядит, как баран. Потом, когда пришел в себя, решил нахрапом действовать. Гаркнул: «Вы что? Что вам надо? Выйдите вон!»

А я ему так спокойненько:


               Зря вы ерепенитесь. Мне ничего не надо. Просто решил на вашу харю посмотреть. Поинтересоваться, что за хлюст с моей женой спит.

Он тут немножко тон сбавил, но еще не совсем поверил:

               Какая она тебе жена? У нее муж на фронте.

               Вот я и есть ее муж, — говорю. — Прибыл в отпуск. Не ждали? Так что прошу вас быстренько собраться и чтобы через две минуты вашего духа здесь не было.

Тогда он к ней:

               Это правда?

А сам быстро ноги в брюки сует, башку свою хмельную опустил, руками в рукава кителя никак попасть не может.

Ну, я тут, конечно, не сдержался, погорячился и начал его в чувство приводить. То есть не так, чтобы очень, но все же. Схватил я из-под кровати сапог его хромовый, да и давай тем сапогом по башке молотить, и давай. И по морде, конечно, и по спине, и по чему попало.

               Молодец! — не утерпел Белов. — Ну, а он?

               Что он? — развел руками Серебряков. — Раз к чужой бабе ходишь — терпи. Сперва и он терпел, руками закрывался, а потом — ходу из дому прямо босиком и без фуражки. Пришлось фуражку и сапоги в окно ему выбрасывать,

               Ну, а жена что? - поинтересовался Гирман.

               Что жена? — развел руками Серебряков. — Когда я стал бить его сапогом по голове, она бросилась унимать: «Коля, Коля, что ты делаешь? Ведь он не виноват! Ведь убить можно!» Тогда я, понятно, начал и ей поддавать. Раз — ему, да раз — ей! Ему да ей! В общем, отвел душу,

               Не орала? — спросил Белов.

               В том-то и дело, что пока валтузил, ни она, ни он ни звука не подали. Как тут закричишь? А вдруг соседи прибегут. Тогда все сразу выяснится. Но когда майор смылся, тут она и развернула свой талант. Шмыг за порог, да к соседям и такой концерт устроила у их дверей, такой переполох подняла, что просто ужас. Благо на физиономии у нее явные следы побоев, синяки, то есть. Свидетелей привела. Разжалобила всех. И пришлось мне утром в милицию топать, объяснение давать. Чуть на губу не отправили...

А ночевал где? — спросил Бугаенко.

- Ночевал у матери, — сказал Серебряков. — Хотел сразу же, утром обратно уехать, да отдумал. Как-никак, а побыть в родном городе охота. Не зря же такую даль отмахал. Да и матери будет приятно.

               Вот так оно и получается, — начал философствовать Белов. — Мы тут воюем, а разные капитаны да майоры в тылу наших баб щупают. Как это называется?

Гирман хотел перехватить у него нить разговора. Но Белов продолжал свое:

               Нет, как это называется? Мы тут воюем, а они... Хоть бы указ, что ли, издали какой... Рассматривать, как тяжкое преступление, и все такое прочее...

               Мабуть аркан изобрести, чи шо? — усмехнулся Бугаенко.

               Аркан — не аркан, а ежели разжаловать, допустим, того жe майора в рядовые да на парашютике в глубокий немецкий тыл, к их фравам, пусть там свою доблесть проявляют, то, я думаю, и другие задумаются.

               Ну, а к жинкам яку меру? — спросил Бугаенко.

Белов задумался.

               Им?.. — и так и не придумав, видимо, достойной кары, снова обратился к Серебрякову: — Так, значит, тезка, и пролетел твой отпуск задарма, как в трубу?

               Почему — в трубу? — возразил Серебряков. Это только начало. А потом то ли было...

               Разве? — удивился Белов. — Ток чего же ты молчишь? Рассказывай...

               А что рассказывать, — расплылся в улыбкой Соребряков. И ухарски сдвинул пилотку па бок. — Встретилась красивая, молодая...

— Врешь, поди, — покачал головой Белов.

               Соври ты... Правда, с ребенком. Муж погиб. Летчик. Живет в одном доме с матерью. Квартира рядом. Два дня знакомились, на третий сошлись.

               Заливай! — махнул рукой Белов.

               А что мне заливать? За это орден не дадут. Конечно, может, я и поспешил, поторопился. Может, и дурака свалял. Но пока не раскаиваюсь. Ясно? Вот так-то... А теперь — закуривай, кто хочет. Табаку хватит на всех. Наш самый лучший, чувашский «Нарспи», — и он принялся деловито развязывать свой вещмешок.

 

ОТДЫХ

 

Дом отдыха в пяти километрах от передовой. Что может быть нелепее?

А свой, дивизионный. В бывшем помещичьем именье. В двухэтажном каменном особняке с балконом и террасами, С цветниками и тенистыми аллеями.

Но рядом — передовая. А для человека, привыкшего к окопной жизни, быть в пяти километрах от передовой — значит начисто лишиться покоя. Чуть где-то загрохотало, заухало, — окопному обывателю мерещится артналет, прорыв, канонада. Самолеты ли загудели над головой. Чьи? Бомбить будут? Десант сбросят?

То ли дело там, на передовой. Там ты сам всему хозяин и владыка. И ежели гукает где-то в стороне, ты спокоен, это тебя не касается. Твой слух привык к этому, и весь твой организм никак не реагирует на такую стрельбу. Другое дело, когда на твоем участке начинается заваруха. Тут уж не дремли и не зевай. Твои руки сами знают, что делать. И хотя бы голова была занята другим, они сами сразу же начинают действовать.

А тут? Этот осенний сон и сумрак аллей с таинственным шумом и шорохом листьев. И яркие цветы на клумбах в матовом бисере первого инея. И невдалеке от сада, на возвышенности, открытой всем ветрам, — алые звезды деревянных обелисков и венки цветов на глиняных бугорках могил, где покоятся герои дивизии, своей грудью загородившие путь немецким танкам и пехоте, пытавшимся ликвидировать сандомирский трамплин. Под одной из звезд — гвардии старший лейтенант Иван Голубев.

Как-то посмотрит хозяин именья на такое соседство? Если, конечно, он когда-нибудь вернется сюда.

Здесь в аллеях парка или па решетчатых металлических ступенях крыльца не мудрено встретить стройную а гибкую девушку в аккуратной гимнастерке и зеленой юбке, а не в ватных брюках, как окопные Дуси и Нади. И не в кирзовых, а в хромовых сапожках и даже туфельках. И с модными прическами. И с заливистым смехом.

Впрочем, эти прелести не для окопных вояк. Тут есть свои штабные аполлоны, которые умеют абсолютно не замечать окопного «обывателя», а если в замечают, то смотрят на него как бы с некоего пьедестала, а если начнут говорить о нем, то говорят, не скрывая высокомерия своего, как столичные резонёры о заезжем провинциале.

Устроители этого «заведения» сделали все, чтобы здесь действительно было тихо и уютно, чисто и светло, чтобы все радовало глаз и располагало к отдыху. Тут вам и ковры на полу, и чехлы на мебели, и тюль на окнах, и белые хрустящие простыни на койках. Две простыни: одна — наверх, другая — вниз. И мягкие пуховые подушки и перины. Как ляжешь, так и утонешь.

А окопный «обыватель» чувствует себя в этих «покоях», как дикий зверь в клетке. И ходит он из конца в конец сада и из угла в угол комнаты, и не находит себе места, и прислушивается к гулам передовой, и посматривает с тоской в ту сторону, — не покажется ли дымок над его землянкой, не помашут ли ему друзья пилотками, не позовут ли па кружку чая, на жареные грибы или па свежую зайчатину.

Каждый день так неожиданно свалившейся на Богомолова «недели отдыха» был для него пыткой. С утра до ночи — неприкаянное хождение туда-сюда, по вечерам — то какой-нибудь концерт, то кино из допотопного репертуара, а то и «сам себя весели». А с вечера почти до самого утра — переворачивайся с боку на бок и со спины на живот под одеялом на пуховиках. Ни водные процедуры, ни окутывание с головой, ни счет до ста и даже тысячи не приносили целительного забвения.

Другие отдыхающие были немного поспокойнее, но и они, судя по всему, тяготились необычной обстановкой. Общее мнение было такое: в госпитале и то лучше. А с передовой не может быть никакого сравнения: там — рай, здесь — каторга.

И вот сумрак наплывает и палату. Богомолов прямо-таки занедужил от переживаний и с тревогой ждет очередной бессонной ночи.

Из соседней комнаты доносится стук костяшек по столу: там играют в домино. Один голос натужный, с хрипотцой, выделяется особо. Он рассказывает.

— Вот у нас в «семерке» был случай —так случай. Не случай, а история с географией. Дали ефрейтору отпуск. По семейным делам отпросился... И вот приезжает он к своей благоверной, а там — старшина... Что ты тут будешь делать?

«Все о том же, все о том же», — думает Богомолов, ворочаясь с боку на бок. — Как будто и впрямь все тылы помешались на распутстве. Хорошо еще, что его Юлия — не в городе. А то бы, наверное, и он извелся от ревности».

В палате совсем стемнело. В соседней комнате зажгли лампу с абажуром. Пришел сосед Богомолова по палате — младший лейтенант из «девятки».

               Не спишь? — спросил он. — Сумерничаешь? Я зажгу. Почитаем на сон грядущий.

               Где был? — спросил Богомолов.

               С одним штабистом познакомился, — сказал младший. — Скучный, скажу тебе, народ. Только и разговору, что об орденах, медалях, погонах. Да о генералах еще. Того он видел, тот ему руку пожимал, тот благодарность объявил. Ну прямо — как ребенок. А звание — старший лейтенант. Умора!

               О чем же ему еще говорить? — спросил Богомолов.

               Как о чем? — удивился тот. — Ведь война же идет. Ему же доступ ко всем стратегическим тайнам и секретам. А он в них — ни бельмеса. Спросил: когда перейдем в наступление? Не знает. Что будет с Польшой после войны? Не знает. Ничего не знает.

               Какой же дурак будет разглашать тайны, — сказал Богомолов. — Первому встречному-поперечному.

               Я-то встречный-поперечный? — усмехнулся тот. — Да я раньше его пришел в эту дивизию... Ну, наконец, если о войне не хочешь, говори хоть о женщинах.

               О них и без того много разговору, —сказал Богомолов. — Вот только что перед твоим приходом, — он кивнул на дверь, — один поведал, как ефрейтор в тыл ездил.

               Жену-то застал с майором? — оживился младший лейтенант. — Поизбаловался наш брат в тылу. Что верно, то верно. Один мой приятель по этому поводу целую поэму написал. Классика! Хочешь почитать?

               С удовольствием, — согласился Богомолов.

Тот вынул из-под подушки полевую сумку, достал из нее толстую клеенчатую тетрадь, подал Богомолову:

               Вручаю. Можешь переписать. Пошлешь своей жене — в точку попадешь.

Богомолов взял с предубеждением: едва ли что-нибудь путное могло быть в этой тетради. С солдатским фольклором — письмами в стихах и переложенными на свой лад и манер известными песнями — ему приходилось встречаться не раз. Здесь тоже были стихи. Поэма о любви фронтовика, о коварстве женщин, а главное — о своей неприязни к тыловикам.

Начиналось это поэтическое послание смело и своеобразно:

 

Последний выстрел пролетел со свистом,

Кровавый запад утонул в дыму.

Любимая, как жду твоих я писем.

А их все нет, не знаю, почему.

Друзья смеются: так-то, мол, и так-то.

Хотя она законная жена,

Но в наше время очень мало фактов,

Когда бывает женщина верна.

А я шучу: ну что ж, пускай забыла,

Пускай с другим потешится чуть-чуть.

Потерпим. Лишь бы дотянуть до тыла.

Найдем себе не хуже как-нибудь...

 

Затем автор, окопный поэт, нарисовал довольно правдоподобный образ тылового Дон Жуана с погонами офицера, который знает вкус в винах и умеет обольщать и угощать, чтобы затуманить мозг своей очередной жертве. Разделав его «под орех» и вскрыв пустое нутро, автор послания и предупреждает свою любимую, чтобы она убереглась от соблазна, и негодует, и угрожает, и смеется над ее поклонником и над ней. А в самом конце батальная сцена:

 

Рассвет. Заговорили батареи.

Вновь закипел невероятный бой.

Я быстро выбегаю из траншеи

В потертой гимнастерке фронтовой.

— Вперед, друзья! За Родину! За правду,

За тех, кто ждет нетерпеливо нас!

За наши встречи на тропинках сада!

За искренность и сладость женских ласк!

 

Кончалось послание опять-таки фразой, которая рефреном проходила через всю поэму: «Потерпим. Лишь бы дотянуть до тыла».

Пока Богомолов читал, владелец тетради с любопытством следил за выражением его лица и то хмурился, то расплывался в улыбке.

               Ну, как находишь? — спросил он, когда увидел, что рукопись дочитана.

               Немножко сентиментальна, — начал Богомолов с критических замечаний. — И не совсем здоровое противопоставление фронтовиков тыловикам. Но в своем роде интересная вещь.

      Чего там — «в своем роде», — не согласился младший лейтенант. — Написано не хуже Симонова.

     Думаешь? — удивился Богомолов.

      Не думаю, а точно говорю. Что у Симонова? «Жди меня и я вернусь!» Молитва. Ну, а если не ждет. Тогда что?.. А тут — все ясно: «Найдем себе не хуже». Понимать надо, гордость солдатскую иметь, — и он потянулся, чтобы взять свою тетрадь.

     Ты же списать разрешил, — задержал ее Богомолов.

     Дошло, значит? — самодовольно усмехнулся тот. — Ну, тогда валяй, списывай. Пошлешь своей — в точку попадешь, — повторил он.

Богомолову пришлось подняться, зачинить карандаш, достать свою терадь и, набросив на плечи шинель, коршуном сутулясь под абажуром, до поздней ночи переписывать это окопное творение безвестного автора.

А ведь это и в самом деле звучит неплохо:

 

Рассвет. Заговорили батареи.

Вновь закипел невероятный бой.

Я быстро выбегаю из траншеи

В потертой гимнастерке фронтовой.

 

ПРОРЫВ

 

2 января 1945 года ровно в 5.00 в предутренней мгле над Сандомирским плацдармом, на сорокакилометровом участке фронта поднялся огненный смерч.

Если бы композитор задался целью запечатлеть это утро в симфонии, он начал бы с тихого беспечного кружения снежинок над траншеями, с тех нестройных и приглушенных звуков, какие возникли задолго до наступления: со звуков разматываемых связистами катушек, стука колес, фырканья лошадей, урчания автомашин. Потом, где-то перед рассветом, к ним прибавились новые: гул артиллерийских тягачей, нечаянное звяканье котелка о ствол автомата или саперной лопаты о минометный ствол, скрип снега под ногами, тихая перебранка, перемолвка, беззлобный хохоток. Это подтягивались к переднему краю танки, самоходные пушки, бронетранспортеры, батальоны и полки стрелков с подразделениями автоматчиков, пэтээровцев, минометчиков, чтобы в нужную минуту хлынуть в проран через рубеж, как вода через шлюзы, и ринуться вперед, на запад.

Правда, в эту ночь на переднем крае делалось и многое другое. Например, саперы ползали со своими ножницами и резали колючую проволоку, делая проходы для пехоты и танков и снимая противотанковые «лепехи» и противопехотные натяжные мины как на своей полосе, так и на вражеской. Но это делалось без шума, без единого звука, так что отразить это в симфонии едва ли можно. Так же без звука тут и там сгружались и укладывались в штабеля ящики снарядов и мин, устанавливались на заранее оборудованных огневых позициях орудия, артиллерийские установки, минометы.

Но и те немногие звуки, какие были слышны, в последние минуты перед началом артподготовки смолкли. Все словно замерли в ожидании.

Молчит и противник. А вдруг он вывел свои основные силы с переднего края? Что тогда? Неужели эта артиллерийская молотьба будет грохотом палок в барабан? Нет, этого не может быть!

И вот — началось! Началось не то с шипенья раскаленной лавы, не то с клокотания. Если бы гигантские чаны холодной воды были разом выплеснуты на раскаленные добела огромные стальные плиты, то и тогда, наверное, не было бы такого страшного шипения, как тут. Это гвардейские «катюши», сбросив брезент, вдруг окутались клубами дыма и метнули в небо первые огненные клинки своих реактивных снарядов.