На правах рукописи

ВЛАДИМИР    ВОЙНОВ

П Е Р В Ы Е      Л А С Т О Ч К И

Дневник деревенского учителя


1962 год


От автора
Дневник Сергея Огаркова
35 лет спустя


ОТ АВТОРА


Спросите любого, как он пошел в школу. Молодой призадумается: давно ли «ау» и «уа» читал как откровение. Пожилой вздохнет: вот уже и дети его расстались с букварем. Как летит время! Старый вспомнит себя резвым мальчонкой, бегущим в класс, улыбнется. И каждый обязательно вспомнит первого своего учителя или учительницу.

Их никогда не забудут и те, кто впервые раскрыл букварь, когда по возрасту и жизненному опыту мог сам учить других. Но случилось иначе: человеку пришлось постигать книжную премудрость, подбирая бороду, чтобы не размазать написанное. Уверенный, ловкий в любой работе, он, стыдясь и робея, садился за стол со школьной тетрадкой. Огрубевшими в труде, непослушными, плохо гнущимися от мозолей пальцами едва держал тоненькую ученическую ручку: она, почти невесомая, казалась ему настолько тяжелой, что становилось жарко от усилий, мокрая рубаха прилипала к спине. И нередко то ли градина пота, то ли соленая мужицкая слеза падала на тетрадку в косую линейку, и все, что с невероятными усилиями было нацарапано на листке, расплывалось на нем фиолетовой лужей.

Забудет ли такой ученик первого своего учителя? Никогда! Нет и таких учителей, которые позабыли бы первых своих учеников. Я, старый учитель, помню их всех до одного, вижу, слышу каждого, молодого и старого. Сколько этих первых было в наше время! Вся страна, завершив «последний и решительный бой», на диво всему миру села за парту. «Учиться, учиться и учиться», - бойко писали малыши завет вождя. «Учение — свет, неученье — тьма», - с усилием выводили натруженными дрожащими руками взрослые и прозревали от вековой темноты.

Не прошло и полвека, свет учения бессмертного вождя победил темноту. Пройдет еще два десятка лет, и завет великого учителя: «От каждого - по способности и каждому — по потребности», начертанный сегодня на знамени учеников его, как боевая программа, станет законом жизни людей.

Невероятно? Сказочно? Но давно ли казалась сказочной мечта человека преодолеть межпланетное пространство, оторваться от земли и увидеть своими глазами жизнь других планет! Сегодня эта мечта становится реальной.

Поколение, овладевшее такими высотами труда и знаний, увидит не только жизнь других миров во вселенной, но и новый мир на их планете, мир, примера которому не знала история человечества. Они будут творцами его.

Но и на светлых вершинах нового мира они никогда не забудут, с чего начинали отцы и деды. Трудным было начало!

Их первым шагам от тьмы к свету, к знаниям и посвящен дневник деревенского учителя Сергея Огаркова.

Не так уж много времени отделяет нас от описанных в этом дневнике событий. Но какой пройден путь! Если мы окинем его взором с высоты сегодняшнего дня, он покажется нам космически необъятным.

Но мы же прошли его!

Перед новыми высотами мы стоим не теми, какими начинали подъем. И как бы ни головокружительны были кручи этих высот, преодолеем их. Залог тому — весь пройденный нами путь.


Д Н Е В Н И К    С Е Р Г Е Я     О Г А Р К О В А


25 сентября 1924 года.


Фу, черт! Третий день сеет и сеет дождь. На улице такая тьма, хоть глаз выколи. И на душе у меня, как за окном, тоже темно и ненастно эти дни. Не смотрел бы ни на что. Сижу в четырех стенах один-одинешенек. Спать — рано, да и не спится мне что-то. Сердце словно кто схватил и сжал в кулаке. Тоска! Такая тоска!

И занесла же меня нелегкая в эту беспросветную глушь...

Нет, стой, Сергей. Так нельзя. Надо все припомнить с самого начала, как было.

А ведь было-то это совсем недавно, чуть побольше месяца назад.

Под вечер я сидел у распахнутого окна. На подоконнике лежали передо мной задачник по тригонометрии Рыбкина и тетрадь. Но я не занимался, хотя до отъезда в Москву оставался всего один день. Завтра должна была возвратиться из родного села Шура Цветкова. До занятий ли тут! Мы еще весной договорились с ней поехать вместе учиться. Правда, она — в пединститут, а я — в МИИТ, на инженера железнодорожного транспорта.

Все лето я ждал с нетерпением этого «завтрашнего» дня. И вот осталась до него всего одна ночь. Сердце замирало от одной мысли о большой перемене, которая ожидала меня в жизни. В самом деле, сегодня пока еще школьник, хотя вторая ступень позади; завтра — студент. Завтра я буду на верном прямом пути к заветной цели! И Шура!.. Эх, Шурка!..

Но почему-то мне было и грустно в этот вечер.

Вдруг на раскрытый учебник упала записка.

Я вздрогнул от неожиданности. Что это? Развернул бумажку — на ней всего одна строчка знакомым почерком: «Сережка, жду у клуба. А.Ц.»

- Шурка приехала! Шурка приехала! - вскочил я. Наскоро переоделся и пустился бегом, как мальчишка, к клубу. Сердце мое готово было выпрыгнуть. Не знаю, от быстрого бега или от счастья.

У клуба наши ребята и девчата собирались играть в баскетбол. Я издали увидел Шуру среди них. Она стояла с Валей Губиной и Симой Серовой, нашими одноклассницами. Мне хотелось броситься к Шуре, но неудобно было при всех. Издали поклонился ей. Она улыбнулась мне и весело засмеялась над чем-то с подругами. Меня окружили ребята.

- Вот, кстати, Сережка! - обрадовался Кирюшка Дмитриев. - Нам как раз одного не хватало в команду. Начнем, что ли? - крикнул он.

Мы заняли свои места на площадке. Я оказался против Шуры. Когда подавали мяч, успел шепнуть ей:

- Я ждал тебя завтра.

- Не доволен?

- Да я не чувствовал земли под ногами!

После баскетбола все направились в кино. А мы с Шурой незаметно откололись и пошли потихоньку за линию к реке. Шура рассказывала, как она провела лето. Мы так увлеклись воспоминаниями, что позабыли обо всем и совершенно не заметили, как подошли к переезду.

- Стой! - схватил я Шуру за руку и отступил с ней назад. Перед нами опустился шлагбаум. У семафора раздался короткий басистый свисток: прибывал пассажирский.

- Послезавтра и мы поедем! - сказал я Шуре.

Она чуть подалась ко мне и, понизив голос, призналась:

- Мне и хочется скорее в Москву, и почему-то страшно.

Поезд загремел на входных стрелках. Шура отпрянула в сторону, припала плечом к моему плечу.

Я глянул на паровоз. Из окна будки смотрел на нас мой отец. Я испугался, как школьник, и чуть не отскочил от Шуры.

«Да что я, маленький?» - тут же все заговорило во мне. И я выдержал папин пристальный взгляд, его улыбочку в ус и сказал Шуре:

- Видела, кто ведет скорый? - сказал не для того, что хотел похвастаться своим отцом, машинистом первого класса, не потому, что для Шуры это имело значение, я скорей подчеркнул для себя, что стал уже достаточно взрослым человеком, что у отца своя дорога, а у меня — своя, и что никто, никто теперь не волен помешать мне идти по ней.


Помню, мальчишкой лет десяти в пасху забрался я вместе с другими ребятами на колокольню собора звонить. Глянул с высоты на город, на поля за ним, на темное безбрежное море лесов за рекой — и онемел, потрясенный, вцепившись пальцами в решетку перил. Мне показалось, что я лечу над всем этим залитым весенним солнцем миром, впервые так широко раздвинувшимся передо мной. А колокола так оглушили, что у меня весь день звенело в ушах. И когда я лег спать, мне долго казалось, что вместе с густыми волнами звуков и я куда-то плыву и плыву над землей.

Так и всю ночь, после встречи с Шурой, во мне звенело все. И я не мог уснуть, лежал в нашем сарае на сене, закинув руки за голову, прислушивался к себе, все старался понять, что такое творится со мной.

А творилось что-то большое, светлое. Как-то по-новому зазвучал мир, окружавший меня. На станции весело перекликались паровозы, точно и они торжествовали мою радость и счастье. Кузнечики в пахучем сене так задорно, так празднично звенели, что мне казалось, и им не спалось в ту ночь, потому что в жизни произошла решительная перемена, и что никому сейчас не до сна. Сердце мое то начинало усиленно биться, то замирало.

Шура все время, как наяву, стояла передо мной. Я смотрел в ее темно-голубые глаза, мысленно разговаривал с ней и слушал ее голос, ее звонкий, счастливый смех. Я держал ее руку, словно мы с ней все прощались у калитки, маленькую, нежную руку, с немного огрубевшей за лето ладонью, и чувствовал, как она едва заметно дрогнула, когда Шура тихо призналась мне: «Я очень скучала, Сережа, в селе!»

Это прозвучало как «Я люблю тебя, Сережа!», хотя этих слов мы еще не сказали друг другу, ни я, ни она. «И не надо, не надо пока! - думал я. - Шурка!.. Шурочка!» Мне хотелось и смеяться, и плакать.

Я заснул, когда яркий солнечный свет прорвался в выбитый сучок в дощатой стене и рассек, как мечом, полумрак в сарае. Долго ли я спал, не знаю. Мне кажется, только успел забыться, как братишка Васька забрался ко мне.

- Вставай, Сережка! - начал трясти он меня и травинкой щекотать в носу.

- Пошел к черту! - оттолкнул его, свернулся и закрылся наглухо одеялом.

Васька сдернул его.

- Вставай, тебя срочно в райком вызывают!

- В какой райком?

- С добрым утром, «в какой райком», - передразнил Васька. - Наверное, опять на субботник в депо. Мы своим классом вчера ходили. Сегодня твоя очередь, будущий студент.

По всему было видно, Васька не шутил. «А мы с Шурой в двенадцать на реку хотели идти, покататься на лодке в последний раз, - вспомнил я. - Вот некстати затеяли субботник. А ведь не скажешь, что тебе надо с девушкой встретиться. Ребята так высмеют — и думать о том позабудешь».

Позавтракал и пошел.


26 сентября.


Возле крылечка райкома, в стороне от городских ребят, стояли Димка Шабанов, Кирюшка Дмитриев, Валя Губина, Сима Серова и Катя Фокина — все мои вчерашние одноклассники. Я спросил:

- Почему мало наших?

- Больше из железнодорожной школы никого не вызывали, - сказал мне Димка Шабанов.

- Почему же только нас, шестерых?

- Не знаю, - пожал плечами Димка. - Коля Пылаев сказал, что по очень важному делу, а по какому, умолчал. Только посмотрел на нас так загадочно. «Скоро, - сказал, - узнаете, и побежал звонить в уком.

- Наверное, опять на стройку лесопильного, - начал гадать Кирюшка Дмитриев.

- Тогда бы лопаты взять велели, - возразила Валя.

- И в уком бы незачем звонить, - поддержала Валю Сима Серова. - Коля бы сам как секретарь райкома сказал, что делать.

Гадать долго не пришлось.

- Идемте все к Смолину! - крикнул с крыльца Пылаев и направился впереди всех к укому комсомола.

В кабинете Вани Смолина собралось всех нас восемнадцать человек. Расселись, кто на диван, кто на стулья, кто на подоконники.

Ваня встал за своим столом, - по-военному ловко разогнал складки на френче под ремнем (он шестнадцатилетним мальчишкой ушел добровольцем на фронт против Колчака и теперь по армейской привычке носил только военную форму), улыбнулся нам и начал серьезно:

- Дело вас ждет, ребята, большое, государственное! - Ваня помолчал, обвел всех нас взглядом и сообщил значительно: - Культурную революцию начнем в деревне разворачивать. И вы, комсомольцы, опора. Все вы дети рабочего класса. Ваши отцы против белогвардейцев и интервентов боролись с винтовками в руках. А вам предстоит борьба с другим врагом, с «идиотизмом деревенской жизни», - ввернул он книжные слова. - Это сильный и опасный враг. Его в одном бою не одолеешь. С тылов придется атаковать. Для того и открываем в уезде восемнадцать новых школ. А вас решили в учителя призвать. - Он так и сказал: «призвать», как будто речь шла об армии.

Я сначала слушал Ваню как-то со стороны и не особенно вникал в смысл того, что он говорил. Я весь был переполнен своим. Думал: «Ну, это быстрее субботника кончится, - и обрадовался: - Успею к двенадцати!» Слово «призвать» резануло меня. Внутри похолодело.

Смолин говорил еще. Я не слушал: не доходило. Потом зашумели ребята. О чем — не помню. В память врезалось только одно. Когда расходились, Кирюшка сказал Ване, смеясь:

- Ну какой я учитель? Я на паровозе с кочегара думал начинать.

- Ничего, Кирилл, не боги горшки обжигают, - успокоил Смолин. - Для начала проинструктируем, зимой, на каникулах, подучим, а летом на курсы командируем.

Я был подавлен, потрясен, с мыслями не мог собраться. Вышел из укома вместе с другими и побрел как очумелый домой. На полпути оглянулся на все и... задохнулся даже. Все взбунтовалось во мне вдруг. Я сорвался с места и побежал что было духу обратно. К Смолину влетел пулей.

- Мне же надо завтра в институт ехать! - выпалил ему.

- Годик-два повременить, Сергей, придется, - сказал Ваня спокойно.

- Как «годик-два?» У меня извещение из МИИТа в кармане!.. И разовый билет папа выписал!.. Вот он!..

- У Шабанова тоже выписан: парень собирался в железнодорожный техникум.

Крыть мне было нечем. И в то же время все восставало во мне против этого решения.

- Смолин! - начал я запальчиво. - Вы решили в укоме сделать меня учителем. А я не хочу им быть!.. Не хочу!.. И совсем уже некстати, сгоряча: - Я ненавижу учителей!.. Все они Беликовы!..

- Ну и хватил! - захохотал Ваня. - Горячий ты, оказывается, парень, Сережка, - сказал он уже серьезно и спросил меня: - значит, и Михаил Лаврентьевич — Беликов?

Это он о секретаре укома партии, Пуртове, который у нас в выпускном девятом классе политграмоту преподавал. У меня язык присох. А Ваня сказал с укором:

- Для того и посылаем вас, рабочих ребят, чтобы не Беликовы начинали такое важное дело.

- Не поеду! - отрезал я.

Смолин поправил ремень, закинул руки за спину, покраснел, но спросил спокойно, с недоброй улыбочкой:

- Может быть, ты хочешь комсомольский билет на стол положить? Клади! - Он отступил на шаг, освободил мне дорогу к столу.

Но тут отворилась дверь: в кабинет вошел сам Михаил Лаврентьевич.

- О чем шумит комсомол?

Смолин рассказал ему и подчеркнул:

- Придется на бюро ставить вопрос о товарище Огаркове.

Михаил Лаврентьевич не обратил внимания ни на последние слова, ни на холодный тон Смолина. Он показал мне взглядом на диван. Мы сели.

- Так... Значит, не хочешь быть Беликовым, Сергей? - спросил Пуртов, подумав.

- Не хочу, Михаил Лаврентьевич! - с надеждой признался я. Пуртов с отцом давно дружил, бывал у нас. Думал, поддержит.

- Я тоже был уверен, что не хочешь. Это хорошо! - одобрил он. - Потому и подсказал Смолину твою кандидатуру. - Пуртов улыбнулся. У него шрам на щеке. И улыбка от этого какая-то трогательная. - На днях мне Петя Колосов из вашего класса тоже, как и ты, заявил: «Не хочу торгашом быть!» Я и ему так же ответил: «Вот и хорошо, Петя! Потому и посылаем тебя в кооперацию торговать. Парень ты честный, разбитной. Мы громили представителей частного капитала на открытом поле боя. А ты добивай их на экономическом фронте. Ленин завещал нам учиться хорошо торговать, чтобы выйти победителями в новой экономической политике».

Я слушал Пуртова, уронив голову.

-Так-то, Сережа. - Михаил Лаврентьевич обнял меня, встряхнул за плечи, ободряя: - А тебе вот рядовым культурной революции придется выступать против темноты и невежества деревни. Нелегкая задача. А скажи, где комсомольцы выбирали путь полегче? Ты спроси у Вани Смолина, легко ему было на фронте? Поинтересуйся, как комсомольцы ходили в атаку.

Михаил Лаврентьевич замолчал, видно, вспомнил, что сам пережил в годы гражданской войны, особенно, когда погиб его единственный сын, комсомолец.

У меня духу не хватило возражать ему. А он улыбнулся мне и пообещал:

- И учиться поедешь! Даю тебе верное слово! Послали же Шуру Цветкову в вуз по комсомольской путевке. Почему ее первую, а не тебя — сам знаешь. За это первенство ее отец жизнь отдал в бою... Хороший был комиссар Илья Ефимович!.. Страстный революционер, боевой! - Глаза у Михаила Лаврентьевича заблестели. Дрогнула жилка у шрама. Он встал, отвернулся к окну и стал смотреть на улицу.

Я тоже вскочил. Пуртов тепло, хорошо посмотрел мне в глаза.

- Надеюсь, Сергей, оправдаешь доверие партии! Только не горячись в решении важных вопросов.

Я крепко пожал Михаилу Лаврентьевичу руку.


Шура ждала меня на берегу реки, где мы условились встретиться. Она знала обо всем, но, видимо, надеялась, что мое второе посещение укома как-то изменит дело.

- Так значит, все, Сережа? - спросила она упавшим голосом.

Я молча кивнул головой.


Домой возвратился я совсем убитый. Отец только что пришел из депо и прилаживался на дворе, у сарайчика, помыться.

- Слей мне, сынок! - попросил он и посмотрел на меня внимательно, изучающе. Помылся — снова глянул.

Я потупился.

- Что случилось?

- Учителем в деревню посылают.

Отец задумался, присел на дрова.

- Выходит, не рад, что посылают?

- Я же учиться собирался.

- То я знаю, Сережа... Инженер из тебя хороший получился бы: к производству интерес есть и зубило в руках держать умеешь. Ты не говорил в своем комсомольском укоме об учебе-то?

- Спорил со Смолиным... Только что спорить с ним, когда мою кандидатуру сам Михаил Лаврентьевич выдвинул.

- Михаил Лаврентьевич?! - Папа отложил полотенце, глянул пытливо мне в глаза. Переспросил: - Михаил Лаврентьевич, говоришь?

Я кивнул головой.

- Ну уж тут, парень, раздумывать нечего! И тебе, и отцу уком партии честь оказывает! - Щеки у отца разрумянились, на них, как у всех паровозников, ярко выступили черные точечки несмываемой сажи в порах. - Оно так и есть, Сережка, честь!.. Я вот прежде чем в машинисты- то выбиться сколько черным рабочим был? А потом кочегаром да помощником отломал кусок времени немалый... Ты же в семнадцать лет учитель! Сергей Данилович! Возьми-ка теперь тебя голой-то рукой! - папа засмеялся. - А меня до тридцати лет Данилкой звали. - Это он уже шутил, чтобы развеселить меня. А мне совсем не весело было.

- Стало быть, не хочешь в учителя?

- Не знаю.

- Э, нет, знать надо. Поучиться еще успеешь. А тут раз уком посылает, - значит, надо, парень: партии виднее, куда тебе маршрут дать.

Для отца, коммуниста ленинского призыва, воля партии была непреложной, авторитет секретаря укома Пуртова непререкаем. Он гордился тем, что после смерти Ленина сам Пуртов рекомендовал его в кандидаты. Отец и в нас с Васькой воспитывал такое же отношение к партии, к комсомолу. И я думал, что он начнет сейчас проводить со мной политбеседу. А он повернулся ко мне, поднял за подбородок мою голову, уставился мне в глаза, спросил:

- В учебе ли дело, Сережа? Может, другое что?

У меня кровь бросилась в лицо и уши запылали. Я не знал, куда деваться от стыда.

Отец покачал головой.

- Понятно... Но рано тебе об этом думать, сынок: молод еще... - Голос у отца стал такой мягкий, ласковый. - Видел вчера с паровоза, хорошая девушка. Родитель ее тоже известен нам. Светлую память оставил по себе Илья Ефимович... И все же раненько, Сережа. - Папа взял травинку в зубы, задумался. Потом хорошо так улыбнулся, поерошил мне волосы: - Не тужи, парень: если то настоящая дружба — расстояние и время нипочем. Настоящий друг в тяжелые минуты еще лучше познается. Не отвернется от тебя — вверяйся ему смело!

Я сначала думал, что отец на смех подымет меня. Но папа не смеялся, не шутил. Он говорил вполне серьезно. И я так благодарен был ему за это! Так благодарен!.. У меня легче и как-то светлее стало на душе.


27 сентября.


Поезд пришел, было совсем еще темно. В плацкартном вагоне пассажиры спали. Я поставил Шурину багажную корзинку на свободную полку, и мы вышли в тамбур.

- Сережа, - попросила Шура,- пиши мне чаще, чаще! Будет время — каждый день!.. Обо всем, обо всем!

- А ты?

- Зачем ты спрашиваешь?

Поезд стоял короткие двадцать минут. Надо было многое сказать друг другу. И мы говорили, говорили и в то же время чувствовали — не то: главное оставалось невысказанным, не хватало решимости.

На вокзале дали первый звонок. Я затаил дыхание, словно от этого могло остановиться время, отдалиться роковая минута. Второй звонок. Я положил руку Шуре на плечо. Она подалась ко мне. Я обнял ее и в первый раз поцеловал в щеку. Шура откинула голову, глянула в полумраке свечи мне в лицо и горячими губами припала к моим губам.

- Шурка, навек!

- Нерушимо!

Я на ходу спрыгнул с подножки. Вагоны пробежали мимо меня. Красный огонек уплыл в темноту и угас.

- Нерушимо!.. Нерушимо! - прошептал я с надеждой и пошел к вокзалу. Впереди, за далеким глазком семафора, в робкой полоске света на горизонте обозначился темный лес. Новый день рождался за ним. Новая, не выдуманная в мечтах жизнь началась для меня в это утро.


28 сентября.


Всех нас, шестерых из железнодорожной школы, назначили в одну Поречинскую волость, самую северную, самую глухую в нашем уезде. Выехать туда мы решили все вместе и условились собраться на площади Ленина, около укома партии.

Димка Шабанов и Кирюшка Дмитриев, нанявшие одну подводу, прибыли на место сбора первыми. Потом мы подкатили с Валей. Мой и ее отец, Николай Васильевич, два давних друга-машиниста, решили нанять для нас тоже одну подводу. «Нечего деньги-то на ветер бросать: они в хозяйстве пригодятся», - решили наши старики. Долго мы ждали Симу Серову и Катю Фокину: проспали они, да и сборы у них были неторопливые.

Кирюшка, мечтавший стать машинистом паровоза, и Димка, собиравшийся в техникум, легко смирились с крушением своих надежд, и к жизни в деревне каждый подготовился по-своему. Кирилл вооружился двустволкой, надел болотные сапоги выше колен. А Димка привязал к дрогам под корзинку тарантаса лыжи и палки. До зимы было далеко, август еще не кончился, день обещал быть знойным, а наш спортсмен вырядился в теплые лыжные штаны и фуфайку, точно от Поречья до своей будущей школы собирался бежать на лыжах.

Валя Губина, «Соловушка», как мы все ее называли в школе за ее чудесный голос, взяла с собой гитару. В сером чехле она лежала в нашем тарантасе. Вале все в школе предсказывали будущее певицы, говорили, что ее место после второй ступени только в консерватории. И сама Валя втайне мечтала об этом. Но, когда ее судьбу решил уком, она ни словом не возразила.

- Неужели ты ни капельки, Валя, не жалеешь, что все так получилось нескладно? - спросил я ее, когда нас инструктировал инспектор уоно.

Она посмотрела на меня с недоумением и ответила, как взрослая, прожившая немалую жизнь:

- Одно дело, Сережа, мечты, другое - действительность. Ты же знаешь, какая у нас семья. Папе одному трудно поставить ребят на ноги. Годика два-три поработать придется, помочь ему, пока Люся, Егорушка да Галька подрастут. Одеть ребят да и самой одеться надо. А ситец и другие материалы, знаешь, как сейчас дороги.

Положение у Вали действительно было тяжелое. Три года назад у нее умерла мать от тифа. И все заботы о двух сестренках и братишке легли на Валины плечи. А было ей тогда всего четырнадцать лет. Но она оказалась хорошей хозяйкой: и училась в числе первых, и дома всегда успевала вовремя накормить ребят, чистенько одеть их, проследить, как готовят уроки Люся и Егорушка, младшую, Гальку, приласкать, а отца снарядить в поездку.

Валю пришла проводить вся семья. Для осиротевших ребят отъезд ее был большим горем: они привыкли к ней, как к матери. Мы с отцом и мама стали в сторону, к коновязям около забора, чтобы не мешать детям и Николаю Васильевичу переговорить обо всем на прощание с Валей, и издали наблюдали за ними. Валя что-то серьезно говорила отцу и Люсе, остающейся теперь хозяйкой дома, видимо, что-то наказывала, а сама шестилетней Гальке любовно расчесывала русую шапку кудрей.

До чего же Валя в эту минуту была похожа на свою мать, Ольгу Максимовну, - и строгим лицом с такой это сердечной теплотой во взгляде, и каждым движением своим! Мне припомнилась в то время другая картина. Зимой в 1921 году мой отец приехал из госпиталя после ранения. Мама по случаю такого торжества достала где-то конины на котлеты и послала меня к Губиным за мясорубкой. Я, как ветер, ворвался в их дом. Валя сидела на табуретке, а Ольга Максимовна гребенкой расчесывала ей кольца кудрей и приговаривала, воркуя:

Хорошо у тебя, Валюшка, вьются волосы. Но горюшко расчесывать их. Счастлива ты: есть кому это делать!

Не знаю, почему мне припомнилось все это. Может быть, потому, что в теплой улыбке, в чистом блеске мелких ровных зубов Вали так неповторимо сказалась ее мать, на редкость красивая и справедливая женщина. Мы жили рядом с Губиными. С Валей вместе росли, вместе играли, дружили, ссорились, нередко даже дрались. И Ольга Максимовна, примиряя нас, была всегда справедлива, никогда не отдавала своей дочке предпочтения. «И вот жизнь снова сталкивает меня с Валей. Хватит ли теперь у нас мира и совета?» - думал я.

Подъехали, наконец, Сима Серова и Катя Фокина. Мы начали усаживаться в тарантасы. Но в это время от укома подошел к нам Михаил Лаврентьевич Пуртов с двумя новенькими книжками в руке. Мы выскочили из своих экипажей, окружили его.

- Первые ласточки культуры полетели в лесную глушь? - спросил он, пожимая нам руки.

- И впереди всех Димка и Кирюшка! - звонко засмеялась Катя Фокина. - Они сегодня самые легкие.

Охотник и спортсмен так покраснели от смущения, что на лбу у них выступил обильный пот.

- Молодцы! - похвалил Пуртов Кирюшку и Димку. - Решили обосноваться крепко. Ну, а вы что взяли с собой? - спросил он Симу и Катю. - Без дела скучно будет коротать долгие осенние и зимние вечера.

- Мы, Михаил Лаврентьевич, набрали с собой книжек, полотна, да ниток для вышивания, - призналась Катя.

- Как же, пора и о приданом подумать: девицы на выданье, - съязвил в отместку Кирюшка.

Мы все захохотали. Посмеялся с нами и Михаил Лаврентьевич, заметив полушутя, полусерьезно:

- Об этом тоже нелишне подумать. И спросил меня: - Ну, а ты, Сергей, чем вооружился?

Я об этом как-то и не подумал, захваченный другими переживаниями, и откровенно признался, что даже книжек забыл захватить с собой.

- Зря, - покачал головой Михаил Лаврентьевич и протянул мне два томика Горького. - Возьми, подарю. Я куплю себе другие.

- Что вы, Михаил Лаврентьевич! - запротестовал я.

Но Пуртов настоял на своем и сказал всем нам:

- Без книг в деревне жить нельзя. Мне-то уж вы поверьте в этом, друзья: сам начинал работать в маленькой сельской школе. А вам придется жить в еще более глухих местах. В одиночестве может охватить тоска. Это очень опасное состояние духа. Если поддаться ему, можно оступиться. А оступаться нельзя. Вам придется быть не только учителями, но и пропагандистами великих ленинских идей, представителями Советской власти. Почетная миссия! Так надо честно и выполнять ее. Быть на высоте своего положения. А для этого нужно крепко дружить с книгой, постоянно учиться... учиться у жизни... учиться у народа! - подчеркнул Пуртов, набивая табаком трубку-носогрейку.

Мы посмотрели на него с удивлением: чему, мол, учиться у неграмотных мужиков и баб?

Николай Васильевич понял наши невысказанные мысли и, пока Михаил Лаврентьевич прикуривал, сказал значительно:

- Поживете среди людей — поймете, чему.

- Верно, машинист! - одобрил Пуртов, выдохнув клуб дыма.

- Ну, что ж, вам в путь, а меня здесь дела и люди ждут. Летите, друзья мои! - Михаил Лаврентьевич в школе называл нас ребятами, как и все учителя. В новом обращении его прозвучало что-то необычное для нас, значительное. - Что, девочка, приуныла? - по-отечески спросил он Валю Губину.

Валя смогла только горько улыбнуться в ответ. Глаза у нее заблестели.

Михаил Лаврентьевич тоже улыбнулся ей, достал из кармана конфетку и протянул ее Гальке, обвившей руками сестру. У шрама на щеке секретаря часто-часто запульсировала жилочка.

- Расставаться всегда грустно, ребята, - обратился Пуртов опять по-школьному к нам. - Но выше голову, бодрее взгляд!.. Трудно будет, не разберетесь в чем — поможем. Не скрою, обстановка в деревне сложная: нэп, кулаки снова голову начали поднимать. Ухо надо держать остро. И, чур, дорогу в уком не забывайте. Надо — запросто приходите... Ну, доброго вам пути! - Пуртов попрощался с нами и поспешил к пролетке, ожидавшей его около крыльца укома: видно, ехал куда-то в волость.

Мы с отцом крепко обнялись. Мама всплакнула у меня на плече. Вдруг, откуда ни возьмись, появился Васька, с рассветом убежавший на рыбалку.

- Сережка? - едва перевел он дух. - Ты подарил мне удочки. Подари хоть одну блесну!

- Возьми, Вася, все три, - разрешил я.

- Все три? - не сразу поверил Васька. А убедившись, что я не шучу, вихрем сорвался с места и полетел, наверное, к мальчишкам хвастаться бесценным для него подарком.

- Васютка, ты бы хоть простился с братом-то! - крикнула ему мама вдогонку, утирая слезы. Но Ваське было не до прощания.

Мы все захохотали над ним. Только маленькая Галька горько заплакала, припав всем телом к Вале.

Через пять минут мы были уж далеко от площади. Я оглянулся на повороте в последний раз. Отец держал маму под руку и помахивал мне фуражкой.

«Рабочий ты мой класс! - втайне вздохнул я. - Ты гордишься, что сыну твоему партия и комсомол доверили быть учителем, и боишься, как бы я не споткнулся на этом пути. Будь спокоен! Раз уж такой, как ты, сказал: «маршрут» определила мне жизнь, пусть и помимо воли моей «проследую по нему», скажу твоим железнодорожным языком, «без растяжек в пути», «без нагона пара в подъеме»!


29 сентября.


Путь в Поречье лежал от центра города мимо нашего железнодорожного клуба, через переезд и лугами вдоль реки. Всего пять дней назад этой дорогой мы шли с Шурой к двум березкам на берегу, любимому месту наших встреч. Шли, а в мечтах летели в Москву. Сейчас по этой же дороге я ехал с другой девушкой, как раз в противоположную от столицы сторону и, что ожидало меня впереди, имел самое смутное представление. Да и думать мне о завтрашнем дне не хотелось.

Весь я был в своем недалеком прошлом, настолько живом и ярком в представлении, что, казалось, наяву переживал минувшее.

Вот они, те две березки, как две сестры, на самом обрыве. Около одной, припав плечом к белому стволу и обняв его рукой, стоит Шура. У другой — я. На Шуре новое, уже не школьного покроя платье, гораздо длиннее. В нем Шура стала как-то выше, стройнее и старше. А две длинные темные косы ее словно еще выросли. Я гляжу на Шурино смуглое лицо с маленькой родинкой-мушкой между серпиков-бровей, с чуть приметным пушком над верхней губой, и не могу наглядеться. А Шура смотрит вниз, на подмытые корни молодых берез, о чем-то грустит. Грустно становится и мне, и приятно волнует меня эта грусть.

- Сережа, - говорит Шура, - весной подмоет наши березки.

Я молчу. Я хочу понять, почему Шура озабочена судьбой берез, какую они имеют связь в ее представлении с нашим завтра. И, не найдя этой связи, соглашаюсь:

- Унесет.

- Жалко!

Жаль становится и мне обреченнных на гибель берез. Я переношусь в воображении в будущее лето. Каникулы. Год учебный в шумной столице позади. Мы с Шурой снова в родном городе, идем по дорогим нам местам. Вот и берег реки. Вот старый покачнувшийся верстовой столб на дамбе. От него сворачивает тропинка к березам. А их и нет: смыло в половодье.

Я забылся, глубоко вздохнул.

- Что невесел, Сергей? - грустно улыбнулась мне Валя.

- Нездоровится что-то, - соврал я.

- Ромео болеет о своей Джульетте?

- Иди ты, Валька, к... черту! - не сдержался я.

Это прозвучало так грубо, так нехорошо, что наш ямщик обернулся, глянул на меня с удивлением, приподнял картузишко и поскреб в затылке.

Валя посмотрела мне в глаза с укором и сказала с горькой обидой:

- Тебе самому, Сережка, будет стыдно за эти слова, - и отвернулась.

И мне действительно стало стыдно. Не знаю, отчего я так обозлился на Валю? Может быть, оттого, что она так верно поняла, что творилось у меня на душе? Или подавленная обида на то, что рухнуло все, к чему так неудержимо стремился я, вдруг вскипела и выплеснулась наружу? А Валя, начинал понимать я, спросила у меня не от праздного интереса. Нет, она не глумилась над моими чувствами. Ей самой было очень тяжело и больно за себя, за неосуществившуюся мечту, за покинутых сестренок и братишку, за своего отца, осиротевшего без нее. Валя, с участием спрашивая о моем горе, может быть, хотела поделиться своим, отвести душу в теплой беседе. А я?.. Скотина я!.. Скотина!

Так мы ехали почти всю дорогу, отвернувшись друг от друга. Меня мучило раскаяние и стыд. Хотелось попросить прощения у Вали. И, странно, что-то мешало мне это сделать. На душе было так гадко, так тяжело! Я искусал себе все губы, нервничая и досадуя на себя.

Выехали из леса на большую поляну, бегущую под уклон снова к лесу. Впереди, в темной гуще его, виднелась белая поречинская церковь. Я глянул на Валю и... дрогнул. Она устремила свой взгляд вперед, на Поречье. Побледневшее лицо ее словно окаменело, а из глаз катились слезы.

- Валя, я обидел тебя?.. Прости! - схватил ее похолодевшую руку.

Валя утерла слезы и виновато улыбнулась.

- В городе крепилась, а здесь смалодушничала,- точно извинилась она передо мной.

- Ты сердишься?.. Не надо, Валя!.. Не надо!

- Нет, Сережа, не сержусь, - глубоко вздохнула Валя. Я же понимаю, не со зла сгрубил... да и сердиться нам друг на друга нельзя. Без того нелегко там будет, - она посмотрела на Поречье. - И кто знает, может, в соседних школах придется работать, хлеб-соль водить.

У меня отлегло на душе. Я пожал Вале руку.


30 сентября.


Председатель Поречинского волисполкома Федор Лукьянович Прохоров, безрукий инвалид гражданской войны, встретил нас с нескрываемой радостью.

- Учителя?!.. Жду!.. Во' как жду! - он ребром ладони полоснул поперек горла. - В этом году шесть новых школ отвоевали! - сообщил он нам как о большой победе.- Открывать их надо!

Стали знакомиться.

- Сергей Огарков, говоришь? - переспросил он меня. - Стой! Ты уж, парень, не Данилы ли Ивановича сынок? - радостно изумился председатель.

Я утвердительно кивнул головой.

- Знаю: мой старый корешок! - он крепко пожал мне руку. - Вместе когда-то поезда водили. Только вот жизнь на другую путь мне стрелку поставила, - пошутил Прохоров. - Знаю Данилу Ивановича, как же!

Оказалось, что Федор Лукьянович знает и Николая Васильевича Губина, отцов Димки Шабанова и Кирюшки Дмитриева, родителей девчат, хотя они и не паровозники.

- Добро! Мои корешки послали мне свои отросточки! Спасибо им! - Федор Лукьянович постучал в дощатую перегородку и крикнул:

- Марья Ивановна, подь сюда!

Через минуту вошла в кабинет председателя высокая сухощавая женщина в сапогах, в пиджаке и остриженная под польку. Во всей ее фигуре было что-то мужское.

- Машенька, - подошел к ней председатель, - прибыло пополнение твоих рядов. Командуй! Только прими молодежь поласковей и вообще...

- Знаю, Федор, - грубовато ответила Марья Ивановна. - Мне Михайло Лаврентьевич напоминал об этом.

Перешли в комнату Марьи Ивановны. Там был один столишко, пять табуреток, стопки книг и тетрадок. А у стены и около печки несколько классных досок.

- Ну что же, давайте определяться. - Марья Ивановна жестом пригласила нас к столу. - Вот где будут ваши школы. - Она подчеркнула на самодельной карте волости кружки селений и спросила: - Кто куда желает?

Мы деревень не знали: нам было все равно.

- Тогда я вас сама назначу... Попарно, - улыбнулась она, - чтобы не скучали и не сбежали зимой.

Мы сидели так: Кирюшка Дмитриев неизменно с Катей Фокиной, Димка Шабанов — с Симой Серовой. Нам с Валей табуреток не хватило. Она присела на стопку книг, а я стоял сбоку, в стороне ото всех. Марья Ивановна так и назначила нас по трем радиусам проселочных дорог. Валина Талицкая школа оказалась в восьми верстах от Поречья, а моя по той же дороге — в пятнадцати.

Мы поинтересовались, что это за школы. Оказалось, наших школ и в природе-то еще нет. Нам самим нужно было подыскать подходящие избы под классы и заключить с хозяевами договоры. Марья Ивановна тут же выдала нам школьное оборудование: каждому по классной доске, по стопке букварей и задачников, тетрадей, мелу, карандашей, ручек, перьев и по деревянной банке неразведенных чернил. Мы упаковали все это в газеты, перевязали веревками. У каждого из нас школьного добра оказалось килограммов по пятнадцати. Я поставил свой пакет около доски и написал на ней: «Чернотропская советская школа первой ступени».

Ребятам понравилась моя шутка, и они сделали то же. А потом мы долго смеялись над нашими несуществующими школами. Я горько подумал про себя: «Вот так школа! Всю ее можно под мышкой унести!» Приуныли и другие. Марья Ивановна точно угадала наши мысли, успокоила нас:

- Ничего, товарищи, каждое дело с первого кирпичика начинается! - Подумала и напомнила нам: -Два-три года назад на газетах да на бересте в школах писали. Учителям вместо зарплаты по пять фунтов овса выдавали.

Марья Ивановна тут же, словно стремясь подчеркнуть, что времена переменились, выписала нам каждому по 28 рублей подъемных да дорожных по 7 рублей. Здорово! Таких денег у меня никогда не бывало. Больше двух серебрушек на кино не звенело в кармане. А тут тридцать пять рублей! Да еще отец дал мне червонец на обзаведение. Я чувствовал себя богачом.

Всем нам захотелось что-нибудь купить. Позабыв, что теперь мы учителя, а не школьники, с шумом и смехом побежали в лавку единого потребительского общества «Пахарь», накупили там ландрину и мятных пряников. Пряники были сухие-пресухие. Но нам они очень понравились: как же, впервые приобрели на свои деньги!

Поедая сладости, крича и смеясь, как маленькие, мы и не заметили, что с нами поравнялись проходившие мимо лавки Марья Ивановна и Федор Лукьянович. Заведующая волоно только головой покачала, глядя на нас. А председатель волостного Совета ободряюще кивнул нам головой и решительно отрубил в воздухе своей единственной рукой: ничего, мол, ребята, не смущайтесь, все в порядке.


1 октября.


Два дня мы были на учительской конференции. Общий доклад я не слушал.А вот когда начали составлять план на первое полугодие, все записал, пригодится: работать так работать.

Федор Лукьянович сам побеспокоился, чтобы у нас были надежные подводы. Правда, подали нам не тарантасы, а телеги на деревянном ходу с высокими копылами спереди и сзади, «андрецы», как их здесь называют. Нашим возницей оказался Никанор, мужик во всем домотканном, в лаптях. На вид ему было лет сорок. В черной большой бороде его я не заметил ни одной сединки.

- Ну, где ваша наука? - спросил он нас с Валей, припрятывая под сено в андреце веревочный кнут, как будто кто-нибудь мог позариться на такое добро.

- Какая наука? - не понял я.

- Ну, там книжки, гумага и другое протшее, - пояснил Никанор. - Показывайте, помогу вынести, привяжу понадежней.

Наши классные доски он вытащил обе сразу и привязал к задним копылам. С чемоданами и связками школьного имущества мы сами справились. Когда все было готово, к нам подошла Марья Ивановна.

- Вот какое дело, товарищи, - обратилась она к нам. В тоне ее чувствовалась какая-то вина. Избы под классы вы худо-плохо подыщете. Парт нет, вот беда! Придется без них первое время обходиться. Только по первопутку сможем подбросить парты.

Почему по первопутку - мы не допытывались. Марья же Ивановна не вдавалась в подробности. Она обратилась к Никанору:

- Ты, Северьяныч, доставь обоих до места: человек ты самостоятельный, я на тебя надеюсь.

- Сказал, Марья Ивановна, слово — олово! Выдюжит снасть — доволоку! - заверил Никанор и прошелся кнутом по спине лошади.

По селу ехали недолго, свернули в прогон, к реке. На пароме переправились на другой берег. Впереди, в версте, виднелась деревушка. А за ней до самого горизонта — море темного леса. Дорога до деревни была хорошая. Сивый бежал довольно ходко. Валя вполголоса запела «Вот мчится тройка удалая». Никанор внимательно прослушал песню и похвалил:

- Хорошо поешь, барышня, только... - и ухмыльнулся.

- Что «только», дядя Никанор? - спросила Валя.

- Да в народе говорят: «где сядешь». - Никанор посмотрел на Валю и почесал кнутовищем в бороде.

- Я не понимаю вас.

- Небось, поймешь скоро... Дорога-то нам аховая, вот притча, - вздохнул он. - До твоей-то Талицы, может, и дотянем. А вот как до Черных Троп доберемся — ума не приложу. - Никанор достал кисет, свернул цигарку и протянул мне табак и бумагу: - Закуривай!

- Я не курю, дядя Никанор.

- И хорошо! Только в лесу привыкнешь: комар заставит. Его здесь тьма-тьмущая. - Никанор два раза со вкусом затянулся и признался нам: - А предоставить вас до места доведется непременно: слово Федору Лукьянычу дал. Нельзя обмануть: он сам мужик верный.

За деревней в лесу дорога пошла низиной. Колеса до ступицы погрузились в глубокие колеи. В лесу андрец начал прыгать со скрипом по высоко торчащим из земли корням. Скоро выехали на мостинник. Нас начало трясти. Но и такая дорога была бы терпима, если бы мостинник из тонких слег был сплошь. Через полверсты в настиле его оказался разрыв сажени в две. Наш экипаж ухнул в грязь, уперся колесами в слегу и встал.

- Вот и сели, милая барышня! - не сказал, а крякнул Никанор. - Слезать доведется, пассажиры. - Он достал со дна андреца топор, вырубил кол и засадил его, как вагу, под передок. - Ты, певунья, возьми за повод мерина и понужай его. А мы с парнем около андреца потрудимся. Толкай его сзади! - приказал он мне и приналег на вагу.

Передние колеса поднялись вверх. Сивому бы в это время взять как следует, и мы бы выехали из провала. Но Сивый оскалился на Валю. Валя же, впервые имея дело с лошадью, испугалась, взвизгнув, отскочила.

- Заблажил, холера! - крикнул Никанор на Сивого. - Скалишься? Сунь ты ему, барышня, кулаком в морду да пни под брюхо. Небось, забудет грозиться.

Я представил себе, как наша певунья сует мерину в морду, и мне стало смешно. Никанор крепился, крепился и тоже ухмыльнулся.

- Ох, и смех, и грех мне с вами, право! - Отпустил слегу, подскочил к лошади, «образумил» ее. - Теперь смело бери его, дурака, барышня. Левой-то рукой покрепче держи под уздцы, а в правую вот тебе. - Он дал ей кнут. - Ежели не уразумел науки и заблажит лешой, дай ему кнутовищем-то по морде.

Мы снова впряглись. «Лешой» поднатужился, и передки выехали на мостинник. Я вовремя приподнял задок, и препятствие было преодолено. Мы с Валей посмотрели друг на друга и засмеялись — оба по колена в грязи. Мне-то не страшно — я в сапогах. Но Валя, бедная, начерпала полные ботинки грязи.

Но и это было только начало нашего страдного пути. Тяжелые переправы следовали одна за другой. Скоро мы освоились и знали свои обязанности. Никанор орудовал впереди, я — сзади андреца. Валя смело брала Сивого под уздцы, и тот больше не скалился. Мы преодолевали одно препятствие за другим, а восьми верстам до Валиной Талицы и конца не было.

- Как же тут ездят? - спросил я Никанора.

- Да никак не ездят до зимнего пути, - просто ответил мне мужик. - Это уж кому неминучая, не говоря, решится на беду. А так — нет. Разве буде что верхом.

Мы выехали на широкую поляну, за которой дорога опять уходила в лес, подымаясь в небольшую горку.

- Вот и выбрались, наконец, из грязи! - порадовалась Валя. - Как здесь хорошо!

Вся поляна после сенокоса покрылась густой отавой. В зелени отдаленного леса начинала пробиваться желтизна. В осиннике вспыхнули ярко-красные пятна.

- Не говоря, барышня, хорошо! - согласился Никанор. Только вот Чернушка впереди, ни дна бы ей, ни покрышки!

Дотянули и до Чернушки. Небольшая лесная речонка петляла по лугу, сонная и тихая, заросшая у берегов осокой и пестовником. Вместо моста через нее торчали из воды одни почерневшие сваи.

- А где же мост? - спросил я.

- А унесло веснусь, - равнодушно ответил Никанор, словно это так и должно было быть, и свернул с дороги. Отъехав немного, он остановился, смерил глубину палкой и решил: - Попытаем счастья тут. А вы слезьте, - посоветовал он нам, - как бы не окрестить вас в чернушинской ердани.

Мы слезли и на всякий случай прихватили с собой и школьное добро. Никанор развернул андрец, стал в передке и огрел Сивого кнутом под брюхо. Тот бросился в воду. За ним соскочил андрец. Что-то хрястнуло в нем, и он завалился набок. А заднее правое колесо легло на воду ступицей вверх.

- Я так и знал, мах-перемах! - не выдержал Никанор, прыгнул в воду, приподнял задок и страшно заорал на Сивого.

Мерин рванул с перепугу, и они вместе с хозяином вынесли воз на другой берег. Никанор перебрел обратно и, стоя в воде выше колен, предложил Вале:

- Иди, перенесу.

Валя вся вспыхнула, но другого выхода не было, подошла. Никанор взял ее на руку, как девочку, и побрел.

Я сбросил сапоги, закатал повыше брюки, взял Валин и свой чемодан на плечи и тоже побрел. Так же переправил и пакеты. Никанор выловил колесо, положил его в андрец, а под сломанную ось, как костыль хромому, приспособил пахарь из здоровенного кола. Потащились дальше.

- Наверное, заумерло у тебя сердечушко-то, девушка? - сочувственно спросил Никанор Валю.

- Почему «заумерло», дядя Никанор? - удивилась Валя.

- Как же, из города и в такую глушь и дичь! - пояснил Никанор.

- Нас предупреждали, что в медвежьи углы едем. Только ведь и в медвежьих углах люди живут, дядя Никанор.

- Вот то верные, умные слова! - сразу ожил, подобрел к Вале Никанор, ласково взглянул на нее и спросил: - Как тебя звать-то, сердешная?

- Валей.

- А по батюшке? Ты, чай, учительница!

- Николаевна.

- Добро ты сказала, Валентина Николаевна, - люди!.. И ежели ты это от чистого сердца — не бросишь тех людей в темноте... Лони (это на его языке означало прошлый год) пытались в Талице школу открыть. Послали вот так же туда городскую вертихвостку, а она побыла там неделю, да и хвост трубой. Другого охотника не нашли. Так и замерло дело. - Никанор улыбнулся и охватил бороду рукой. - Я же и возил ее, думали толк будет. В Чернушке, как и седни, ось сломал. - Вот вспомнил и спросил себя: «Сколько еще осей будет сломано, доколь школа в Талице появится?»

- Последнюю ось сломал, дядя Никанор.

- О!.. Добре бы! - обрадовался мужик. - А то осей не наберешься. Ежели приживетесь да случится быванье в Поречье, ко мне пообедать или переночевать просим милости. Хорошим людям от души рад, - приглащал он нас. - А насчет краю нашего, он, верно, дикой. Только ежели прикипишься сердцем к нему, то и краше-то его нет. - Никанор оглянулся на поляну и окружающий лес. - Верно сказала Валентина Николаевна, краса!.. Я за две-то войны везде перебывал: и на Украине, и в Крыму. Хорошо там, слов нет. Но, доведись, вспомню, бывало, о нашем Поречье — скажи ты, душа плачет и сердце кровью обливается! - Никанор помолчал и заключил: - А люди — они везде люди. Ты к ним хорош, и они в любви и ласке тебе не откажут.

Мы выезжали из лесу. Перед нами развернулись небольшие поля. И среди них виднелась Талица. Сивый по ровной дороге вышагивал мерно, но ходко. Никанор предоставил ему полную свободу, а сам, примостясь сбоку у грязного колеса, продолжал тепло беседовать с Валей:

- Народ, он, Валентина Николаевна, что?.. Он все могет, только тронь ты его... Не говоря, мужика оно нелегко тронуть. Иной что пень. С какой стороны ни подойди к нему — он корнями в землю врос. Однако ежели... - и Никанор стал доказывать, что и у вросших в землю есть душа и что стоит ее обогреть, она, что луг по весне, зазеленеет и цветиками улыбнется.

Не знаю, как Валя, а я, слушая Никанора, удивлялся, откуда у него брались такие удачные сравнения, как у Некрасова, которого он едва ли читал да и слыхал-то о нем едва ли. От его задушевной беседы становилось как-то легко и отрадно. Я смотрел на Никанора Северьяновича и думал: «Дойду ли я до душ, вросших в землю, а ты до моей дошел, отец!»

Въехали в Талицу. Никанор сказал Вале:

- Мы сразу к Ивану Иванычу двинем. Он власть в сельском Совете: пускай сам и решает об школе и об тебе.

Иван Иванович оказался примерно одних лет с Никанором Северьяновичем, таким же бородатым, только борода у него была рыжая, а не черная. Встретил он нас радушно. Жена его тут же заставила Валю разуться и дала ей теплые валенки с печки, усадила всех нас за стол, принесла полное блюдо овсяной похлебки и каравай мягкого душистого хлеба.

Никогда я, кажется, не ел ничего с таким аппетитом, как эту похлебку. Никанор Северьянович был занят больше беседой с хозяином.

- Стало быть, ты ось к утру мне поставишь. Ладно, - договаривался он с Иваном Ивановичем. - Только ось — второе дело. Ты избу под школу подыщи да учительшу предопредели. Имей в виду, за училище головой отвечаешь: с тебя спросим! - В голосе Никанора Северьяныча стали проскальзывать властные нотки. А Иван Иванович чувствовал себя перед ним, как подчиненный.

- За школу не сумлевайся, - заверил он. - Учительшу тоже в обиду не дадим.

- Парт-то пока нету. - Ты столов по деревне насобирай, как лони, - наказывал Никанор Северьянович. - Ну, остальное сам увидишь, что и как. А нам, - показал он взглядом на меня, - в Черные Тропы засветло надо поспеть.

Я слушал и не понимал, почему так по-хозяйски Никанор Северьянович говорил о школе. Неясно мне было и то, на чем мы должны поспеть в мою деревню: о другом андреце или телеге речи не шло. Последнее недоумение мое скоро рассеялось.

- Двинули, что ли, Сергей Данилыч? - предложил Никанор, когда мы поели, и попросил Ивана Ивановича: - Ты, мужик, дай-ка мне шапку, я положу на голову доску-то да и понесу.

В ограде Никанор Северьяныч взял мой чемодан и пакет, связал их полотенцем, которое услужливо предложила ему хозяйка, перекинул связку через плечо и взялся за доску. Получалось, что он понесет всю тяжесть, а я пойду за ним порожняком, как барин. «За кого он меня принимает?» - возмутилось у меня все внутри. Я решительно ухватился за чемодан и пакет, стащил их у Никанора с плеча.

- Сам понесу!

- Не доверяешь? - с хитрецой ухмыльнулся мужик.

- Не доверяю! - в тон ему ответил я. И мне смешно стало, что он решил таким образом испытать меня.

Никанор Северьянович положил доску на шапку, примирительно посмотрел на меня, и мы пошли. Мокрые онучи моего спутника всхлипывали в лаптях. Миновали поле. В лесу пошел тот же мостинник да гати по болоту, заросшему ольхой. Все это после войны ни разу не ремонтировалось, прогнило и затонуло в топком торфе. Дорога была ужасная. Нечего было и думать проехать по ней.

Никанор Северьянович точно угадал мои мысли.

- Пехом-то мы с тобой, Сергей Данилыч, любехонько по такой путе доберемся, - подбодрил он меня. - В мужском деле оно так и способнее: взвалил ношу на плечи да и попер... Надавило, поди, крыльца-то? Давай переменимся.

Мы переменились ношами. Доска оказалась легче чемодана и книг. Но нести ее было неудобно. Мы прошли с версту и снова переменились. Никанору Северьяновичу, это чувствовалось по тону его обращения ко мне, понравилось, что я не жаловался на трудность пути, не ругал его «медвежий край» и не отставал от него, хотя он вышагивал быстро.

- Ничего, Сергей Данилыч, - примирительно посмеялся он из-под доски, - это только весной, летом да осенью здесь такая дорога, а зимой — первеющая путь! На Никольск, на Великий Устюг с первым снегом по ней потянутся обозы. Большаком дальнепутные тогда не ездят: крюк большой.

Сумерки застали нас еще в лесу. В Черные Тропы пришли — было уже совсем темно. Часов восемь преодолевали мы пятнадцать верст. В деревне в какой-то тесной, вонючей избе нам раскинули на полу тулуп. Вымотавшиеся из сил, мы с Северьянычем как повалились, так и заснули, натянув на себя полость, пропахшую конским потом.

Пробудился я рано: за окном еще только розовело. На полу и на нашей постели ползало столько тараканов, что я в жизни такой тьмы не видал. И первое, что я почувствовал, это беспокойный зуд во всем теле. Никанор Северьяныч сидел у порога, разминал заскорблые онучи и обувался.

- Что, Данилыч, одолела рыжая пехота? - посмеялся он.

- Ох, одолела!

Распрощались мы с ним тепло. Уходя в Талицу, он пожал мне руку своей дубленой ручищей.

- Бывай здоров, друг! Мне пора: снопы у меня не свожены на гумно. А небо-то морщится, как баба, что калины поела. - Потом он словно забыл о снопах и — ко мне: - Нелегко тебе, парень, здесь доведется. Только ты не сдавайся, Данилыч! Ума не приложу, как избу найдешь под школу. - Покачал головой. - У Спирьки колченогого велика хоромина — не сдаст: постоялый двор содержит, гребет на том деньгу немалую. У Филиппа Сидорыча? Да мужик-то он — дуб... - Никанор Северьяныч задумался. - Ты на деревню наседай. Ежели что, припугни мужиков: школу, мол, у демидян открою. Зачешут в затылках-то, небось! - Он еще раз тряхнул мою руку и пошел, потом обернулся, попросил: - Так с бываньем в Поречье не обходи мою избу, не обижай! Спроси Никанора — кажинный укажет.

Я долго смотрел вслед Никанору Северьяновичу и думал: «Что ждет меня в этих Черных Тропах, если мой провожатый так предупреждал меня?.. Да, труден путь до Черных Троп, а в них, видно, будет еще труднее». Но мне почему-то не страшны были эти трудности. Не знаю, Никанор ли Северьянович заразил меня своим спокойствием, уверенностью и любовью к родному краю, к народу его, или силы мои нерастраченные просились на волю...


2 октября.


Черные Тропы произвели на меня угнетающее впечатление. Небольшая деревня, всего тридцать девять изб. Одиннадцать из них отапливались по-черному: в них печи, как в ригах, без труб.

Я зашел в одну из таких изб. В ней как раз топилась печка. Дым серым пологом навис над головой. Голопузые ребятишки сидели на полу. А больная старуха лежала на широкой скамье: с печи ее выжил дым. Хозяин избы, Аполлон, или Ополомко, как его здесь зовут, сидел за столом весь заросший, нечесаный и завтракал вареной картошкой. Во всем этом было что-то первобытное, дикое, страшное.

Зашел я и в две другие избы, белые. В них тоже грязь, теснота и везде тараканье нашествие. Я спросил одного старика, Елизара по имени:

- Что же вы, дедушка, не выведете этих паразитов?

- Нельзя, сынок, - ответил он, - летом таракан уйдет — примета худая: к пожару. Вот настанут холода — выморозим.

- Ну что, учитель, насмотрелся, какие наши хоромы? - спросил сопровождавший меня член сельского Совета Егор Дымков. - К другим чернотропцам и ходить нечего: где ни стать — одна постать. Больше негде нам с тобой училище открывать, как у Филиппа Сидорова.

Пошли к Филиппу Сидоровичу. Дом у него пятистенный. Видать, мужик зажиточный. В избе чистенько. На окнах бумажные занавески с узорами. Семья у Филиппа Сидоровича тоже немалая, но тесноты как-то не чувствовалось. Я сказал хозяину, зачем пришел. Он без обиняков отрезал:

- Старшего женить порешил. Малую половину ему с молодицей предопределил.

И сколько мы с Егором Дымковым ни доказывали, что школу в Черных Тропах открывать необходимо, что кроме, как у него, негде, Филипп Сидорович не сдавался.

- Женить парня надобно: избаловается.

Мы ушли от него ни с чем. На улице подошли к нам два мужика. Один назвал себя Василием Хлебниковым. Другой — Леонидом и тоже Хлебниковым. Позднее я узнал, что пол-Черных Троп однофамильцы. Оба Хлебникова посочувствовали нашей неудаче. Василий поскреб черным ногтем в бороде, предложил:

- Может, к Спирьке податься?

Леонид махнул рукой:

- Поди-ка, расстанется он со своим постоялым! Не-е, Спирька — гиблое дело.

Мужики безнадежно развели руками.

Я спросил, как пройти в Демидово.

- Неуж у демидян класс-то решил открывать? - испугался Василий Хлебников. - Это наши ребятишки за три версты по грязе да в стужу к варнакам должны волочиться? Не-е, мы на то не согласные, учитель, как хошь!

- Демидовские дети в одной школе с чернотропскими должны учиться, - сказал я и, припомнив совет Никанора Северьяновича, намекнул: - А где должна быть школа — сама жизнь покажет.

- Не бывать у демидян школе! - решительно возразил Леонид Хлебников. Его поддержали другие мужики, подошедшие к нам:

- В Демидове одиннадцать домов, а у нас, почитай, четыре десятка. Кляп имям — не школа! Мы сами пойдем уламывать Фильку! - и с шумом пошли гурьбой.

Я решил, что без меня они лучше договорятся с хозяином пятистенка, и пошел посмотреть на Демидово, узнать, кстати, сколько там школьников. Дорога туда шла с полверсты чернотропским полем, а потом низиной по лесу. Лес кончился почти у самой речки. В ней нетрудно было узнать вчерашнюю злополучную Чернушку, только здесь она раздалась пошире. На другом берегу ее, на небольшом возвышении, виднелся живописный хуторок в два дома. Один из них был новый с маленькой жилой пристройкой, выходящей на дорогу. Другой — старый, покосившийся. На обомшелой крыше его, около трубы, росло небольшое деревцо.

Я перебрался через Чернушку по переходу около столбов снесенного моста и поднялся к хутору. В пристройке около открытого оконца сидел довольно крепкий старик и что-то шил. Я подошел к завалинке и спросил его:

- Дедушка, правильно иду в Демидово?

- В Демидово-то? - старик смерил меня с ног до головы. - А сам-то ты отколь будешь? - спросил вместо ответа.

- Учитель из Черных Троп.

- Вон оно как! И демидян учить собираешься?

- Да, школа будет одна на две деревни.

- Их бы не по букварю, а оглоблей по загривку поучить надобно, демидян-то, - вполне серьезно заявил старик.

- Что так сурово, дедушка?

- Стало быть, заслужили того, - приговорил дед, не вдаваясь в излишние объяснения, и ответил, наконец, на мой первый вопрос: - Путь к имям, лешманам, ты держишь верную. Вот за нашим польком минуешь небольшой перелесок, и Демидово перед тобой, как на ладоне будет.

Старик верно сказал. За перелеском развернулось поле, и посреди него, на возвышении, показалась небольшая деревушка. Она резко отличалась от Черных Троп. Дома в обоих порядках были большие, добротные, с тесовыми крышами. И только два из них поменьше и крыты соломой.

Затворяя ворота при входе в деревню, я глянул на пройденный путь и замер, не дыша: настолько потрясающая картина развернулась передо мной. Куда ни глянь с высоты — леса и леса без конца и краю, темные, суровые, нелюдимые. И только далеко-далеко, как белый парусок, в бескрайном разливе их застыла белая колоколенка. И какой жалкой, ничтожной показалась она в этой стихии лесного океана!

«А я? - у меня защемило сердце. - Я же по сравнению с колокольней песчинка, брошенная на дно этого океана!» И мне стало вдруг так тоскливо и одиноко, так жаль неосуществившейся мечты поехать учиться и так больно за утраченное счастье, еще вчера окрылявшее меня, что я готов был припасть к столбу ворот и разрыдаться. С большим усилием я удержался от этого. Смотрел и смотрел на белый парусок, уплывающий вдаль, и не помню, подумал только или прошептал про себя:

«Шура!.. Шурочка!.. Если бы я представлял все это раньше!..»

- На Поречье любуешься, учитель? - перебил мои мысли грубоватый мужской голос.

Я дрогнул, обернулся. Передо мной стоял молодой рослый мужик и улыбался в густую русую бороду.

«Подслушал!» - вспыхнул, растерялся я, как пойманный на месте преступления.

- Откуда вы знаете, что я учитель? - спросил я, преодолевая смущение.

- Наслышаны. Где школу-то открывать станешь?

- В Черных Тропах.

- У кого?

- Не знаю, - признался я, - не нашли еще помещения.

- У чернотропиков (он выразился грубее) нечего и искать его, помещенья-то. И правильно ты сделал, что к нам, демидянам, пришел. Пойдем в избу! - и, не дожидаясь моего согласия, направился к хорошему шестистенному дому с белыми фигурными наличниками.

Мне ничего не оставалось, как пойти вслед.

- Имям, чернотропикам, и не надобна эта школа. Их, воров, сколь ни учи, не вобьешь ума-разума в дурные головы: закоптели они, как ихние черные избы.

Мы вошли в дом. Хозяин провел меня через кухню и меньшую среднюю половину в летнее помещение дома, «синик», как здесь называют его. В синике, большом и светлом, кроме деревянной кровати, самодельного ткацкого стана и ларя с мукой, другой обстановки не было.

- Вот хошь, под класс тебе уступлю? - предложил мне хозяин.

- Так здесь печи нет, замерзнут зимой ребята.

- За печью дело не станет, - заверил мужик. - Подходит — завтра же начну класть: сам мастер. И рамы вторые сделаю. У Степана, брат, Червякова золотые руки! - подчеркнул он с бахвальством.

- Я буду иметь в виду.

- Мнешься? - криво усмехнулся хозяин. - Плохо помещение?

- Помещение хорошее, но школу надо открывать в Черных Тропах: таково решение волисполкома.

- Тээк... Не хочешь?.. Вольному воля. Только не осекись, учитель. Сегодня я сам предлагаю, а завтра проситься будешь — не пущу! - пригрозил Червяков. - Не подумай, что из-за барыша стараюсь: свой школьник в доме.

Мы вернулись в кухню. Стол был накрыт к обеду. Хозяйка наливала в блюдо щи. От них так вкусно пахло, что я, плохо позавтракавший, не сдержался, переглотнул.

- Садись с нами за стол! - предложил снисходительно хозяин.

Я отказался.

- Зря. В Черных Тропах такими щами не накормят, - съязвил он.

Мне стало обидно за крестьян моей деревни (пожалуй, с этой минуты я и стал считать ее своей). Хотелось чем-то резким ответить Червякову. Но я сдержался, поблагодарил за приглашение и вышел.

У ворот окружили меня другие мужики Демидова. Все они были одеты в домотканное, но выглядели иначе, чем чернотропцы, опрятнее и держали себя с достоинством.

Я присел с ними на штабель теса около червяковского дома, переписал со слов демидян ребят школьного возраста. Меня стали спрашивать, когда и где начну занятия. Мне пришлось и им признаться, что помещение пока не найдено.

- Помещение мы тебе найдем, не сумлевайся, - заверил меня один из демидян. - У Червякова не приглянулось, у Ивана Минеича половину отколем.

- И тебе отдельная светелка найдется, - поддержали другие.

Никто из них не отзывался о чернотропцах резко и неодобрительно, как Червяков, но в тоне голоса каждого чувствовалось какое-то неуважение и пренебрежение к ним.

Возвращаясь в Черные Тропы, я старался понять, почему две соседние деревни, живущие в лесу в одинаковых условиях, так резко отличаются друг от друга? В одной — нищета и убожество, в другой — достаток и довольство. Почему они настроены явно враждебно друг к другу? Искал ответа и не находил. Ясно было одно, что в Черных Тропах, если не уломают мужики Филиппа Сидоровича, я не найду помещения для школы, и волей-неволей занятия придется начинать в Демидове. Другого выхода я не видел.

На хуторе у речки Чернушки меня остановил тот же старик, с которым я уже беседовал по пути в Демидово. Он сидел на завалинке и, видно, ждал моего возвращения.

- Ну как, сосватали тебя варнаки? - спросил он, преграждая мне путь.

Во взгляде старика я прочел тревогу, рассказал ему, как встретили меня в Демидове.

- Стало быть, ты еще не дал своего согласия? - взгляд старика подобрел.

- Дать-то, дедушка, не дал, только...

- Ты не поспешай, сынок, - и крикнул в окно: - Петруха!.. Выдь на волю! Потом отдохнешь: дело есть. - Старик пояснил мне: - С обхода пришел мужик, двое суток по лесу бродил. Лесник он у меня.

Мы присели с дедом на завалинку. Минут через пять вышел к нам Петр, мужчина лет тридцати, с черными усами. Подбородок его зарос густой щетиной. Одет он был в изрядно поношенное красноармейское обмундирование. Петр поклонился мне и, зевнув, присел рядом с отцом. В это время со стороны Черных Троп вышли Егор Дымков и Василий Хлебников.

- Зачем не веселы? - спросил Петр, когда они подошли.

- С Филькой не поладили: уперся, как бык рогами в ворота, и ни в какую. Заладил одно: женю-де старшого, а на школу плевать ему.

- Не в старшом тут дело. - Петр почесал щетину подбородка. - Сунули, сдается мне, Филиппу демидовские богатеи. Школу, знать, решили к себе перетянуть. А сунули — купили, не уломаешь.

Егор Дымков поскреб в затылке.

- Ты бы поговорил с Филькой-то, Петруха, как следует быть, - попросил Дымков. - С тем и пришли.

- Ты, Егор, власть, член Совета.

- Нет, ты лучше сумеешь: вчерашний воен, партейный опять же.

- Не пойду я к Фильке: зряшное дело, - отказался Петр.

- Значит, школу в Демидове открывать придется? - не мог я скрыть своего опасения.

- В Демидове, говоришь? - строго глянул Петр. - Не туда смотришь, учитель, - упрекнул он меня. - В Черных Тропах наполовину голь одна. Одеть ребятишек не во что. Перемерзнут по дороге в Демидово.

Петр был прав. Но я не видел другого выхода.

- Стало быть, искать его доведется, выход-то.

- А что, мужики, ежели кордонную избу под школу приспособить? - показал Петр на старый, посунувшийся дом.

- Плох. Вишь, в землю зарылся, - махнул рукой Дымков.

- Верно, нижние ряды подгнили. А в верхних лес крепкий, кондовый. В самом деле, Егор! - Петр подошел к старой избе, взял воткнутый в обрубок топор и постучал по верхним рядам обухом. - Чуете?.. Звенят!

- Не говоря, смолевый лес, ему веку нет, - согласился Василий Хлебников. - Только до тебя, Петр Федорыч, немного ближе ходить-то, чем до Демидова.

- Так мы перевезем хоромину-то в Черные Тропы! - вдохновлял Петр мужиков. - Миром легко управимся. И не плати: своя школа будет. А лес на подрубку под боком.

Мужикам понравилось предложение Петра. Они обошли кругом весь дом, простучали топором углы, простенки, слазили на чердак, придирчиво проверили стропила и признали их годными. Только кровля оказалась настолько ветхой, что об использовании ее не могло быть и речи.

- На худой конец, соломой можно покрыть, - решил дедушка Федор.

- Школу крыть соломой зазорно, тятя, возразил сын. - Раскроим на тес дерев полста. Миром это недолго. Ты, Егор, иди-ка, созывай мужиков на сходку. А мы пообедаем с учителем, пока народ сходится.


3 октября.


Сходку удалось собрать только поздним вечером. И то Егор Дымков четыре раза посылал подростков по деревне с коровьим колокольцем, или билом, по-чернотропски, оповещать народ. Люди жали яровые, дотемна возили снопы на гумна. Сошлись в Спиридоновой постоялой хоромине, расселись, кто на скамьи, кто на нары, а кто и прямо на полу, голодные, усталые.

- То добро: злей будете, - посмеялся Петр. - Накорми вас — до утренних петухов прокричите, да и в хоромине не продохнешь.

Последние слова мужики встретили дружным хохотом: на то-де нас взять. «Кричали» о школе (кричать — по-чернотропски, - обсуждать вопрос) сначала вяло. Всем было ясно, что старую избу кордона перевозить необходимо: другого выхода не было. Но для этого требовалось оторваться от дел. А время жнитва яровых горячее: упусти погожие дни, а там ненастье завалится. С полосы не выедешь.

- Повременить со школой-то до заморозков, - подал кто-то голос.

- Знамо, повременить, - поддержал другой.

- А потом, как всем миром ахнем. Школка только визгнет!

- И ребятишки в хозяйстве надобны: снопы ли подвезти, за скотиной ли сбегать в поскотину, то... се...

- Дело! Учитель пущай погуляет пока. Жалованье ему все, однако, пойдет: казна платит!

- Пошто гулять? - возразил Филипп Сидорович. - Класс пока открыть у демидян, у Степки Червяка в синике: гожая, светлая горница! - Чернотропский богатей собрал в кулак свою рыжую бородищу, распустил ее веником по груди и обвел заигравшими глазками сходку, ожидая поддержки.

Мужики приумолкли. Филипп Сидорович осмелел.

- А полюбится учителю, пущай и всю зиму там учит.

- То чужой голос для мира! - вскочил Аполлон, в сердцах шлепнул себе под ноги картузишко. - Школа нам властью дадена! А ты, Филька, за узду ее в чужой двор тащишь. Только не кобыла она, не продал!

- Не быть школе у демидян! - решительно отсек рукой Леонид Хлебников.

- Чем у демидян-варнаков, по мне, лучше совсем не будь ее!

- А и то, мужики, жили век без школы! - обрадовался Спиридон, хозяин постоялого двора, мужик с чахлой бороденкой, торчащей на сторону, и голосишком скопца. Он даже встал, припадая на скрюченную ногу. - Землю пахать — невелика грамота надобна. Нашим ребятам не в писаря идтить.

- Пошто же своего-то Кольку по две зимы в Поречье учить возил, да и по третью, поди, собираешься? - налетела на Спиридона вдова Устинья. Тот даже отступил от нее. - Твоему сопляку, вишь, нужна грамота, а нашим ребенкам не надобна?.. Наши ребенки живи во тьме, в ночи!..Разумеем, Спиря, с грамотой тебе легче проезжающих околпачивать.

- Дай ему духу, Устя, колченогому коблу! - поддержал Леонид Хлебников.

- И дам! - разошлась вдова. - Я имям обем правдой-то, как песком, в глаза брошу!.. Ишь, удумали: один — школу в Демидово, к своим богатым рожакам ее просватывает, а другой гонит ее, как отчим нелюбимую падчерицу со двора... Да и мы хороши, не похвалишь. «Повременить со школой до заморозков», - передразнила она. - Пожалуй, прочеши зад-то, разиня рот, а власть посмотрит, полюбуется на нас, старателей такого дела, да и прикажет учителю впрямь в Демидове класс открыть!

Речь вдовы произвела такое впечатление, что мужики повскакали с мест и действительно стали не обсуждать вопрос, а «кричать» его. Что кричали, трудно было понять. Только чаще и чаще стало прорываться одно:

- Возить!

В круг сходки, к столу, пробился молчавший до этого коренастый мужик лет сорока пяти, с ровно подстриженной бородой и умным внимательным взглядом. Он поднял руку. Народ приутих.

- Покричали и хватит, - спокойно сказал он. - Завтра же надо перевозить кордон в деревню. По бревну, по два на двор придется. Встать со светом и, пока ободнюет, пока в поле нельзя, и управимся. Больше крику, чем дела.

- Верно, Маренков!

- Оверьян, что судья: скажет — приговорит!

- Только всем миром, без захребетников! - заключил Аверьян Маренков.

На том и порешили дело.

После сходки Петр Федорович подошел ко мне.

- Ты перебирайся-ка к нам на кордон, Данилыч. В Черных Тропах не найти тебе угла. Я уступлю пристройку-то, пользуйся. Для семьи она тесна, а одному жить можно.

Я охотно согласился: мне с первой встречи понравились и лесник, и его отец. Мы забрали с Петром Федоровичем мой чемодан и школьное добро и направились к его дому.

А там квартира для меня была уже убрана. Молодая хозяйка Таисья со свекровью, бабушкой Агафьей, вымыли пол и стены в избенке, поставили мне стол, два стула. Дедушка Федор сбил топчан и сделал две полочки для книг.

- Живи, Данилыч, - сказал он. Отобрал ты у меня мою тихую келейку, ну да я на тебя не в обиде. Живи!

Так я и начал жить на кордоне. Хорошая избушка, тихо. Никто не мешает.


4 октября.


На следующее утро приехали чернотропцы чем свет ломать и перевозить избу кордона. Но добрались до Чернушки и остановились около снесенного в половодье моста.

- Гляди ты, никак настилать переправу-то доведется — развел в недоумении один чернотропец руками, как будто он впервые увидел сваи снесенного моста.

- Не миновать, - согласился другой, - с бревном через реку не переедешь: глыбко да и вязко.

- Настилать?.. Для демидян?!.. Нашли дураков!

- Для их жердь на переход бросить — и то зазорно!

- Броду надо искать, броду!

Пошли искать брод. Нашли за версту в бору. Но туда дороги нет. Настроение у мужиков упало. Некоторые начали поворачивать оглобли.

- О чем вы вчера думали на сходке? - спросил я.

- Так то о школе кричали. А об Чернушке как-то и невдомек.

- Неужели из-за несчастного моста дело встанет?

- Мы не против школы: школу во как надо! А насчет моста не согласные.

- Не бывать тому, чтобы нашим трудом демидяна пользовались! - кричал Аполлон громче всех, вчера так горячо отстаивавший школу. - Нате-ка вот! - Он такое изобразил жестом, что все взвыли от хохота.

Я подошел к Аполлону и сказал ему, чтобы все слышали:

- Чудной вы человек, Аполлон. Хотите вы или не хотите, а демидовские дети будут учиться вместе с чернотропскими. Так, может, и школу не строить, чтобы другие не пользовались вашим трудом?

- Не-е, школа — особ статья: закон. Мы не супротив закону, - ответил мне Аполлон. - Школу мы построим, демидовских ребятишек пустим в ее, пущай пользуются по бедности родителей,- съязвил он. - Но чтоб имям и мосты к школе строить? Накося, выкуси! - он показал фигу в сторону Демидова.

- Верно, Поломко! - поддержали другие.

- По холодам закует Чернушку, в те поры и перевезем, - решил Филипп Сидорович, встал на передки из-под телеги, натянул вожжи и свистнул. Сытая лошадь понесла его обратно, в деревню. Вслед за ним покатил на передках и парень лет восемнадцати, как я узнал потом, сын Спиридона, Митька. Взялись за вожжи и другие.

- Стой, мужики! - преградил им дорогу Петр Федорович, раскинув руки.

- Отойди, Петруха, сомнем!

- Строить мост для демидян не кричали.

- А кордон перевозить кричали?

- То не говоря... - зачесали в затылках мужики.

- То-то, «не говоря», - передразнил их Петр Федорович. - Вечор навиданы, как о школе радеют наши толстосумы? Они и сегодня вместе с вами подались не бревна возить, а расклеить дело. Ну, что встали?.. Гоните лошадей за ними!

Чернотропцы виновато потупились.

- Мы, Петруха, что? Готовы. Так тут Чернушка опять же, - поправил картузишко Аполлон. - Мост, туды его в раззяву!

- Ну, не хотите возить бревна по мосту на лошадях, на себе таскайте их через реку! - посмеялся Зайцев.

- А и то, Петруха! - приняли его слова всерьез мужики. - Умная ты голова. А нам, дуболобым, и невдомек. Далеко ли тут? Рукой подать. Миром-то как хватим — только верескнет твой кордон на другой берег.

И пошло такое, что я глазам своим не верил. Одни начали ломать избу, другие подхватывали бревна на плечи и от кордона бегом под гору, к речке да в брод. А на другом берегу — на катки от телег и — в деревню. Сентябрь начинался, и день по-осеннему холодный выдался, а им хоть бы что. С шутками, с прибаутками, под веселый смех пошли бревна играючи через Чернушку.

Меня зло разбирало на чернотропцев, когда они спорили и чуть не разъехались по домам. А тут я смотрел на них и любовался, какие они дружные, сильные и ловкие в работе. И сам не утерпел, начал вместе с ними носить бревна. И в воду полез бы, но Маренеков заступил мне дорогу.

- Голос, учитель, потеряешь. - Он перехватил у меня конец бревна и оттолкнул меня в сторону. А возвратясь из-за реки, сказал мне, смеясь: - Школу мы тебе поставим, а голоса не сумеем: мастеров еще в Черных Тропах таких нет. Тебе, чай, голосом работать-то.

К обеду мы справились с перевозкой кордонского дома. На мое счастье, с полдня побрызгивать начало. Ни жать, ни возить снопы было нельзя. Мужики раззадорились. После обеда и лесу на подрубку нижних рядов навозили. На шабаше они опять «кричали»:

- Пока озими сверху поливает, рубить и рубить надо нижние ряды да собирать школьную хоромину. А которым хлысты кроить на тес.

На другой день опять дружно взялись за работу.

Я так увлекся делом, что позабыл обо всем и вместе с чернотропцами старался: тесал и строгал бревна, рубил углы, пилил тес на крышу, конопатил стены — все испробовал. Школа моя росла, как в сказке, не по дням, а по часам.

10 сентября верхом на взмыленной лошади неожиданно нагрянул в деревню Федор Лукьянович. Я вместе с другими крыл тесом крышу. Глянул сверху на председателя исполкома — и оробел. Да и как было не оробеть: скоро две недели, как начался учебный год, а я стройкой занялся. «Вот, - думаю, - разнесет меня перед всем народом». А получилось совсем иначе. Спустился я вниз — Федор Лукьянович обнял меня своей единственной рукой и поцеловал.

- Спасибо, Сергей Данилович! - сказал. - Хорошую школу сгрохал! Как это тебе в голову пришло?

- Да это не мне, - говорю. - пришло, а Петру Федоровичу. Это он подсказал.

Федор Лукьянович подошел к Зайцеву.

- Спасибо и тебе, артиллерист! Не забыл, значит, военную выучку: дальний прицел держишь?

Мужикам от имени Советской власти руки пожал.

Мне очень приятно было было получить похвалу от Федора Лукьяновича. Но не только в похвале было дело. Когда я добрался до Черных Троп, у меня сердце замерло. И были минуты, что мне казалось так страшно в деревне, так дико и одиноко, что хоть беги, куда глаза глядят. А тут в общем деле столкнулся с людьми, увидел, как они умели гореть в работе, и не жалел, что попал в такую глушь.

Я был счастлив в тот день и потому, что с Федором Лукьяновичем удалось наконец отправить письмо Шуре, которое наскоро набросал у Аполлона в избе. До этого и послать-то было не с кем: почта в наш отрезанный край не ходила. Да и зачем ходить было ей: газет никто не выписывал, и два года писем никто не получал.


5 октября.


Шуре я написал, как мы строили школу, похвастал ей, что через три дня она будет готова. Но я ошибся в сроках. Верно, все плотничьи работы были закончены к 13 сентября. Дом с выстроганными стенами выглядел, как новый. Даже наличники на окнах мы сделали резные, а на крыше флюгерок поставили. Только рамы пока были старые. И так как они меньше расширенных окон, то с боков набиты брусками. Но это ненадолго, до первого снега. Федор Лукьянович взял с собой мерку, чтобы заказать в Поречье новые переплеты.

Дело остановилось из-за печи. Мы понадеялись, что ее сделает демидовский Червяков: он, хотя и неохотно, а обещал мне помочь в этом. Но, когда подошло время, нашего печника не оказалось дома. Жена его сказала, что он в город верхом подался. Ждали два-три дня — Червяков не возвращался. В Черных Тропах были свои печники, но они могли сделать русскую глинобитную печь или каменку в бане. А тут надо было поставить голландку. Сделать такую никто не умел.

- Надо в Поречье податься, к Васюте, - подал мысль Леонид Хлебников. - Червякова ждать нечего: ни в какой город он не уехал, а просто хоронится.

- Знамо, - поддержали его другие. - Это он в отместку нам, что не в его хваленых хоромах школу открываем.

- То как есть, - выступил вперед Василий Хлебников. - Не один Степан с камнем за пазухой супротив нас за школу. Они все такие, демидяна-то, да и наши большехоромные. Только печь что? Пустое. Вот сгоняем с Данилычем верхом в Поречье к Васюте, поставит в два дни: мужик — услуга. Гляди, как бы красного петуха к нам в школу-то не пустили, как в четырнадцатом году на деревню. Со школой и мы дымом к богу подымемся.

- На то их взять!

- Да, за школкой теперь нужен глаз да глаз.

Мне казалось тогда, что чернотропцы преувеличивают опасность. И я не придал особого значения их словам. 16 числа мы отправились с Василием Хлебниковым в Поречье. Васюту с трудом уговорили: было «бабье лето», дни установились ясные, погожие, и мужик собирался молотить. Спасибо, помог мне Никанор Северьянович. Оказалось, что он член волостного Совета, и в деревне его уважают и слушают. Поддержал и Федор Лукьянович: он вперед заплатил Васюте за работу. А меня пригласил к себе в кабинет и долго расспрашивал, как идут дела в Черных Тропах, потом серьезно предупредил:

- Ты, Сергей Данилович, ухо там, в лесу, держи остро. Вражда между Черными Тропами и Демидовым давняя и основа в ней классовая. Запомни, Демидово — это столыпинские выселки из Черных Троп. И у чернотропцев много законных обид на демидян. Разберись в этом. Тебе на месте лучше расскажут, что и как. К Филиппу Сидоровичу и Спиридону Змееву тоже присматривайся и держи линию деревенской бедноты. Первый шаг со школой ты сделал верный, пусть тебе и подсказали его. Молодец! Умел слушать и понимать, кто и что подсказывает. Теперь за школу ты отвечаешь головой, Сергей. Имей в виду, Василий Хлебников правду говорил о красном петухе. Прошлый год у нас в Уткине кулаки подожгли школу. Поэтому ты подыщи себе надежного сторожа. Средства у тебя для этого есть: 18 рублей в месяц. Деньги немалые. Подумай и о том, кому их лучше дать, кого поддержать. Вот так-то, Сергей Данилович.

Федор Лукьянович поморщился и потер лоб рукой. Не знаю, голова ли у него болела, или он страшно устал. Помолчал и добавил:

- Начнешь занятия, попривыкнешь и недельки через две берись за ликбез. Штурмуй темноту и невежество. Ох, как мешает нам, Сережа, эта темнота!.. Страшно мешает! - председатель снова поморщился и потряс головой.

Наша бесела длилась довольно долго. После нее я еще задержался на четверть часа. Федор Лукьянович собирался в город, и я написал небольшое письмо домой. На прощанье председатель дал мне пачку «Бедноты» и сказал:

- Почитай мужикам в свободную минуту, а потом раздай им на курево газеты.

Васюта дожидался меня у Никанора Северьяновича. А Василий Хлебников ушел домой пешком, чтобы печник мог добраться до Черных Троп на лошади.

Дни в половине сентября коротки. Мы с Васютой засветло успели доехать только до Талицы. В Черные Тропы пробирались ночью. Дорога после дождей была ужасная. В сумерки кое-где еще объезжали огромные лужи и топкие места. А потом мы сразу оба словно ослепли.

- Опусти повод, учитель, - посоветовал мне Васюта, - не тревожь лошадь, не сбивай ее с пути: она животная умная, сама домой ход найдет.

Я ослабил повод. Лошадь пошла медленнее, осторожнее. Видела ли она или нет что-нибудь, не знаю, только временами вся настораживалась, вздрагивала. Ее страх перед опасными местами передавался и мне. Я плотнее прижимал колени к ее горячему телу, крепче держался руками за холку, чтобы не свалиться в грязь.

Долго мы так пробирались ощупью по лесу. По времени, казалось, давно должны были выбраться из него. А лесной дороге и конца не было. Взглянешь вверх — черное небо мелкими звездами усеяно. Внизу же, хоть глаз выколи, ничего не видно.

И вдруг озарилось небо. Сразу все посветлело вокруг. Выделилась в темноте голова моей лошади. Стало видно, как она тревожно прядает чуткими ушами.

- Черные Тропы горят! - страшно выдохнул Васюта, первым вырвавшись в поле.

Безжалостно нахлестывая лошадей, мы напрямик, по полосам, понеслись вперед. Вдали в багровом зареве чернела деревня. В середине ее живые, слепящие языки лизали черное небо.

«Школу подожгли!» - екнуло у меня сердце. Я припал к несущейся наметом лошади - «Спасти!.. Спасти!» - стучало в висках. Но что спасать, когда огнем было охвачено все строение?

К счастью, горела не школа, а Аполлонова баня, в которой вчера сушили лен. Бушующее пламя жаром дышало на школу. А когда мужики растаскивали баграми обуглившиеся бревна, из огня, как факелы, вырывались горящие снопы льна и летели по ветру на крышу, которую три дня назад старательно мы крыли тесом.

Я на ходу соскочил с лошади. Кто ее принял у меня — не помню. Бросился к школе. Но меня оттеснили. Бабы по цепи подавали наверх ведра. А там, на крыше, Маренков, Аполлон, оба Хлебниковы и Устинья принимали их и поливали парящийся на жаре тес. Снизу плескали на стены.

Из Аполлоновой избенки вытаскивали жалкое добро: стоило чуть-чуть повернуть ветру, и убогое жилище нашего школьного соседа вспыхнуло бы. Соломенную его крышу тоже поливали водой.

И вдруг пахнуло жаром на нее. Солома задымилась. По верху ее, где было не смочено, побежал красный петух.

Я ухватился за край желоба крыши, Васюта подбросил меня, и я оказался наверху. Мне начали подавать ведра с водой. Но едва удавалось смыть гребень одного петуха, рядом появлялся другой.

Как долго я вместе с другими отстаивал Аполлоново жилище, трудно сказать. Опомнился, когда миновала опасность. Соскочил вниз. Костер пожара припал к земле, догорал, ничему уже не угрожая. Дымились растасканные в стороны бревна стен. Аполлонова жена, Агния, бросилась на грядку, завыла:

- Ле-ен!.. Ой, ле-ен!.. Ребятишки-те голы!.. Голехоньки-и!..

- Не вопи, дура! - прикрикнула на нее вдова Тапериха. - Радуйся: изба цела, не в борозде спать будешь!

- Как же не вопить-то, Марья? - упрекнул вдову Маренков, махая картузом на опаленное лицо. - Горе у человека: раздел какой-то ворог семью.

- Сама загорелась баня, - возразил Филипп Сидорович, - Внутре занялась.

- Засветло истоплена: того не могет быть, - подступил к толстосуму Аполлон. - Уголья давно сгасли в пече.

- Знамо, тут не без супостата, - поддержали мужики Аполлона.

- Только кто он, знать бы!.. Эх, знать бы!

- И знать нечего: демидяна!

- Боле некому! Имям наша школа — кость в горле! - шумели мужики у догорающей бани.

В разгар этих споров подкатили ненавистные чернотропцам соседи. Они соскакивали с лошадей и сгоряча — к волокушам, на каких вывозят сено из болот. Отвязали от них пожарную машину, подтащили к колодцу.

- К шапошному разбору, - съязвил кто-то из чернотропцев. - Помощники!

- Так Чернушка же... Вброд, - бросил в оправдание Степан Червяков, прилаживая к шлангу брандспойт.

- Теплину зальют, и на том спасибо, - посмеялся Маренков.

Демидяне как будто не слыхали колкостей.

- Водоприемный рукав! - крикнул своим Червяков.

Рукава не оказалось.

- Куда делся?

- Обронили где-нето по дороге али забыли в спешке, - развели руками помощники.

- Го-го-го! - взвыли чернотропцы, схватившись за бока.

- А ну, Степан, брызни-ка из медной-то посикалки! - подскочила к Червякову Тапериха под визгливый смех баб.

Демидовский богатей не нашелся, чем ответить вдове. Посрамленный, он только развел руками.

- Хороша машина, ничего не скажешь! - продолжала издеваться вдова, подмигнула бабам и крикнула с задором: - Покажем суседям, как действует наша водокачка!

Бабы, поняв ее, стали цепью к колодцу.

- Подавай! - скомандовала Тапериха.

Ведра пошли к ней одно за другим.

- Вот как, Степа, у нас! - подскочила к Червякову вдова, вскинула ведро с водой и окатила демидянина. Приняла другое — и второго.

Демидяне двинулись было на баб, но мужики взялись за багры. Посрамленные помощники позорно отступили. Обливаемые водой, под дружный хохот и свист, они наскоро привязали свою машину к волокушам, повскакали на лошадей и пустились наутек.

Долго улюлюкали им вслед чернотропцы, а потом судили у потухающей бани:

- Кишку, вишь, забыли! Нарочно оставили дома.

- А то выбросили по дороге.

- Подожгли, а потом на пожар прискакали, чтоб след замести.

- Полюбоваться, как наша школа горит!

- А она целехонька, язви их в жилу! - торжествовал Аполлон.

- Да, мужики, думно на наших соседей, - с подозрением сказал Маренков. - Однако, иди обвини их! Никто не видел.

- То-то, никто!

- А они рук-ног не оставили.

Утром демидяне пришли на берег Чернушки, где речка примыкала к полям. Чернотропцы возили с полос последние снопы овса и видели, как посрамленные на ночном пожаре соседи искали баграми злосчастный водоприемный рукав и как, выловив его, тащили в свою деревню.

- Черт их знает, может, и в самом деле обронили, - сказал мне Маренков, когда я шел вместе с ним за его возом в школу посмотреть, как Васюта кладет печь. - Чужая душа — потемки. Только дивно и то, баня загорелась. Недаром в народе присказка есть: «Бане не гарывать, овина не тушивать».


6 октября.


Это было 20 сентября. Встал я рано и раз десять повторил конспект беседы, над которым сидел до поздней ночи. Волновался: первый урок в Черных Тропах! Первый он и в моей учительской практике! Как-то он пройдет?

После завтрака надел новую рубашку и костюм, папин подарок. Шел с кордона в Черные Тропы и все старался представить себе, как будут выглядеть мои двадцать восемь учеников в классе. И странно, почему-то все они в моем представлении сидели за настоящими партами, а не за теми сбитыми наскоро из теса столами, которые я сам же и сколачивал всместе с Аполлоном и Леонидом Хлебниковым. Это, наверное, потому, что невольно припомнилось, как сам девять лет назад сел за парту.

«Наверное, уж собрались у школы мои ребята и играют с шумным криком и смехом, - думал я и совал руку в карман, брал в нем ключ от школы. - Вот сейчас приду, открою дверь, и ребятишки, бойкие и подвижные на улице, робко переступят порог в класс и застенчиво сгрудятся у двери, прячась один за другого».

Не верилось: давно ли сам был таким! Вчера... А сегодня учитель, Сергей Данилович!.. Я несколько раз назвал себя с достоинством по имени и отчеству, но все как-то не получалось по-настоящему. В ушах звенело «Сережка», как меня в школе звали ребята. Припомнилось, как сам бежал малышом с сумкой по улице, кричал, потому что все кричали, и мне хотелось кричать, толкался, потому что меня толкали. И все это было так хорошо. Так весело!

Вспоминая недавнее прошлое, детски наивное, дорогое, я и не заметил, как подошел к школе.

«Что это? - оглянулся кругом: ребят нигде не было видно. - Неужели еще спят?» - Глянул на двери в сени, и... у меня сердце замерло: пробой с замком был выдран из косяка и дверь распахнута настежь.

Мой сосед Аполлон чинил после пожара крышу, бросая наверх снопы соломы, остановился и с вилами в руках подошел ко мне.

- Давно бушуют, - доложил он. - Это тебя увидели — приумолкли.

Я не стал спрашивать Аполлона, кто разрешил без меня заходить в школу. Я вбежал в класс и… растерялся даже. За столами сидели человек двадцать парней и подростков. А малыши мои действительно стояли у порога. Двое из них за печкой плакали, видимо, парни обидели их. На доске крупными буквами были написаны мелом похабные слова.

Меня затрясло от обиды и возмущения. Не знаю, как я сдержал себя и не начал выталкивать хулиганов по одному. И хорошо, что не дал воли своему возмущению: меня бы смяли, хотя я силой не обижен и в боксе упражнялся немало.

Я решительно подошел к одному из парней, сидевшему за первым столом, и потребовал, показав ему на доску:

- Сейчас же сотри!

Тон ли моего голоса или вид мой, не обещавший ничего хорошего, подействовал на парня, он вскочил и быстро выполнил мое приказание.

Я подошел к столу и посмотрел в упор на парней, пристально следивших за каждым моим движением. Наш безмолвный поединок длился с минуту. Мои непрошенные гости начали один за другим опускать головы.

- Зачем вы пришли сюда? - спросил я.

Молчание.

- Что вам здесь нужно?

- Учиться пришли, - виновато признался после некоторого замешательства парень, стиравший с доски.

- Учиться?! - признание парня ошарашило меня. Все мое возмущени пропало. - Это хорошо! - обрадовался я. - Только утром я буду учить школьников. А вы, кто желает, приходите завтра вечером. Пусть и девчата приходят.

- Девки не придут: имям прясть надо, - бросил кто-то из середины класса.

- Девкам грамота — что корове седло.

- Чему надо, мы их сами обучим! - двусмысленно бросил из-за последнего стола Спиридонов сын и с наглой улыбочкой уставился на меня.

Парни заржали на весь класс. Захихикали и мои школьники у дверей.

- Идите, ребята, домой. А завтра вечером я жду вас в школу. Начну и с вами заниматься.

Большая половина беспрекословно вышла. Шестеро продолжали сидеть.

- Не задерживайтесь: мне пора начинать урок! - еще раз попросил их.

- Не уйдем мы! - решительно заявил рослый кудрявый парень, сидевший рядом со Спиридоновым Митькой. Серые глаза его возбужденно блестели. - Учи сначала нас, а ребятишки помоложе, успеют.

- Мы не зря три версты перлись сюда, - поддержал его сосед.

- Не пойдем! - запротестовали и другие. - Не хошь отдельно, учи вместе.

Дело начинало принимать плохой оборот. Я еще раз попытался уговорить парней, но по тону их ответов понял, что они не сдаются не столько из желания действительно учиться, сколько из стремления сорвать у меня занятия. Я решил попробовать другое средство — припугнуть парней.

- Ребята, вы понимаете, что вы делаете? Выдрали пробой из двери, ворвались в класс, написали на доске скверные слова и помешали занятиям. Такое поведение называется хулиганством! - строго сказал я. - Если вы сейчас же не выйдете из школы, приглашу члена сельского Совета, составим на вас акт и дело передадим в суд.

Некоторые парни опустили головы, но с места не поднимались. Кудрявый глянул на меня вызывающе. «Что, взял?» - можно было прочесть в его взгляде. Митька толкнул его в бок: держись, мол.

Я подождал с минуту и решительно вышел из школы. Вслед за мной выбежали четыре парня. Среди них не было кудрявого и Спиридонова Митьки.

«Хорошо, попробуем еще без акта обойтись,- быстро созрело у меня решение. - Двое остались, найдем с ними другой язык!» - Вбежал в класс и схватил кудрявого за шиворот.

- Сам выйду... Только... - недобрым взглядом полоснул он меня, дохнув перегаром самогонки.

- Без всяких «только»!.. Скажи спасибо, что и в самом деле не составил акта: солоно бы тебе досталось! - бросил ему вслед и, проводив взглядом Митьку, почувствовал, что страшно устал.

«Наконец-то!» - вздохнул облегченно.

Но это был не конец, а только начало событий дня. Не успел я рассадить ребят, как дзинькнуло стекло в раме, и в край печи врезался осколок кирпича.

Я бросился к окну — и у меня дух занялся. По деревне вместе с другими парнями удирал в сторону Демидова кудрявый. А за ним с вилами в руках летел Аполлон. Без картуза, с развевающимися по ветру космами, он был ужасен в своей дикой решимости. Я вытолкнул раму, выскочил в окно и припустил, что было духу, за Аполлоном: «Заколет, дурак!»

Сзади меня топали мужики и чернотропские парни с кольями в руках. Так мы бежали, не переводя духа, до кордона и за кордон. Расстояние между кудрявым и Аполлоном все уменьшалось. Я прилагал все свои силы, чтобы догнать осатаневшего мужика, вырвать у него вилы, но только вот-вот настигал, он делал новый рывок и уходил от меня.

В какой-то момент я оторвал взгляд от спины Аполлона, глянул вперед. Из Демидова с кольями же неслись навстречу мужики. Впереди всех бежал Степан Червяков.

Аполлон был от кудрявого уже в двух шагах. Он занес вилы, целя парню в спину. Но в этот момент у мстителя развязалась обора лаптя. Он споткнулся, наступив на нее, приотстал. Я подставил ногу Аполлону. Он сунулся вперед и уронил вилы. Я наступил на них.

Кудрявый и другие парни ринулись в сторону, уступая дорогу своим отцам. Из чернотропцев вырвался вперед Филипп Сидорович, занес кол и хряснул им по плечу Степана Червякова. Началась свалка, что-то звериное.

Я не знаю, чем бы все кончилось, если бы не подоспел Петр Федорович Зайцев.

- Стой!.. Али гранату брошу! - крикнул он, заглушая дикий вой.

Мужики и парни остолбенели. Метнулись в стороны. Видя во вскинутой руке какой-то круглый металлический предмет, выпустили колья из рук.

- Расходись!.. Демидяна — в Демидово, чернотропцы — в свою деревню! - скомандовал Зайцев. В тоне его чувствовались воля и решимость.

Первыми тронулись, подальше от греха, демидяне: их было меньше, и в любом случае им грозил плохой исход. Чернотропцы ненавистными взглядами молча провожали их.

- А вы что встали? - сурово спросил их Зайцев. - Поворачивай оглобли!

Мужики загалдели и побрели обратно. Я отдал Аполлону вилы и спросил его:

- Как ты решился на такое?

- А я и не решался, - улыбнулся Аполлон, в его улыбке было что-то наивное, детское. Он, варнак, пустил камень в окно, а я за ним с вилами. Не развяжись обора - пришил бы к земле!

Мужики в это время окружили Филиппа Сидоровича.

- Ловко, брат, ты его, Червяка-то, уважил! - одобрительно смеялись они.

- Небось, попомнит! - хвастался бородатый «герой». - Жаль, не по башке — увернулся!

- За что же ты его, рожака-то?

- А впредь не омманывай!.. Уговаривал: не пускай-де в школу, за то, грит, я тебе плуг сакковский и старую веялку удружу, - чистосердечно признавался в предательстве интересов своей деревни Филипп Сидорович.

И странно, мужики не возмущались, не осуждали его. Наоборот, последние его слова смыл взрыв дружного хохота. Аполлон, обессилев от смеха, схватился за живот и присел на корточки. Леонид Хлебников, развеселившись, вырвал у Аполлона вилы и, сделав страшное лицо, занес их над ним.

- Смерти али живота?

- В зенки ему меть!.. В самые шары! - шутили, смеялись мужики.

Василий Хлебников схватился с одним из парней врукопашную. Борцов окружили, закричали им:

- На себя его, Вася, да брось!

- Подножку ему, подножку!

- Увертлив, черт!

- Ванюшка, на лопатки клади бородатого! На лопатки!

Я смотрел на разыгравшихся мужиков, полчаса назад страшных в своей дикой злобе, готовых на все, и не узнавал их. Они казались мне просто большими мальчишками, привязавшими бороды для смеха. И я вместе с ними смеялся над их веселыми выходками.

- Разыгрались? - первым спохватился Леонид Хлебников. - А на гумнах вороха не веяны.

- А и то, Леонид, - вспомнили об оставленных делах другие и заспешили в деревню.

- Петр Федорович, - обратился я к Зайцеву, - а на этого кудрявого надо бы акт составить.

Лесник подумал и согласился.

- Верно говоришь, Данилыч, следует, чтоб другим неповадно было, и крикнул вслед уходившим: - Егор, Леонид, подьте-ка сюда!

Дымков и Хлебников возвратились, и мы вчетвером направились к Демиду Червякову (кудрявый оказался младшим сыном его).

Я не без опасения шел в деревню: демидяне возбуждены, мало ли что могло случится. Но ошибся: воинственный пыл у мужиков пропал. Они еще в начале деревни виновато окружили нас, а узнав, зачем мы пришли, стали упрашивать не составлять акта.

- Пошутил парень сглупа.

- Хороша шутка! - засмеялся Петр Федорович. - А если бы учителю в голову?.. Али, не останови я вас, поубивали бы друг друга.

- Не говоря, могло и смертоубийство быть.

- Вспылили жо!

- Я его сам поучу кнутом! - пообещал Демид, седой, лысый, тучный старик, когда мы вошли в избу. - При вас и учить почну!.. Васька! - крикнул он в другую половину дома.

Парень, весь красный от стыда, покорно вышел.

- Сымай, сукин сын, штаны, ложись на лавку!

Мы остановили старика, взявшегося за ременный кнут, усадили его на лавку и, несмотря на крикливое причитание матери-старухи и двух сестер парня, составили акт.

- Лучше кнута подействует! - заверил меня Петр Федорович, когда мы шли домой.

- Где ты гранату взял?

- Да в сенях, на скалке весов, - захохотал он и достал из кармана пятифунтовую гирю.

Я тоже смеялся от души и удивлялся находчивости лесника.


7 октября.


Долго будет памятен мне этот первый день занятий. После него я не спал почти всю ночь. Сначала долго думал в постели, почему из двенадцати девочек ни одна не пришла в школу. Парней ли они испугались, или дома заставляют прясть, как взрослых девиц. Плохо еще знаю я деревню. И сейчас, что ни шаг, все новое в ней встречаю.

Ожили в памяти события дня до мельчайших подробностей. Вспомнил, как Петр Федорович взял мужиков «на ура». Но ночью, когда я остался наедине с собой, мне было совсем не смешно, а стало вдруг почему-то тяжело и больно за минувший день.

«Может быть, потому, что вместо первых радостных и волнующих уроков, первых для учеников и для меня, этот день ознаменовался таким страшным скандалом? - думал я. Обидно было до слез. Я представил на мгновение, что у Аполлона не развязалась обора, и он... Фу, черт! Лучше не думать! - Я весь вспотел. - А если бы не остановил Петр мужиков?» - Я сбросил одеяло, сел.

«Нет, так нельзя, - остановил себя. - В темноте все увеличивается в размерах. К счастью, все кончилось благополучно, даже смешно... Пьяный дурак! - обругал я Ваську Червякова. - Какую кашу заварил!.. Ну, погоди, кулацкий сынок! Школа в Черных Тропах — дело политическое, и тебе дадут понять, что значит врываться в класс, писать похабщину на доске, срывать уроки и бить стекла в рамах!» - грозил я Червякову, но от этого мне было не легче.

«Что же это такое?.. Отчего мне так неспокойно?» - искал я причину тревоги. И эта причина вдруг открылась передо мной.

«Да ведь я же сам во всем и виноват! - опамятовался я. - Сам толкнул Ваську Червякова на дурацкий поступок!.. Зачем взял его за шиворот?.. Как это глупо и дико!.. Тоже, показал свою силу, «борец культурной революции»! Никакой ты не борец. Жандарм! - кричала мне совесть в глаза. - Сходил в Демидово, акт составил, чужую вину юридически оформил, а своей не видишь?.. Скотина!»

- Шура!.. Шурочка! - зашептал я и резко оборвал себя: - Не смей!.. Совершил подлость — терзайся один! Законник нашелся. Уж если составлять акт, то надо было в школе это делать. Почему не пошел к члену сельского Совета? Почему вернулся? - задавал я себе вопросы один за другим и не находил ответа.

Так и судил я себя всю ночь беспощадно.


8 октября.


Только под утро я забылся. Встал на рассвете разбитый, с тяжелой головой. Залпом выпил две кружки парного молока и побежал в Черные Тропы к мужикам, у которых были девочки школьного возраста.

К Егору Дымкову зашел к первому. Дома взрослых никого не было. Мой ученик Ванюшка еще спал на полатях. Сестренка его, Оля, укачивала ребенка.

- Почему в школу вчера не пришла? - спросил ее.

- Тятя с мамой кажинный день молотят, а я с Санькой вожусь: не на кого ее оставить.

Пошел на гумно. Мать Оли сослалась на ту же причину. Удивил меня Егор Дымков.

- Сергей Данилыч, учи-ка ты парней, - заявил он, а девки и без грамоты обойдутся: прясть, ткать да по дому хозяйствовать — невелика наука надобна.

- Егор, ты же член сельского Совета, должен быть передовым человеком! А ты как рассуждаешь? - начал я упрекать Дымкова. - Ты первым должен послать девочку в школу, другим пример показать.

Мне долго пришлось уговаривать представителя Советской власти в Черных Тропах воспользоваться теми благами, которые дает ему эта власть.

- Доведется тебе, Марья, домой податься, как измолотим второй посад, - сказал он наконец жене, - я уж один провею ворох-то.

Маренкова и вдову Устинью не пришлось уговаривать. Первый день они сознательно не отпустили девочек в школу, чтобы их не обидели парни. При мне Аверьян обнял младшую, погладил ее по голове и сказал:

- Иди, Татьяна, в класс, набирайся ума-разума!

Устинья приняла меня как желанного гостя, пригласила к столу:

- Отведай с нами овсяного киселька!

За столом сидели три девочки от шести до десяти. Я присел с ними.

- Все дочки? - спросил вдову.

- Да, обидел господь сироту сынком-то, - пожаловалась Устинья. - Доведется девке за грамотой-то к тебе идти.

И в школу прибежала старшая дочь вдовы, Аня. Прибежала, как и все мои чернотропские ученики, босая. Хотя на дворе был уже иней.


В тот день никто не мешал мне заниматься. Я рассадил ребят за столы, сказал, как меня зовут и как обращаться ко мне, как надо вести себя в классе, и хотел рассказать подготовленную мной сказку, но глянул на ребят и не сразу решился: ведь моим первоклассникам кому восемь, а кому и все двенадцать лет, едва ли для всех сказка будет интересна.

Но сказка про теремок ребятам понравилась. Они внимательно прослушали ее и толково пересказали. Я спросил, знают ли они другие сказки. Оказалось, каждый знает, и не по одной. Стали рассказывать. Аня Егорова встала из-за стола и пошла из класса на улицу.

- Аня, а что ты забыла сделать? - напомнил я ей о школьных правилах.

- Мне надо на волю... - и сказала зачем.

Я ждал, что ребята засмеются. Но все приняли ответ Ани как должный, даже никто не улыбнулся. Мне пришлось еще раз повторить, как надо вести себя в школе.

На втором уроке было рисование. Шустрый мальчонка Саша Смирнов поднял руку.

- Что, Саша? - спросил его.

- Я еще загадку знаю!

- Сейчас урок рисования, в другой раз расскажешь.

- Антиресная! - горел нетерпением мальчик.

Я разрешил ему загадать. Саша встал, поправил поясок на пестрядинной рубашке, надулся, покраснел от смущения и выпалил:

- Два Ивана да два Петрована, наверху дедушка Сысой, а наиздол Васька Хлебников косой.

- Кто такой Васька Хлебников? - спросил я.

- А это наш деревенский мужик, Ванькин вон тятька, - показал Саша на своего соседа и в окно: - Вон их изба, соломой крыта, со скворешником.

- Постой, Саша, какой же он тебе Васька?

- Его все так в деревне зовут.

- А ты маленький, ты должен звать его дядей Васей или Василием Николаевичем.

- Скажешь тоже! Сам отгадку-то не знаешь, так и сворачиваешь на другое.

- «Скажете» надо говорить, - поправил тихонько Сашу Ванюшка Хлебников.

- Правильно, Ваня, - поддержал я и, к великому удивлению Саши, отгадал загадку: - Ворота.

- Верно! - удивился Саша и согласился, что взрослых надо называть по имени и отчеству.

Кончая занятия, я наказал ребятам, чтобы все остриглись.

- Сымем поярок, за что драть-то нас тогда? - спросил меня вполне серьезно тот же Саша Смирнов.

- Кто вас должен драть?

- А ты... то есть вы. Тятя говорил мне: не балуй-де в школе, а то учитель выдерет тебе вихор-то.

- Неправда это, Саша. Я за волосы никого не деру и не обижаю, - заверил мальчика.

- Ну да, не дерешь, как же! - усмехнулся Саша. - А вчера зачем Ваську Червякова за шиворот-то взял? Он даже побелел весь.

Я, наверное, тоже побелел или покраснел от такого вопроса и не нашелся, что ответить своему ученику. Дал он мне урок. Памятный.


9 октября.


Проводив ребят, я не решился сразу выйти из школы: стыдно было. Наверное, все бы заметили, что я возбужден и взволнован. Минут пятнадцать сидел за своим столом, стиснув голову ладонями.

В сенях послышались тяжелые шаги.

«Вот некстати!» - я развернул газету, в которую были завернуты ученические теради, сделал вид, будто читаю ее. Приоткрылась дверь, и в щель просунулась голова Василия Хлебникова.

- Не помешал я тебе, Сергей Данилыч? - виновато спросил мужик.

- Заходи, Василий Николаевич.

Хлебников переступил порог и на цыпочках подошел ко мне: видимо, обстановка школы связывала его. Он осторожно присел на скамью, поинтересовался:

- Про политику читаешь?

- Да, - соврал я.

- Что там пропечатано об заграницах-то?

Убей меня, я знал об этом столько же, сколько и Василий Хлебников: газет в Черных Тропах нет, привезенные несколько номеров «Бедноты» из Поречья я не развертывал: не до того мне было в эти дни. Взял вот сегодня первую попавшуюся завернуть тетради.

Признаться во всем этом Хлебникову я не мог. Начал выкручиваться.

- Это старая газета, Василий Николаевич.

- Старая?! - обрадовался мужик и посмотрел на меня добрым, немного косящим взглядом. Не замечал я этого раньше. Ребята наблюдательнее меня. - Ежели старая, оторви мне листок на цигарки! - попросил он.

Я облегченно вздохнул и отдал ему всю газету.

- Вот спасибо тебе, добрая душа!.. Не знаю, как и благодарить-то тебя. Приходи, пару рябчиков удружу. Битые, недавленые! - Хлебников смешно засуетился, словно я сделал для него невесть что.

- Благодарить меня нечего, Василий Николаевич. И рябчиков мне твоих не надо: вчера Петр Федорович принес их десяток. Ты вот посоветуй, кого взять в сторожа.

- В сторожа-то? Хлебников собрал в горсть свою русую бороду и уставился в окно, соображая.

В это время Аполлон поймал выбежавшего на дорогу голопузого сынишку, утер ему пальцами нос, взял на руки и потащил обратно в избу. Хлебников кивнул мне на соседа и улыбнулся. В его улыбке, как и во всех движениях, было что-то бережное, трогательное.

- Вот тебе и сторож, - сказал он и заверил: - Лучшего не сыскать.

- А если опять с вилами на кого-нибудь бросится?

- Не-е... Смирнющий мужик! Мухи не обидит. Это у него на Червяков ретивое взыграло. Так, за баню обида: в подозрении он на демидян... Да и старая рана на сердце.

Я посмотрел на Хлебникова вопросительно.

- Антиресуешься?.. У Ополома отец-то первеющим плотником был и у Демида Червякова завсегда мельницу правил. Демид-то о ту пору еще в нашей деревне жил. А мельница и ноне на нашем поле. Как идешь к себе на кордон, так вправо. Примечал, поди?.. Ну вот, Ополомков-то отец Иёна, ополдень зубья у шестерни наверху закреплял. И вдруг ветерок. Демид-то, известно, жаден, побоялся тот ветерок пропустить без пользы, не проверил, что наверху деется, возьми да и пусти мельницу в ход. Иёну-то и забрало зубьями, да и так изломало всего, что в одночасье и помер. - Хлебников задумался, вспоминая пережитое. В добрых глазах его появились тучки.

- Да, - вздохнул он, - так и погиб человек ни за понюх табаку. Хороший, душевный был мужик. Но тут уж дело и не в том, что погиб. Извел скаред кормильца, так на семью его оглянись, поддержи ее. За то тебя бог простит, и люди не осудят. Так нет, даже за работу покойника Иёны не рассчитался, хунта хлеба не дал бабе евонной. А год был тяжелый, перед новиной голодали люди. Жена-то Иёны на сносях была. Нажала она суслон недозрелой ржицы и начала охлестывать. Тяжело это брюхатой бабе. Повредила в себе что-то, скинула через двое суток и сгасла: кровью изошла.

Вот Ополом-то по тринадцатому годку и остался кормильцем с тремя малолетками, да, на беду, все с девками. И выходил ведь, одел всех и замуж повыдавал в хорошие семьи. Теперь у самого семья. И никак после пожара из нужды не выбьется. Такого не грех и подпереть, чтобы не упал. Чай, жалованьишко какое ни на есть положишь, Сергей Данилыч?

- Восемнадцать рублей.

- Восемнадцать рублей?! Да он душу из себя вынет для школы за такие деньги, Ополом-то!


Попрощавшись с Василием Хлебниковым, я сразу же зашел к Аполлону. В первый приход я не рассмотрел его жилище, все заслонял тогда дым топящейся печки. В этот раз передо мной предстало все убожество Аполлонова жилья. Стены в избе нетесаные, как в бане, черные от сажи. Подслеповатые окошечки затянуты бычьим пузырем. В полумраке я не сразу различил трех ребятишек, игравших на затоптанном полу с кошкой. Все они были без штанов. Только старший, Сема, мой ученик, кое-как приодет. Он помогал матери: толок в кадушке картошку, видимо, для поросенка.

- Вот, Сергей Данилыч, все мое богатство, - показал Аполлон на сыновей. - Четыре ребенка и все мальчишки. Мужики будут! - не без гордости подчеркнул он. - Не говоря, поднять их надобно.

- Аполлон, мне поддержать тебя хочется, - сказал я. - Школа у тебя под боком. Поступай в сторожа. Восемнадцать рублей в месяц для семьи не мешают.

Мужик не сразу поверил мне. Он глянул мне в глаза с удивлением и упреком: не стоит, мол, смеяться над бедностью человека. Я повторил ему свое предложение. Аполлон заулыбался, поморщился, замигал воспаленными от дыма веками, упал передо мной на колени, схватил мою руку и припал к ней.

Я отскочил, крикнул, как от боли:

- Аполлон, что ты делаешь?.. Встань сейчас же!.. Что я тебе барин, что ли? Зачем обижаешь меня?

- Господь с тобой, Сергей Данилыч! - испугался, вскочил Аполлон. - Ты и впрямь не обидься на меня!

Во всей фигуре мужика, прикрытой жалким рубищем, было что-то унижающее достоинство человека. Он то смеялся виновато, то морщился, тряс головой.

- Поди, ведь много восемнадцать-то целковых в месяц? Это двадцать пудов хлеба за то, что печь-то истопить да прибрать в школе?.. Червонца бы хватило!.. Себя не обидь, Сергей Данилыч!

- Я не свои деньги буду тебе платить, Аполлон Ионович. Так Совет оценивает твой труд, - объяснил ему.

Но Аполлон уже не слушал меня: счастье, так неожиданно заглянувшее в черную избу, оглушило его. Он стоял и растерянно смотрел на жену, Агнию, на ребят, может быть впервые поняв по-настоящему, насколько они бедно одеты. Я не стал ему мешать, передал ключ от школы и вышел.


10 октября.


В тот день я впервые по-настоящему понял, что такое бедность и как она уродует человека. Страшное дело! Перед глазами все время стоял на коленях Аполлон. И мне было стыдно, точно я довел его до такого состояния.

В тяжелом раздумье я и не заметил, как подошел к перелеску. На закрайке его стоял Василий Червяков.

«Меня поджидает, - догадался я, невольно замедлил шаг, насторожился. - Нет, показывать, что я боюсь его, нельзя». - Пошел вперед, готовый ко всему.

Василий медленно вышел на дорогу и преградил мне путь. Я еще издали заметил, что в выражении лица парня, в осторожной походке и во всей его фигуре ничего воинственного нет.

- Здравствуй, Василий! - поклонился ему.

- Здравствуй, Сергей Данилович, - Червяков потупился.

- Куда направился?

- Да к тебе вот... - парень помялся и глянул на меня прямо, открыто. - Ты, Сергей Данилович, прости меня за вчерашнее: по глупости я это. - Он помолчал и признался: - Я перед тем самогонки хватил малость: Митька Змеев зазвал к себе, угостил. «Мы, - говорит, - покажем ему училищу!» Это тебе-то. Не знаю, чего ему школа помешала. А мне от другого бедко было, зачем не у нас в деревне открыл класс-то: я бы книжки у тебя брал... Люблю я читать... Самоуком до грамоты дошел.

- Я тебе и в Черных Тропах в книжке не откажу.

- Далеко. Ты тятю моего не знаешь: бранится старый хрен, что книжками балуюсь. А пойду за ними — беды не оберешься. Да и во вражде мы с чернотропцами-то.

- Ну, это дело поправимое, Вася, - посмеялся я. — Ко мне на кордон зайдешь или с учеником книжку закажешь, пошлю.

- Добро! - согласился парень, помолчал и попросил: - Акт-то ты изорви, мне без него садко.

- Поучил-таки старый?

- Места живого не оставил!.. Рубаха сзади, скажи, приклеена... Тяжел на руку, лешак!
Мне стало жалко Василия. Не сладко, знать, ему живется дома. А парень, как понял я, он неплохой, откровенный и прямой.

- Хорошо, - согласился я. - Но акта я рвать не буду, отдам его тебе, сохрани на память.

Василий улыбнулся, порывисто подался ко мне и отпрянул, поморщился, стиснул зубы.

- Больно?

- Кожу отдирает!

Мы потихоньку пошли к кордону. Я спросил:

- А ты, Вася, сердишься на меня?

- За что это?

- А за то, что вчера за шиворот взял.

- Не-е... Я бы на твоем месте морду мне побил... Терпелив ты, Сергей Данилович. - Подумал и зло бросил: - Вот Митьке я бы сунул! Вроде, как втравил меня, а сам хвост под угол и в подворотню.

Дошли до кордона. Я предложил:

- Зайдем ко мне за книжкой!

- Нет, ты лучше вынеси, я обожду: мне тепрь и на ступеньки-то подниматься — горе. Не иначе, недели с две на полатях на брюхе пролежу.

Я забежал домой, взял одну из подаренных Михаилом Лаврентьевичем книжек, «Детство» Горького, заложил в нее злополучный акт и вынес Василию.


11 октября.


Жизнь моя начала входить в колею. Занятия в школе пошли нормально. Посещали их и девочки. Через день начал работу с парнями. Учились они охотно, понимали хорошо. А после уроков всей гурьбой отправлялись к девкам на супрядки.

По вечерам у меня стало оставаться много свободного времени. Я начал перечитывать газеты, привезенные из Поречья. Особенно внимательно следил за тем, что творится за рубежом. А то спросят чернотропцы, как Василий Хлебников, «что пропечатано об заграницах», а я ни «а», ни «бе».

Но не во всем разбирался я в газетах, вот беда. Начал как-то читать «Бедноту» мужикам — Аверьян Маренков, неграмотный, но умный, возьми да и спроси меня:

- Как уразуметь: говорят о смычке города с деревней, а Троцкий-то вроде на мужика ополчился?

И я не мог ему ответить. Сослался на то, что газет пока не получаю и не читаю их из номера в номер. Маренков попросил:

- А ты, Сергей Данилыч, следи, что там пишут про смычку-то. Ежели что, упреди нас. Мы на тебя в надеже: ты один у нас в деревне ученый.

Я и сейчас не представляю, что за политику ведет Троцкий. Установится санный путь — надо побывать в Поречье, спросить у Федора Лукьяновича. А еще бы лучше Михаила Лаврентьевича повидать. Далеко. Оторваны мы здесь от мира. Ох, как оторваны!


12 октября.


Готовился к урокам, ко мне зашел Петр Федорович и спросил:

- Как с актом-то будешь поступать? Придержишь до поры или в ход пустишь? Ежели в ход — увезу: мне завтра в лесничество неминучая ехать. Не знаю, как и доберусь до села.

Я рассказал Зайцеву о встрече с Василием Червяковым. Он выслушал меня внимательно и согласился со мной.

- Верно сделал. Я тоже хотел тебе посоветовать, - признался он.- Упекли бы парня за его глупость. А жаль: в родном доме он хуже другого батрака живет. Вот ежели бы такой акт на Демида составить удалось, я бы на брюхе по грязи до Поречья дополз с им, с актом-то.

- За что ты так зол на мельника?

- Я на всех их, демидян-то, зол. Нет мне с ними покою. Который год с ворами войну веду. Только война у меня с ними не открытая, а тайная. Хитры! Да и то, их много, а я один.

- Не понимаю.

- Не сразу уразумеешь, - засмеялся Зайцев. - Тут дело особое, осторожное. Давно о них, о демидянах-то, тюрьма плачет. Ты думаешь, почему они живут с достатком? Не от честных трудов. Одной землицей у нас не проживешь: невелики наши поля. Чернотропцы охотой вон пробиваются. А эти всю зиму снасти спускают для плотовщиков. Ежели бы честно трудились, как говорят, дай бог успеха. А они что делают? Мочало в лесничестве берут только для вида. А прядки для канатов скут из своего материалу и снасти сбывают в частные руки. Нэп: частник-то в ходу.

- Откуда же у них свое мочало?

- Вот в том-то все и дело. Липняку у нас по Чернушке страсть. Но и губят его порубщики немало. Свалят воровски сколько смогут дерев, обдерут кору — и в мочажину на мочало. Ищи его, под водой-то не видно. Посмотришь на липки — лежат голенькие. И, поверишь, сердце замирает: сколько их гниет без пользы для государства! Чьих это рук дело? Демидян. А сунься в деревню — все шито-крыто. И не спрашивай: один другого не выдаст. Больше того, упредят, когда в обход иду. Следят за каждым шагом моим.

Петр Федорович взял щепоть брусники с тарелки, которую поставила на стол бабушка Агафья, отправил ягоды в рот и начал так смачно жевать их крепкими зубами, что я почувствовал оскомину.

- Это верно, что демидяне раньше жили в Черных Тропах? - спросил Петра Федоровича.

- То верно, - подтвердил он. - Я помню, когда и демидовских-то полей не было. Лес на них шумел. В девятисотом году пожары страшные начались. Верховой прошел мимо самого нашего кордона. Тятя-то ведь у меня тоже в лесниках служил. Как мы не загинули, не знаю. И вот красный петух на Корабельную рощу полетел. В Черные Тропы управляющий лесопромышленника Ефремова прискакал. Невелик я был, а помню, собрал он мужиков.

«Спасайте, - кричит, - Корабельную! Остановите пожар — сорок десятин гари дарствую под пашню!»

Мужики всей деревней лес валить вокруг Корабельной. Спасли. Не обманул управляющий. И то, что ему стоило: гарь — гроши, а Корабельная - миллионное дело. Сначала чернотропцы на гари сеяли. Года четыре косили между пней. Потом миром выкорчевали новину. И получилось такое хорошее поле, что не нарадовались мужики.

Вот тут-то и насолил Демид Червяков Черным Тропам. Богат был: мельница, в лесу пчел колод пятьдесят, мочалом также промышлял, да и земли имел клин немалый. А такие люди, известно, чем богаче, тем жаднее и завистливее. Гаревое поле ему, загребущему, по ночам снилось. Приглядывались и к нему другие справные мужики.

После девятьсот пятого закон такой вышел про отруба. Вот Демид и подбил справных мужиков подать прошение на выселку из деревни. Не без того — сунули, кому надо. И отрубили им от чернотропских полей гаревые угодья. Знал бы ты, сколь скандалу было! Кольев друг о дружку переломано — не счесть! Только ведь до бога не тянись, с богатым не судись. Так было. Укрепилась на гарях демидовская община. С тех пор и началась вражда между Черными Тропами и выселками.

С пашней демидяне сразу отмежевались. А вот покосы долгое время оставались у них общими с чернотропцами. И как начинался в Иванов день дележ лугов, так и драка. В четырнадцатом году демидяне отмежевались и на лугах, на лучшие угодья лапу наложили. Чернотропцы в обиде подожгли ночью демидовские стога. А демидяне в отместку красного петуха на деревню пустили. Пол-Черных Троп выгорело. Так вот и живут, одни другим насолить во всем стараются. Идет, к примеру, демидянин и видит чернотропский капкан на зверя или силок на птицу — нарушит. Но ежели и чернотропец нападет на демидовскую мочажину или колоду с пчелами — не бывать ни мочажине, ни колодине. Демида заставили-таки пересадить свою пасеку в ульи, к дому свезти их.

Мы беседовали с Петром Федоровичем, пока Таисья не позвала нас ужинать. Когда мы проходили из одной избы в другую через сени, во дворе заржала лошадь: по походке узнала хозяина.

- Ты видал у меня жеребенка? - спросил Зайцев.

- Нет еще.

- Пойдем, глянь на красавца! - Петр Федорович зажег фонарь, и мы вышли во двор.

Вороной трехлеток с белыми чулками на передних ногах ждал хозяина у дверей. Тот дал ему кусок хлеба и потрепал по шее, по молодой сильной груди.

- Хорош?

Жеребенок был замечательный, резвый, ручной.

- По первопутку выхолощу — объезжать с тобой будем, - пообещал Зайцев. - Приучу молодого к работе. Серого продам, староват стал.


13 октября.


Три недели стоит ненастье. «Осенний мелкий дождичек брызжет, брызжет сквозь туман». Со стреков тонкой струйкой течет вода в кадушку. Звук от ее падения монотонный, скучный. В такт ей скрипит сверчок за печкой. Он начал давно и никак не может кончить своей нудной бесконечной песни.

Вечеру и конца нет. Занятий со взрослыми сегодня не проводил, к урокам подготовился, почитать нечего.

Двадцать дней, как началось беспросветное ненастье, я с вечера до поздней ночи писал и писал о пережитом в Черных Тропах, чтобы убить время, чтобы не сойти с ума от безделья и тоски. Довел записки до сегодня. Ну, а дальше что?.. Что же дальше-то делать?

Поужинали сегодня рано. Сели было с дедушкой Федором, бабушкой Агафьей да Таисьей играть в подкидного дурака, но старуха вспомнила, что завтра Покров пресвятой богородицы, заругалась, что не напомнили ей об этом, бросила карты и залезла на печь. Таисья стала укачивать ребенка. Спать рано: всего восемь часов. Но и делать буквально нечего и некуда деть себя... Тоска!.. Такая тоска!..

«Шура!.. Шурочка!..» Нет, лучше не думать о ней: только душу себе надрываешь.


15 октября.


За окном опять непроглядная тьма. За печкой все тот же сверчок. Пропади он пропадом! Я сидел за столом, стиснув ладонями одуревшую голову и смотрел, смотрел на черное в ночи окно. Даже думать ни о чем не хотелось.

Кто-то подъехал к дому. Проскипели ворота в ограду. «Петр Федорович», - догадался я, но не встал, не спросил, как он в такую погоду добрался до дома ночью: охватило какое-то безразличие ко всему.

В сенях заскрипели половицы. Распахнулась дверь в мою избушку. Не переступив еще порога, Зайцев крикнул:

- Пляши, Данилыч!

Я вскочил. «От Шуры или от папы?.. Конечно, от Шуры!» - и начал выплясывать перед добрым вестником.

Петр Федорович отдал мне письмо и ушел в свою избу. А я вскрыл конверт и забыл обо всем.


«Сережа!

Так не шутят, - начинала с упреков Шура. - Три недели от тебя никаких вестей не было. А обо мне ты подумал? Или тебе безразлично, что я пережила в тревоге о тебе?.. О чем только не передумала! Ведь можно же было сразу после назначения черкнуть пару слов, пусть даже один адрес. Как же ты не догадался этого сделать?»

А и верно, почему я не написал из Поречья?.. Да, хотелось поделиться первыми впечатлениями о своей деревне. А приехал в Черные Тропы и закрутился. Нехорошо получилось.

«Сереженька, прости, что начинаю письмо так неласково, - жадно читал я дальше. - Не то мне хотелось сказать тебе, не то. Да наболело на сердце и само выплеснулось на бумагу вместе со слезами. И никак не пойму, чего я плачу! Я какая-то стала неуравновешенная... Нет, давай условимся, Сережа, писать друг другу чаще, чаще! А то очень тяжело так. Я, знаешь, все не могу примириться, что ты не в Москве. Обидно... До слез обидно!»

Я оторвался от письма, закрыл глаза и прислушался. И мне показалось, что я слышу голос Шуры.

«Шурка!.. Милая Шурка!»

А она тихо, вкрадчиво говорит мне:

«Я очень рада за тебя, что ты доволен своей деревней и с увлечением взялся за работу. А я все как-то не могу привыкнуть к Москве. Людей здесь так много, что трудно остаться одной. И в то же время я часто чувствую себя страшно одиноко. А тут еще от тебя писем нет.

Но я, Сережа, не ругаю Москву. В ней так много хорошего, что обо всем сразу и не расскажешь. Была я в Третьяковской галерее. Перед «Боярыней Морозовой» с час стояла. Картина настолько живо написана, что будто ты сама участвуешь в ней. С нами ходил в Третьяковку наш студент Витя Быстров, москвич. Перед одним залом он сказал нам: «Закройте глаза». Мы зажмурились. Он подвел нас к картине и разрешил: «Теперь смотрите». Я открыла глаза, крикнула и схватила Витю за руку. Так ужасно показалось мне лицо Грозного. И эта кровь, кровь сына его! Ужасно!

А на прошлой неделе мне улыбнулось счастье: я выиграла в лотерее МОПРа за 8 копеек два билета в Большой театр на «Евгения Онегина». Сережа, ты знаешь, я никогда не бывала в настоящем театре и вдруг попала в Большой. Я до этого и вообразить не могла, каков он. А теперь не могу описать тебе его: слов таких не знаю. На сцене все, как в жизни! А какая музыка! Чудо!

И как мне жаль было в тот день, что ты не в Москве: ведь вместе пошли бы, Сережа! Витя Быстров говорит, что очень хороша опера «Демон». Вот бы посмотреть!

Да, чуть не позабыла. Ведь зимняя дорога к нам в Воздвиженское через Черные Тропы. Здорово, а?! Я, помню, и Талицу проезжала. Как устроилась в ней Валя Губина? Ты, наверное, часто у нее бываешь? Как я завидую Вальке!

Ну, до свидания, Сережа! Ж д у ответа.

Шура».


Я читаю и перечитываю письмо и не слышу больше ни сверчка за печкой, ни монотонного позванивания струи, стекающей в кадушку.


17 октября.


Вечером зашел к Аверьяну Маренкову посмотреть убитого волка. Силен! С доброго теленка! Задержался долгонько у охотника: слушал рассказ, как он выслеживал зверя, как убил. Вышел на улицу — в окнах школы багровые отблески огня: Аполлон топил печку. Решил проведать мужика. Распахнул дверь в класс — и... осторожно переступил порог, тихонько прикрыл дверь, затаил дыхание. У доски спиной ко мне стояли Аполлон и Василий Хлебников. При свете топящейся печки гость составлял из разрезной азбуки слово «мама», а хозяин помогал ему:

- «Мы» сначала станови, «мы», а потом «а»!

- А ежели я наоборот изделаю, не все один лешой? - не сдавался бородатый ученик.

- Не-е, Вася, тогда «ам-ам» получится! - засмеялся Аполлон.

- Дивно! - восторгался Хлебников. - Велика ли буковка, а и та свое место знает, порядка придерживается!

- Наука! - тоном превосходства подчеркнул Аполлон, обернулся в мою сторону и застыл с раскрытым ртом, с округленными глазами.

Василий Хлебников, застигнутый врасплох, заслонил своим телом составленное слово и, как мальчишка, начал оправдываться:

- На огонек к Ополому зашел, покурить на пару у печки.

Мне и смешно было смотреть на сконфуженных мужиков и вместе с тем больно за них, что застыдились такого хорошего порыва. Не сразу нашелся, что сказать им, да и мешало мне говорить вдруг охватившее меня волнение.

- Сергей Данилыч, ты не сумлевайся, - виновато засуетился Аполлон, поправляя поясок на холщовой рубахе, - я буковки поставлю опять на полицу, где были... И руки мы с Васей допрежь помыли, чтобы не запачкать твои карточки.

- Аполлон, как тебе не стыдно? - упрекнул я. - Ты же мне говорил, что неграмотный, а сам других учишь читать.

- Вот, ей-богу, никогда не учивался! - сторож перекрестился. - Это я у своего школьника, у Семки, перенял. Он за букварь — и я с ним рядом. А седни сижу с твоим букварем у печки — Вася в гости препожаловал. Смеяться зачал надо мной, а потом сам заантиресовался. Вот я и начал по-твоему склады показывать.

Я взял с полки букварь, открыл его на той букве, которую мы изучали с ребятами в классе, и попросил Аполлона прочитать. Он взял книгу и, водя пальцем по строкам, начал, как школьник, напевать по слогам слова.

- Горазд, собака! - и похвалил, и позавидовал Василий Хлебников.

- Василий Николаевич, хотите, я вас с Аполлоном Ионовичем грамоте учить буду? - предложил я.

- Оно не худо бы, мечтательно посмотрел мне в глаза Хлебников. - Только выйдет ли чего? Голова-то у меня темная, как седнишняя ночь.

Я уговорил его попробовать. Мы подошли к доске. Василий Николаевич узнал от меня еще две новые буквы, с моей помощью образовал несколько слов, зажал свою широкую бороду в кулак и, радостно глянув на меня, признался:

- Гляди ты, развидняет ночь-то! - Посмотрел на доску, прочитал по складам: - Сссам... сса-мма, и засмеялся, довольный.

Я предложил Аполлону и Василию Хлебникову ходить на вечерние занятия вместе с парнями. Аполлон охотно согласился. А Василий Николаевич, человек застенчивый, отказался:

- Засмеют, - вздохнул он. - На всю деревню славу пустят: старый-де дурак за ребячий букварь сел.

Мы условились заниматься отдельно и, по желанию Василия Николаевича, келейно, то есть тайно. Аполлон скрыл печку. Мои новые ученики вызвались проводить меня.

- Волки. Насядут на загривок, и не вякнешь, - сказал Хлебников.

У крыльца моей квартиры он спросил:

- Можно, мы сами к тебе на кордон завтра придем? И тебе лучше: не вышагивай ночью по грязе.

Я охотно согласился.

Шуре написал большое письмо. Рассказал ей и о новых своих учениках. Как вот только отправить его, не знаю. Дождь сеет и сеет без конца, и никто в такую непогодь не собирается в Поречье.


18 октября.


Я шел из школы домой. Поравнялся с хоромами Спиридона Змеева. Распахнулась калитка, и из нее вылетела с криком вдова Устинья.

- Я те потолкаюсь, хромой кобель!.. Я те потолкаюсь! - кричала она, стуча кулаком в захлопнутую перед носом ее калитку.

- Цыц, ты! - послышалось со двора. - Я те дам карасину!.. Напою тебя карасином-то!.. Залью им твою глотку!

- Что случилось, Устинья Наумовна? - спросил я.

Вдова долго не могла успокоиться, кричала, плакала и в слезах жаловалась мне:

- Карасину у скареда хотела купить. По три хунта за бутылку заломил. Не стерпела, плюнула ему в шары-те.

- Разве он торгует керосином?

- Он всем приторговывает: и карасином, и солью, и сахаром, и табаком, и спичками. За все втридорога ломит. Не по душе, грит, - иди в село. А куда пойдешь? Иди-ка сунься — в Чернушке утопнешь. Ревешь да берешь.

- А банка-то, я гляжу, пустая, - заметил подошедший Маренков.

- Не дал: виновата я ему на два рубли. Веди, грит, овцу, еще на рупь отпущу.

- Овцу?! - покачал головой Маренков. - Иди-ка, баба, к моей Федосье, поделится. Холода настанут — скатаешь в село, купишь — отдашь.

Устинья поблагодарила и пошла к дому Маренкова.

Аверьян бросил ей вслед:

- Вдовьими слезами умывается колченогий!


19 октября.


Воскресенье. Написал третье письмо Шуре. И все три стопкой лежат у меня на столе. Вот и пиши у нас чаще!

Перечитал еще раз Шурино письмо. Завидует, что я с Валей часто встречаюсь. А я и не видал ее. Ревнует она меня к ней, что ли? Глупая. Сама же пишет о каком-то Вите Быстрове, в галерею ходит с ним, я ничего не говорю: верю.

А в самом деле интересно, как Валька устроилась? Как она коротает бесконечные осенние вечера? Подмерзнет — надо проведать ее.

А дождь идет и идет, и нет ему конца. Тоска!


20 октября.


Сегодня вместе с Аполлоном и Василием Хлебниковым пришел ко мне на занятия Леонид Хлебников. Кто ему открыл нашу «тайну»? Мои бородатые ученики молчали об этом. А я не допытывался. Леонид знал все, что мы прошли. Уж не Василий ли занимался с ним?

Занятия мы кончили рано. Делать было нечего. До ужина помогал бабушке Агафье и Таисье капусту рубить. От безделья в такие долгие вечера чем не займешься.

Дедушка Федор посмеялся надо мной:

- Ты бы, учитель, лучше перенимал у меня, как шубы шить, чем бабьим-то делом займоваться.

Пожалуй, возьмешься и за иглу.

Спать лег рано, но никак не мог уснуть. Вспомнилось, как встретились с Шурой летом — и защемило, защемило сердце. Стал успокаивать себя, что не так уж много времени осталось до каникул, всего сто четыре дня. «Сто четыре! Да это же вечность!» - ужаснулся я вместо успокоения.

На стене однотонно тикали ходики. Поскрипывал сверчок за печкой. А за стеной, как и каждый прошлый вечер, у самой головы моей, струилась и струилась вода в кадушку. Я подумал: «Если скорость падения этой струи помножить на время, какое она живет, как длинна будет?» Стал считать. Получилась баснословная цифра. А струйка журчала и журчала.

- Фу, черт! - вскочил я. - Точно на голову мне льется, проклятая! - Я не мог больше слышать ее. Надел сапоги, накинул на плечи пальто, выбежал на крыльцо и оттащил кадушку от струи. Она словно захлебнулась, замолкла. Стало тихо-тихо кругом. Я запахнул пальто, прислушался. Ни звука. Ни малейшего признака жизни. И все черно кругом.

И вдруг где-то за Чернушкой завыл волк. Видно, и он не вынес гнетущей тишины. Высокая нота его голодной, тоскливой песни тянулась долго-долго. И только оборвалась, как затянул ее другой волк, чуть пониже тоном. Его сменил третий, четвертый, пятый, опуская ноту все ниже и ниже, пока не покрыл их всех здоровый басище, видимо, матерого вожака. И только оборвал он свою басовую струну, завыли все хором, да так, что я вздрогнул от холода.

И невольно вспомнилось мне восхищение Шуры оперой: «А какая музыка, чудо!» - «У нас своя музыка, - горько вздохнул я, - такая, что мороз по коже пробегает».


21 октября.


Дождям нет и нет конца. На столе передо мной шесть неотправленных писем. На душе так тяжело, что хочется волкам подтягивать.


22 октября.


Утром, когда я шел в школу, вся деревня была на ногах: у Ивана Рябинина умерла жена. За темноту свою и невежество поплатилась женщина жизнью. Четыре дня назад она вышла босая за водой к колодцу и стеклом порезала себе ногу. Вместо того, чтобы промыть рану и завязать ее чистой тряпкой, она присыпала ее золой из печки и помочилась на нее. Сама ли она придумала такое лечебное средство или кто подсказал ей, не знаю. Только произошло заражение крови, ногу у нее страшно разнесло. Лечили и дальше домашними средствами, в больницу не обратились. Да и то сказать, как можно было добраться до больницы в такое бездорожье. Вчера в ночь больная потеряла сознание. А сегодня на рассвете ее не стало.

Я зашел в избу. Покойница лежала на двух составленных столах. В сложенных крестом руках ее горела свечка. Умершая была еще молода: ей не перевалило и за тридцать лет.

На скамейке, в головах покойной, сидел Иван Рябинин, весь всклокоченный, одичавший от горя. Он смотрел блуждающим взглядом на соседей, пришедших проститься с покойницей, и видно было, никого из них не узнавал и только гладил, гладил припавшую к его заплатанному колену детскую курчавую головку.

Двое других детей, постарше, стояли около отца и со страхом смотрели на замолкшую навеки мать.

Мне стало дурно. Я вышел на улицу и долго стоял, держась за столб ограды: был потрясен чужим горем. А потом, как пьяный, сторонкой пошел в школу. За мной гуськом потянулись подавленные страхом ребятишки.

Ужасно! Жестоко наказывает жизнь человека за его темноту. Да только ли его одного? Перед моими глазами все время сидел Иван Рябинин и точно спрашивал взглядом: «Да что же это такое? Куда же я теперь с ними, с тремя-то?»

Когда я возвращался из школы домой, мне повстречалась скорбная процессия. Четыре мужика, не выбирая дороги, несли на плечах гроб. До ворот в поле умершую провожала вся деревня.

«На себе понесли до села, - понял я. Понял и живо представил невероятно трудный путь по бездорожью. - Промокнут в лаптишках до костей, - думал я, - кто-то простынет, схватит «огневицу», как здесь называют воспаление легких, потом начнут лечить домашними средствами и насмерть залечат». Ужасно!

…К вечеру перестал, наконец, дождь. С севера, от Демидова, потянул холодный ветерок. Начало подмораживать. Как я ждал этого! И словно не рад. Ничего не мило сегодня.


24 октября.


Позавчера крепко подморозило. Деревья, жнивье на полях, крыши строений — все покрылось инеем, засеребрилось. Стало как-то светлее кругом, легче дышать.

Вчера в ночь мороз усилился. Сегодня утром подбросило снежку. И наша деревня словно обновилась. Просторнее, шире стала ее улица. Веселее смотрели на дорогу дома. Дым из труб не прибивало к земле. Он живыми струйками весело поднимался вверх. Кругом стало так бело, что с непривычки резало глаза. И только от изб, топящихся по-черному, тянулись к дороге цепочками черные следы.

«Так вот почему деревня называется Черными Тропами!» - дошло до моего сознания.

…После занятий я решил съездить в Талицу, к Вале. Петр Федорович заложил Серка. Я сел в легкие санки, «кукарочки» (их привозят в наши места из слободы Кукарки Вятской губернии), и только успел взять вожжи, как Серко сам пошел быстрой рысью. Перемене погоды он тоже был рад.

Через полчаса я был в Талице.

Черт возьми! Да ведь наши с Валей деревни не так уж и далеко друг от друга! - удивился и обрадовался я, въезжая во двор Ивана Ивановича, у которого мы останавливались с Никанором Северьяновичем. Иван Иванович встретил меня приветливо, сам распряг Серка, дал ему сена и показал мне, где живет Валя.

Я перебежал дорогу, прошел домов семь и постучал в дверь меньшей половины пятистенка.

- Сережка! - вскрикнула Валя, едва я успел переступить порог, бросилась ко мне, поцеловала меня в обе щеки, засмеялась и заплакала.

- Что с тобой, Валя? - испугался я.

- Ничего, Сережка!.. Это... это от радости!.. Ты знаешь, я чуть с тоски не умерла последние две недели! - Она опять не удержалась, всхлипнула и горько улыбнулась, утирая слезы.

Я не видал еще Валю такой. Мне стало очень жаль ее. «Почему же не заглянул я к ней раньше-то?» - досадовал на себя.

- И день и ночь, Сережка, дождь сеет и сеет. Вечера бесконечные. А ты одна и одна. Заняться нечем, поговорить по душам не с кем. Захватила с собой «Анну Каренину», три раза перечитала ее. Начала в четвертый и бросила. А других книг нет...

- Ты бы со взрослыми по вечерам занималась: на работе как-то быстрее время летит.

- Две группы веду , - призналась Валя, - ну, а остальное время куда?

Как я понимал ее!

Валя точно торопилась высказать мне все обиды, чтобы разом покончить с этим и не возвращаться больше. Вылила все на меня и спросила:

- Ну, а ты-то, Сережка, как пережил это время?

Я откровенно признался, что мне пришлось бы повторить все Валины жалобы. Показал ей пачку неотправленных писем: скрывать мне от Вали было нечего.

- Как я завидую тебе, Сережка! - глубоко, глубоко вздохнула Валя. - Есть у тебя хороший близкий друг. В минуты радости и грусти ты можешь ему обо всем рассказать, открыть свою душу. - Она подержала пачку писем. - Какая тяжелая! Ты, наверное, всю свою жизнь в Черных Тропах описал в них? - Валя задумалась.

Я догадывался, чем были заняты ее мысли. Она, верно, спрашивала себя, почему у нее-то нет до сих пор хорошего, искреннего друга... А ведь она очень красивая девчонка. В нашем классе ее считали самой интересной. К Вале неравнодушны были все наши ребята. Но ей было как-то не до них. Постоянные заботы о семье рано оборвали ее юность. А может быть, кто и нравился ей из ребят, но чувства не успели созреть и проявиться. И теперь кого-нибудь из наших мальчишек ей стало жалко.

- Что ты смотришь на меня так, Сережка? - перебила Валя мои мысли.

- Как?

- Ну, с каким-то сожалением и участием.

- С участием, верно, - согласился я — мне понятно и близко твое настроение. Но о чем сожалеть?.. Что мы попали в такую глушь? Ты раскаиваешься, Валя?

- Честно ответить?.. По-комсомольски?

- Да, только честно.

Валя посмотрела мне в глаза.

- Были минуты, жалко становилось себя. - Она поправила волосы и в порыве подалась вперед. - Ты задумывался, лучшие годы проходят у нас в лесу?.. Они же не повторятся, Сережа!.. А тут... - Валя не нашла слов, чтобы точно выразить мысль, или, найдя их, испугалась смысла, скрытого за ними, и у нее не хватило силы выговорить эти слова.

- Жалко, что не осуществилась мечта о консерватории? - подсказал я.

- Жалела и об этом.

- А сейчас?

- Сейчас, - Валя улыбнулась, - сейчас я просто рада, Сережка, что ты ко мне приехал. Я страшно соскучилась о наших ребятах и девчатах. - Валя положила руки мне на плечи, как делала она это в детстве, затевая что-нибудь, и задорно тряхнула меня. - Давай как-нибудь нагрянем к ним! - предложила. - А они сюда, в Талицу, или к тебе!

Мне очень понравилась эта мысль.

- По такому поводу мы с тобой сейчас пир зададим! - захлопала Валя в ладоши и начала ставить самовар.

Я окинул взглядом Валину квартиру. Это была меньшая часть дома, с новой русской печью. Ее сложили специально для учительницы и отгородили переборкой кухоньку. Небольшое зальце было чисто и по-девичьи уютно. На окнах красивые занавески. На столе чистая белая скатерть. На полу дорожки. «Умеют же девчата устраиваться!» - позавидовал я.

- Хочешь, Сережка, спою тебе что-нибудь? - предложила Валя. - Мне сегодня петь хочется!

- Веселую, Валька!

Загудела гитара. Валя приглушила на мгновение струны ладонью. И вдруг вместе с новым аккордом ворвалось в тихий девичий теремок что-то удалое, широкое, русское:


Тройка мчится, тройка скачет,

Вьется пыль из-под копыт,

Колокольчик звонко плачет,

То хохочет, то визжит.


Я глянул на Валю. Она была прекрасна в своем вдохновении. Сколько огня и чувства вливала она в свою песню! И мне казалось, что не в песне все происходит, а я мчусь на санках к своей любушке.

Она пела еще. А я стоял у окна, смотрел на развернувшуюся передо мной картину и не мог наглядеться на нее.

- Валька, глянь, какая красота! - показал я в окно на убегающие к темному лесу поля. Заснеженные, они отливали легкой синевой в низинах и нежно розовели на чуть приметных возвышениях. После ненастной одури природа точно хотела вознаградить человека неповторимым по краскам первым зимним вечером. Она говорила ему: «Смотри, от тебя туманы скрывали, как я хороша и до боли близка тебе! Что же ты ропщешь? Чем недоволен ты? Чего ищет, чего ждет твое неспокойное сердце? Ведь вся твоя жизнь, твой труд, твое счастье со мной!»

Сзади нас забурлил, застучал крышкой самовар.

- Ну-ну, не горячись! - весело прикрикнула молодая хозяйка, снимая трубу.

Я поставил самовар на стол, и мы начали «пир». Валя угостила меня ячменными ватрушками, налитыми по-деревенски крупой со сметаной, и печеньем из запарной овсяной муки. Все было приготовлено Валей так умело и вкусно, что во рту таяло. Я ел и не мог нахвалиться. Валя была польщена.

Мы просидели до ночи. Валя пошла проводить меня до сельсовета, у крыльца которого позавчера (замечательная новость!) повесили почтовый ящик. Я достал письма, но не сразу решился опустить их.

- Не знаю, все отправлять или только последнее? - подумал вслух.

- Только все, Сережка! - быстро решила за меня Валя. - Шурка неглупая, чуткая девочка, все поймет, получив их разом. - Валя подумала и дополнила: - И надо, Сережа, чтобы поняла, каково порой живется рядовым культурной революции, как назвал нас Михаил Лаврентьевич.

Домой я ехал обновленный. Пережитые недели угнетающего ненастья и отупляющей душу тоски, мне казалось, были так давно, что все передуманное за долгие одинокие вечера и ночи отошло куда-то в сторону, поблекло.


25 октября.


Школьные дела идут у меня неплохо. Ребята учатся прилежно. А с каким увлечением они готовятся к празднику Октября! Будет у нас и декламация, и сценка по сказке «Репка». Саша Смирнов играет деда и так верно копирует движения старика Елизара, что все ребята покатываются со смеху.

Охотно ходят на занятия парни. Девчата наотрез отказались учиться: прядут. Особенно радует меня, что группа бородатых моих учеников выросла до пяти человек. Вчера, кроме Хлебниковых и Аполлона, закатились ко мне на кордон еще двое: Аверьян Маренков и Егор Кошулин. Заниматься в моей избушке стало тесно. Маренков предложил:

- Давайте в следующий раз у меня в избе соберемся! Чего к Сергею Даниловичу грязь да сырость таскать. Я из синика второй стол притащу. Места всем хватит.

Мужики охотно согласились. И Василию Хлебникову нечего было теперь таиться: никто не засмеется над ним, раз сам Маренков за букварь взялся. Аверьяна уважают в деревне за трезвый и острый ум.

С первого же урока Маренков внес в нашу работу оживление. С ним как-то ближе стало наше обучение к запросам жизни. Он хорошо воспринимал азбуку и бойко начал образовывать слова. Но когда мы приступили к письму, в его загрубелых от работы пальцах плохо держалась тонкая ученическая ручка. Строчки ему были тесны. Аполлон глянул в тетрадь Маренкова и посмеялся:

- Ты, Оверьян, по строчкам-то идешь, как пьяный о Миколине дни.

Приступили к арифметике. Аверьян оказался способнее и находчивее других мужиков. Начали решать практические задачи на сложение и вычитание. По моей просьбе придумать самим по задачке мужики стали соображать, морща лбы и прищуриваясь. Маренков быстро справился с заданием. В острых глазах его заиграли лукавые огоньки. Он посмотрел на Аполлона, ухмыльнулся и спросил его:

- Вот сообрази-ка, грамотей. Седни ветерок добрый подул. У Демида Червякова мельница на полный ход пошла. Смолол он семи мужикам по десяти пудов, по гривеннику за пуд. Огреб денег немалую долю. Сколь он, плешатый скаред, на эти трудовые крестьянские гроши гвоздей-двоетесу, к примеру, может купить?

Аполлон задумался. Начали соображать и другие. Задача была на умножение и деление. Этих действий мы еще не касались. Но я не остановил Аверьяна Маренкова, забежавшего вперед. Вопрос, который волновал его, вскрывал классовые отношения в жизни Черных Троп и Демидова. Больше того, он возник, видимо, в сознании Маренкова сегодня, на червяковской мельнице: следы мучной пыли заметны были на вороте и на волосах мужика.

- А почем ноне двоетес-то? - спросил Василий Хлебников.

- Третьева дня я брал его в потребилке по гривеннику за фунт, - дополнил условие задачи Маренков и предупредил: - Только ты, Вася, сочтешь — про себя имей. Пущай Ополом решит.

Дуня, дочь Маренкова — невеста, и жена его, прявшие у печки, прыснули в кулачки. Засмеялись Василий и Леонид Хлебниковы, быстро решившие задачу.

Аполлону трудно далась она. Он уперся взглядом в угол печки, весь сморщился, что-то шептал про себя, а под столом, мне было видно со стороны, считал по пальцам. Вдруг лицо его ожило и тут же помрачнело. Наш ученик, вместо ответа на задачу, забыв, где он находится, матерно обругал мельника Демида.

- Ты что, ошалел? - оборвал его Маренков, показав взглядом на дочь.

- Ошалеешь! - признался ошарашенный ответом задачи ученик. - Семьдесят фунтов двоетесу за день! Да ведь это без малого два пуда!

- То-то и есть!.. Сообразил, какая арихметика получается?

- Как не сообразить! Выходит, бог дал ветерок, на Демида Червяка трудился.

- Плохо сообразил, Ополом. Бог — дело стороннее. Ему наплевать там, наверху-то, и на Демида, и на тебя. Поди, поважнее дела есть, - подмигнул с хитрецой Маренков. - Недалеко смотришь. Да и то, темны мы, не сразу доходит... Я вот тоже ехал ноне с мельницы, стал считать, во что мне в год помол обходится. Вышла немалая доля. Потом прикинул, что за год имеет от нас Демид? Свел — и ахнул. И вдруг у меня как высветлело в голове-то. Били мы о семнадцатом году и в гражданскую этих буржуев-богачей. А настало замирение — они опять, вроде, пооклемались да на нашу мужицкую шею и сели. Как это, Сергей Данилыч, понимать прикажешь? - в упор глянул на меня Маренков.

Я объяснил ему, как умел, что сейчас у нас нэп, что наряду с государственной промышленностью и торговлей допущен в хозяйство страны и частный капитал, и что это пока необходимо, чтобы выйти из разрухи после войны.

- И мы видим: жизнь стала налаживаться, - заключил я.

- Не говоря, - согласился Маренков, - все появилось: соль, сахар, гвоздь, ситец, табак, спички.

- Я ноне две косы купил! - похвастал Василий Хлебников. - Добрые литовки.

- Ну вот, видите! - обрадовался я, что меня поняли.

- То не слепые, - резонно заметил Аполлон. - Только верно говорит Оверьян: бедко, когда демиды карманы набивают, а ты из нужды не выбьешься никак. Когда имям, этим демидам-то, укорот будет?

- Демида малость укоротили, - подал голос Леонид Хлебников. - Мельница — она — предприятия, потому патентом по зубам дали кулаку. А вот Спирька Змеев наживается — и никакого укороту колченогому.

- Седни полон двор у него верховян, коней в ночь кормят, - дополнил Леонида Василий. - Сколь он с кажинного сдерет за ночь-то?.. Это, Сергей Данилович, опять задача не хуже Оверьяновой.

- А в ей вопрос, сколь водки под шумок продаст?

- Это как есть... На ей, на водошной-то бутылке, написано, что продажа, мол, не по монопольной цене карается. Только не для Спирьки то написано. Иди-ка, придерись к нему! За ответом в карман не полезет: сами-де мужики из города привозят.

- А сена сколь продаст? Не зря у суседей на карасин, на соль да на другое прочее выменивает его. Да чего греха таить: сам я ему на три пуда виноват, - признался Василий Хлебников и тоскующим взглядом обвел мужиков. - А куда сунешься в непогодь? Припрет неминучая — и боле отдашь.

Мужики словно каяться начали друг перед другом, кто чего задолжал Спиридону. Задача обрастала все новыми и новыми данными, ответ увеличивался и увеличивался в размерах, поражая невероятной для бедняцкого представления суммой.

Да неуж нельзя его, Спирьку-то, тоже патентом накрыть? - не сказал, а выдохнул Аверьян Маренков.

Я объяснил, что не только возможно, но необходимо сделать, написать заявление в волисполком и всем нам подписаться под ним.

Мои бородатые ученики зачесали в затылках.

- Оно бы, не говоря... - заикнулся и осекся Леонид.

- Кхм... - только крякнул Василий.

- Памятлив, клешнятый, - сказал и отвернулся Аполлон. - А доведись с нуждой после того толкнуться к нему в калитку...

- Ежели бы миром, - неуверенно предложил Егор Кошулин.

- В загривки полезли? Тяжеленька задача-то? - засмеялся Маренков. - А по мне, решать ее все одно доведется, не миновать. И впрямь, написать про Спирьку да в Совет! Давно приспело. - Маренков даже пристукнул кулаком по столу. - Совет — не волостной старшина, под защиту богатея не возьмет.

- Оно и в Совет бы можно, - начал сдаваться Леонид. - Я что? Я как другие.

«Другие» помялись и тоже устыдились своего малодушия.

- Куда ни шло, пиши гумагу, Сергей Данилыч! - расхрабрился Аполлон.

Я написал заявление. Мужики, пыхтя и потея, впервые вывели свои фамилии не в тетрадях, не на доске, а на документе.


26 октября.


Сегодня два события сильно взволновали меня.

Когда шел из школы домой на обед, около кордона увидел Василия Червякова. Видно, он давно поджидал меня.

- Что же ты в избу не зашел? - спросил его. - Озяб: холодно на улице.

- Ничего, мы привычные. Да к Петру Федорову и заходить-то мне не к лицу: не любит он нашу фамилию.

Мы вошли в избушку. Я поинтересовался:

- Как здоровье?

- Отдышался, - ответил Василий и, видимо, не желая об этом говорить подробно, сразу перешел к делу: - За книжку спасибо тебе, Сергей Данилович. Ежели бы не она, долги бы показались мне эти дни, лежа на брюхе-то на полатях. Поверишь, я ее четыре раза из конца в конец прочитал! - Василий был потрясен всем, что открыл ему Горький в «Детстве». Парень понизил голос до полушепота и доверил мне свои мысли, как тайну: - Этого старика-то, Каширина, Горький не иначе с моего тяти писал, ей-богу! Может, бывал он в нашем краю или наслышан был об этом. Верно, верно! - Василий тронул меня за руку, прочтя в моем взгляде сомнение. - Он, тятя-то, такой же скупой и жадный да безжалостный к людям... Я еще маленьким был, чашку со стола уронил, и треснула она. Он меня так выходил супонью по заду, как Каширин того Алешу, и субботы не дожидался. Я о ту пору тоже долго отлеживался на полатях.

Василий замолчал, достал кисет и начал свертывать цигарку. Руки у него подрагивали. Он угостил меня табаком. Я сказал, что не курю. Парень тоже отложил цигарку в сторону.

- А Михайло да Яков, сыновья-то Каширина, - ни дать ни взять мои братовья, Степан с Александром, - продолжал свои сравнения Василий. - Только Каширины из-за красильни дрались, а наши из-за мельницы. И тот, и другой в выдел ее хотели получить. Я в ту пору невелик еще был, а помню, как сцепятся, бывало, с тятей, а он ни в какую. Степан с Александром орать друг на дружку начнут, за грудки возьмутся, по харе один другого лупят, упадут на пол и катаются по нему. И смешно, и страшно. - Василий помолчал и заключил: - Тятя-то ни тому, ни другому не отдал ветрянки. У меня-де, сказал, еще есть сын. Это уж он про меня. Только мне эта мельница не нужна: обман один с ней.

Я слушал откровенные признания Василия и видел, что обида на отца у него не только за жестокое наказание. Корни неприязни к родителю были глубже. Книга Горького на многое открыла ему глаза. В сознании парня назревал большой протест против всей той обстановки, в которой он родился и вырос.

- Вася, а отец не преследовал тебя за чтение?

- Сначала-то нет. С неделю ходил, как бирюк, в глаза никому не смотрел. Видно, понял, что перехватил: спина-то у меня гноиться начала. Мама за меня в глаза ему плюнула. Утерся, смолчал: потому, виноват, - не скрывая ничего, рассказывал Василий. - А как начали подживать мои болячки, косо начал посматривать на меня. Как же: лежу и лежу, да еще книга под носом, а он один на мельнице и по хозяйству. Взорвало его: « Ты дочитаешься у меня, читарь! - крикнул он мне из-за стола. - Возьму вот книгу-то да в печь! - Я книгу под себя и лежу. - С кем говорю? Дай сюда книгу!» - и к полатям, как петух. Я опять ни слова. А ему это хуже всего, когда его не слушают. Подскочил к стене, сорвал чересседельник и замахнулся снизу на полати.

У меня все загорело внутри. Около стены-то, на брусе полатей, утюг стоял, тяжелый, чугунный. Схватил сгоряча его и о боли забыл, занес руку.

«На отца! - взвыл тятя. - На отца, подлец!»

Мама с Санькой, сестрой, в голос. А я сказал тяте так это спокойно: «Повесь чересседельник и больше на меня не замахивайся!.. Точка!» - Пошумел, потоптался тятя, бросил в сердцах в угол ремень и выбежал на улицу.

Дён пять ходил после того, как в рот воды набрал. Выходился — вечером как-то заговорил: «Вижу, Васька, тесно нам под одной крышей. О мясоеде женю и выделю из дому!» - отрубил он.

«Я тебя, тятя, скорее женю!» - не стерпел я: само с языка сорвалось. Он весь побелел даже, тятя-то, за грудь схватился, опустился на скамейку, и речь у него отнялась.

«Под монастырь, стал быть, грозишь упечь отца?» - не спросил, а простонал он.

«Под самый алтарь, ежели станешь сильничать надо мной!» - пригрозил ему: зол я в ту пору был на все.

Василий взял со стола свернутую цигарку и прикурил. Ему и сейчас надо было чем-то успокоить себя. Он раз пять глубоко затянулся, посидел, глядя в окно, и обратился ко мне более ровно:

- Посоветоваться к тебе пришел, учитель.

- Охотно помогу, если сумею.

- Решил уйти из дому... Жалостлив я к людям-то, в мать, видно, пошел. А с тятей греха не оберешься... Ведь я ему наветку на что дал?.. В продразверстку, когда народ голодал, сколь он хлеба в землю схоронил? Страсть!.. У нас ли его не было: мельница!.. И весь он загинул, хлеб-то. Прошлый год заставил меня отрывать его. Мешки и те сопрели... Поверишь, я заплакал даже!.. Когда на Волге голод-то был, люди до нас, которые добирались, живые мертвецы!.. Умирали на дороге... Под нашими окнами окоченели как-то двое за ночь! А у его, у тяти-то сердце не ворохнулось!.. Да и сейчас что деется... - Василий не кончил, махнул рукой и отвернулся.

- Куда надумал идти, Вася? - спросил я.

- Спервоначала в лес, на вырубку подамся. Весной с плотами на Волгу пойду. Найду там какую ни на есть работу — останусь. А может, и вернусь. Не знаю, не решил еще.

Я одобрил намерение Василия. Он сразу ожил, вздохнул облегченно.

- Я и Степана с Александром боюсь, Сергей Данилович. Тятя-то, знать, рассказал им, что я грозился. Косо братовья стали на меня посматривать: тоже и у них греха целые короба, - прошептал Василий, как будто нас мог кто подслушать. - Уйду!.. Да и на мельнице не могу больше отсиживать: людям в глаза совестно глянуть.

Бабушка Агафья позвала меня обедать. Василий взял шапку.

- Спасибо за книжку и за совет, - он крепко стиснул мне руку. - Сам-то решил, а все неспокойно было на душе, думно. - Василий взял книгу и посмотрел мне в глаза.. - Может, ты продашь мне ее? - попросил. - В зимнице я мужикам почитаю. Уж очень она жалобно написана!

Я подарил парню книгу и пообещал ему достать еще таких же хороших.


Вечером раньше мужиков пришел к Аверьяну Маренкову. Хозяина тоже еще не было дома. За столом сидели Дуня и Ванюшка Кошулин, мой ученик из парней. Он учил девушку читать по букварю. Дуня, забыв о пряснице, стоящей рядом, веретеном, как указкой, водила по строчкам и читала нараспев по складам.

Ни Дуня, ни Ванюшка не заметили моего появления. Они были поглощены не только чтением. Парень держал за руку девушку и, видимо, был счастлив.

- Молодец, Ваня, хорошее дело начал! - похвалил я.

Молодые люди смутились. Иван покраснел до ушей и стал оправдываться:

- Это не я первый начал. Колька Козырин Машку-красавку давно учит.

Вот как дела-то стали оборачиваться! Не один уже я с темнотой борюсь, помощники появились.


1 ноября.


Заканчивал последний урок. К школе подъехали три подводы.

- Парты привезли! Парты привезли! - закричали ребята.

В класс вошел возница с кнутом, достал из кармана полушубка конверт и доложил мне:

- Наша талицкая учительша послала тебе.

Я развернул письмо, прочитал:


«Сережа!

Вчера Марья Ивановна сообщила в сельсовет, что парты наши готовы, и чтобы мы явились за ними. Я не стала тебя беспокоить. Иван Иванович помог мне нанять подводы, и мы поехали с ним в Поречье. Я получила все и на твою школу. Принимай. Поздравляю с обновкой!

Рассказала Марье Ивановне, как мы работаем. Она осталась довольна и спросила, скучаем ли мы о доме. Я призналась, что очень хочется повидать сестренок и братишку. И наша заведующая сама пообещала: «В зимние каникулы всех вас, молодых учителей, отпущу повидаться с родными».

Здорово, Сережка?!

Торжественное заседание я проведу у себя шестого. Марья Ивановна сказала, что так можно. А ты проводи седьмого. И я приеду к тебе в Черные Тропы на вечер, только не одна. С кем? Сам поломай голову. Ни за что не угадаешь!

Если согласен с моим планом, черкни.

Валя».


Я вырвал из тетради листок и написал:

«Молодец, Валька! Конечно, согласен! Спасибо тебе за парты, шкаф и счеты. Жду с нетерпением седьмого числа».

- Что мало написал? - удивился Валин посыльный, не решаясь принять от меня треугольник письма. Обидится Валентина-то Миколаевна.

Я успокоил его:

- Будет очень рада.

- То-то, смотри. Ты ее не замай: она у нас хорошая барышня! - взял письмо и бережно положил его в карман.

«С кем же Валька приедет? - гадал я. - С кем бы там ни было, все равно. Наверное, с кем-нибудь из наших ребят или девчат. Как-то они там борются «с идиотизмом деревенской жизни»?»


9 ноября.


Восемь дней пронеслись, как один, переполненный самыми различными событиями. До шестого занят был репетициями: не хотелось перед Валей и теми, кто приедет с ней, ударить лицом в грязь. Но больше всего я волновался за доклад, с которым должен был выступить перед крестьянами. Никогда мне не приходилось этого делать. Написал три конспекта, и ни один не понравился. Четвертый, кажется, неплохо получился. Выучил его наизусть.

Шестого мы с Аполлоном и нашими чернотропскими парнями сколотили небольшую сцену.

Народу набралось в Октябрьские столько, что стать негде. Пора было начинать, а Вали нет. Без нее не хотелось.

И вдруг подкатили к школе сразу три подводы. Выбежал я на улицу — а там Валя с талицкими ребятами и девчатами.

- Принимай, Сергей Данилович, артистов Талицкого академического театра! - кричит она и смеется.

Вот, действительно, никогда бы не догадался, какой сюрприз она нам преподнесет!

Начали мы торжественное собрание. Президиум выбрали, все честь по чести. Правда, не без заминки это у нас получилось. От женщин проголосовали за вдову Устинью. А она засовестилась, никак не хотела на сцену идти.

- Платчишко-то на мне немудрый. Срамота одна перед народом в стираном-перестиранном сесть, - заявила она.

Соседка уступила ей полушалок. Вдова сдалась. Села она за стол вся красная от смущения и, видно, не на радость себе: не знала, куда деваться от устремленных на нее взглядов... Впервые ведь здесь такое собрание: все людям казалось необычным и странным.

- Ополома еще за красный-то стол! - выкрикнул для смеха Спиридон.

- Ополом не хуже других, - отрезал Маренков, - и почетное место заслужил.

Выбрали вместе с другими и Аполлона.

Наш сторож к празднику принарядился в новую сатиновую рубаху, подстригся под горшок, смазал маслом и расчесал волосы, бороду укоротил. На сцену он вышел с достоинством. А сел — не знал, куда руки свои деть.

Валя была за председателя. Она позвонила, чтобы смолкли в зале, и предоставила мне слово. Я вышел вперед и с минуту не мог начать: вызубренный доклад вылетел у меня из головы. Я чуть не схватился за голову.

- Товарищи, докладчик ждет, когда будет тихо, - выручила меня Валя.

Я освоился и начал без всякого конспекта. Гляжу, слушают внимательно. У меня поднялось настроение. Стал просто рассказывать, что сегодня за день, что дала народу Октябрьская революция, что мы строим социалистическое общество и что делать это без грамоты нельзя. Привел пример, кто в Черных Тропах решил покончить со своей темнотой. Посоветовал другим последовать примеру передовых. Мысли сами вытекали одна из другой. Валя говорит, что хорошо получилось. Ну, это уже комплимент.

Выступление моих ребят всем понравилось.

Но то, чем порадовала наших зрителей Валя, у меня, да и у всех чернотропцев, на всю жизнь останется в памяти. Она подготовила хор. Участников было немного: четыре парня и четыре девушки. Но как они пели! Я ушам своим не верил. Мне приходилось слыхать, как деревенские девчата поют частушки. Чудно: какими-то придавленными голосами и обязательно с ужимкой, с подобранными губами, почти не открывая рта.

Как Валя сумела подобрать такие приятные, свободные и сильные голоса, не знаю. Они исполнили всего четыре песни: комсомольскую «Молодую гвардию», «Коробушку», «Варшавянку» и шуточную свадебную:


Уж как Анна-то Ивановна

Выплывала из-под печки в решете,

Вывозила такова молодца,

Парня белого, румяного лица,

Александра-то Васильевича.


Народ замер. Последние две песни знали все. Но в этот день, наверное, впервые почувствовали полную силу и красоту их. Впервые слышали и гитару. А она в Валиных руках и смеялась, и плакала, и говорила сердцу что-то нежное, ласковое, задушевное.

Выступающим не хлопали: здесь еще не умели так выражать свой восторг. Его можно было прочитать во взглядах. Люди радовались и грустили.

Валя объявила, что выступления закончены. А народ и не думал расходиться. Вдова Устинья протискалась к сцене, попросила талицкую учительницу:

- Голубушка ты моя, спой «Последний нонешний денечек»!

Валя не заставила себя упрашивать. Зарокотали струны под ее пальцами. Она проиграла вступление, грустно склонила голову и, тоскуя, проникая в самую душу, запела скорбную песню о разлуке рекрута с родным домом, с семьей, с любимой женой.

У вдовы Устиньи покривились губы и хлынули слезы.

Вслед за Устиньей потянули лузгочки платков другие бабы, завсхлипывали. Потупились мужики.

А Валя пела, страдая, и по побледневшим щекам ее нет-нет и пробегали градинами слезы. И она не стыдилась своих слез: они были общими со слушающими ее.

Я все губы искусал в те минуты.

Замолк последний аккорд гитары. Валя улыбнулась, утирая платочком слезы.

- С таким настроением не расходятся по домам, - сказала она. - Я спою вам, товарищи, что-нибудь веселое на прощание. - И спела несколько шуточных частушек, да так, что парни заулыбались и начали притопывать.

Старики, мужики и бабы разошлись по домам удовлетворенные. Молодежь осталась. Вот тут-то Валя еще раз удивила меня. Один из талицких парней вынес из-за печки граммофон, спрятанный там до поры. Зазвучал хороший вальс. Я пригласил Валю. Она положила мне руку на плечо и заскользила, увлекаемая мной. А за нами (это было сверх всякого моего ожидания) закружились в вальсе участники талицкого хора.

- Валька, когда ты успела научить их танцевать? - изумился я.

- Сережа, если бы не это, я не знала бы, куда мне девать себя в бесконечные осенние вечера, - призналась мне Валя. - А потом эти песни и танцы привлекали девчат в школу на занятия. Мы после уроков каждый раз часа по два репетировали.

- Здорово!.. А где же ты достала граммофон?

- Купили вскладчину у поречинского отца Георгия. Иван Иванович помог нам это сделать.

Вальс сменили другие танцы. Мы с Валей начали учить наших чернотропских ребят и девчат. Включились в это дело и таличане. И вечер наш прошел так весело, так интересно, что мы не заметили, как протанцевали до шести часов утра.


12 ноября.


Я шел из дома в Черные Тропы. Начинало крепко морозить. Пришлось опустить у шапки уши. Под ногами повизгивал укатанный снег. С закрытыми ушами я и не слыхал, как кто-то сзади наехал на меня. На плечо вдруг легла лошадиная морда и жарко дохнула в лицо.

- Надо же кричать! - возмутился я, отскочив в сторону из-под ног лошади. - Так и смять человека недолго.

- Смять тебя и надо! - по-скопецки просипел на морозе Спиридон Змеев с воза. Лицо его исказилось злобой. С нескрываемой ненавистью глянул на меня серыми, холодными глазами и Спиридонов сын, толстогубый Митька.

- За что это?

- За все! - взвизгнул Спиридон, останавливая лошадь. - Не по-суседски жить начинаешь, учитель. Только смотри не осекись! - пригрозил он мне. - Видали мы таких писарей!.. За патент-то не лишо мне, а и тебе, щенок, платить не пришлось бы! - Спиридон скрипнул зубами и с таким остервенением вытянул ременным кнутом лошадь под брюхо, что та присела от боли и бросилась с возом вскачь.

Вечером я рассказал мужикам о встрече с разгневанным соседом. Они весело захохотали.

- В точку попали мы, стал быть! Умыли Спирю! - торжествовал Леонид Хлебников. А потом призадумался: - Как бы ременная-то шалыга по нашей спине не прошлась.

- От Спирьки того жди! - заверил Василий Хлебников.

- Не Спирьки бойсь, Вася, а выродка его, Митьки, - предупредил Егор Кошулин. - Как рысь зол, толстобрилый. Лони о троице девку он с моим Ванькой не поделил, Дуньку твою, Оверьян, - кивнул Егор на вспыхнувшую за самопрялкой девушку. - Так с колом на моего парня набросился. Спасибо, другие ребята охолодили его малость колом же по башке. Не охолоди бы - смерть Ваньке.

Все сошлись на одном, что «нехорош Митька, бандитская харя», что опасаться его следует больше хромого Спиридона.

Меня проводили домой.


15 ноября.


Сегодня Петр Федорович ездил в Поречье и привез мне объемистую посылку от папы. Я распечатал ее. И каково же было мое удивление! Вся она состояла из лекарств, бинтов и ваты.

«Что он с ума сошел, старый? - удивился я. - Целую больницу в ящик запятил. Я же болеть не собираюсь».

На большом листе какой-то ведомости отец писал мне:

«Сережа!

Будь здоров, сынок! Не удивляйся моей посылке. Ты сам подсказал послать ее. Непонятно?.. А ну-ка, припомни. Писал или нет, как из-за пустяка умерла в вашей деревне женщина?

Вот я и задумался. Случись-ка что-нибудь с тобой, пока едешь до больницы, умереть недолго. А не умереть, так пуще того — простудиться. А когда лекарство дома есть, Сережа, любехонько. Порезал руку, к примеру, промыл рану, залил ёдом ее да завязал — и спокойно. Или простыл, температура поднялась. Выпил аспирину. Как рукой хворь снимет.

Посылочку мы собирали вместе с нашим аптекарем, с Адамом Адамовичем. Привет он тебе шлет. Рассказал мне, какое лекарство от чего и как его пользовать. Я на лекарствах-то номерки поставил, а отдельно на бумаге реестрик написал, что к чему. Ты не потеряй его: в нем все за номерами, как в аптеке».

Я взял из аптечки первый попавшийся пузырек. На нем стоял №18. Обратился к реестрику. Там под этим номером значилось: «Зубные капли. Смочить ими ватку и на больной зуб». Достал флакон №5. Без «реестрика» было ясно, что это йод. Но я поинтересовался, что пишет отец. «Ёд, - было под пятым номером. - Не объясняю: сам знаешь, шельмец, чем он пахнет и с чем едят».

Перебрал все медикаменты. Латинские надписи точно совпадали с объяснениями в «реестрике». Только в одном случае старик дал осечку и до слез насмешил меня. Во флаконе был спирт-ректификат. А в папином объяснении — рвотное. «При отравлении хорошо пользовать после рыбы соленой».

В конце «реестрика» уже не под номером отец писал: «Посылаю тебе шесть банок. Свои. В аптеке-то их не было. Я как-нибудь и без них обойдусь или у Николая Васильевича Губина попрошу при случае. Не откажет сосед. А посылаю тебе потому, что хорошо их ставить, если просквозит и в груди начнется колотье. На себе испытал.

Вот и все, сынок. Да, чуть не забыл. Лекарства-то ты не только для себя пользуй. А случится, кто заболеет в деревне, так и помоги человеку. Может, жизнь сбережешь или облегчение дашь больному. И памятуй, идея про аптечку была моя, а приобретена она на общие средства. Я в брехаловке, у нарядчика, рассказал нашим паровозникам, как гинут из-за темноты люди. Они - кто двугривенный, кто полтинник в общую кружку. И собрали мы немалую сумму. На шесть аптечек хватило. Каждому из вас, кто осенью уехал, послали по такой аптечке.

На каникулах-то приедешь, чай? Черкни. Стосковались мы с матерью по тебе. Собирались было мы с Николаем Васильевичем в ваши края, да работы по горло: движение увеличивается, потому — оживает страна. А машинистов-то мало.

Ну, до свидания.

Твой отец Данил Огарков.»


Меня тронула забота отца обо мне и наших чернотропцах. Тоскует и, верно, волнуется старик, когда долго нет писем от меня. А я так редко пишу домой!


18 ноября.


Наконец-то мы съехались все вместе. Вчера состоялось собрание нашей комсомольской ячейки. До собрания все мы сошлись в волоно. Шуму и крику было! Марья Ивановна только улыбалась да головой покачивала. Каждый наперебой торопился рассказать, что у него за деревня, что за школа, как начал работу, как живет. Трудно передать все это. Но ясно было одно: ребята пережили то же, что и мы с Валей. Соскучились, стосковались в одиночку, и всем хотелось говорить, говорить, говорить. Может быть, даже потому, что голоса своего в такой свободной обстановке давно не слыхали.

Всем нам бросилось в глаза, что Димка Шабанов и Сима Серова как-то по-особенному внимательны друг к другу. Держатся они все время вместе, с одного взгляда понимают друг друга и о себе рассказывают, все время ссылаясь один на другого.

Кирюшка и Катя, наоборот, держались все время как-то отчужденно, хотя Катя была внешне весела, но мне почему-то казалось, что она прилагала усилия казаться такой, но временами грустный, тоскующий взгляд выдавал ее душевное смятение. Кирюшка же беззаботно весел. Чувствовалось, чем-то очень доволен и в то же время виноват перед Катей. Он все время избегал ее взгляда. Не знаю, какая кошка между ними пробежала.

Однако, как бы там ни было, мы все были рады, что встретились и сделали для себя неожиданное открытие: не так уж наши школы далеко друг от друга. От Симиной школы до Валиной всего семь верст. А от Катиной немного дальше — девять.

На комсомольское собрание пришел Федор Лукьянович и, к нашему с Валей удивлению, Никанор Северьянович. Он был не в лаптях, как при первом нашем знакомстве, а в хороших поярковых валенках и в недорогом, но приличном пальто. Что его занесло в нашу молодежную компанию, мы сначала никак не могли понять.

Вопрос стоял о ликвидации неграмотности в деревне и участии в этом деле комсомольцев. Доклад делал секретарь ячейки Володя Костерин. Содержание этого доклада сводилось в общем к тому, что наша страна стала на путь мирного развития, залечила много ран после двух разрушительных войн, и что наступил момент начинать по силам поход против темного наследия прошлого — безграмотности и бескультурья деревни. Володя похвалил нас: Катю, Симу, Валю, Димку и меня, что мы уже приступили к этому делу. Но недружелюбно посмотрел в сторону Кирюшки, сказал с упреком:

- К сожалению, не все наши комсомольцы-учителя начали заниматься со взрослыми. Есть среди нас и такие, кто, кроме школы, ничего знать не хочет.

Мы крепко покритиковали Кирюшку. А ему хоть бы что. Он даже не выступил и не объяснил, почему он так поступает. Больше Катя краснела за него.

Интересную новость сообщил нам Федор Лукьянович. В трех деревнях волости, в том числе и в Талице, с нового года будут открыты избы-читальни.

В таких избах крестьяне и крестьянки, научившись грамоте, могут прочитать свежую газету или журнал, взять интересную книжку на дом, - сказал он. - Имея такие очаги культуры, мы будем чаще проводить беседы и лекции для крестьян. В этом деле за вами, товарищи учителя, слово. Со временем приобретем для волости кинопередвижку и картины будем показывать не только в избах-читальнях, но и в самых глухих деревнях, где многие еще не видали ни железной дороги, ни электричества.

Мы дружно захлопали в ладоши. Федор Луьянович улыбнулся нам и поднял свою единственную руку вверх. Мы приумолкли.

- Но кино, товарищи, пока — наша светлая мечта. Близкая, реальная, но мечта, - подчеркнул он. - Поэтому вам, молодежи, следует подумать о подготовке спектаклей и концертов. Я надеюсь, сил, умения, а главное, желания у наших комсомолят хватит.

- Хватит!.. Хватит!.. - закричали мы и опять зааплодировали.

- Вот и хорошо! - одобрил председатель и объявил: - Что-то хочет вам сказать Никанор Северьянович, член нашего волкома партии.

«Вот так раз!» - удивился я. Валя тоже смотрела на выходившего к столу дядю Никанора широко открытыми глазами.

А Никанор Северьянович начал уверенно, без смущения.

- Председатель вика сказал вам об избах-читальнях. Доброе дело. Только те избы-читальни не во всех деревнях будут. А хорошие книжки должны найти дорогу в самые глухие углы. Вот вы и тащите их бесперечь пачками в свои школы. И как только который, допрежь темный, склады одолеет — ему тут же и книгу под нос, чтоб не забывал грамоты.

Когда выходили из вика, Никанор Северьянович спросил нас:

- Что же в гости-то не заглядываете?

Мы извинились и обещали при первом удобном случае заглянуть к нему. В этот раз было некогда: торопились поспеть в библиотеку и выписать на почте газеты на новый год.


23 ноября.


От Шуры получил письмо. Она тоже считает дни до своих каникул. В самом деле, сколько же до них осталось? Ура! Ровно два месяца! Встретимся — вот будет о чем рассказать!


29 ноября.


Спасибо отцу за аптечку. Она меня уже трижды выручила.

Пять дней назад в классе произошел такой случай. В перемену Оля Дымкова увидала у Ани Егоровой склянку с золотой каемкой.

- Отдай! - потребовала она.

- Не отдам. Это моя! - решительно заявила Аня и зажала склянку в руке.

- Ты ее у меня в сумке взяла! Воровка! - закричала Оля и начала отнимать игрушку.

Аня так сжала кулачишко, что из него обильно потекла кровь. Все это произошло так быстро и неожиданно, что я не успел во-время вмешаться. А когда подбежал к девочкам, Аня от боли и страха при виде крови громко плакала.

Хорошо, что мне сразу пришло в голову половину аптечки принести в школу. Рана у девочки оказалась глубокой. Я промыл ее, залил йодом и перевязал руку. Загноения не произошло. Третьего дня сделал Ане перевязку. Рана хорошо подживает.

О моей аптечке слава разнеслась по всей деревне. Жене Егора Кошулина я дал зубных капель. Помогли. А вчера, когда я возвращался из школы и проходил мимо дома Аверьяна Маренкова, мне постучали в окно. Я вошел в избу. Аверьян лежал на печке. Он попытался перевернуться со спины на живот, чтобы поздороваться сверху со мной, и не мог. Я поднялся по ступенькам к нему на печь, спросил, что с ним.

- Ох, и не говори... В грудях, в крыльцах скололо... Ни дыхнуть, ни повернуться, - пожаловался Маренков.

Я не врач, но по рассказу больного понял, что его сильно просквозило. Сходил в школу, достал из аптечки банки, спирт и помог больному. Вечером снова зашел к Аверьяну. Он заметно повеселел. Я поставил ему к ночи еще горчичники. Сегодня Маренков почувствовал облегчение.

- Ты и на дохтура учился? - спросил он вполне серьезно.

Мне смешно стало.

- Нет, Аверьян Матвеевич, не учился, - ответил ему.

- Ну-ну, рассказывай! - не поверил мужик.


6 декабря.


Мы затеяли ставить спектакль. Сегодня состоялась пробная репетиция. Да, нелегко здесь начинать такие дела! Целая история!

Во-первых, с трудом подобрали пьесу. Новых нет. Хотели взять «Женитьбу» Гоголя. Костюмов подходящих не найти. Сима Серова предложила из Островского «Не так живи, как хочется». Мы отвергли такую пьесу. «А как жить? - спросили мы Симу. - Как бог велит?» Такая идеология комсомольцам не подходит. Пересмотрели другие пьесы Островского. Остановились на «Грозе». Правда, не сразу решились за нее взяться: декорации сложные. А потом подумали: да ведь у нас ни для одной пьесы нет декораций. Взялись. Что-нибудь сообразим.

Один вопрос решили — возникла другая трудность: действующих лиц много, а нас, «артистов», пятеро (Кирюшка наотрез отказался участвовать). Но вышли и тут из положения. Сначала решили, кто кого будет играть. Валя взяла роль Кабанихи, Катя — Катерины. Мы не возражали: видели, ей под настроение эта роль. Симе досталась Варвара. Димка Шабанов Кулигина взялся играть. Мне все равно было. Дали Бориса.

Но некому было поручить роли Дикого и Тихона Кабанова. Мы положительно встали в тупик. Однако, и это затруднение скоро преодолели. Ко мне пришел из лесу Вася Червяков за книжками.

«Да вот вам и Тихон! - осенило меня. - Лучшего не сыскать: на своей шкуре испытал гнет деспотизма». Я предложил Василию принять участие в постановке спектакля. Парень согласился попробовать. И из зимницы до Талицы, оказалось, ему не так далеко. А на роль Дикого я уговорил Петра Федоровича.

И вот сегодня мы собрались в полном составе. За режиссера у нас Валя Губина. Артистка она, да и только! Родятся, что ли, люди такими — не знаю. Только получается так: мы и в одну роль не можем как следует войти, а она за Дикого заговорит — Дикой, за Тихона — Тихон, за Катерину — вот так и видишь эту несчастную женщину. А как она Кабаниху играет! Откуда у нее все это берется? В общем, Валя всем нам задает тон.

Хорошо у нее перенимает Катя. Или роль ей подходит. Трогательно играет. У Васи Червякова Тихон тоже, видно, получается. Труднее дается роль Дикого Петру Федоровичу. Но он не игрой, так своей внушительной фигурой возьмет.

После репетиции девчата и Димка поспешили уехать домой. Петр Федорович пошел запрягать Серка. Я остался один с Валей. Она рассказала мне по секрету, что Кирюшка страшно обидел Катю. Девушка любит его и страдает о нем. Она была очень рада, что Марья Ивановна назначила ее в школу по соседству со школой Кирюшки. Уехали они в свои деревни, уговорились чаще встречаться, причем больше настаивал на этом Кирилл. А сам так ни разу и не навестил Катю.

Катя ждала, ждала его, о чем только не передумала, и сама решилась по осеннему лесному бездорожью навестить его. Пришла, а Кирюшки и дома нет. Ушел сразу после уроков в соседнюю школу за десять верст. Хозяйка, у которой живет Кирюшка, рассказала Кате, что ее квартирант частенько наведывается в школу соседней волости к молодой учительнице, муж которой осенью уехал учиться, а ее с ребенком оставил пока в деревне. «По воскресеньям днюет и ночует там», - ничего не скрывая, охотно рассказала хозяйка.

- Катя призналась мне, что чуть рук на себя не наложила, - открыла мне Валя Катину тайну. - Я тебе потому рассказала обо всем этом, - предупредила она, - что Катю надо сейчас окружить вниманием, отвлечь от всего этого. Сережка, только ты не покажи вида, что знаешь или догадываешься о чем-то. - Валя взяла меня за руку. - Смотри, такими делами не шутят!

Это уж напрасно она сказала: пожалуй, я получше ее знаю, чем не следует шутить.

Всю дорогу я думал о Кирюшке и Кате. Нехорошо у них получилось.

- Что приуныл, Сергей Данилович? - спросил меня Зайцев, видимо, уставший молчать. - Не тужи: через два дня снова встретишься!

- С кем? - не понял я.

- Тоже, еще спрашивает! - засмеялся на весь лес Петр Федорович. Гулкое эхо в морозном воздухе подхватило его смех и понесло дальше. - С кем? С любушкой своей. С Валентиной Николаевной.

- Ничего ты, Петр Федорович не знаешь и не понимаешь. - Мне тоже стало смешно.

- Когда не понять! Все, друг ты мой хороший, понимаю! - Зайцев ослабил вожжи, повернулся ко мне. - Все, как есть: сам таким был! А губа у тебя не дура: хорошая девка!.. Огонь!.. И с душой!

- Что ты в самом деле... - заикнулся было я.

- Не отпирайся и не сердись. Это я к тому, Данилыч, что жеребенка я объезжать начал. Вот пообыкнет в оглоблях бегать — на! Для такого дела не жалко. Полетай со своей Валечкой на нем с ветерком. По душе ей придется — ласковей будет.

Разубеждать его было бесполезно.


10 декабря.


Сегодня у меня победа. Может быть, со стороны она покажется обычным, будничным фактом, а я взволнован. Вечером пришел заниматься со взрослыми ребятами — в классе, кроме них, расселись и бородачи. Парт всем не хватило, так принесли два стола. Вот это да! Никак не ожидал, чтобы отцы сели заниматься вместе с сыновьями.

- Сергей Данилыч, - поднялся за задней партой Маренков, - ты не брани нас, что самовольно с этими огарками учиться пришли. - Мужик кивнул на посмеивающихся парней. - Учишь ты нас одному и тому же, так чего тебе по два вечера ходить, валенки трепать. Человек, чай, - отдохнуть хочется.

Меня тронуло такое сочувствие.

Значит, это Маренков подбил мужиков заниматься вместе с парнями. Спасибо, Аверьян Матвеевич! Трудно лучше выразить признательность, чем это ты сумел!

Но Маренков вместе с хорошим отколол сегодня и такое, что ни в какие ворота не лезет. Парни в новой обстановке начали держать себя несколько развязно: им смешно было, что с ними сели за парты и отцы. Они начали переглядываться и пересмеиваться. Николай Козырин показал Ванюшке Кошулину на Аполлона, слушающего мое объяснение с открытым ртом. Выражение лица у мужика было действительно комичное. Ванюшка не выдержал, фыркнул и зажал рот рукой.

Маренков, сидевший с ним, приподнялся, ухватил младшего Кошулина за ухо и больно рванул его. Это все видели. В классе установилась гробовая тишина.

Ванюшка весь вспыхнул от стыда и обиды, замигал глазами.

- Товарищи, - обратился я к парням, - на занятиях должна быть тишина и порядок... А вас, Аверьян Матвеевич... - я не сразу нашел нужные слова: делать замечание Маренкову мне было неудобно, - прошу вас больше... не допускать этого.

- Прости, Сергей Данилыч. Не стерпел! - извинился Маренков. - А он, желторотый, пущай помнит, где сидит: то школа, а не супрядки у девок!

Парни больше не решались подтрунивать над бородачами, и уроки прошли хорошо.


12 декабря.


Объезжали с Петром Федоровичем жеребенка. Здорово идет!.. Летит!.. Вот это езда: сердце замирает!


16 декабря.


Вчера весь вечер просидел у меня Василий Червяков. Мы вместе с ним сходили в баню. Таисья дала ему чистое белье, а грязное выстирала. Как не помочь парню: домой не показывает и носа. После бани пили чай в моей избушке. Зашел и Петр Федорович. Василий откровенно признался нам, что в лесу ему тяжело, но на душе спокойнее, чем дома. С лесорубами он хорошо сошелся.

- Я им каждый вечер читаю, - рассказывал Василий. - «Детство» и « В людях» Горького прочитал. Теперь кончаю Неверова «Ташкент — город хлебный». Которые дни за полночь занимаемся.

- Ты хорошо это, Вася, придумал: мужиков начал уму-разуму учить! - похвалил Петр Федорович. - Не забудут они тебе такого добра.

- То благодарны и теперь. Из дому-то я ушел в чем был. Так кто старенькие бродни дал, кто онучи теплые. Сегодня один рукавицами теплыми благословил, новыми.

- Вот видишь! - Петр Федорович посмотрел Василию в глаза. - Народ сердце имеет, ежели ты к нему с душой.

- Хвалят, что из дому-то ушел, - признался Василий.

Ночевал он у меня на печке. Когда я погасил свет, и мы полежали немного молча, Василий спросил:

- Ты не спишь, Сергей Данилович?

- Нет, а что?

- Не знаю, как ты одобришь: я мужиков-то в зимнице грамоте помаленьку учу.

- Что ты говоришь?!

- Ей-богу! Только вот у меня букваря нет, - вздохнул Василий. - Трудно без букваря-то. Ты бы дал мне какой ни на есть старенький.

У меня было два букваря для взрослых и один задачник. Утром я отдал их Василию. Снабдил его бумагой и другими письменными принадлежностями. Рассказал, как лучше обучать грамоте и заниматься по арифметике.

Василий собрался в лес еще затемно, бережно засунул за пазуху книги и бумагу. Парень был радостно возбужден: роль учителя приподнимала его в собственных глазах.


21 декабря.


Воскресенье. Мы условились провести репетицию днем, а вечером потанцевать. Зайцев не поехал: он простыл на обходе и потерял голос. Самолет, как он назвал жеребенка, позастоялся. Ему требовалась разминка. Петр Федорович попросил меня слетать на нем в Талицу.

- Только не запали малого, - предупредил, - горяч игрун.

Запрягали Самолета с дедушкой Федором. Ох и Самолет! Как ребенок. То ласкается, положит голову на плечо и замрет, то задурит, заломается, как капризный мальчишка. Не любит или боится, когда хомут на него надевают. И все танцует, все танцует! Мне кажется, умей он, как девчонка, прыгать через веревочку, без устали прыгал бы весь день. С трудом обуздали. Осердился, шапку у меня с головы сорвал и бросил. А приласкал — опять голову на плечо положил. Любит он меня: я частенко его ласкаю и сахаром балую, сластену.

До Талицы за десять минут он домчал меня. Всего забросал снегом. В деревне сразу к воротам Ивана Ивановича подлетел. Умен: знает, где к нему внимательны и ласковы. Иван Иванович, как ждал Самолета, тут же ворота в ограду распахнул. Распрягли мы резвого шалуна, попоной накрыли и - в теплый хлев.

- Разобьет он тебя, Сережка! - с тревогой встретила меня Валя. - Летит, как ураган! - тут же восхитилась она.

Я только посмеялся ей в ответ.

Валя передала мне почту: она вчера ездила в Поречье и привезла по пути. В газетах было письмо от Шуры. Я положил его в карман: не мог в таком состоянии читать, да и с Шурой хотелось побыть наедине.

Скоро приехали из своих деревень и наши «артисты». Мы напились у Вали чаю и перешли в школу. Пока репетировали сцены, где не было моего участия, я сел в сторонку и углубился в чтение письма.

Интересное совпадение! Я еще весь был полон радостным ощущением головокружительной езды, в ушах моих, казалось, свистел ветер, и лицо обжигал крепкий мороз, а Шура с восторгом писала, как она впервые в жизни каталась по Москве на автомобиле. Сердце мое охватила радость за нее. Я оторвался от чтения, откинулся на спинку парты, закрыл глаза и представил Шуру, несущуюся по Москве, словно сам я ехал вместе с ней. И перед глазами, как она описывала, убегала под машину мостовая, и по сторонам проносились назад дома.

Я видел Шуру так живо, что поверил: вот она сидит рядом со мной в легковой машине, разрумянилась и вся расцвела от счастья. Темно-каштановая коса ее легла через плечо на грудь и покрылась мелкой снежной пылью (не знаю, может ли так быть в машине, как при езде на рысаке, но мне так казалось). Белый шарф с кисточками обвил ее шею. Она смотрит на меня и спрашивает: «Сережка, ведь мы с тобой только в кино видали автомобили! А сейчас!..»

Припал снова к письму и... дрогнул... задохнулся... Нет, это не я ехал с Шурой, не я, а Витя Быстров!..С ним она в Третьяковской галерее, в театре, на лекции Луначарского! С ним и на автомобиле по Москве!.. Это ему она глядела в глаза и спрашивала... О чем?.. Меня в жар бросило, трудно стало дышать. Я скомкал письмо, сунул его в карман, стиснул зубы и выбежал на улицу. В сенях курили Валины хористы, игравшие выходные роли. Я попросил у них махорки и первый раз в жизни закурил.

Когда репетиция кончилась, Димка и девчата пошли к Вале пообедать перед танцами. Я отказался, сославшись на то, что на моей совести Самолет, что мне пора домой, и свернул в сторону. Предстоящее острое удовольствие от быстрой езды взбодрило меня, и вдруг охватило какое-то озорное настроение. Я обернулся и крикнул:

- Девчата, минуточку!

Валя и ее гости остановились.

- Хотите, прокачу кого-нибудь? - предложил им.

- Димка, не смей! - решительно запротестовала Сима, глядя со страхом на заулыбавшегося Димку.

Кате было не до катания. А Валя так вся и загорелась.

- Сережка, пойдем пообедаем и поедем! - схватила она меня за руку.

- А если разобьемся? - посмеялся я.

- Никогда!

- Да поезжайте сейчас! - предложил Димка. - Мы подождем, Валя.

Но Валя решила иначе.

- Обедайте без меня.

Гости не возражали: знали ее характер и не хотели портить ей настроение.

Через десять минут мы с Валей в легких санках пулей вылетели из Талицы. Взяли курс на Поречье. Полозья санок завизжали на крепком морозе.

Солнце садилось. В заснеженном лесу наступали зимние сумерки. Все было охвачено покоем и сном. И только мы, словно сказочные герои, неслись куда-то в неведомую даль. Миновали полянку у речки Чернушки и — снова в лесу.

- Сережка, дай я буду править! - у Вали даже голос дрожал от волнения.

Я не мог ей отказать, только предупредил:

- Вожжи крепче держи.

Самолет летел, как ветер. Снег из-под его копыт бил в передок саней, и снежная пыль обжигала нам лица, слепила глаза. Я взял Валю за талию и крепко держал, опасаясь, как бы не выбросило ее на ухабе.

Вдруг... Это произошло в какие-то считанные секунды. Впереди, из-за поворота, вырвалась встречная лошадь. Самолет шарахнулся в сторону. Из поравнявшихся с нами саней резанул меня взглядом Митька Змеев, огрел Самолета кнутом и свистнул.

Самолет взмыл на дыбы и, охваченный паническим страхом, бросился вперед. Мы с Валей вылетели в снег. Я вскочил — и к ней. На одной ноге у Вали не было валенка. Самолет унес его в санях.

- Кукуйте таперича на пару! На то патента не надо! - крикнул из уносившихся саней Митька и захохотал.

Не знаю, какое чувство подсказало мне выход. Я сорвал с плеч пальто, завернул в него Валины ноги, а сам бросился в одном пиджаке догонять Самолета. Бежал что было духу. До деревни оказалось недалеко, версты полторы. Еще подбегая к ней, я заметил: на улице толпился народ. «Переняли!» - обрадовался и еще ускорил бег.

Самолет издали увидел меня и заржал, узнав. Я подбежал к нему — он еще нервно вздрагивал и прядал ушами. Приласкал его — задышал ровнее.

Заходи в ограду, обогрейся! - предложил кто-то из мужиков.

Разгоряченный в беге, я не чувствовал холода. Наоборот, мне было жарко. Я ничего не ответил, да и рассказывать было некогда, что в лесу босая девушка на морозе, сел в сани на Валин валенок, и мой Самолет вырвался из толпы.

Подбегая к злосчастному месту, жеребенок замедлил шаг, насторожился, задрожал, готовый снова взмыть на дыбы. Я выскочил из саней, подбежал к Самолету, крепко взял его под уздцы и приласкал. Жеребенок успокоился. Я закрыл ему шапкой глаза и повел вперед. Поравнялись с Валей.

- Садись скорей! — шепнул ей, чтобы не испугать малого. Валя села, надела валенок. Я едва успел накинуть на плечи пальто, вскочить в сани, и мы снова понеслись сломя голову.

- Сережка, обязательно в Талице обогрейся! - потребовала Валя, чуть не плача от досады, что никак не может застегнуть пуговицы на моем пальто: озябшие руки не подчинялись ее воле. А я не мог выпустить из рук вожжей, сам застегнуться. - Обязательно, Сережка, обогрейся!

Я отказался: холода не чувствовал. С трудом сдержал Самолета, чтобы высадить Валю в деревне, и с ходу — домой. Только в Черных Тропах почувствовал, что промерз до костей. Зубы у меня выбивали дробь. Дома с трудом отогрелся.

Вот и сейчас опять начинает знобить. В голове какой-то шум стоит. Ничего, приму аспирину, и к утру все пойдет!


22 декабря.


Встал с трудом. С утра болит голова. В глазах рябит. Зайцевы не отпускали в школу. Но я пошел. В классе смерил температуру — 38,6. Занятия все же провел. Сейчас температура 39,1. Неужели я заболел?.. Нет, не сдамся!

С утра лежу. Инфлюэнца, что ли, у меня? Сильный жар. Весь мокрый. Дышать тяжело.

Петр Федорович с вечера до рассвета не отходил от моей постели, все смачивал уксусом полотенце и прикладывал мне ко лбу.

- Где ты так зазнобился? - не раз спрашивал меня с тревогой.

Я молчал: боялся сказать об истинной причине. Он же любит Самолета, как дитя родное. На рассвете я признался ему, как столкнулся в лесу с Митькой Змеевым.

- Я его упеку за то! - выдохнул Зайцев, стиснув зубы и сжав кулаки. - Не за Самолета, за тебя, Данилыч! На всю жизнь запомнит бриластый! - Петр Федорович глянул на меня с горьким упреком: - И ты, тоже мне, хорош!.. Молчит. Неуж мне жеребенок-то человека дороже? - и выбежал запрягать лошадь в больницу.

Тороплюсь до него записать... Но что это со мной?.. Строчки...


15 января 1925 года.


Давно, давно не брался за свой дневник. Зайцев привез меня в больницу без сознания. Было крупозное воспаление легких. Семь дней мой организм боролся со смертью и победил ее. Начал я приходить в сознание и никак не мог понять, где нахожусь. У постели сидели две женщины в белом.

«Зачем они?» - ломал себе голову и не находил ответа. Лица их были удивительно знакомые, но я долго не мог припомнить, где их видел.

- Мама! - узнал, наконец. Хотел протянуть к ней руки, и не хватило силы: они, чужие, лежали на одеяле.

- Сереженька, жив! - заплакала мама.

Другая встала и подняла мою подушку.

- Валя! - Мне стыдно было перед ней за свою беспомощность.

- Лежи, лежи! - тихо сказала она. - Тебе вредно говорить и волноваться.

Это было в новый, 1925 год. Второго и третьего чувствовал себя слабо. Мама, как маленького, кормила с ложки. Четвертого сидел на кровати. Валя рассказывала, как проходит учительская конференция. Оказалось, наши школы на хорошем счету. Митьку Змеева судили за хулиганство.

А мама рассказывала о Вале. Это она вызвала ее телеграммой в Поречье и сама приезжала в больницу через день. Хороший ты друг и товарищ, Валька!

Седьмого они привезли меня домой. Мама отпаивает болящего парным молоком. Нигде еще не бывал. Читаю и играю с отцом или Васькой в шашки. Надоело безделье. Как-то там у нас, в Черных Тропах?


18 января.


Вчера у отца был юбилей: пятьдесят лет старику стукнуло. Приходили гости: папин помощник с женой, машинист-наставник Александр Филиппович Носырев — страстный пчеловод, Николай Васильевич Губин, другие железнодорожники. Ждали Михаила Лаврентьевича Пуртова и не дождались: видимо, какая-то неотложная работа задержала секретаря укома. Без него поздравили юбиляра, закусили, разговорились.

Всех волновал один вопрос: жилищный рабочий кооператив. За мое отсутствие в городе и на станции произошли значительные перемены. Строительство лесопильного завода было в разгаре. А в будущем году предполагалась закладка фанерного. Отец писал мне об этом, но я как-то не придал значения таким новостям. А, оказывается, строительство завода внесло большое оживление в жизнь. К будущему заводу проложили ветку. Выросло много бараков для рабочих. Движение поездов увеличилось. Население на станции возросло, и квартир всем не стало хватать. Осенью создали жилищный рабочий кооператив. Председателем его выбрали Александра Филипповича Носырева. Машиниста-наставника теперь волновали не дадановские ульи, а новые дома для железнодорожников. Он со страстью отдался общественному делу.

- Нет, Данил, - горячо доказывал он отцу, тоже активному члену кооператива, - не маленькие домишки на одну-две семьи надо нам строить, а большие — на четыре, на пять квартир! Еще лучше двухэтажные: и дешевле, и красивее.

- Верно, Александр Филиппович, - поддерживал наставника папин помощник. С маленькими домами поселок эвон куда растянется. Вызывать в поездки трудно будет.

Других волновало, какие крыши выгоднее, тесовые или железные, где лучше брать бутовый камень на фундаменты, откуда дешевле возить лес. В общем, чувствовалось, оживает народ после разрухи, не на шутку берется за дело.

Не принимал участия в споре только Николай Васильевич. У него был свой небольшой домик, а к большему он и не стремился. Его волновало другое: четыре дня назад он проводил Валю опять в деревню и грустил о дочке.

- Как чувствуешь себя после болезни? - спросил он меня.

Я сказал, что через три дня собираюсь ехать на работу.

- Не рановато?

- Врачам лучше об этом знать, Николай Васильевич.

- Врачи-то, Сережа, врачами, самому нужно себя беречь. А ты вон побежал тогда в одном пиджачке при сорокаградусном морозе. - Машинист покачал головой.

- Как же можно было поступить иначе? - спросил я. - Что же бы вы, дядя Коля, стали делать? - назвал я его, как когда-то звал мальчишкой.

Николай Васильевич подумал и ответил:

- А то же бы и делал. Спасибо тебе, не оставил девочку в беде! Вот так и поддерживайте друг друга: легче жить будет. - Он помолчал и спросил с сочувствием: - Ну как, трудно там?

Откровенно признался ему, что вначале было тяжело, а потом привык к деревне, к народу.

В одиннадцать папины гости ушли: большинству из них рано утром надо было в поездку или на дежурство. Мы остались своей семьей. Кто-то вдруг постучал в дверь. Открыли — Михаил Лаврентьевич.

- А я думал, ты не придешь! - засуетился отец, принимая пальто у Пуртова.

- Виноват, дружище, дела, - извинился Михаил Лаврентьевич, прошел в комнату и попросту, как дома, сел за стол. - А не прийти я к тебе не мог: обиделся бы, Данил.

- Верно, обиделся бы, Михаил Лаврентьевич.

Погостил у нас Пуртов недолго, с полчаса. Выпили они с отцом по чарке, вспомнили боевые годы гражданской войны. Уходя, Пуртов пригласил всех нас:

- Завтра воскресенье, я свободен. Приходите вечером в уком. Я вам чудо нашего века покажу!

Я поинтересовался, какое. Не сказал и с хитрецой подмигнул мне:

- Придешь — сам увидишь!


19 января.


Сегодня в шесть я зашел в уком. Отец был в поездке, а маму дела задержали. Михаил Лаврентьевич был не один в кабинете. Перед столом его сидели в креслах председатель нашего вика, Федор Лукьянович, и бородач в пестрядинной рубахе и белых подшитых валенках, расписанных узорами.

Михаил Лаврентьевич над чем-то склонился над столом. Издали, от дверей, я не рассмотрел, над чем. Да и Федор Лукьянович помешал, поднял руку: тише, мол. Я без шума разделся, взял стул и осторожно примостился к столу.

Пуртов даже не взглянул на меня. Так он был занят какой-то небольшой черной шкатулочкой, стоящей на столе перед ним, и то нащупывал проволочкой на крышке этой шкатулочки кристаллик, то тихонько вращал на ней металлический кружок. Седеющие кольца кудрей на голове его опоясала, прижала к темени черная металлическая пластинка. Чудно: точно он девичью гребенку зачесал в волосы. А концы пластинки прижимали к ушам Пуртова какие-то кружки, пальца в полтора толщиной. От кружков к шкатулке тянулись провода. Я сразу догадался, что это и есть «чудо нашего века».

Но с ним у Михаила Лаврентьевича что-то не ладилось и, видно, давно. Он нервничал. На щеке его, у шрама, пульсировала жилочка. Рука, которой он нащупывал проволочкой кристалл, подрагивала. А на лбу выступили росинки пота, хотя в кабинете было прохладно.

И вдруг лицо Михаила Лаврентьевича радостно ожило, он заулыбался, довольный, к чему-то прислушался, осторожно снял с головы приспособление, подался через стол к бородачу, попросил его:

- Ну-ка, Трофимыч, наклоняй голову! - и надел ему, как уздечку с шорами, свои наушники.

- О! - изумился бородач, и лицо его так и замерло с округленным ртом. Но вот губы Трофимыча из «о» стали расплываться в улыбку. Глаза прищурились, радостно заблестели.

- Что? - с хитрецой подмигнул ему Михаил Лаврентьевич, надевая чудную уздечку на голову Федора Лукьяновича.

- Ничего не скажешь, шутка! - радостно выдохнул Федор Лукьянович, уступая наушники мне.

Я сначала ничего не слышал, кроме неприятного шума и треска. Пуртов по лицу моему понял, что «чудо нашего века» закапризничало, поправил проволочку на кристалле. Шум и треск прекратились. И словно здесь, в кабинете укома, кто-то заиграл на рояле и запел, да так здорово! Скоро музыка и пение кончились. Невидимая женщина что-то заговорила. Но слова ее было трудно разобрать: опять мешали шум и треск.

- Ну, что? - опять спросил и посмотрел на нас Михаил Лаврентьевич так, как будто бы он сам придумал и сделал чудесную шкатулку, которая говорит, поет и играет.

Мы не знали, что и ответить ему.

А он торжествовал:

- Из Москвы! Без проводов!

- Да ведь, чай, от нее до нас боле тыщи верст, - усомнился Трофимыч.

- Наука, друг! Она до всего доходит! - возразил бородачу Федор Лукьянович и заправил под ремень выбившийся пустой рукав.

- Поди, ведь немец какой выдумал? Они горазды на это, химики!

- Наш! Русский! - ошарашил мужика Пуртов и весело захохотал: так он рад был сообщить об этом. - Александр Степанович Попов, - подчеркнул. - У немцев таких имен и фамилий нет.

- Добро! - похвалил мужик.

- Верно, Трофимыч, добро, да еще какое! У этого радиоприемника огромнейшее будущее, - любовно приподнял аппарат Михаил Лаврентьевич. - Вот он первый у нас в городе. Слаб еще. Плохо слышно. Но потерпи годик, два, три — усовершенствуют. Верь, как вон Лукьяныч, наука до всего дойдет. И такое «чудо», председатель, не диво будет и в твоем лесном сельсовете.

- Ну уж, и в сельсовете!

- Даю тебе верное слово! Соберутся к тебе мужики да бабы вечерком, ты настроишь приемник, а из рупора, как из граммофонной трубы голос: «Сейчас выступит с речью Председатель ВЦИКа Михаил Иванович Калинин об артельной обработке земли!»

- Да, времена! - порадовался и Трофимыч, поддавшись вдохновенному настроению Пуртова и признался: - Тебе, Михайло Лаврентьич, не хошь — поверишь. Потому, - показал он на приемник, - пример налицо...

Засиделись мы долгонько. Трофимыч и Федор Лукьянович ушли раньше моего: торопились напоить лошадей и задать им корму на ночь. А я еще просидел с Михаилом Лаврентьевичем не менее часа, рассказывал ему, как работаю в деревне. Он дал мне много добрых советов. Под конец спросил:

- Читал постановление ЦК о комсомоле в деревне?

Я даже не слыхал о нем: болел в то время.

- Обязательно прочти. Да организуйте с Валей при сельсовете свою ячейку, собирайте вокруг себя актив молодежи, учите его всему новому, поднимайте на борьбу с дикостью и невежеством деревни.

На прощание Пуртов крепко пожал мне руку, точно подчеркнул: верю, мол, сделаете.


20 января.


В Черные Тропы я приехал около пяти. Вечерело. В окнах школы был свет. «Что такое? - удивился я и попросил своего ямщика остановиться. Через замерзшие окна нельзя было рассмотреть, что творилось в классе. Я вбежал в сени. Прислушался — тишина. Распахнул дверь — мои ребятишки, кто сидя, кто стоя, сгрудились около учительского стола, загородили свет лампы на нем. На мое появление никто не обратил внимания, даже не обернулся: так все были захвачены чем-то.

- «Вот так встреча! - упало у меня сердце. - А я с таким нетерпением рвался в школу!»

Но разочарование длилось не больше мгновения, пока клуб холода, ворвавшийся в класс вместе со мной, не докатился от дверей до стола. Ребята зябко передернули плечами, обернулись, узнали сразу и бросились ко мне.

- Сергей Данилович!

- Сергей Данилович приехал!

- Здравствуйте, Сергей Данилович! - закричали они, как грачи, теребя меня за тулуп, за пальто.

Из-за стола поднялась Валя и, смущенная, не решилась оторваться от него. Она, видимо, хотела объяснить, почему она здесь, в чужой школе, но сразу не нашлась и молча виновато потупилась.

Но ребята сразу все объяснили:

- Сергей Данилович, пока вы болели, нас Валентина Николаевна учила!

- Каждый день после обеда приезжала из Талицы!

- Я сбросил тулуп, пальто, подошел к столу, крепко пожал Вале руку.

- Спасибо! - Не будь ребят в классе, я бы обнял Вальку, как она меня при первой встрече в Талице, расцеловал бы в обе щеки. - Чего же ты дома об этом ни слова не сказала?

- Я боялась, что раньше времени сбежишь от врачей.

Ребята снова окружили стол. Они таинственно молчали. Но их взгляды выдавали, с каким нетерпением они ждали, когда же я обращу внимание на их работу.

Глянул на стол. На большом листе полуватмана был красивый фотомонтаж, посвященный годовщине со дня смерти Ленина.

- Хорошо? - спросил Саша Смирнов.

- Очень! - похвалил я.

- Мы все это сами сделали! - похвастала Таня Маренкова.

Аня Егорова оказалась скромнее, она поправила подругу:

- Вырезали да наклеивали сами, а где наклеивать, Валентина Николаевна показывала.

- И буквы она сначала намечала, - уточнил Ванюшка Хлебников.

Я больше всего ценю эту правдивость ребят, но мне не хотелось умалять их труд, похвалил:

- Все равно хорошо!

Я пригласил Валю заехать ко мне на кордон. Она согласилась. Ей самой хотелось посмотреть, как я живу. Мы усадили демидовских ребят в розвальни, укутали их тулупом (за ними приезжали поочередно отцы на лошади), а сами уселись в мои сани.

- Что нового в Талице? - спросил Валю.

Новостей оказалось немало. Две недели назад приехал к нам в сельсовет избач, Олег Колодный, москвич. Парень работал на табачной фабрике, у него стало неблагополучно со здоровьем, и врачи посоветовали ему пожить в деревне. В Талице у Олега оказался дядя. Парень и нагрянул к нему. К счастью, и работа в деревне подвернулась.

Читальню пока открыли в старенькой избенке. Но строится новая, большая, вроде клуба. Исполком купил сруб шестистенка, и плотники выделывают его. Олег, как и мы, окончил вторую ступень, неплохо играет на сцене. Подготовку спектакля, которую мы начали до каникул, с участием нового избача быстро довели до конца и в Валиной школе поставили.

Валя была у меня недолго. Моя избушка и хозяева ей очень понравились.

- Изба что, жених-то наш понравился ли, Валентина Миколаевна? - бесхитростно и прямо спросила бабушка Агафья, угощая гостью чаем.

- Жених видный! - пошутила Валя.

- Вот и выходи за него замуж. Чего порознь-то томиться?

- Да он другую любит, бабушка! - Валя засмеялась и обняла старуху.

- Вот лиходей! - покачала головой и тоже засмеялась бабушка Агафья. - А я смекала: открыли бы еще новый класс на выной год в нашей деревне, да и жили бы вместе.

- Не по сердцу я ему! - притворно вздохнула Валя и посмотрела на меня так, как будто ей на самом деле было больно. Вот умеет играть!

Стала собираться домой. Петр Федорович предложил:

- Хошь, Валентина Николаевна, на Самолете промчу до Талицы?

- А не выбросит он нас в лесу?

- Не-е, он у меня шелковый! - заверил хозяин.

Я думал, раз вылетев из саней, Валя откажется. А она охотно согласилась. Не понимаю, зачем она рискует. Поехал проводить гостью до Черных Троп, хотелось встретиться с мужиками, пока Петр Федорович ездит до Талицы. Самолета трудно было узнать: он действительно в руках Зайцева был шелковый. У меня отпала тревога за Валю.

В деревне зашел к Маренкову. У него сидели Аполлон, оба Хлебниковы и еще мужиков пять. Хозяин сидел за столом с газетой в руках.

- О, Сергей Данилыч препожаловал!

- Долгонько пролежал!

- Как живешь, как можешь? - оживились и чтец, и слушатели.

- А мы вот без тебя твои газеты читаем. Не ругай: ни одной на цигарки не извели. - Маренков достал с полицы аккуратно сложенные газеты. - Получай, все целехоньки.

- А в бумаге, наверное, нуждались? - поинтересовался я.

- В гумаге у нас завсегда нужда, - вздохнул и почесал в затылке Василий Хлебников.

Я разделил старые газеты всем поровну. Маренков спросил:

- Как бы нам самим выписать по газетке? Вот эта, «Крестьянская», что большими буквами напечатана, как раз по нам, грамотеям.

- Недорога, и гумага в ёй потоньше, - уточнил Аполлон.

- Бумага — второе дело. В статейках про нашу мужицкую жизнь правду печатают. Это важней, - заметил Маренков.


21 января.


Год исполнился, как умер Владимир Ильич Ленин. Я собрал народ в школе. Пришли все мои взрослые ученики, человек двадцать других бородачей, две вдовы, Устинья и Тапериха, и один мужик из Демидова. Никакого президиума не выбирали. Обстановка как-то не располагала к этому: люди расселись, кто за парты, а кто и между ними, прямо на пол. Я попросту начал рассказывать, как боролся Владимир Ильич до революции за интересы угнетенных, как он руководил событиями в Октябрьские дни и в период гражданской войны.

- Об этом мы, товарищ, наслышаны и навиданы, - перебил меня демидовский мужик лет тридцати-тридцати пяти, со впалыми щеками, обросшими щетиной. - Я сам, вот как тебя, видел Ленина-то и речь его слышал у Финлянского... С его словами и до Перекопа дошел, буржуев гнал в шею... Ты лучше скажи, - мужик приподнял шапку вверх, - куда мы идем без него?.. Верна та путь али нет?

После встречи с Михаилом Лаврентьевичем я приобрел несколько книжек Ленина, различных брошюр и последние дни серьезно готовился к сегодняшней беседе. Отвечая на вопрос демидянина, я рассказал, что такое новая экономическая политика, как понимал ее Ленин, почему необходим сейчас нэп, почему партия сделала отступление, и что мы выигрываем, допустив временно частный капитал. Особенно подробно остановился на ленинском кооперативном плане и нарисовал ту картину будущего, о котором увлекательно рассказывал в беседе со мной Михаил Лаврентьевич.

- Все то хорошо, - вскочил с пола демидянин и приступил ко мне. - Ну, а теперь-то что делать?

- Сейчас надо учиться, - ответил я. - Без грамоты новой жизни не построишь... А через кредитное товарищество приобретать машины, минеральные удобрения, вводить многопольный севооборот. Учиться культурно вести хозяйство.

- Культурно, говоришь? - засмеялся мужик. В смехе его было что-то нервное, надорванное. - Мы хоша и темны, а мерекуем, учитель, что для урожая лучше, ежели я, к примеру, полосу плугом вспашу, а не косулей, посею сортованным зерном да сеялкой. Жать лобогрейкой тоже куда способней, чем спину гнуть с серпом... Только... - мужик глубоко вздохнул и отер пот с лица, - только на плуг тот сакковский достатка не хватает. Толкнись на триер семена отсортовать — Червякам плати за него. Хорошо бы корову к породистому быку сводить. А бык тот опять же у Степана Червякова.

- Верно, Калистрат! - загудели мужики.

- А то нет? Мне они, Червяки-то, и родня, а ни быка, ни триера за мои серые глаза не дадут. И получается, что я вроде в кабале у их! А почему? Да потому что Червяки с достатком. Им по силам иметь и машины, и скот породистый... Нэп, отступление, говоришь? Правда, надо было отступать. С разверсткой земли бурьяном позарастали. Товары с тем нэпом в лавках появились. Но не дюже ли отступаем? Вот вопрос.

Этот вопрос, было видно, волновал и других, особенно тех, кто беднее. Аполлон, Хлебниковы, Рябинин, Маренков слушали Калистрата внимательно, охватив бороды и приоткрыв рты. И во взглядах их горел тот же огонек, что и у демидовского бедняка. Речь шла о политике Советской власти. И мужики смотрели на меня так, словно я эта власть и есть. И не дать ясного ответа на поставленный вопрос — это было все равно, что подорвать доверие к власти.

Я был взволнован не меньше Калистрата и сидящих рядом с ним. Слушая мужика, ломал себе голову, как лучше, убедительнее ответить ему. И вовремя вспомнил о «Бедноте», полученной сегодня. В ней была интересная статья о том, как крестьяне одной деревни, чтобы не идти на поклон к кулаку, купили обществом быка-производителя ярославской породы. Вместо ответа я и прочитал эту статью. Мужики сначала задумались, потом зашумели:

- Хорошего быка и нам не худо бы!

- Не-е, бык — второе дело... Триер купить миром!

- Без триера никуды: семена засорены, на загонах одна костеря растет.

Стали считать, во что обойдется машина для каждого хозяйства. Оказалось, посильно. Решили «обмозговать» вопрос о триере, «покричать о нем на сходке. С тем и расходиться начали.


22 и 23 января.


События в день смерти Ленина не закончились нашим собранием в школе. Об этом надо особо записать. Тут судьба человека.

Калистрат не спешил из школы домой. Пока я проверял ученические тетради (мне не хотелось нести их домой, а утром — обратно в школу), он присел с Аполлоном перед затопленной печкой покурить, побеседовать о бедняцком житье-бытье. Когда я кончил дело, начал собираться домой, поднялся и Калистрат.

- Нам с тобой по пути, учитель, - осклабился он. - Пойдем вместе: вдвоем-то веселее, - и, распахнув старый вытертый полушубчишко, начал обвивать шею ношеным-переношеным женским платком, старательно прикрывать концами его грудь. Распахнул уши собачьего малахая, завязал под подбородком тесемки. Рослый, широкий в кости, в убогой одежонке и потрепанных лаптях, он еще в школе съежился, ссутулился, предчувствуя холод, и выглядел далеко не тем богатырем, который, вдохновясь ленинской пламенной речью, прошел в боях героический путь от революционного Петрограда до Перекопа.

И путь наш от деревни до кордона был далеко не веселым. Поскрипывая по укатанной дороге, мы шли почти все время молча. Мой спутник, прикрыв рукавицей рот, временами только покряхтывал. Лишь когда подошли к перелеску около Чернушки, Калистрат дрогнул и сказал:

- Ох, и студено же о сю пору работать в лесу на вырубке да на вывозке! Страсть как студено! - и снова замолчал до самого кордона.

Я сколько ни старался понять, почему он вдруг вспомнил о работающих в лесу, так и не мог себе дать ответа.

- Ну и стужа! - передернул плечами мой попутчик, когда мы поравнялись с кордоном. - Скажи, до ребер пронизывает!

- Зайди, погрейся у меня! - пригласил я Калистрата.

- А и впрямь, доведется, - охотно согласился он.

У меня в избушке было хорошо натоплено.

- Раздевайся, - предложил я гостю и освободил крючок вешалки рядом со своим пальто, а то вспотеешь в одежде, выйдешь на мороз — простудишься.

Мужик снял свой полушубчишко, посмотрел на него критически и не решился повесить рядом с моей одеждой, бросил его на печь, а вслед за ним - платок, шапку и рукавицы.

Я выбежал к хозяевам, попросил бабушку Агафью поставить самовар и подать его в мою комнату. Вернулся - Калистрат присел почти у самой двери к печи, поставив ноги в лаптях на веник.

- Что же ты, Калистрат Иванович, где примостился? - Мне было неудобно от его самоунижения. - Проходи к столу!

- Зачем? У тебя чисто, - возразил он. - А у меня лаптишша обтают — лужи по полу поплывут. Огафья и Таисьей скажут: «Вот невежа наследил!» Они, как и моя Оксинья, угойные бабы, - с уважениям к хозяйкам сказал мой гость. - Да и к теплу меня ноне тянет: в грудях все болит и под лопаткой колет. По ночам потею, и силы не те, что допрежь были. Одышка, как у старика, появилась. - Калистрат закашлялся, и на щеках его выступил яркими пятнами румянец.

Я взял стул и присел рядом с ним около печи. Мне ясно было: мужик страдает туберкулезом. Он и сам знал об этом, но не личная судьба его беспокоила, угнетало другое.

- Вот пью теперь внутреннее свинячье сало с горячим молоком: дохтур велел. Помочь, говорит, должно. - Калистрат задумался, потер ладонью вспотевший лоб и улыбнулся. - Только в глотку плохо идет то молоко: покупное оно... Я пью, а ребятишка, трое их у меня, в рот мне смотрят голодными глазами. Слезы их детские пью!.. Солоны они! Ох, как солоны!

- С чего ты заболел, Калистрат Иванович? - спросил я.

- В лесу зимусь ознобился, на вырубке, - признался мужик. - Холода были, как ноне, страшные, а одежонка немудрая. Допрежь-то, как и ты, с воспаленьем легких лежал в больнице. Потом приехал домой, не уберегся, вот и прилипла эта дурная хворь, чахотка-то. Никак не сброшу ее.

«Так вот почему на морозе он посочувствовал тем, кто трудится в лесу!»

- Наверное, не хватает хлеба от урожая до урожая, вот и хотел подработать?

- В наших краях у редкого его хватает, - равнодушно, как об обыденном, сказал Калистрат. - И у меня из года в год хлебушка на вешнюю пору не хватало. Ну да зимой, бывало, на звере заробишь. В разлив на свивку подашься. Глядишь, и дотянулся до первого-то снопа. И лони прожил бы, не охнул... Да вот притча... Эх, говорить, так говорить начистоту! - Мужик махнул рукой и не сказал, а трудно выдохнул: - Лошадь у меня осенесь волки зарезали! Хорошая была кобыла!.. Жеребая, остатние дни дохаживала! - Калистрат переглотнул горечь, смахнул выступившую на ресницах слезу и замолчал.

У меня от его горя тоже перехватило горло и защемило в носу.

- А ты разумеешь, Сергей Данилыч, что это значит, лишиться кормилицы-то в нашем крестьянском деле? - он в порыве подался ко мне и горячей рукой схватил мою руку. - Беда! Страшная беда! - прошептал он с глубоким драматизмом. - На себе косулю не потянешь бороздой. Бабу не запряжешь в борону. В люди иди за лошадкой. В люди!.. Это легко сказать «в люди». А сунься-ко!

Калистрат дрожащей рукой расстегнул стеклянную пуговку на вороте пестрядинной рубахи.

- У меня Оксинья — Демиду Червякову племянница, а Степке и Санку, сынкам-то его, - сестренница. А иди-ка попроси у них мерина на день! Десять потов сгонят на отработке! И не в том суть: при нужде и отработать можно. Только кому? Человеку!

Мужик достал кисет, оторвал газеты на цигарку и, тут же забыв о ней, открыл мне как тайну:

- Да и не дадут!.. Они простить Калистрату Репьеву не могут, как он в восемнадцатом году весной на передел земли поднял мужиков (приезжал я в те годы на сев-то). Мне по жеребью лучшая червяковская кулига досталась... Демид, как загинула у меня кобыла, в радости уколол меня: «Ты, гыт, еще загон к кулижке-то отколи, заодно исполу-то землю сдавать лошадным!» Он мечтал, ему поклонюсь в беде. Баба меня тоже улещать зачала: отдай-де им ту кулижку-то, пущай подавятся. Возьми, гыт, взамен другой загон, похуже, может, на весну зато лошади дадут посеяться в поле.

- Только нет, горд я, Сергей Данилович! - у Калистрата снова выступили на щеках малиновые пятна, серые глаза блеснули холодно. - Горд!.. Я за тот загон насмерть шел против белых и чтобы за него шапку ломить перед Демидом или Степкой!.. Не-ет! «Отойди, - сказал, - Ксюша, стань тихо в сторону: не ровен час, сгоряча обидеть могу. А того ни ты мне, ни я себе не простим потом... Я в жилу вытянусь, а ни лошади на пашню, ни денег на покупку коня взаймы у богача не попрошу! Не скину шапки перед ним, как нишшой!»

Репьев от возбуждения закашлялся и не сразу отдышался. Вспомнив о газете, оторванной на цигарку, дрожащей рукой положил в нее махорки, свернул, прикурил, затянулся раза три и заговорил ровнее:

- Баба у меня, Сергей Данилович, тоже, как и я, с характером: обидчику не поклонится. Это она в горе в те поры осеклась... Охолонули мы оба с ней и стали думать да гадать, как другую лошадь огоревать. Корову решили свести со двора — свели. Одежонку, которая посправней, продали. В Совет я толкнулся — полста дали на беду. Спасибо Федору Лукьяновичу: справедливый председатель! Собрали все — не дотягивает! Да и где там: конь — не овца. Вот и подался я зимусь на вырубку. И осилили-таки, ввели ноне по весне кормильца во двор, без поклона, без слез сиротских... - Калистрат глубоко-глубоко вздохнул, словно взошел на крутую гору, и закончил устало: - Только вот надорвался, кровью захаркал. Скажи, словно кто мне крылья перебил.

В сенях послышались шаги. Я отворил дверь. Таисья внесла самовар, а бабушка Агафья — плошку с жареной зайчатиной. Старуха сходила за хлебом, за солеными рыжиками и заторопилась к ребенку, оставленному в люльке. Таисья задержалась. Она уперла руки в бока, глянула на Репьева и покачала головой с укором:

- И не стыдно тебе, Калистрат? Как нищий, уселся в кути у печи! - начала срамить она. Ты что, к чужим пришел? Велика беда — наследишь? Подотру. Ох ты, Каля, Каля! - засмеялась она, подошла к мужику, поерошила ему волосы. - А ежели я наведаюсь к Оксинье, так, запросто, в лаптях же, ты меня тоже дальше порога не пустишь?.. Ну-ка, вставай! - подтолкнула она гостя. - Проходи к столу!

Обмяк, заулыбался и Калистрат.

- Да не тебя, Тая засовестился, - признался он. - К учителю пришел: человек он городской, ученой. - Мужик вытер ноги о веник и прошел к столу. - Ну вот, не кори.

- Как здоровье-то? - присела к столу и Таисья.

- А кто его знает? - неопределенно ответил гость. - Жирами глушу хворь. Ну, там лекарств всяких в больнице понадавали.

- Ты Ксюше скажи, чтобы ходила к нам безо всякого за молоком-то: дружили в девках-то с ней. Только ведь ты не скажешь: горд, - махнула рукой Таисья. - Я сама забегу к ней завтра. - Она глянула на обувку гостя, покачала головой. - При твоей хвори, мужик, в тепле надо ноги держать, - решительно встала и вышла в свою избу. Минут через пять она явилась с новыми суконными онучами домашней работы. Калистрат испуганно вскинул руки, преграждая ими путь к себе. - Опусти свои грабли! - грубовато потребовала Таисья. - Не к Демиду, не к Степке его пришел. От чистой души даю!.. Не бойсь, Петрована не разула, - положила онучи мужику на колени.

У Калистрата дрогнули губы. Крепился, крепился, трудно, с болью застонал, схватил онучи и уткнулся в них лицом.

Я до боли закусил губу.

А Таисья фартуком начала утирать слезы.

- Эх, Калька, Калька! - глубоко вздохнула она. - Парнем ты мягче был сердцем-то! - тепло припомнила. - За то тебя и любили девки... И я, было время, вздыхала втайне... А теперь и в толк не возьму: война ли в том виновата, беда ли твоя, злоба ли к Червяковым, только зачерствел, озверел ты... И от добрых людей откололся. Вот я к тебе от чистого сердца, жалея тебя, дурака, а не гордость твою ущемить... Бедко стало?.. А ты иначе гляди вокруг себя-то: гордость к Демиду да Степке имей, а кто тебе от сердца — и ты с открытой душой.

- Верно, Таенька, правдивое слово нашла, озверел, - глянул на Таисью Калистрат, еще судорожно дыша, но не стыдясь уже своих слез. - А ты возьми-ка в разум, баба, как тут не озвереть?.. Домой жив-живехонек воротился. Свой загон, как у людей, не заячий клин! Лошадь, корова. Сам, Оксинья в силе. От Карюхи приплода ждал. Выхожу, думал, продам жеребенка — избу подновлю. И все прахом, как при пожаре!..

- После пожара-то люди на погорелое место просят, не стыдятся: не милостыня это. И тебе бы к добрым людям толкнуться — помогли бы в беде.

- То спасибо: Петрован помог лошадкой, без Червяков посеялся веснусь.

- И в другом не отказали бы мы, Маренков, Хлебниковы да кажинный, кто с нуждой да бедой знался! - горячо заверила Таисья. - А ты один решился такое дело поднять!

Репьев не возражал. Таисья открыла плошку, подала гостю и мне по вилке.

- Ешьте, пока не простыло, а мне ребенка кормить приспело да спать его укладывать. - Она встала, поклонилась гостю и скромно попросила: - Прости, Калистрат Иванович, ежели бедкое что сказала!

- Ну, какой разговор, - махнул рукой Репьев. - Петрухи-то нет?

- В Поречье утресь подался. Ежели нужда какая, завтра будет.

Мы остались одни. Калистрат с аппетитом принялся за зайчатину, старательно обгладывая и обсасывая косточки. Он словно обновился, излив свое горе, угнетавшее его, стал мягче и спокойнее. Я налил ему стакан чаю. Мужик поблагодарил, принимая его, и сказал ровно:

- Верно баба говорит: тяжко в одиночку-то. А против богатеев одному и никак нельзя. Миром надо, как ты в школе в том листке читал. Только не с нашими демидянами: они все перед Демидом-то да Степкой не тем, так другим виноваты, голоса не подымут. Чернотропцы дружней. Бедны они, а совести не потеряли. - Репьев подумал и попросил: - Передай им, Сергей Данилыч, станут кричать об триере-то — пущай мне знак дадут, отколюсь в таком разе от своей общины, - и решительно отрубил рукой: - Вот свят бог, отколюсь!

Допив стакан чаю, он поставил его вверх дном на блюдце, что, по деревенскому обычаю, значит — гость сыт и угощать его нечего. Я думал, скромничает Калистрат, предложил:

- Еще стакан!

- Не-е, вспотею, а мне идти по морозу с версту, - наотрез отказался Репьев. - Вот ежели газеты не жалко, дай листок.

У меня было листов десять хорошей курительной бумаги. Я предложил их гостю.

- Не-е, - отстранил он мою руку, - на курево у меня есть. Мне бы газетку свеженькую: развернул бы на досуге, почитал. Я ведь склады-то знаю, в армии осилил — добрые люди помогли, - пояснил Калистрат. - У меня и Васька Червяков перенял грамоту-то. Дивно? - засмеялся он.

Да, мне много было непонятно в сложных отношениях бедняка Репьева с демидовскими кулаками. Калистрат внес некоторую ясность.

- Любил я Васютку с малолетства его: не в отца пошел, с сердцем и жалостлив к людям парень удался. Ласку опять же понимал. Мы в суседях с Демидом живем: через тын дворы-те. Ну, робишь что-либо, бывало, в ограде, видишь - мальчонка ткнулся лицом к стене бани, кулачишком глаза вывернуть готов. А это уж так и знай, словом ли батько обидел али ремнем детское тело оскорбил. Ну, заберешь мальчишку к себе, пригреешь ласковым словом. А он привык да и привязался к нашему дому. Потом уж чуть что неладно с отцом (крут Демид-то и суров) — так и к нам, ко мне ли, в Оксинье ли. И ведь не баловали (богатый сусед коситься стал), подчас и строгонько скажешь: ты, мол, парень своего дому держись. Нет, ничто!

Калистрат закурил после сытного ужина и поверил мне еще одну тайну:

- Демид-то теперь больше, чем за землю, злобу в сердце против меня точит: за Ваську ожесточился. Я-де от дому его отколол... Только не во мне дело: сам оттолкнул от себя родного сына. Жаден, завистлив, скуп, бессердечен к людям. А парень-то с совестью. Червякам такие не ко двору. Не говоря, - тут же сам себе возразил Калистрат, - может, и вбил я ненароком клин в чужую семью своей лаской-то. Только зла я парню не желал... А то по нашему времени, пожалуй, и к добру, что ушел Васютка из дому. Тяжко, конечно, но, ежели выдюжит, человеком станет.

Калистрат долго у меня гостил. Видимо, томился, томился мужик один в своем горе и не вынес, потянуло на люди, на откровенность. И все, что тяготило его измученную душу, само вылилось. Пооттаяла она от теплого участия Таисьи. Калистрат и со мной стал держаться свободнее, без стеснения. Собираясь домой, он сел за печкой, обул подаренные на бедность теплые онучи и, не чувствуя больше унижения, притопнул лаптем, пошутил:

- Теперь нога-то, как в бане на кутнике!

- У меня была заячья душегрейка: дедушка Федор сшил мне ее, пока я не купил зимнего пальто. Я предложил душегрейку Калистрату. Он взял ее без обиды, надел под полушубок и порадовался:

- Теперь не проймет меня никакой мороз! - Прощаясь, он пообещал: Я у тебя в долгу не останусь, учитель. Вот по весне войдут в сок деревья, надеру бересты и важный пестерок тебе сплету! Я на такие дела мастер!.. На охоту ли с ним, по грибы ли, по ягоды — разлюбезное дело! - И ушел человек оживший, повеселевший.


25 января.


Получил от Шуры письмо.

«24 лечу как на крыльях домой! Соскучилась по всем страшно. 26 жди, встретимся!» - только всего и сообщила она.

Шурка! И я лечу к тебе всей душой, всем сердцем! А двадцать-то шестое завтра!.. Завтра!.. Черт возьми, даже не верится!


26 января.


С утра я был какой-то... Не могу и объяснить. Занимался с ребятами и все посматривал в окно: ждал, вот-вот подлетит к школе Шура. Но этого не произошло.

Дома я пообедал и, чтобы скоротать время, сел за проверку тетрадей. Но работа на ум не шла.

Вдруг к нашему дому кто-то подъехал. Я подбежал к окну. Из саней выскочил Захар Пшеницын, талицкий парень, один из участников Валиного хора. «Зачем это он?» - удивился я. А Захар взбежал на крылечко и постучал ко мне.

- Что случилось? - спросил его.

- Валентина Николаевна заболела... Тебя, Сергей Данилович, скорее просила приехать в Талицу, - ошарашил меня Захар.

- Что с ней?

- Не знаю. Только ее хозяйка прибежала к нам: «Гони, говорит, минтом, за чернотропским учителем: Валентина Николаевна занемогла».

«Вот так номер! - сжалось мое сердце. - Все мои надежды на встречу с Шурой рассыпались прахом. - Вот уеду, а моя москвичка, минуя Талицу, проскочит в Черные Тропы, меня не застанет ни в школе, ни дома и полетит дальше, в свое Воздвиженское. Что же она подумает обо мне?»

Но размышлять было некогда. Не мог же я не поехать к Вале. В санях уже застегнул пальто. Дорогой еще раз попытался выведать у Пшеницына, что же с их учительницей. Но Захар только вздохнул, не глядя на меня, и ответил:

- Должно, шибко занедужила, ежели за тобой послала.

Высаживая меня против Валиной квартиры, он сказал мне:

- Потребуется лошадь — кликни. Вот наша изба.

Я вбежал в сени Валиной половины дома, постучал. Мне сразу же открыли.

- Шурка! - крикнул я, ворвался в дом, обнял Шуру.

- Медведь! - вырвалась со смехом она. - Ты хоть тулуп-то сбрось!

Я разделся, пригладил пятерней волосы и только тут рассмотрел Шуру по-настоящему. На ней была узенькая короткая юбочка выше колен, на ногах (валенки она успела переодеть) — тельного цвета шелковые чулки и туфельки с острым носком, какие теперь в моде. Подстрижена Шура была, как мальчишка, под польку, и когда-то ровные волосы лежали теперь на голове волнами.

- Что ты смотришь на меня так, Сережа? - смутилась, вспыхнула Шура.

Я не знал, что ответить ей: она показалась мне в первые минуты странной и чужой в непривычной для меня одежде. И в то же время мне было почему-то неловко перед ней за свои подшитые валенки, за самодельный свитер под пиджаком.

- Тебе не нравится мой костюм, Сережа? - спросила она, одергивая юбочку, видимо, и самой показавшуюся в деревне слишком короткой. - Но так же все девчата в Москве одеваются! Не могу же я одна выделяться из всех... Садись лучше, да рассказывай.

- А где Валя? - спросил я, не видя больной хозяйки дома.

- Она только что ушла заниматься со взрослыми.

Я не стал расспрашивать о Валином здоровье: мне понятен был ее невинный обман. Она сделала все, чтобы дать нам с Шурой возможность встретиться в обстановке, которая не стесняла бы нас и в условиях деревни не вызвала кривотолков. Спасибо, Валя!

- Хорошая комнатка! - похвалила Шура Валину квартиру. - У тебя тоже такая? - спросила она меня и посмотрела мне в глаза тепло, как прежде.

От первого неловкого впечатления, вызванного Шуриным костюмом, не осталось и следа. Передо мной сидела та же Шура, с которой я расстался, казалось, только вчера. Я начал ей рассказывать о нашей деревенской жизни, о своей работе в школе и с крестьянами.

Шура слушала меня внимательно и вдруг задумалась о чем-то другом, устремила взгляд в окно. Я оборвал свой рассказ. Она опомнилась и смутилась.

- Тебе неинтересно все это, Шура? - спросил с обидой.

- Нет, очень, очень интересно, Сережка! - схватила она меня за руку, пожала ее горячими пальцами. - Я слушала тебя и невольно вспомнила нашу жизнь в Москве, - торопилась она объяснить свое невнимание к моему рассказу и еще больше смутилась. - Хорошо у вас! - позавидовала, преодолевая смущение. - Я жалею, что не настояла летом и не осталась вместе с вами... Лучше было бы...

- Ты недовольна, что учишься в вузе?

- Нет, Сережа, очень довольна. Но вуз — та же школа. А хочется чего-то большого... самостоятельного, как у вас... Ведь вы здесь заново жизнь строите!

Глаза у Шуры заблестели. Она говорила взволнованно и страстно, словно хотела меня убедить в том, что у нас действительно все так хорошо. Но я видел, Шуру самое охватило какое-то смятение, и она больше старалась убедить себя в чем-то. Мне стало больно слушать ее.

- Шура, а кто этот Витя Быстров? - само сорвалось у меня с языка.

Шура покраснела, потупилась, но быстро овладела собой, неестественно как-то засмеялась.

- Витя?.. Да ведь он секретарь нашей ячейки! Он же организует все наши культпоходы, физкультурные и стрелковые соревнования. И потом он старше всех нас, - словно оправдывалась передо мной Шура. - Он уже оканчивает институт... Верно, Витя очень хороший товарищ, многое в жизни видел и пережил... А знания у него, Сережка, какие богатые! - Шура и сама не заметила, как увлеклась, расхваливая достоинства Вити Быстрова.

Я не сдержался, глубоко вздохнул.

- Ты что?.. Ты ревнуешь, Сережка? - тряхнула меня за плечи Шура и засмеялась. Потом замолчала, сразу сделалась грустной, посмотрела мне в глаза с какой-то тоской и болью, уронила голову в ладони, вдруг расплакалась.

- Что с тобой, Шура?

- Уйди! - оттолкнула она меня. - Я писала тебе откровенно обо всем, обо всем! - с обидой заговорила сквозь слезы. - Чем живу, с кем встречаюсь и дружу... А дружить разве можно только с девчатами?.. Ты с Валей тоже дружишь, так разве...

Мне стало стыдно за свои подозрения.

- Прости меня, Шура, прости! - я взял ее руку.

Шура не отняла ее. Передохнула, пожала мою.

- Давай вместе помолчим, Сережа! - попросила тихо, утирая слезы. - Словами всего не выскажешь.

Я погладил Шурину нежную руку. Шура доверчиво припала плечом к моему плечу. За окном розовел зимний вечер. Заснеженные березы под окном застыли в тишине. И у меня на душе стало тихо.

- Красиво у вас здесь! - позавидовала Шура.

- Очень! Очень, Шурка! - обрадовался я. - Ты знаешь, утром идешь в школу — над лесом заря. И она не только на небе, на снегу, на деревьях, на белых крышах, она в светлых утренних мыслях и думах твоих!.. А ночью на лошади по лесной дороге!

- В Москве тоже прекрасно зимнее утро!

- А тихий снегопад, Шурка!

- У нас на улице Пирогова...

И мы наперебой делились друг с другом каждый своим, дорогим и близким. Сомнения, тревоги забылись.

Пришла Валя и порадовала нас новостью:

- Завтра будут у меня все наши ребята и девчата! На славу проведем вечер.

Домой провожал меня тот же Пшеницын. Я спросил его:

- Ты знал, что Валентина Николаевна здорова?

- Вестимо, знал, - улыбнулся парень.

- Так чего же ты не сказал мне об этом?

- Не велено было сказывать. Да и сам ты, чай, теперь не в обиде на меня.

Ну и парень: умеет держать язык за зубами!


27 января.


Верно сказала Валя: сегодня приехали к ней Димка с Симой и Катя. Пришел Олег Колодный. Интересный парень! Одет в хороший светло-серый костюм и лаковые с замшей ботинки. Но все это на нем не кричит о пристрастии к моде, а сидит аккуратно, скромно. Олег, живой, общительный, как-то сразу вошел в наш круг.

Вечер начали со стряпни пельменей. Трудились все без исключения. Олег вызвался месить тесто, надел Валин фартук, из платка ее сделал чепчик и так ловко копировал движения пекарей, что мы смеялись над ним от души. Пельмени получились — объедение. Мы пожирали их с волчьим аппетитом. Напились чаю и начали танцевать. Шура была беззаботно весела. Я, как по воздуху, летал с ней в вальсе.

Всех нас поразил Олег. Я и не представлял, что можно так красиво танцевать. Мы танцуем с увлечением, но у нас это получается все-таки угловато. А Олег... Нет, его надо видеть в вальсе с Валей! Наши девчата так и расцветали, когда москвич приглашал их. Чаще других он танцевал с Катей. Не знаю, понравилась ли она ему, или Валя подсказала парню, чтобы он побольше уделял девушке внимания, развеял ее мрачное настроение. Только Катя заметно повеселела, разрумянилась, и радостно на нее было смотреть.

В перерывы между танцами мы играли, особенно увлеклись фантами. Валя много и с чувством пела. Олег очень хорошо декламировал. А Димка лихо отплясывал «Русскую». Весело начался наш вечер, но кончился печально. В начале десятого прискакал из своей деревни Кирюшка Дмитриев. Он ввалился в двери в пальто нараспашку, запнулся за порог и чуть не растянулся на полу. Парень был пьян.

- Весело?.. Пляшете? - спросил он чужим языком, держась за косяк. - А я вот...

Мы помогли Кирюшке раздеться, уговорили его сесть за стол, закусить с мороза, позабыть о своем горе и веселиться вместе с нами. Парень успокоился, извинился, что «немного» выпил. Попросил завести вальс. А когда Валя поставила пластинку, расплакался спьяна. Мы попытались уложить его спать. Но он наотрез отказался.

- Проводи меня, Сережка, домой — попросил меня. - Вижу, что я лишний здесь.

Пришлось проводить, а то вывалился бы пьяный где-нибудь дорогой из саней, замерз бы в снегу. Димка поехал вслед за нами на своей лошади, чтобы на обратном пути не искать мне провожатого в Талицу.

Укутанный в тулуп, Кирюшка скоро уснул и спал всю дорогу.

Сон отрезвил его немного. В комнате у парня царил беспорядок. На столе стояла недопитая бутылка водки, плошка с застывшим жареным мясом и блюдо капусты.

- Вот так и живу, - брезгливо поморщился он. - Товарищей принять стыдно... Я вижу, осуждаете вы меня, ребята. Но разденьтесь, присядьте! - попросил он. - Мне одному... - Кирюшка махнул рукой.

Мы сняли пальто, присели: надо было как-то помочь парню.

- Пить вы, конечно, не будете, не угощаю.

- И ты, Кирюшка, не пей!

- Не буду, - заверил он. - Это я попробовал тоску залить. Не получилось. Только хуже от этого стало.

Мы догадывались о причине Кирюшкиной тоски: наверное, муж приехал к той учительнице, с которой так далеко зашел наш Кирилл. Я спросил его об этом.

- Избил он ее вчера, передали мне. - Кирюшка сжал кулаки, заскрипел зубами. - И понимаете, ребята, я и защитить-то ее не могу! Он же муж!.. Я бы горло ему перегрыз за Аню! - лицо у Кирюшки побледнело и вдруг налилось кровью.

Он отвернулся. Мы молчали.

- Если бы я, ребята, в шутку с ней. - Кирюшка встал. - А я, как встретил ее осенью на охоте (она с грибами шла), так и голову потерял... Сколько раз уговаривал ее: « Не любишь же ты его, напиши ему прямо об этом. Сойдемся по-настоящему!» Нет... Вот и мучусь, понять не могу, от скуки, что ли, она решилась пойти со мной на такое?.. Так с сердцем человека не шутят!.. Я не знаю, смогу я ее забыть или нет?.. Может быть, только первое время такая острая боль? - Кирюшка поморщился, потряс головой и прошептал: - А потом притупится...

-Ты возьми себя в руки, - посоветовал я. - Отойди немного в сторону, посмотри трезво на все.

- Нет, Сережка... Люблю я ее!.. Понимаешь, люблю!

Вот и говори с ним.

Мы с час просидели у Кирилла. Помочь его горю были бессильны. Но, может быть, и оттого парню станет легче, что душу свою перед нами открыл.

В Талицу вернулись поздно. Наши девчата дожидались нас, не спали, и мы еще долго беседовали с ними о Кирюшке, вместе думали, как помочь ему. И ничего не придумали. А что придумаешь? Если бы у нас был опыт в таких делах!


28 января.


Как мы и условились с Шурой, она выехала из Талицы в свое Воздвиженское после обеда. Я провел занятия и поджидал ее в школе. Она приехала в Черные Тропы в два часа. Моя школа понравилась ей больше Валиной. Я горел нетерпением показать Шуре свою избушку и побыть с ней наедине.

Однако у жизни свой ход событий. Их часто не только не предусмотришь, но и не помыслишь о них. Так получилось и у нас с Шурой. Едва мы вошли с ней в мою квартиру, а ямщик — к Зайцевым, как ко мне заявилась вдова Тапериха с дочерью-невестой. Они давно дожидались меня на кухне у бабушки Агафьи.

- Сергей Данилович, дорогой ты наш искипильник! - взмолилась, заплакала Тапериха у порога. - Прости ты нас, что, может, и не вовремя к тебе закатились мы с Лизкой! Только тебя эти дни все нет и нет дома, и таперь ты куда-то излажаешься с барышней. А у меня девка занедужила. Ночи она таперь не спит, места себе не найдет.

- Что с ней, Марья Ивановна? - спросил вдову.

- Лизка, покажи ему: сам-то лучше поймет, что. - Тапериха слегка подтолкнула дочь ко мне, а сама отступила на шаг.

Девушка с заплаканными глазами покраснела, потупилась.

- Не сомущайся, дура: не парень перед тобой — учитель! И подружка евонная, чай, тоже наставница, не осудит.

Лиза покраснела еще сильнее. Однако, стиснув зубы, морщась от боли, наклонилась, подняла подол.

Я отступил даже: мне стало как-то дурно: все ноги и живот девушки были сплошь покрыты чирьями.

- Не откажи, Сергей Данилович, дай ты ей какой ни на есть мази из своих лекарствов! - слезно взмолилась вдова. - Извелась вконец таперь девка! Да и у меня всю душеньку надорвала.

Я уже привык к простоте деревенских нравов. А Шуру ошеломило доверие Лизы ко мне. Она вспыхнула до корней волос и, опустив голову, стояла растерянная, окаменевшая. А мне в те минуты было не до нее: страдания Лизы потрясли меня.

- В больницу ее надо скорее, - сказал матери. - Как же ты, Марья Ивановна, до сих пор держала ее дома?

- В больницу? - испугалась Тапериха. - В больнице-то резать зачнут дохтура те болячки. Побойся бога, Сергей Данилович!.. Это ножом-то, по живому-то? - заплакала вдова, словно ее резать собирались. - Да и лошадь-то у меня обрубилась в лесу, обезножила. Ты лучше сам чем попользуй девку!

Видно было, что Тапериха не решится отвезти дочь в больницу. Я начал горячо убеждать ее. Шура заторопилась ехать. Просить ее остаться в такой обстановке у меня не хватило духу.

- Вот видишь, Шура, не все у нас здесь хорошо, - только и мог я сказать ей в свое оправдание.

- Ужасно!.. Ужасно!.. - прошептала и вся передернулась Шура, кутаясь в тулуп.

Вот и все наше прощание. Осталась одна надежда, что на обратном пути Шура заедет. Обещала.

Но предаваться своим чувствам мне было некогда. Я убедил Тапериху отправить Лизу в больницу. Попросил дедушку Федора запрячь Серка. Уж по пути в Поречье спросил вдову:

- Где так простыла твоя Лиза?

- Ох, Сергей Данилович, сиротское наше дело, вдовье! - скорбно запела мать. - Лизка-то старшая у меня, парни малы еще... В лес мы с ней подались было на вывозку... Думали, заробим немного на избенку: новую гребтится срубить. Тошнехонько стало по-черному-то жить. Да и девка она на выданье. Кто в нашу черную бедность сунется? По-белому-то и сватов принять не срамно.

Тапериха передохнула и призналась бодрее:

- Я еще благодарю заступницу, что смилостивилась: наружу хворь выкинула. А ежели бы в кости загнала? И-и-и... не приведи ты, господи, с костоломом спознаться!

Мне от такой «милости» заступницы было тошно.


2 февраля.


Мысль о приобретении общественного триера взволновала мужиков. И, кстати, такие машины вот-вот должны были появиться в кредитном товариществе. Три вечера наши чернотропцы собирались в избе Маренкова: «мозговали», спорили, ругались. Все сходились на одном, что триер позарез необходим. Устраивало и то, что платить за него сразу надо было часть стоимости, а остальное — в кредит. Но вот с кого сколько должно пойти денег за машину — оказалось такой трудной задачей, что из-за нее чуть не расклеилось все дело.

- С каждого хозяйства поровну! - кричали одни.

- По едокам! - предлагали другие.

- Тоже, сказали! - смеялись в ответ. - Триер-то, чай, не похлебка — машина. К ей с ложками едоков не подведешь... По земле!

- По едокам ли, по земле ли, а нам, вдовам, так и так несподручно! - надрывалась Тапериха.

- По достатку! - отрубила Устинья.

Вопрос на самом деле был сложный. Нельзя было равнять вдов Тапериху и Устинью не только с Филиппом Сидоровичем, но и с Егором Дымковым. У вдов, да и у Аполлона, ртов, как выражались они, хоть отбавляй, а хлеба — одна краюха на всех. Дымков же — хозяин с достатком. Изба у него исправная. Хлев для скотины на мху. Крытая ограда. Землю мужик обрабатывает лучше, а она и урожай дает обильней. Дымков — крепкий середняк.

Маренков по своему хозяйству ближе к Дымкову, чем к беднякам. Но сознание у мужика выше. И он был согласен, что достаток надо учитывать. Егор же Дымков, хотя он и член сельского Совета, твердо стоял на одном - платить за триер по наделу земли. «Потому, - рассуждал он, - кто ее сколько имеет, тот столько и семян будет сортировать».

Мы с Петром Федоровичем взяли под защиту бедняков. Правда, мое участие в этом деле имело общий характер. Зайцев же знал всю подноготную деревни и бил прямо в цель, опираясь на неопровержимые факты.

- По наделу платить, говоришь, Егор? - приступал он к Дымкову. - Верно, справедливо надо решить. А потому не лишне и старые долги допрежь свесть. Вот ты и другие надельщики спервоначалу бабам-сиротам, Марье да Устинье, за мужиков заплатите! - Петр Федорович обвел строгим взглядом сторонников Дымкова. - Их мужики за вас свои головы сложили под Перекопом! За нашу власть погибли! А та власть земли за счет лесных угодий прирезала, школу дала, кредит на машину оказывает!.. Что молчите?.. Забыли?.. Нет, того нельзя забывать!.. Освободить от платы вдов надо!

- Их власть от налогов освобождает, хватит того! - крикнул кто-то от печки.

Но его никто не поддержал. А Зайцев наступал:

- И с бедных которых не брать платы: вон с Аполлона, к примеру. Из горькой нужды никак не выбьется мужик!

- Ополом ноне на жалованье у учителя: выдюжит!

Но когда прикинули, убедились, что у школьного сторожа больше прорех в кармане, чем денег. Освободили и его вместе со вдовами от платы за машину. С других мужиков, как Василий Хлебников, Калистрат Репьев (хотя он и чужой), по совету Зайцева решили взять половину причитающейся с них суммы. Остальных обязали рассчитаться по наделу.

Устинью до глубины души тронуло сочувствие ей Петра Федоровича. Она пробилась вперед и, как это принято в народе, земно поклонилась своему защитнику, коснувшись правой рукой пола.

- Хоша ты, Петрован, и лесник, больше с волками да с другим зверьем в лесу встречаешься, а сердце у тебя для народа открытое. Вот и тебе бы, Егор, - глянула она с упреком на Дымкова, - в его партие допрежь поучиться, а потом уж и во власть лезть.

- Я не лез, вы сами выбрали меня, - пренебрежительно отмахнулся и отвернулся Дымков.

- Один на всю деревню грамотей был, за то и выбрали, - резонно заметила вдова. - Теперь народ прозревает со школой. Небось подумает, за кого руку на выборах вскинуть!


3 февраля.


Вчера после сходки произошло еще одно интересное событие. Аполлон попросил меня и Зайцева зайти с ним в школу, поговорить «келейно». Мы зашли. У Аполлона заранее были сложены дрова в печь. Он поджег бересту, и широкий луч света из топки осветил во мраке парты и стену за ними.

Аполлон не сразу решился на келейный разговор. То ли он раздумывал, когда дошло до дела, то ли застыдился открыться. Он достал табак, свернул, не торопясь, цигарку, протянул кисет Петру. Еще помялся, почесал затылок, махнул рукой и решительно расстегнул ворот пестрядинной рубахи. На волосатой груди его, рядом с крестом, на медной проволоке висел кошелек. Он снял его через голову и протянул Петру Федоровичу.

- Возьми, спрячь! - попросил. - Я через его, проклятого, с бабой вместе не сплю!

- Что так? - ухмыльнулся Зайцев.

- Отнять, холера, удумала! - тяжело дыша, признался Аполлон. - Ребенки, говорит, голые. Брюхи-де у них с картошки пухнут... Только я не сдался, на своем стал. «На избу, - говорю ей, - деньги надобны. Дольше терпели, потому еще год-другой поголодаем»... Только бабу разве переспоришь. На гаснике носил кошель-то. Перегрызла ночью. Насилу отнял. - Аполлон понизил голос до шепота: - На грех решился: у почтаря в Поречье проволоку украл! На ее и повесил... Только думно и с проволокой: и ее, коли решится, перегрызет... Ослобони ты, Петрован, меня от его! Я тебе верю больше, чем себе! Вот при учителе говорю.

- Сколько скопил? - спросил Зайцев.

- Шестьдесят рублев. Капитал! - не ответил, а выдохнул Аполлон — Хорошую корову на грудях-то ношу!

- Нет, Аполлон, не возьму, - отказался лесник и посоветовал: - Ты на книжку их положи.

- На которую это? - не понял, удивился мужик и посмотрел на школьный книжный шкаф.

- В сберегательную кассу , - пояснил я.

Но сберегательная касса была выше представления Аполлона. Он посмотрел на меня с обидой и недоверием: смеешься, мол, а тут человеку вовсе не до смеха. Я пояснил Аполлону, что такое сберкасса, для чего в ней выдается книжка на руки вкладчику, что за хранение их в государственной казне даже проценты платят: пять копеек с рубля каждый год. Аполлон не поверил мне:

- Где видано, чтоб задарма деньги платили? - горько усмехнулся он. - Это ты ребятишкам в классе скажи, поверят по глупости: они сказки любят. - Аполлон покачал головой. - Я к тебе, Сергей Данилыч, всей душой, а вы оба с Петрованом глумитесь надо мной. Ведь тут вся надежа на белую избу! - потряс он кошельком. - Не хотите брать — не берите, сам с имям страдать буду, но и глумиться нечего!

Аполлон снова надел свой «капитал» на шею. Дрожащими руками с трудом застегнул стеклянные пуговки на вороте. На правой щеке у мужика часто-часто заиграла жилка. Обида, накипевшая в груди, вот-вот готова была выплеснуться наружу гневом. Но Аполлон сдержался.

- Так-то вот поп поречинский... - начал он не сразу, отходя постепенно. - Я не хочу поравнять с попом ни тебя, Сергей Данилыч, ни тебя, Петрован, - оговорился он. - К примеру это я, что недолго обидеть человека... Так вот, тот поп, по злу ли на моего тятю-покойника, али так, под веселую руку, сунул меня на крестинах в купель да имя собачье и дал мне... Во всей округе такого не слыхано. По гроб жизни родителя моего изобидел. А меня за то с малолетства страдать заставил... Всего одна минута в купель-то сунуть, обмакнуть, а тут жизнь человечья!.. Ополом! - горько усмехнулся во мраке мужик и махнул рукой. - Самому слушать зазорно!

Я смотрел на Аполлона и любовался им. В нем просыпалось человеческое достоинство. Нет, пожалуй, неправильно это будет: оно всегда в нем жило, но было угнетено, придавлено постоянной нуждой. Аполлон — красивый мужчина, высокий, стройный. Черты лица его удивительно правильные: прямой тонкий нос, небольшие красивые губы, голубые глубоко посаженные глаза. Ни в чем не обидела его природа. И имя, конечно, данное ему в насмешку, ему подходило и в то же время было страшным контрастом с его нищенским одеянием. Ветхая пестрядинная рубаха и такие же залатанные портки с вытянутыми коленками, нечесаные волосы и борода, сбитая набок, - все как-то оскорбляло в нем красоту человека, стирало ее, делало незаметной. И это, наблюдал я, не только у Аполлона. Вдовы Устинья и Тапериха — очень красивые женщины. Но жизнь в постоянной нужде огрубила их, а непосильная мужская работа, в которую впрягла их горькая доля, преждевременно состарила. И Аполлон выглядел намного старше своих лет. Ему было всего тридцать. Но, обросший бородой, он выглядел так, что ему можно было дать все сорок.

Мне до боли стало жаль его и хотелось сделать что-нибудь приятное человеку, укрепить в нем собственное достоинство.

- Нет, Аполлон, твое имя не собачье, - возразил я ему. - Аполлоном древние греки называли бога солнца.

Мужик снова не поверил мне. Я достал из шкафа учебник древней истории, взятый из библиотеки, нашел в нем нужную иллюстрацию и предложил Аполлону:

- Прочитай сам: ты теперь грамотный.

- А-пол-лон — бог солн-ца у древ-них гре-ков, - пропел по складам он, весь просветлев. - Красив!.. Только почто он голый?

- Христос на кресте тоже голый, - пояснил Зайцев. - Стало быть, обычай в то время был такой.

Аполлон удовлетворился таким объяснением. Он с большим доверием стал относиться и к сберегательной кассе. Я показал ему свою книжку. Он долго внимательно рассматривал ее и спросил с интересом:

- Вот все, сколь записано здесь денег, понадобились — пошел и взял?

Я кивнул утвердительно головой.

- Дивно.

- Поедем деньги за работу получать — и ты сдай свой «капитал» на хранение в сберегательную кассу, посоветовал я.

- И с бабой своей можешь свободно спать, не опасаться. А то не ровен час и другого приголубит.

- От их, баб-то, того и жди! - засмеялся Аполлон.

- Повеселел? Так-то лучше, - одобрил перемену настроения школьного строжа Петр Федорович. - Тебе люди добра желают, а ты в обиду.

- Темнота наша.

- Из темноты да из нужды выбиваться пора, - твердо сказал лесник. - Хорошо ты задумал — избу новую строить. Поможем: власть в наших руках! Она дает таким, как ты, поддержку. Напиши заявление в лесничество, небось, теперь сумеешь, укажи, сколько дерев надо тебе, похлопочу, чтобы бесплатно отпустили, и делянку отведу поближе.

Аполлон схватил руку Зайцева обеими своими ручищами.

- По гроб жизни не забуду тебе того, Петрован!


4 февраля.


На третьем уроке прочитал ребятам сказку о ковре-самолете. Понравилась. Они стали рассказывать мне, как летом запускали змея. Разыгралась детская фантазия. Саша Смирнов убежденно заявил, что если и ковер натянуть на большую раму, то при большом ветре и ковер подымется.

- А как это самолет летает? - спросил Сема, Аполлонов сынишка. - По ветру или кто толкает его?

Я, как и Сема, никогда не видал самолетов, но читал о них. Постарался как можно проще объяснить мальчику и всему классу, что у самолета есть пропеллер, мотор вращает его, а он ввинчивается в воздух и тянет за собой самолет.

- Ну да, ввинчивается! - не поверил мне Сема. - Тот пропеллер-то, чай, не шуруп, а воздух — не дерево.

Сема своим сомнением поставил меня в затруднительное положение. Ну, как ему, девятилетнему школьнику, объяснить, что воздух обладает известной плотностью, и что в него действительно можно ввинчиваться. Надо было показать это как-то наглядно, чтобы Сема и другие ребята убедились в правильности моих слов. Я припомнил, как в детстве мы делали «вертунчики». Вырежешь, бывало, небольшой пропеллер, проткнешь в центре его небольшую дырку, вобьешь в нее небольшую палочку — и вертунчик готов. Приведи его, как волчок, в движение — и он взлетит высоко вверх. Я взял у печки липовую лутошку, приготовленную Аполлоном для растопки, и сделал из нее перочинным ножом вертунчик.

- Меленка! Меленка! - закричали ребята.

- Тише! - попросил их. - Теперь глядите, - и запустил вертунчик.

Класс замер. Меленка плавно поднялась до самого потолка и упала.

- Ну что, Сема, можно ввинчиваться в воздух? - спросил я.

- Дайте, я попробую! - подлетел ко мне Сема, весь горя от нетерпения.

Я удовлетворил желание мальчика. Он точно повторил мои движения. Вертунчик снова взмыл вверх и сделал еще более плавный полет.

В это время отворилась дверь, и в класс вошел Аполлон, а вслед за ним — Зайцев. Я договорился ехать вместе с ними за зарплатой. Аполлон открыл рот что-то сказать, да так и застыл у порога. Сема схватил упавший вертунчик, подбежал к отцу.

- Гляди, тятя! - и запустил.

-Это пошто такая штуковина? - удивился Аполлон.

- Объяснял ребятам, почему летит самолет.

- Он ввинчивается, тятя! - уточнил Сема.

- О! - только и смог ответить отец сыну.

Отпустил ребят, и мы поехали в село.

- Теперь, сказывают, пассажиров в самолетах-то возят? - спросил меня Петр Федорович и, не дожидаясь ответа, толкнул локтем Аполлона в бок. - Вот до чего дожили, мужик, люди стали по воздуху летать, как птицы.

Аполлон покачал головой и скептически ответил:

- От хорошей жизни не полетишь.

- Что так? От хорошей-то и летают!

- Ну, нет, - серьезно возразил Аполлон. - То другому скажи, может, и поверит. А у нас летано, испытано.

Зайцев посмотрел с изумлением на Аполлона: где, мол, поспел мужик подняться в воздух, когда дальше своего уезда нигде не бывал, и вдруг весело захохотал на весь лес.

- Али... али по сю пору памятно? - спросил, едва переводя дух, и снова раскатился смехом.

- Знамо, памятно. - Аполлону, видно, было не до смеха. Он повернулся ко мне. - Ты знаешь, Сергей Данилыч, над чем зубы-те он моет? - И поделился: - У нас о троицыне дни до войны качели ставили. Высокие! Охотник я был до той забавы... Только однова мы со Степкой Червяком на пару и взялись, кто кого выше взметнет. Лечу я из-под облаков-то вниз, наддал, как след. Ветер в ушах свистит, картуз вот-вот сорвет. Я это возьми да и опусти одной рукой веревку-то, чтобы нахлобучить его, картуз-то. Любо, вишь: девки смотрят... А Степка тем часом как наддаст! Я это... Аполлон зябко дрогнул в тулупе, - не удержался одной-то рукой, как взмою в поднебесье да с высоты-то через огород в Оверьянову картошку шмяк!

- Го-го-го — изнемогал Зайцев.

Я тоже не мог удержаться.

- Смешно вам? - обиделся Аполлон. - А я только через неделю отдышался у Окулины в бане. Знахарка такая у нас была.

Я объяснил мужику, что полет и падение — две несравнимые вещи.

- Вот и я об том же, - согласно кивнул он мне. - С качели шмякнуться — памятно. А с того самолета как трахнешься — сразу блин!.. Не-е, меня палкой в его не загонишь, в самолет-то. По сю пору во сне летаю да падаю. Спасибо, баба будит, как стонать да рубаху рвать на грудях почну... Не-ет, Сергей Данилыч, годе, налетался!

В Поречье, получив деньги, мы все трое зашли на почту.

- Получи ты в той кассе хоть рубль! - попросил меня Аполлон.

Я выписал чек на все свои сбережения. Мне выдали вклад с процентами на 3 рубля 17 копеек больше.

- Вот то власть! Не с народа, а народу! - долго дивился Аполлон и расстался, наконец, со своим «капиталом».

Мы переменились с ним ролями: теперь не я ему, а он мне начал советовать:

-Ты опять в кассу сдай деньги-то. Полежат — еще трешницу дадут, а то и боле!

- Нет, учитель, ты кошель с проволокой у своего сторожа возьми, - пошутил Зайцев. - На груди надежнее: взяло сомнение — потрогаешь рукой, тут ли.

Над шуткой Петра Федоровича больше всех смеялся Аполлон. И в смехе его определенно чувствовалось: «Да, есть же на свете такие чудаки!»


5 февраля.


Весь день ждал Шуру. Не заехала. Что с ней?


7 февраля.


А Шуры нет и сегодня. И ждать теперь нечего: каникулы кончились. Что же это такое? Руки ни к чему не лежат.


8 февраля.


Ходил с Петром Федоровичем на охоту. Убили трех белок и зайца. Хорошо в лесу зимой! Все точно спит, окутанное снегом. Тишина... Покой... И у тебя на сердце затихает тоска и боль. Думы светлее и чище. А в теле такая бодрость!

Домой мы возвратились затемно. Таисья истопила баню. До нас уже все помылись, и мы с Петром, не торопясь, нежились на полке, хлестали друг друга вениками, а когда нечем становилось дышать, слезали вниз и окатывались ледяной водой, не чувствуя ее обжигающего холода. Никогда не представлял себе, как приятно в бане с мороза, усталому. После бани с жадным аппетитом пили чай, обтираясь полотенцами.

Зайцевы скоро легли спать. А я прошел в свою избушку и углубился в чтение газет.

Вдруг кто-то подъехал к дому.

- Шура! - Выбежал в сени, откинул крючок двери. Нет, ошиблось вещее: на крыльце стоял Ванюшка Кошулин. Вошли в дом. Ванюшка был сам не свой.

- Оверьян Маренков Дуню пропивает! - как роковую весть сообщил он мне.

- Как пропивает? - не понял я.

- Сваты к нему приехали из Талицы... Дуня ревмя-ревет... Волосы рвет себе. «Не пойду, гыт, за нелюбого!» А они... - Ванюшка не нашел и слов. - Только я на то не погляжу: ежели Оверьян не одумается, топором засеку и его, и жениха!.. А то выкраду Дуню, да и был таков!

Уговорил Ванюшку раздеться, не горячиться в таком деле: Дуня еще не просватана. Пообещал поговорить с ее отцом. Убедил парня, что Маренков — человек разумный, поймет, что его дочь любит другого, и не станет ей на пути к счастью. Парень поуспокоился.

- Молода ведь еще Дунька-то: семнадцати не минуло!

- Тем более нечего волноваться: в сельсовете не зарегистрируют такой брак.

- Запишут ли, нет ли, только нам порознь не жить! - заявил он драматически. Однако, домой ушел обнадеженный.


9 февраля.


В школу вышел рано. Было еще темно. Во всех избах горели огоньки. Маренков хлопотал около ворот в ограду. Вчера сваты, уезжая домой, сорвали спьяна полотнище с петель. Хозяин пытался навесить его. Но это у одного никак не получалось. Помог ему. Маренков поблагодарил меня.

- Нет, Аверьян Матвеевич, спасибом ты от меня не отделаешься, - сказал ему. - Я тебе помог, теперь ты мне помоги, донеси вот это до школы, - отдал ему связку, пояснив: - В одной руке тетради, в другой портфель с книгами, никак не перехватишься, руки окоченели на морозе. - На самом деле они у меня горели, но мне хотелось поговорить с Аверьяном наедине.

Маренков охотно помог. В школе зажгли лампу и присели к столу.

- Что нового? - спросил я.

- Нового-то? Хм... Мой гость поморщился: голова у него болела с похмелья. - Есть и новое... Сваты вечор приезжали.

- Кого сватали?

- Не старуху же мою. Вестимо, Дуньку.

- Какая же она невеста? Ей и семнадцати нет.

- Не говоря, молода, - согласился Маренков. - Только я на такой же на ее матери женился. Ничего, замужем подрастет: годы — дело наживное. Был бы жених подходящий.

- Нравится жених?

- Хороший парень: из справного дома.

- А Дуне он нравится?

- А кто ее толком поймет? Воет. Они все в таком разе воют. И моя старуха выла до самого венца: обычай.

- А если не обычай? Если Дуня другого любит?

Маренков с подозрением глянул на меня.

Ты, Сергей Данилыч, не на Ваньку ли Кошулина намекаешь? - спросил он с усмешкой. - Так я того жениха при тебе за ухо драл. Какой он жених?

- Чем же плох парень?

- Парень как парень. - Маренков прищурился, подумал и ответил: - Достаток у его отца мал. Наша нужда да кошулинская бедность — к чему привьются молодые?

Я начал горячо убеждать, что счастье не в богатстве родителей, а в любви молодых друг к другу, что бедность — дело преходящее, что он, наконец, родной отец дочери и должен прежде спросить девушку, нравится ли ей жених.

Маренков слушал меня внимательно, как слушают старших, хотя я по возрасту годился ему в сыновья. Мужик слушал и думал.

- Аверьян Матвеевич, ты Дуню-то спрашивал? - наседал я.

- Девка, не говоря, не хочет. В ногах валяется. Только, Сергей Данилыч, молодо-зелено: может, своего счастья не видит. - Маренков опять задумался. - По рукам мы еще не ударили: обмозговать со старухой решили. Вот и обмозговываю. Не знаю, в какую сторону и дело порешить: и девке-то жених не по душе, и молода-то, и приданое сваты заломили такое, что...

Мы беседовали с Маренковым до рассвета, взвесили все «за» и «против». Не знаю, мои ли советы, родительское ли чувство к дочери, или непосильное приданое решили дело. Только Аверьян Матвеевич пришел к твердому выводу - показать сватам от ворот поворот.


11 февраля.


Еще с вечера разыгралась метель. Всю ночь в трубе, как выразилась бабушка Агафья, выли черти. К утру так перемело дорогу, что от нее и следа не осталось. Только две цепи темных вешек змеились по снежному полю к дымкам деревни. Слева, из-за черного леса, медленно всходило багряное солнце. Оно словно оглядывалось кругом, дивилось, что натворила без него за ночь ведьма-вьюга, напроказила и унеслась невесть куда и, как лиса, замела за собою следы.

Между вех еще никто не успел проложить дороги. Я бежал на лыжах по розоватому на восходе снежку и не мог налюбоваться, как обновилось, посветлело все кругом и притихло, притаилось на крепком поутру морозе.

Ночью под надрывный вой метели я долго не спал. Час, два, три лежал в темноте в глубоком раздумье о жизни в Черных тропах, о своей, одинокой. Думал о счастье. Вот улыбнулоь оно и пронеслось мимо. И мне казалось, не ветер воет в трубе, а в груди моей кто-то стонет. Не избу заметает снегом, а словно хоронят меня. Так и забылся, устав от тяжелых дум.

А проснулся - за окном тишина. Прислушался к себе — и в душе моей затихла непогода. А стал на лыжи — тело налилось бодростью и силой. От тяжелых ночных раздумий не осталось и следа.

Добежал до деревни — а там творилось такое, что только мертвый не порадуется! Молодые парни, девчата, мужики, бабы высыпали из домов на улицу с лопатами, разгребали тропы от ворот к дороге. Многие тропы шли близко друг от друга, почти рядом, и молодежь не столько трудилась, сколько веселилась. Парни задевали лопатами снег и бросали его с силой в разрумянившихся девчат. Девчата отвечали им тем же. Ребятишки брели по заметенной дороге в щколу, толкались, барахтались в снегу. Крик, смех, визг, а где и слезы.

Я поравнялся с избой Маренкова. Дуняшка в старом полушубчишке, в сбившемся на затылок платке ловкими, привычными движениями метала снег. Румяная, улыбающаяся, она была счастлива. Счастлив был и ее сосед, младший Кошулин. Выбрасывая из глубокой тропы снег, он пристально, с хитрецой поглядывал из-под ухарски нахлобученной на брови шапки, выжидал, когда отвернется Дуня, оплошает. Только девушку было трудно обмануть.

Но вот она на какое-то мгновение глянула в мою сторону. Парень только этого и ждал. Он задел побольше снегу и пустил его в Дуню.

- Ах ты так! - крикнула, смеясь, она, запустила лопату в снег, приподняла ее, размахнулась, целясь в своего «присуху», задержалась на какое-то мгновение, глянула с озорством на меня и...

Я на миг ослеп. За ворот моей фуфайки потекли холодные струйки, обжигая разгоряченное тело. Протер глаза — Дуняшка и девушки с других троп звонко смеялись на всю улицу.

- Вон ты какая! - засмеялся я и сбросил лыжи. Моя обидчица с визгом пустилась наутек к воротам. Я — за ней. Настиг у калитки и начал под одобрительный смех девчат и парней умывать ее снегом. Ловкая Дуня вырвалась, схватила было снегу, хотела ответить мне тем же, но раздумала.

- Хватит, квиты, - сказала примирительно. - Умыла бы и я тебя, учитель, да жалко, ты в одной фуфайке, - и заботливо посоветовала: - Поспешай в школу, охолонешь!

- В самом деле, поторапливайся! - поддержали весело Дуню подруги. - А то, не ровен час, умоет Ванька тебя по загривку лопатой: гляди, косится!

Смущенный парень, и верно, косился, грозя кулаком, только не мне, а измывающимся над ним девушкам.

Радостный, как и все в это зимнее утро, я подбегал к школе, полный уверенности, что меня ждет сегодня только хорошее и светлое. Но еще издали заметил, на расчищенной тропе, рядом с Аполлоном, стоит вдова Устинья, что-то в волнении рассказывает нашему школьному сторожу и горько плачет.

- Сергей Данилович... - начала было вдова изливать свое горе, но ей отказали силы. Она уткнулась в ладони и разрыдалась. Нас окружили бабы, загалдели, одна перебивая другую. Я ничего не мог понять, что случилось у вдовы.

- Ну-ка, вы, нишкните, сороки! - прикрикнул на баб Аполлон. - Звонят все враз, черт вас поймет, - и прямо сказал всю суровую правду: - Окривела у вдовы девчонка-то.

Я бросился бегом к избе Устиньи. За мной повалили сердобольные бабы. Устинья — опрятная женщина. Изба у нее небольшая, но белая. Осенью царил в ней строгий порядок. А сегодня я не узнал опрятной хозяйки. Под полатями, в кути, была свалена у стены большая куча мочала, а рядом с ней такая же - отрепьев льна. На деревянный палец в стене была надета трубица, на какую навивают пряжу. Но тут на ней были не нитки, а те толстые отрепные прядки, из которых спускают в Демидове снасти. Конец прядки повис на пол. Его поймал принесенный в избу теленок, черно-пегий бычок, жевал и мочился под изгреби. Видно было, хозяйке сегодня не до уборки.

Две младшие девочки вдовы сидели на печке. Старшей среди них не было видно.

- А где же Аня? - спросил я ее сестренок.

- На полатях она, - подсказала мне, плача, подоспевшая мать.

Помог Ане спуститься вниз, усадил ее на широкую скамью у стола, отнял кулачишко, которым она старательно терла глаз, и ахнул. Все яблоко его налилось кровью.

- Сиротинка ты моя! - упала головой в колени дочери вдова и запричитала, как о покойнице.

Бабы, окружавшие несчастную мать, тоже заплакали. А надо было принимать срочные меры, чтобы спасти Ане зрение.

- Аполлон, давай скорей аптечку! - крикнул я нашему сторожу, прибежавшему вместе с бабами в избу вдовы. А Устинье строго сказал: - Ты не вой, Наумовна! Запрягай скорее лошадь в больницу!

- Не дотянет седни моя Карюха, Сергей Данилович, - пожаловалась вдова. - Стара, слабосильна, а дорогу-то замело. Засядем в сугробе на поле.

- Тогда беги к Маренкову. Скажи, я просил у него лошади.

Устинья перестала плакать и выметнулась в дверь. Прибежал Аполлон с аптечкой. Я промыл глаз Ане слабым раствором марганца. Девочка мужественно крепилась, хотя по зябко вздрагивающим худым ее плечикам видно было, что каждое мое прикосновение причиняло ей страдание. Глаз был ужасен. Тяжело видеть детское несчастье. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего волнения и страха за судьбу девочки. Положил на глаз ватку в марле и забинтовал.

Маренков запряг в розвальни не одну, а пару лошадей (в пристяжные взял у Леонида Хлебникова Солового).

- Не сумлевайся, надежные кони! - заверил он меня, а вдове заботливо посоветовал: - Девчонку-то, баба, в шубу закутай потеплее да сама портки мужиковы натяни, может, где и вылезть в сугроб доведется.

Я вместе с бабами облегченно вздохнул, когда сани тронулись в путь.

Вечером зашел к Устинье Наумовне. Она сидела на табуретке около трубицы, одной рукой крутила ее веретеном, а другой, встряхивая отрепья, набирала из них прядку. В избе от этого стояла такая пыль, что пятилинейная лампешка, висящая под самым потолком у божницы, и две маленькие девочки, склонившиеся над столом, виднелись от двери, как в тумане.

- Оставила старшенькую-то в больнице, - вздохнула Устинья, подымаясь с табуретки.

Я почувствовал, что это был вздох не скорби, а облегчения. Да и взгляд вдовы повеселел.

- Пройдет краснота-то, сказали. И видеть будет!.. Похвалил дохтур нас с Оверьяном: вовремя-де привезли девочку. Опоздай — заражение могло получиться, - делилась со мной Устинья. - Дён пять, сказали, пролежит.

- Отчего же у Ани глаз покраснел? - спросил я.

- Да вон все наша нужда-работа, - кивнула хозяйка на трубицу. - Вечор долго засиделась я, от рук отстала. «Ох, пальцы у меня так и саднят!» - не утерпела, пожаловалась. Анютонька моя бросила прясницу да ко мне. «Дай, гыт, мама, я поску!» Жалостлива она у меня. «Где, - говорю, - тебе. Отрепья все в костице, как в занозах, а пальчики у тебя еще слабые, нежные, испортишь». Нет, настояла. И я, глупая, уступила. Пальцы-то ничего, а вот в глазок, видно, отскочила костичина. « Ой, мама, мама!» - залилась моя ласточка горючими и давай глаз руками тереть. Я это исперепугалась. К тебе бежать — на воле свету белого не видно. Давай языком глаз-то ей вылизывать: думала, достану, что попало в него. Нет, не помогло.Так вот и маялись ночь-то. А утром глянула — сердечушко у меня захолонуло: ведь окривей девка, не приведи господь, - до гробовой доски вековуха!

Я слушал Устинью и думал о ее метком определении «нужда-работа». Верно. Только от горькой нужды возьмешься за такую работу. Да тут от одной пыли задохнуться можно.

- Сколько же ты зарабатываешь на этих прядках, Устинья Наумовна? - спросил ее.

- Ох, слезы — наш заработок! - махнула рукой вдова. - Вот день-то подвошишь этим порохом — на тридцать копеек накрутишь.

- Так бросить такую работу!

- Эх, милой, Сергей Данилович!.. Да пройди ты в сутки-то! - спохватилась вдова. - Ты прости меня, в беде-то я седни одурела, голова кругом пошла. - Она смахнула фартуком со скамейки у стола. Мы присели. - Бросить, говоришь? А чем жить? Их у меня, - кивнула на девочек, - три рта. Хлебушко свой вот приканчиваем. Через неделю к Демиду идти доведется. Мельник без денег муки не даст. А он ноне рупь пуд, хлеб-то! Где их взять, тех рублей? В лес на вывозку податься — не по силам. Да и лошадь надобно хорошую, сильную. Охотой промышлять — не бабье то дело. Вот и ревешь, да берешь эту кабалу.

Вдова вздохнула, поправила запыленный ситцевый платок на голове, охватила губы загрубевшей в работе рукой, глянула на девочек, рассматривающих картинки в Анином букваре, и усталый взгляд ее подобрел, заструился теплой лаской.

- Вот вся-то моя радость они, детки! В них счастье мое и печаль. Ими да для их и живу. - Мать любовно пригладила волосы младшей, поправила тряпичку в хвостике-косичке. - Здоровенькие на мое счастье растут да острые... А ну-ка, Любонька, покажи свое усердье учителю! - попросила мать девочку постарше, лет семи.

Люба смутилась. Устинья Наумовна открыла букварь на первых страницах, показала пальцем на слово под рисунком.

- Прочитай, что написано, не бойсь!

- Шу-ра, - пропела девочка.

- Верно! Молодец! - засияла радостью мать и сразу помолодела. Показала на другое слово.

Люба прочитала уже смелей, освоилась. Она сама перевернула страничку, начала водить пальчиком по строчкам и напевать по слогам. Только в одном слове Люба ошиблась. Мать поправила:

- Не сараи, а сарай.

- Так ты, Устинья Наумовна, грамотная? - изумился я.

- Разуметь с имям помаленьку начинаю! - засмеялась вдова. В теплом смехе ее чувствовалось, что не только нужда и горе, а и радость заглядывает под крышу сиротской избы. - Ребятишка мои за букварь — и я в вольную минуту с крайку к столу присяду, слежу и сама в толк себе беру. Я ведь бедовая раньше была! Это недолюшка пригнела к земле да ссугорбила.

Устинья Наумовна совсем ободрилась, у нее словно развернулись сильные плечи, выше поднялась грудь. Вдова улыбнулась своим светлым мыслям, мечтательно поглядела в темное ночью окно, задушевно со мной поделилась:

- Счастлива да удачлива я была в девках-то. Вон какой орел выхватил меня из родного гнездышка! - показала она на рамку на стене. Под стеклом было несколько фотографий солдат. В здоровом, стройном, подтянутом воине в шинели и в шапке нетрудно было узнать Устиньиного орла. С лихо подкрученными усами, он смотрел с фотографии добрым, незлобивым крестьянским взглядом, удивительно похожим на взгляд девочек.

- Хороший был мужик, работящий! - хвалила мужа Устинья. - На все руки мастер выдался: на охоту ли, клепки ли тесать на бочки, угол ли срубить кому — топор ладно в руках держал. Небогато жили, а и не бедовали. А как любил да жалел он меня!.. За Олексиевой-то широкой спиной жила да радовалась. Думала, и век так проживу, не охну... А оно вон как обернулось. - Вдова покачала сокрушенно головой и посетовала: - Много ноне нас таких сирот бедует. И кто эти войны повыдумывал только?

- Давно погиб твой Алексей?

- Да уж об гражданской. После первой-то живой вернулся. Это уж за нашу власть загинул, - загрустила Устинья Наумовна и снова оживилась. - Только и успокоеньица, что за нашу. Помогают помаленьку за то Советы-то: от налогов ослобонили, лошаденку немудрую дали. Спасибо и на том: своя-то пала... Эх, что бы я делала без этой помощи? То война, то недород, ребятишки малые, несмышленые. По миру бы пошла, Христа ради. А подперли вовремя — устояла, держусь, по-вдовьи, бедно, а о себе стою, не падаю. - Устинья посмотрела на меня твердым, уверенным взглядом, поделилась надеждой: вот дочери подрастают, за азбуку берутся прилежно. Старайтесь, милые, - глянула на девочек, - может, через ее, через грамоту-то, и свет увидим!

Я ушел от Устиньи Наумовны с твердым сознанием: выстоит баба и дальше, переживет все невзгоды, выведет в люди своих дочерей. Бедна, несчастлива, а душевных сил своих не растратила. Еще и радость ей улыбнется в жизни.


14 февраля.


Перед началом занятий Саша Смирнов передал мне газеты и два письма: открытку и конверт. Открытка от Шуры. Она сообщала с пути, что обратно в Москву ехала до нашего города большой дорогой, потому что надо было побывать у дяди. Она извинялась, что так получилось, и оправдывалась, что не могла поступить иначе: обиделись бы мать и дядя, который помогает ей материально.

Я прочитал открытку тут же, в классе, на глазах у ребят. Когда оторвался от чтения, понял, что они внимательно следили за мной. Саша Смирнов смотрел мне в глаза с какой-то хитрецой, с нехорошей, недетской улыбочкой. Я смутился. А Саша спросил:

- Какая это Шура вам пишет, Сергей Данилович? Поди, присуха?

Я начал стыдить Сашу, что он прочитал чужое письмо. Саша пытался отрицать это. Я сказал ему, что нужно всегда говорить правду, даже если ты виноват. И тут же сам солгал мальчику, что Шура — моя двоюродная сестра. Саша посмотрел на меня так, что мне стало стыдно, так стыдно, как никогда еще не бывало.

Шурины письма всегда приносили мне радость. Но это обидело меня. Нет, не своим содержанием: не могла заехать, что станешь делать, бывают всякие обстоятельства. Мне было обидно за легкомыслие Шуры, что она послала открытое письмо. Она, видно, не представляет, в какой обстановке мы работаем и живем. Здесь каждый шаг наш на виду. Каждое наше движение оценивается всей деревней от старого до малого. На нас смотрят как на людей «ученых», а потому лишенных слабостей человеческих.

На днях зашел к Василию Хлебникову. Его жена угостила меня горячими пирогами-ярушниками. Я с аппетитом начал есть. А мой ученик Ваня, слышу, шепчет за перегородкой с удивлением, как о чем-то необычном: «Мам, учитель-то ест!» Как будто учитель святым духом должен питаться.

Вот это что-то наивно-детское есть и в отношении к нам взрослых. Ко мне идут за всем: написать письмо, заявление, за советом, как поделить сыновей, жены которых не уживаются в одной избе, за лекарством от хвори и даже как снять наговор с коровы, которая от «черного глаза» вдруг перестала доиться. Я для них не только учитель, но и советчик, и врач, и ветеринар, и чуть ли не знахарь. Они очень довольны, когда оказываешь им помощь. Уважают, если не выходишь из круга их лучших представлений об «ученом человеке».

Но вот когда я зашел на деревенские беседки, где парни и девушки не только пляшут под гармошку, а в темном углу «зажигают столбики», то есть садятся друг другу на колени, обнимаются и целуются, по деревне прокатился незавидный слушок обо мне, что я сидел у столбика с девкой-перестаркой. На самом деле ничего подобного не было. Я зашел на беседки для того, чтобы узнать, как развлекается в Черных Тропах молодежь.

Нет, посылая открытку, Шура просто не подумала о том, что почту доставляют нам с первым попавшимся попутчиком. И я уверен, что эту открытку читал не один Саша Смрнов, а все мои ученики. Конечно, познакомились с ее содержанием и взрослые, передавая из дома в дом с невероятными преувеличениями, что пишет учителю его присуха.

Эх, Шурка, Шурка, от Вали бы передать тебе частичку ее чуткости! Как это у нее просто и хорошо получается! Обо всем этом я и написал Шуре. Не так, конечно, прямо и резко, но ясно дал понять. Пусть простит, но это необходимо.

Валино письмо я прочитал уже дома. Она извещала меня, что в Талице создается своя комсомольская ячейка. Костяком ее пока будем мы трое: она, Олег и я. Двадцать третьего состоится организационное собрание, выборы секретаря и прием новых членов. Подано пока два заявления: от Пшеницына и Васи Червякова. Здорово!

Валя спрашивает меня, кого я подготовил в комсомол. А я и подумать об этом не успел. Нехорошо получилось: занятый разными делами, совсем позабыл о совете Михаила Лаврентьевича.


16 февраля.


Вечерело. Я просматривал свежие газеты: через полтора часа надо было идти на занятия со взрослыми, мало ли что могут спросить мужики «про политику» да «про заграницы». Вдруг распахнулась дверь, и в мою избушку ввалился Ванюшка Кошулин. В полушубке, в обледенелых лаптях, с заиндевевшим воротником, он походил на деда-мороза, не хватало только седой бороды. От Ванюшки дышало холодом, но сам он вспотел, лицо его сияло, и взгляд кричал: «Победа!» Возбужденный и взволнованный, парень даже позабыл поздороваться. Он поставил в угол, у двери, централку, снял через голову лямку, бросил на пол передо мной зверя и выдохнул:

- Вот!

- Что это? - отступил я.

- Лиса!

- Вижу. Но зачем ее сюда?

- Тебе!

- Ты что, Ваня, с ума сошел?

- Бери, бери, не разговаривай: зверь добрый, дорогой! - Ванюшка начал расхваливать лису, показав мне, что, убив ее, он нигде не испортил шкуры, что я могу в этом не сомневаться и, что вот оттает зверь, здесь же он и освежует его. И в подтверждение того, что все это не слова, молодой охотник сбросил шапку, полушубок, снял у порога лапти, оставшись в одних броднях — кожаных чулках выше колен.

Спорить с парнем было бесполезно. Я предложил:

- Сними и бродни, надень валенки, - и достал ему с печи подшитые.

- Не-е, - отмахнулся парень, - у меня под броднями-то беличьи чулки да онучи теплые. Нога как у тещи на блинах, - пошутил.

- Ну, тогда проходи к столу, рассказывай об удаче.

- Потом. Я сперва покурю в тепле, - решил Ванюшка, свернул цигарку, открыл у печки душник для самоварной трубы, присел перед ним на стул, прикурил, со вкусом затянулся и пустил струйку дыма в трубу. Все это он исполнил солидно, как взрослый мужик.

Я не узнавал в Ванюшке ни скромного ученика нашей вечерней школы, ни ревнивого влюбленного, готового на бесшабашный поступок из-за своей любимой. Он предстал передо мной с новой, неизвестной мне стороны. Держал себя самостоятельно, как настоящий охотник. Даже в вытянутых для отдыха ногах и в устало опущенной в колени руке чувствовалось что-то взятое от старших, важное, значительное.

- То удача седни, не говоря, - пробасил это типичное для чернотропских мужиков «не говоря» Ванюшка и приподнял ногой оскаленную мордочку лисы. - Оверьян насыкался взять ее вчера, да осекся! - усмехнулся парень, довольный своим превосходством над лучшим охотником деревни.

- А ты откуда знаешь?

- Встретились в лесу... Поводила за собой эта холера! - легонько пнул лисью морду и вздохнул устало. - Я ведь, знаешь, Сергей Данилович, еще вчерась утром по следу ее побежал, от нашего гумна, - уточнил парень.

- Неужели в деревню забежала?

- Верно, за курочкой. - Ванюшка бросил окурок в душник, закрыл его и поведал: - Тятя у нас вчера занемог, поясницу что-то схватило: он часто поясницей-то мается. Сестра Санька баню истопила для больного. Мама сказала мне: «На охоту изладился, стань допрежь на лыжи, сходи на гумно, принеси свежей соломки на кутник, я попарю отца!» Подошел я к куче соломы — лисий след от ее! Я, скажи, задрожал весь: на ловца и зверь бежит. Опрометью домой, схватил ружье, топор - за кушак, краюху хлеба — за пазуху, собаку с цепи спустил и — по следу. До полдня петляли мы с Лаской. Выбежали из лесу в займище к Чернушке, гляжу — Маренков бежит почти рядом: его Бобик тоже напал на след. Спорь тут с Оверьяном, кто первый, чей зверь, кому преследовать его. Побежали оба. Часа три, не мене, гнались так-то. Слышу, сзади Оверьян, как мерин в гору, зачал дышать. «Ванька! - кричит он мне. - Ну, ее к лешему, ту лису! Пошли к дому! Скоро вечерять будет!» Я тоже запалился, страсть. - передохнул Кошулин, словно он и сейчас из последних сил преследовал зверя. «Не-е, - думаю, - шалишь, дядя Оверьян!» - и припустил с горки, будто не слышал. «Замерзнешь ночью, дурак!» - крикнул вслед Маренков и отстал.

Ванюшка замолк на минуту, запустил руки под широкие голенища броден, погладил колени уставших ног и, счастливый, что взял верх над старым охотником, заключил свой рассказ:

- А вот и не замерз!.. И зверя положил!

- На каком-нибудь кордоне ночевал?

- Не-е, в лесу, - просто, как об обычном, сказал он. - Развел теплину поболе да и прилег вместе с Лаской.

- Рискуешь здоровьем, Ваня.

- В нашем охотничьем деле нельзя без рыску, - твердо ответил парень. - Потом слово себе дал: убью-де для учителя лису!

- Да на что она мне? - засмеялся я.

- Память!.. А женишься — бабе на воротник.

- Нет, Ваня, лисы я у тебя не возьму, - решительно отказался я.

- Обидишь!.. Я от чистого сердца, Сергей Данилыч! - Молодой охотник встал, приступил ко мне: - За добро — добро!.. Не обижай!

Обижать мне Ваню Кошулина не хотелось.

- Я и так верю в твои добрые чувства ко мне, - сказал ему и предложил: - Если ты хочешь сделать для меня приятное, налови наших лесных птиц, сделай из них чучел для школы!

- Знаешь что, - обрадовался мой гость, - я и из лисы тебе тоже чучелу сделаю!.. А потом мы с Колькой Козыриным да с другими ребятами наловим всяких пташек.

- За птиц спасибо, а лису...

Кошулин зажал уши руками.

- Нет, ты послушай! - я заставил его опустить руки. - Лису ты Дуне подари на воротник к свадьбе.

Ванюшка отрицательно потряс головой.

- Ты же решил жениться?

- Не-е, рано пока, - и пояснил мне: - Вот тятя Саньку замуж выдаст, в те поры... А допрежь и не заикайся ему... Да и Дуня молода. Совет не разрешит.

- Не прозеваешь девушку? Вдруг новые сваты подкатят? - пошутил я.

- Мы поломаем тот старый порядок, чтобы девку насильно замуж выдавать! - заявил уверенно Ванюшка. - Теперь не старая пора — Советы!

Мне очень понравился ответ Кошулина. И сам он сегодня понравился мне своей самостоятельностью, уравновешенностью и вместе с тем страстью, своим порывом отозваться добром на добро, а главное — сознанием силы и справедливости рабоче-крестьянской власти. «Вот подходящий момент поговорить с парнем о комсомоле!» - обрадовался я, навел его на мысль, что старое не только в сватовстве надо ломать, но и во многом другом, рассказал ему о ленинской организации молодежи, какие она ставит перед собой цели, какие обязанности возлагает на своих членов, какие дает им права, и о том, какая честь для парня или девушки быть в рядах комсомола.

Парень слушал меня внимательно. Я сказал, что пора и ему подумать о вступлении в передовой отряд молодежи, что в одиночку со старым бороться трудно, а в комсомольской ячейке будут свои ребята, поддержат и не дадут в обиду.

Ваня подошел к решению вопроса по-крестьянски, практически.

- Ежели я запишусь в тот комсомол, волен надо мной родитель сильничать али нет? - спросил он.

- Нет, не волен.

- И с девкой так же?

Я понял, что волнует парня и ответил ему:

- Комсомолка тоже сама решает свою судьбу.

Кошулин обрадовался и решительно заявил:

- Тогда мы вместе с Дуней запишемся в комсомол! - Он попросил меня: - Ты, Сергей Данилович, сам поговори с Оверьяном, чтобы не перечил девке: он тебя слушает.

Я обещал это сделать.

Для Дуни, ежели потребуется, я убью другую лису, - засмеялся будущий комсомолец, прощаясь со мной. - А эта, - подмигнул он мне, подымая с полу убитую, - пущай в школе чучелой стоит да на Оверьяна Маренкова зубы скалит: стар-де, борода, за лисами-то по следу бегать! Жди, мол, когда сама в капкан попаду!


18 февраля.


Вечером вместе с Зайцевым мы нагрянули к Маренкову. Аверьян сидел за столом с «Крестьянской газетой» в руках. Он был в хорошем настроении. Я уверен, мужик радовался в душе, что помолвка дочери не состоялась, но радость свою скрывал от жены и Дуни.

- Прочитал интересную статейку! - поделился он с нами. Жили две деревни через речку. Немирно жили, как мы с демидянами. И вот мост у них лет десять назад снесло в половодье. Спорили, ругались, кому его строить. Так и не решили за такой срок. Где решишь! - засмеялся Маренков. - Десять лет — не неделя, не управишься! И вот... - Аверьян Матвеевич развернул газету и начал довольно бойко читать.

Оказалось, что в обеих деревнях появились свои комсомольцы. Им нечего было делить между собой. Они уговорили других ребят и вместе построили мост через речку.

- Молодцы, ребята! - похвалил Маренков комсомольцев и, довольный, потер ладонь о ладонь.

Повезло же нам с Зайцевым: залетели к мужику кстати! То, к чему нужно было готовить его, подготовила газета.

- Аверьян Матвеевич, - начал я, - мы тоже создаем в Талице свою комсомольскую ячейку. Лучшую молодежь в нее вовлечем.

- Хорошее дело! - одобрил хозяин избы.

- Вот и ты разреши Дуне вступить в нашу организацию! - попросил за девушку.

- Не-е, не девичье то дело мосты строить, - возразил Маренков.

- Так разве комсомольцы только мосты строят? - спросил Петр Федорович. - Они с темнотой нашей борются. Плохо это? Вон Сергей Данилович — комсомолец. Он тебя грамоте научил. Не доволен, поди?

- За то мы по гроб благодарны, Петрован. Только девке не к лицу в комсомоле: избалуется. А не избалуется — худая слава о ней пойдет, - стоял на своем Маренков. - Да Дунька и сама не согласится.

Мы спросили девушку. Она вспыхнула до ушей, однако нашла в себе смелости заявить отцу, что в комсомол вступить она хочет: видимо, Ванюшка успел передать ей содержание нашей беседы с ним.

Маренкову крыть было нечем. Он ухватился за последний козырь:

- В бога комсомольцы не веруют.

Зайцев захохотал на всю избу так, что засмеялись и хозяин, и жена его, и смущенная Дуня. Даже Таня прыснула в кулачок.

- Тоже, нашелся богомолец! - едва выговорил Зайцев. - Скажи-ка, кто лучше всех в зимнице побасенки про попов рассказывает? А сколько лет ты, Аверьян, в церкви не бывал?

- Да годиков этак с пяток, - признался, сдерживая смех, Маренков.

Он поломался еще немного для вида и согласился не вставать дочери поперек дороги в комсомол. Дуня с моей помощью тут же сама написала заявление в ячейку.

Отец, затаив дыхание, пристально следил со стороны, как дочь выводила одну букву за другой. А когда она осилила, наконец, подпись под заявлением, вздохнул, как будто это он сам сделал с великим трудом.

- Смотри ты, мерковать начинает девка! - радостно засмеялся, поправляя поясок на рубахе.


22 февраля.


А от Шуры нет и нет письма. В открытке с пути обещала сообщить обо всем подробно, как только приедет в Москву. И ни слова. Что с ней? Неужели обиделась на мой упрек?

Да, оглянешься кругом — у всех в эти дни какая-нибудь радость. Вдова Устинья не насмотрится на выздоровевшую «старшенькую». Аполлон на седьмом небе: объягнилась овечка четырьмя. На радостях мужик отделил жене от своего «капитала» пятишницу ребятишкам на ситцевые рубашонки. Его Агния расплакалась от счастья, делясь со мной такой радостью. Встретил сегодня Калистрата Репьева. Мужик приободрился: лечение помогать начинает, кровохарканье прекратилось. У Зайцевых в семье целое событие: маленькая Зоя начала ходить. Василий и Леонид Хлебниковы хорошо заработали в лесу. Маренкову посчастливилось убить горностая. А сколько радости у моих школьников! Марья Ивановна прислала из волоно сорок новых книжек для детского чтения. И большинство из них с красочными картинками. О Ванюшке с Дуней и говорить нечего: не насмотрятся друг на друга.

Работаешь день-деньской то в школе, то среди крестьян в деревне, видишь их большие и малые радости — и у тебя тепло за них на душе становится. А придешь домой — одиноко, тоскливо, обидно. Вот счастье заглянуло в эти дни в наш глухой уголок, всех порадовало. Только меня обошло стороной. А ведь и мне немного надо: одно слово привета. Шурка, слышишь, всего одно!


24 февраля.


Вот и у нас организовалась своя, Талицкая комсомольская ячейка. Приурочили такое событие ко дню Красной Армии. Олега Колодного избрали секретарем. Когда начали принимать новых членов, он спросил Дуню, почему она решила стать комсомолкой? Дуня смутилась и робко ответила:

- Я хочу учиться.

- Милая ты девушка! - вскочила, обняла ее Валя. - Ты и не представляешь глубочайшего значения своих слов. Но как ты верно сказала! Владимир Ильич Ленин именно и завещал нам, комсомольцам: «Учиться, учиться и учиться!» - Глаза у Вали влажно заблестели.

Вообще Валька была сегодня какая-то особенная. На праздничном вечере выступала так, что всех обворожила. А начались танцы — загрустила, не захотела остаться, как ни убеждал Олег. Я проводил ее домой.

- Дома она опять оживилась и вдруг ни с того, ни с сего призналась мне:

- Знаешь, Сережка, я соскучилась о тебе!

- ?!

- Нет, нет, ты не удивляйся и не смейся. Я серьезно тебе говорю. Вот не хватало тебя и все! Честное слово, говорю, как другу! Хотелось поговорить с тобой по душам. И о сегодняшнем собрании хочется поделиться. Ты понимаешь, какую победу мы одержали? Теперь нас, комсомольцев, уже не двое, по одному на одну деревню, а семеро!.. В твоих Черных Тропах трое! Вдумайся!.. Это же сила, Сережка! - Валя подошла ко мне вплотную и, горячо дыша в лицо, спросила: - Признайся, как ты убедил Дуню вступить в комсомол?

Я честно ей признался, что в этом не моя заслуга, а так сложились обстоятельства.

- Все равно, Сережка, хорошо! - перебила меня Валя. - А я вот не сумела ни одной девушки уговорить, - с грустью и явной завистью призналась она мне. Потом забыла об этом, спросила: - Хочешь чаю? Печеньем угощу!

Пить мне очень хотелось. Валя начала ставить самовар. А я подошел к ее туалетному столику причесать свои вихры перед зеркалом. На столике были три фотографии в рамках. Из-за одной из них выставился край письма. На нем было четко выбито: «Москва. 12.2.25», а ниже «...лаевне» Шуриным почерком.

- Валя, ты от Шуры письмо получила? - спросил я с надеждой. И сердце замерло.

Валя, вместо ответа, подскочила к столику, схватила Шурино письмо, сунула его себе за ворот и спросила со страхом:

- Прочитал?

- Валька, я не имею привычки читать чужие письма! - обиделся я. - За кого ты меня принимаешь?

- Прости, Сережа!

- Так чего же ты схватила да спрятала письмо?

Валя страшно смутилась, потупилась и так покраснела, какой я ее никогда не видел. Мне стало тоже очень неловко.

- Шура пишет мне о таком... Что тебе... тебе этого знать никак нельзя, - начала сбивчиво оправдываться Валя. - Нет, нет, Сережа, я с тобой ничем не могу поделиться!.. Тут наши девичьи секреты... - она прижала руку к груди, где было письмо. А тебе, что, она не писала давно?

Я молчал.

- Напишет! Напишет!.. А сейчас давай чай пить!

Я не допытывался: тайна есть тайна. Мало ли что могла Валя написать о себе, а Шура ответить ей. Не мое это дело... Но почему Валька так перепугалась? Ничего не поймешь. А на сердце что-то тревожно: Вале написала, а мне нет.

- Что приуныл? - перебила мои мысли Валя, ставя передо мной стакан крепкого чаю. Она уже оправилась от смущения, смеялась, шутила: «Полно, что зима отымет, все воздаст тебе весна!»

Это были у Вали любимые строчки стихов. Я не раз слыхал их от нее. Она говорила их подругам, нашим ребятам, когда у них падало настроение, себе — в минуты грусти. И сразу оживала, становилась веселой. Вот и сейчас словно расцвела вся. От нее так и веяло весной.

- Пойдем после чаю и мы потанцуем, Сережка! - запела и начала одна вальсировать по комнате, подбежала ко мне, сделала реверанс, приглашая. И мы закружились на па'ру. - Ох, и попляшем мы с тобой сегодня! До упаду!

Валино веселое настроение передалось и мне. «Раз Валька дурит, смеется — все в порядке!» - так вот и шептал кто-то мне. Мы оделись и пошли в избу-читальню. Валя до того разошлась, что пошла с Олегом на спор, кто кого перепляшет «Русскую». И загоняла парня, сдался.

- Жаль, Кати нет сегодня! - вздохнула и потихоньку сообщила мне по секрету: - Она часто бывает у меня. Ожила! Олегу она тоже нравится. Я рада за нее. - А когда я собирался домой, спросила: - А ты что редко заглядываешь в Талицу? Не скучаешь один в Черных Тропах?

- Всякое бывает.

- Если станет невмоготу — прилетай на Самолете, вместе погрустим... каждый о своем. Вместе и порадуемся, и повеселимся.

А верно, с Валей можно и погрустить, и повеселиться. Побывал в Талице — и ехал домой как обновленный. Немного ныли уставшие ноги. В ушах звенели краковяки и польки. А на языке были любимые Валины стихи, убеждающие, что весна принесет радость. А весна уже не за горами: еще четыре дня — и март.


27 февраля.


Мне дали комсомольское поручение — изучать Устав с нашими молодыми комсомольцами, заниматься с ними по политграмоте. Первую беседу я провел в избе Маренкова с Дуней и Ванюшкой. На вторую, кроме них, пришел и Николай Козырин. На третьем занятии круг моих слушателей еще увеличился. Мы стали собираться в школе. Маренкову понравились наши беседы. Он дома слушал их внимательно, пришел и в школу. Ребята стали подтрунивать над ним:

- Дядя Оверьян у нас самый юный ленинец. Надо принять его в комсомол.

- Перед Лениным мы все юные, - серьезно ответил Маренков. - У него учиться никому не зазорно: он правильной жизни учит.

Сегодня зашел на занятия и Репьев Калистрат, чем-то сильно возбужденный, веселый.

- А, Калистрат Иванович! Какими судьбами? - встретил его приветливо Маренков.

- Да вот на огонек заглянул. А ты, Матвеич, что тут делаешь с безусыми?

- В комсомольцы меня учитель записал, в юные, - пошутил Маренков и хитро подмигнул демидянину. - Теперь политическую грамоту учить заставляет.

- То не худо! - осклабился Калистрат и погладил рукой выбритый подбородок.

- А ты, я гляжу, будто помолодел, мужик, - отметил Маренков перемену во внешности Репьева. - Не иначе и ты в комсомол поступать пришел.

- Мне в партию люди добрые советуют! - Калистрат важно подправил усы.

- О!

- Вот те и «о»!

- Тогда и впрямь садись за парту: партейцу полезно про политику послушать.

- То можно, - Калистрат присел.

Беседовали мы об общественной работе комсомольцев и молодежи. Всем было ясно, что это бескорыстный труд на общую пользу. Все согласились, что таким трудом можно считать обучение неграмотных, постройку в деревне пожарного сарая. Но других видов общественных работ никто назвать не мог.

- Какая в деревне общая работа? - удивился Козырин. - У нас не фабрика, не завод, не железная дорога. Всяк на себя старается.

- А соседу помочь в трудную минуту не общественная работа? - спросил я. - Вон Аполлон лес начал возить на новую избу. Лошаденка у него слабая. Сколько ему надо трудиться, чтобы сотню дерев привезти? А если помочь человеку...

- Жирно будет! - перебил меня Козырин. - Лес бесплатно даден, теперь за так возить его, а потом и избу рубить ему доведется.

Ванюшка Кошулин не согласился с Козыриным. Его поддержал Маренков.

- Ополому след помочь, - сказал он. - Мужик работящий, не пьет, из кожи лезет вон, чтобы из нужды выбиться. А та нужда-то, ежели она тебе на оба крыльца навалится, не скоро ее стряхнешь. Спросите-ка вон Калистрата, сколь легка мужичья беда? - Маренков сочувственно посмотрел на Репьева. - Небось на фронте с беляками легче было управиться, чем с ней, проклятой.

- То верно! - живо отозвался Калистрат. - Там ротами да полками напирали на беду нашу, а тут в одинку. Ох, тяжко одному-то!

- Вот и Ополому нелегко. Март, снега по шею, лошаденка хилая. Иди-ка, навози на ей на избу лесу, ожгись! Напреет! - Маренков даже ссутулился, точно кто взвалил ему на плечи комель сырого бревна. И вдруг как сбросил его, заговорил горячо, с убеждением: - И Тапериху бесперечь надо поддержать. Баба-то самосильно, с девкой на пару, на белую избенку заробить решилась, в лес подалась. Бабье ли то дело? Лизавета ее зазнобила ноги в лесу, боле месяца в больнице лежит.

- Порешим помогать — и твоей Дуньке доведется в лес ехать, - бросил один из парней.

- О моей девке не пекись, - оборвал Маренков. - Дал согласье, чтобы была в комсомоле — сам за нее в делянку съезжу! Ты на себя оглянись: ленинцы-то, учите, впереди идут, - упрекнул он парня, - а ты за мной, стариком, плетешься, подогом подпираешься, как дед!

Маренкова горячо поддержал Калистрат. Мнение мужиков сыграло решающее действие. Больше никто не возражал, что Аполлону и вдове надо помочь. Назначили и день.

- Ну, а ты, Иваныч, как из нужды выбираешься? - спросил Маренков Репьева.

- Помаленьку. Изба у меня, хоть и под соломой, стоит. Лошать огоревал. Немолода, а в силе. Добрая кормилица! - отозвался Калистрат. - Не говоря, с хлебушком подперло было, так тоже добрые люди помогли.

- Демид, поди? - незло пошутил Маренков. - По-родственному пожалел.

- Жалел волк кобылу! - в тоне демидовского мужика зазвучали недобрые нотки. - Самому черту он родня! Только говорить-то о ём — себя гневить. А я не хочу седни. - Калистрат отмахнул рукой в сторону, точно отогнал от себя мысль о ненавистном ему человеке. - Мне сам товарищ Пуртов помог! - сказал он с уважением, значительно.

- О!.. До самого секретаря укома дошел? Не сробел?

- К такому человеку люди без робости заходят!

- Принял?

- В кожаную креслу супротив себя усадил! «Как, - говорит, - живешь-можешь, Калистрат Иванович?» Ну-ка, по сю пору и имя, и отчество помнит! А ведь раз всего я и сталкивался-то с ним в волости, когда еще продразверстка была. - Калистрат обвел всех нас взглядом: вот, мол, не последний перед вами человек Репьев, если такие люди его знают. - Да, - вздохнул он. - Ну что ты в моем положенье скажешь ему?.. «Как живу?.. Не быстро, - говорю, - живу, товарищ Пуртов». - «Почему так? - спрашивает. - Ты же боевой мужик когда-то был. Только в последние годы приумолк, не слышно о тебе что-то. - И так это с упреком: - Али дел у нас для боевых людей не стало?» - «Дел-то, - говорю, - уйма. Да попридавили они тех боевых людей. Вот, вишь, ссугорбился? - И начистоту ему, как кормилицы лишился, как выбивался из беды, как занемог. - Вот, - говорю, - теперь и лошадка во хлеве, и в лес бы на ёй в самый раз податься, заробить на хлебушко: свой-то по сусекам-де замели. Только отъездил я в лес: с моей хворью в гроб! Вот и берись за боевые дела: и сам ты не добытчик, а дома в глаза тебе смотрят четыре рта и все голодные».

Калистрат опять посмотрел на наших кружковцев, стараясь понять, какое впечатление на них производит рассказ о его беседе с секретарем укома.

- Задумался он, крепко задумался! - подчеркнул Репьев. - А я ему напрямки: «Вот и подскажи, Михаил Лаврентьевич, как тут быть боевому человеку? Руку, - говорю, - за милостыней протянуть, так не подымется она, рука-то: зазорно боевому воену Красной Армии. Да злорадствовать которые начнут. Мои суседи, Червяковы, и то наветку дают да злобствуют, что-де, воен, когда при разверстке выгребал у нас хлеб из сусеков, думал, навек сыт будешь?.. Ан нет, к нам же придешь, шапку скинешь! А ведь мы, - говорю, - с их шапки-то скидывали, Михаил Лаврентьевич, а не перед ними!.. Хлеб-то я не для себя выгребал у их в трудную пору, а для рабочих людей города, которые голодающие!»

- Смело ты как-то, Калистрат! - с укором покачал головой Маренков. - Человек обидеться может.

- Не-е, - весь просиял Калистрат. - Я сам было спохватился, что громко брякнул. Вот, думаю, даст он мне сдачи!.. А он обрадовался, похвалил: «Молодец, - говорит, - ссугорбился, а на ногах стоишь! Что же, поможем», - пообещал. Ну и помог. Тут же помог! Вызвал это к себе одного из Совета и велел вспомоществование мне дать, чтобы, говорит, не сымал человек шапки перед теми, с коих с самих ее надо сбивать. А я ему опять начистоту: «Ты, - говорю, - Михаил Лаврентьевич, скажи мне, будет ли у нас так, что трудящие люди и в уком к тебе на поклон не будут ходить? Ты мне помог раз, ну два. А в третий я и сам остерегусь жаловаться тебе на свою беду. Совесть не допустит!»

«Будет, - говорит, - Калистрат Иванович, скоро будет! - Он, Пуртов-то, даже выбежал из-за своего стола, присел супротив меня в креслу. - Скоро будет, дорогой товарищ! - и ударил меня рукой по коленке: верь, мол. А сам это принизил голос и начал уговаривать меня: - Подожди, вот справимся с бедой-разрухой, станем машины делать для деревни и сельское хозяйство общими силами зачнем подымать. Ты же сам испытал: из беды-нужды нелегко выбиться. Но выбьемся, товарищ Репьев, непременно выбьемся!»

«А не надорвемся? - спрашиваю. - Не надсадим груди, как я?» - Нет, - говорит, - ты один бился, а у государства мильены боевых людей!»

- Обнадежил он меня. Спасибо ему: вот как обнадежил! - Калистрат положил на макушку головы руку: смотрите, мол, дальше некуда, и глянул на Маренкова, на Ванюшку Кошулина, на Дуню, глянул так, что по горящим глазам его, по всему одухотворенному лицу мы поняли: «Не сомневайтесь и вы! Верный человек, и слова его верные!»

- Похвалил нас за триер-то, - поделился, остыв, Калистрат. - Так, - говорит, - и след: ноне сортировку, на выной год — лобогрейку общими силами, а дале — молотилку! Будет-де у вас на первых порах машинное товарищество, свое-де, трудовое! Все то по кулаку бьет... А они, слышь, кулаки-то, временные! - Калистрат засмеялся и по-своему сделал вывод: - Вроде того Временного с царскими министрами в семнадцатом году. Терпели мы его, терпели, а потом взяли да по шапке! - И он крепко ругнулся.

- Ты полегче, Калистрат! - показал Маренков взглядом на смутившуюся дочь.

- За то прости, Матвеич! - виновато осклабился рассказчик. - Само к слову сорвалось. Зол я на их, таких временных-то, поосмелели, вишь. Потому и сомнение брало. А теперь верю: не зря к секретарю слетал. Вижу, его партия не собирается их миловать. На поклон к имям не допустила, сама подперла! А ежели они, кулаки-то, как наши Червяки, на время, перетерпим и их, не то вытерпели!

- Добро! - похвалил Маренков Репьева. Оживать начинаешь, мужик? Ну, пойдем к печке, перекурим такое дело, - и протянуд демидянину кисет.

- Не-е, уволь! - отвел протянутую к нему руку Калистрат.

- Что так?

- Бросил. Он, дым-то, горло щекотит, кашель вызывает, а кашель грудь тревожит. - Репьев запустил руку в карман, достал из него запаренных овсяных ядрышек и бросил щепотку в рот. - На конское довольствие перешел, - посмеялся и предложил: - На, похрупай и ты!

Я смотрел на Калистрата и видел, что мужик возвращается к жизни. Живет светлой и твердой надеждой, что вместе со всем народом переможет и он послевоенные невзгоды, что настанут светлые дни, когда трудящиеся люди будут жить в полном достатке, не страшась горькой бедности, и само слово «бедняк» позабудут.

Калистрат и по пути домой не жаловался мне на свой недуг, на трудности, надломившие его здоровье. Он жил завтрашним днем и делился со мной планами, неширокими, скованными еще нуждой бедняцкой, но в них виден был и просвет.

- На вспомоществованье-то прикуплю мучки пудов пятнадцать. Дотянем как-нето до новины. Пятишницу — на общий триер. Останется еще четыре целковых. Так я мечтаю, Данилыч, в том кредитном плуг сакковский в рассрочку купить. На первый взнос тех денег хватит. Как ты думаешь, взять его? - и, не дожидаясь ответа, начал меня убеждать, что плуг в хозяйстве позарез необходим. - Ёй, косулей-то, не столь лошадь пашет, сколь сам. Ну-ка, полежи на ёй грудью день-деньской! Захарчишь, как старый мерин с возом в гору. А плуг уставь с умом — он сам пласт берет. За ним не то баба — парнишка ходит!

Калистрат помолчал, мерно вышагивая по укатанной зимней дороге, кашлянул и начал о другом:

- У меня в яровом невелик надел, но добрая землица, низина. Вот бы льном половину ее занять, долгунцом! По всем приметам ноне хорош бы уродился. А он, лен-то, в цене!.. Только не осилить, - вздохнул. - Бабе одной мять да трепать, да чесать такую прорву — надорвется. Вот бы льномялку опять же миром! Не поднять две машины сразу... Ну, ничего, подождем, было бы чего ждать!

Прошлый раз, когда в годовщину смерти Ленина промерзший до костей Калистрат и телом и душой оттаивал у меня около печки, мне показалось, что мужика сломила жизнь, придавила бедой. Мне до боли было жалко его. Сегодня я любовался им, его силой и волей к жизни, его верой в светлые дни и терпением в ожидании их. Я слушал его и думал о своем. И у меня тоже крепла уверенность, что светлые мечты мои исполнятся, только надо, как Калистрат, уметь верить и ждать. «Ничего, подождем, - мысленно повторил я вслед за своим спутником, - было бы чего ждать!»


3 марта.


Решение кружка ребята подтвердили делом. Вчера с утра выехали в лес на двадцати пяти подводах, а сегодня на двадцати семи и бревен навозили на две избы. Ездили и мы с Зайцевым. В лесу встретились с Калистратом Репьевым. Мужик с помощью Аполлона успел взвалить бревно комлем на дровни, а вершиной — на подсанки. Увидев нас, он оторвался от работы, похлопал по груди, по шее буланую довольно рослую лошадь и спросил нас:

- Каков конь?

- Конь добрый! - похвалил Петр Федорович. - Только ты вот напрасно в лес подался : без тебя управились бы.

Не-е, нельзя: то общее дело, Петрован! - возразил Калистрат. - А потом я же здесь дома, не в лесу, в зимнице. Раз-два прогуляться для общего дела не велика беда.

Наша работа приобрела какой-то праздничный характер. Все почувствовали что-то новое в своем труде.

Но значение первого в Черных Тропах субботника чуть не смазали сами Аполлон и Тапериха, ради которых он и проводился. Они потихоньку сложились, и вдова уже собралась пойти к Спиридону за водкой. Я решительно запротестовал.

- А как же, Сергей Данилович, - возразила Тапериха, - на помочь люди пришли, нельзя не угостить: осудят.

- Это не «помочь», Марья Ивановна, - объяснил ей, а ленинский субботник. На нем никакой водки не положено.

Ребята меня поддержали. Ванюшка Кошулин пошутил:

- Не-е, тетка Марья, не пойдет: мы робили, а Спиря барыши в карман будет класть!.. Без водки сойдет. Стройся!


4 марта.


До сих пор ни ответа ни привета. Вот и жди.


6 марта.


Утром бабушка Агафья накормила блинами: масленица. Петр и дедушка Федор угощали домашним пивом. Не стал пить.

- Мне же в школу сейчас.

- Полно-ко, какая те школа седни! - посмеялась бабушка Агафья. - Ни один дурак в такой день не придет учиться.

Старуха не ошиблась: явился в школу — ни души. Подождал с час и отправился по домам. Зашел к Дымковым. Отец с матерью уехали в село, а Олю, мою ученицу, оставили домовничать — девочка водилась с ребенком. У Аполлона тоже и дом, и малыши были оставлены на Сему. Мать даже одежонку у мальчишки в короб заперла, чтобы не убежал из дома.

Заглянул к Василию Хлебникову — а у них полно гостей. И Ванюшка вместе с большими за праздничным столом. И, видно, поднесли для смеха мальчонке: сидит весь красный, глаза посоловели.

К Смирновым и заходить не стал: в избе пенье, пляска. Остановился в раздумье, что делать? Гляжу, из конца деревни лошаденка бежит, в оглоблях мотается. Присмотрелся — в передке Тапериха стоит, концами вожжей крутит. А в розвальнях полно и своих, и чужих ребятишек. Визга, смеха на всю деревню. Поравнялись со мной — кричат:

- Сергей Данилович, садитесь с нами кататься!

Трое моих школьников среди них. Вот и иди, собери их в школу. Побрел тихонько к дому. Но не сразу попал домой. На полпути остановила Устинья. Вдова выбежала на дорогу без шубы, в одной кофтенке.

- С широкой вас масленицей! - по праздничному на «вы» пропела, поклонилась. - На блинцы просим милости!

Отказался.

- Не ломайся-ка, Сергей Данилович, охолону с пылу-то да с жару на морозе. Да не обижай сироту. Худо-плохо, а и у меня праздник, и у меня гости!

Пришлось зайти. Потом переняли на пути Маренков, Леонид Хлебников. И в каждом доме уговаривали поднять водки «ланпадочку». От водки решительно отказался: меня от одного ее запаха тошнит. Но домашнего пива выпил стакана три. Густое, вкусное и нехмельное. От блинов прямо-таки устал. Да и сколько же их можно есть? Дома сразу потянуло ко сну.


9 марта.


Седьмого утром, в субботу, Зайцев передал мне записку от Вали: он гостил вчера в Талице. Валька писала мне:

«Сережка!

Тебя, наверное, как и меня, тоже водят из дома в дом на «блинцы». Я сегодня страшно устала от гостиной чести. И, знаешь, что придумала? Давай завтра махнем в село: все равно занятий не наладить: ни ребята, ни родители и слушать о них не хотят. Ночь проведем у кого-нибудь из учителей. В воскресенье покатаемся по селу, посмотрим на людей: в Поречье, на масленицу, говорят, съезжается вся молодежь волости. А вечером — в народный дом. Там по случаю 8 Марта будет спектакль. Приезжай с утра, жду.»

«Молодец, Валька! Всегда найдет выход!» - обрадовался я и попросил у Петра Федоровича Серка.

- С Валечкой поедешь? - спросил он.

- С Валечкой, - ответил ему в тон.

- Тогда бери Самолета.

- Свыкайтесь-ка, милые, свыкайтесь! - обрадовалась бабушка Агафья.

Дед Федор запряг жеребенка в легкие кукарочки, шлею, хомут и уздечку надел с медными бляшками, на шею — ширкуны.

- Петрован, а ты вплети в гриву-то ленты! - посоветовала Таисья.

Против лент я решительно возразил.

Самолет из ограды взял ходкой рысью. А в поле - так, что у меня засвистело в ушах. «Вот в Поречье полюбуются люди, как мы с Валькой полетим стрелой!» - радовался я.

Но не суждено мне было доехать не только до Поречья, но и до Талицы. Из Черных Троп несся мне навстречу целый праздничный поезд: Степан Червяков ехал откуда-то из гостей с многочисленными гостями к себе. Я свернул в сугроб, остановился. Поезд тоже стал. Из передних саней выскочил Степан Червяков.

- С праздничком вас, Сергей Данилович! - крикнул на все поле, взял Самолета под уздцы и начал заворачивать обратно.

- Что ты делаешь, Степан Демидович? - выскочил я из саней, схватил жеребенка под уздцы же с другой стороны.

- Нагости к нам поедешь.

- Меня же в Талице ждут!

- Подождут, день долог: успеешь и в Талицу!

- Отпусти!

- Не ломайсь!

- Отпусти, говорю!

- Шалишь!.. Выгостишь — пожалуйста!

Мы начали топтаться в глубоком снегу, не уступая друг другу. На помощь Степану подоспели мужики, бабы. Все они были немного навеселе, держали себя развязно. Одна, молодая, румяная на морозе, подхватила меня под руку.

- Али не лестно с такой, как я, рядком посидеть? - посмеялась, заигрывая, и потащила меня в сани. - Идем-ка сядем рядком да пролетим с ветерком!

Под другую руку подхватила постарше, широколицая, грузная. Меня усадили с молодицей. Толстуха села ко мне на колени. Степан — на ноги, натянул вожжи, присвистнул, и Самолет в общем праздничном поезде полетел в Демидово.

- С чернотропиками, небось, вчера гулял. Погуляй и с нами: мы не хуже людей! Не сторонись суседей, - миролюбиво, с теплотой в голосе приговаривал дома Степан Червяков, довольно бесцеремонно раздевая меня и пряча пальто и шапку подальше, чтобы я не сбежал.

Ничего доброго от такого гостеприимства я не видел, но сопротивляться было бесполезно. Думал: «Удеру как-нибудь незаметно».

Гостей к Червякову съехалось человек пятнадцать, да пришли брат его Александр с женой, Демид со старухой. Но места в горнице за тремя составленными столами хватило всем. Гости расселись на скамьи чинно, парами. Не один оказался и я: рядом, справа, села та самая румяная молодица, с которой я ехал в санях.

- Ну вот, Дашенька, а еще не хотела с нами ехать: пары-де нет, - посмеялась сидящая напротив гостья. - А вот те и пара. Гляди, какой голубь подлетел да и сел под крыло!

- Голубок пригожой! - отозвалась Дарья, склонилась ко мне, коснулась плечом моего плеча, улыбнулась и спросила: - Только ведь и я, чай, неплоха? Что молчишь? Подсел — так завлекай! - весело засмеялась она.

Засмеялись и гости за столом.

Я был возмущен такой развязностью баб.

- А ты, парень, не красней, - сказала мне уже серьезно Дарья. - Шутим ведь мы. Не принимаешь шуток-то? Али, может, совестишься слово молвить с простой деревенской бабой? Как же: учитель! - и отодвинулась с обидой.

Я не знал, как и вести себя.

Все это произошло в те недолгие минуты, пока Степан со своим братом Александром выкатывали из подполья бочонок с пивом, а гости сидели в ожидании торжественного начала пира, разговаривали, шутили, смеялись.

- Поберегись, народ! - победным тоном крикнул Степан, постукивая молотком по бокам затычки, раскачивая ее.

Александр присел около бочонка с большим кувшином в руках.

Гости замерли. В тишине оглушил выстрел. Затычка с силой ударилась в матицу и рикошетом — об пол.

- Здорова «муха»! - довольный, выкрикнул Демид, поднял с полу затычку.

- Така укусит — неделю прочешешься! - похвалил «муху» мой сосед, краснорожий, здоровенный мужичище в синей сатиновой рубахе.

- Не в «мухе» сила, Федот, - возразил один из гостей, глядя на пенную струю. - Вот она, матушка! Глянь, как играт!

- У Степана Червякова все играет! - похвалился хозяин и начал разливать темное пенное пиво по стаканам.

Водки на уставленных яствами столах не было. Это несколько успокоило меня. Хозяйка выставила на стол дышащие жаром блины и ноздреватые пряженики. Хозяин поднял стакан.

- За широкую честную масленицу!

- За удачу в жизни! - выкрикнул Демид. - По полному, братцы, с краями, чтобы в доме завсегда полно было!

Старик выпил все до капельки, облизал губы и поцеловал дно стакана.

- Силен мельник! - одобрили гости и начали, смакуя, потягивать пиво.

-А ты чего модничаешь? - спросила меня Дарья. - Отведай, не бойсь, сладкое, скусное.

Я попробовал. Пиво действительно было сладкое, густое, приятное. Мне оно так понравилось, что я вытянул весь стакан.

- Ну, а теперь закуси вволю, - подсказала Дарья. - А то ударит в голову, ноги свяжет.

Я не поверил соседке: думал, опять шутит. Пиво — не водка: пил вчера и хоть бы что. Съел пару блинов и пряженик, а вволю закусить постеснялся. И скоро почувствовал, что это не Устиньино или Маренкова пиво: по всему телу пошла такая непривычная теплота, побежала по рукам, по ногам. Мне стало вдруг весело.

А Степан снова наполнил стаканы.

- За учителя выпьем, народ! - провозгласил он тост. - Ребятишек наших уму-разуму учит!

- За то след!

- Сами темны, пущай наши детки свет увидят! - поддержали гости, подняли стаканы, но не пили: ждали, когда хозяин пример покажет. А Степан начал хвалить меня:

- Добро учит! Колька вон мой бойко читать и писать начал. До сотни считает!

- Наука! - вздохнул кто-то.

- Не тоскуешь по дому-то в наших лесах? - участливо спросил меня мой сосед, Федот. - Чай, из города да в такую глушь.

Я сказал, что привык и к деревне, и к работе.

- То добро, а вот людей-то лесных, похоже, сторонишься.

- Почему это? - удивился я.

- Да потому, что допрежь нагости с нами ехать не хотел, а теперь выпить с нами, вижу, не хочешь, стакан отодвинул.

- Верно, Федот, - подхватил Червяков. - Подымай стакан, Данилыч, не задерживай народ!

У меня от первого в голове шумело.

- Не могу, - отказался.

- Тогда и мы не можем, - поставили гости стаканы.

- Нехорошо, учитель, - покачал головой Демид. - за твое же здоровье пьем!

Я растерялся: и пить не хотел, и не пить было неудобно.

- А ты, парень, пригуби немного, они и отстанут, - шепнула Дарья.

Я послушался ее, взял стакан, отпил немного и поставил его. Все были удовлетворены этим, начали пить, потом зашумели, обо мне совсем позабыли, стакан мне дополнили, но пить не неволили. Мой сосед перегнулся через стол к хозяину, начал уговаривать его:

- А ты, Степа, не тужи, что голос у тебя отобрали.

- Обида! - поморщился хозяин.

- То так, - согласился Федот, без голоса человек немой. Только ежели он немой да с умом, живет и не охнет. Тебя же им, умом-то, бог не обидел: на все верховье снасть поставляешь сплавщикам.

- То так..

- А как же? Главное — слобода частному капиталу дадена ноне! Я вот с ёй, со слободой-то, о том голосе и не тужу: скупаю тихо, немо скот да вожу его в город. Оно и мне хорошо, и государство не в обиде: народ кормлю.

«Черт его знает, - думал я, - прислушиваясь, - вот в компанию попал!» И в то же время был рад, что от меня отступились, что каждый занят своим. Напротив два соседа шумно спорили о ценах на мануфактуру. Направо, в конце стола, какой-то рыжебородый мужик жаловался, что его за маслобойку «патентом накрыли». «Бежать, бежать надо отсюда, сейчас же бежать!» - порывался я и не видел возможности: и справа, и слева от меня на скамье сидели захмелевшие гости. Я был как в плену.

- Что приуныл? - спросила тихонько Дарья, не принимавшая участия ни в одном из разговоров и всеми вдруг забытая, как и я.

- Скучно, - признался ей.

- А скучно, так давай выпьем мы с тобой для веселья на пару! - предложила она и взяла свой недопитый стакан.

Я отказался.

- За мое здоровье!

- Не буду.

- Я же за твое пила!

Это было сказано с горьким упреком. Мне стало неудобно и почему-то жалко загрустившую среди общего веселья Дарью.

- Бери, бери стакан-то! - она подала его мне в руку. - Мне тоже скучно, и здесь, и дома: навек одинокая.

Я чокнулся с Дарьей.

- Только до дна, без зла, - попросила моя соседка и первая осушила стакан, а потом внимательно проследила, желаю я ей добра или нет.

- Вот спасибо тебе, дорогой! - придвинулась ко мне. Ее колено коснулось моего, а она словно и не заметила этого. - Захмелел? - спросила и сама откровенно призналась: - Захмелела и я седни... Да на то и масленица! - весело засмеялась она, взяла мою руку под столом, пожала и посоветовала: - Веселись и ты, не унывай!

Не знаю, от пива или от Дарьиной горячей руки мне стало вдруг так жарко, что я весь вспотел. Мне было стыдно и вместе с тем приятно спьяна, что молодица заигрывает со мной. Рассудок подсказывал высвободить руку, и я хотел это сделать и медлил зачем-то.

Дарья же, держа мою руку одной, начала поглаживать ее другой рукой, наклонилась, коснувшись упругой грудью моего плеча, шепнула:

- Нежная у тебя рученька-то, ласковая, - слегка откинулась и спросила уже громче: - Поди, сидишь здесь со мной, а ретивое-то в Талице, с любушкой?

- Нет у меня здесь любушки, - сказал я.

- Ой ли? - засмеялась Дарья, блеснув ослепительно белыми зубами. - Врешь, поди? - Глаза ее тоже смеялись.

- Честное слово!

- Ой, не ври! Убей — не поверю! - А сама, не знаю, забылась она или нарочно, положила свою руку вместе с моей себе в колени.

Я, как ожегся, отдернул руку и зачем-то сказал:

- Люди же кругом! - как будто без людей я допустил бы такое. Сейчас мне стыдно за эти слова. А тогда? Право, не знаю. Кажется, нет. Такое было состояние, что думать и разбираться ни в чем не хотелось.

- Люди! - посмеялась Дарья, поправляя подол на оголившемся колене. - Они, люди-то, ничего сегодня не видят! - захохотала.

Я глянул на сидящих за столом гостей. Да, им не до нас было.

- А ну их к праху! И пива больше душа не принимает. Пойдем-ка попляшем! - толкнула меня Дарья под бок.

Я был рад поводу освободиться из-за стола и благодарен за это Дарье. Нас не держали. Мне бы одеться в это время и незаметно улизнуть. Но я задержался: почему-то неудобным показалось обмануть мою освободительницу. Александр Червяков охотно удовлетворил просьбу Дарьи, взял в руки двухрядку, ударил «Барыню». Тут все пошло колесом. Топали, кто как мог. Бабы распоясались спьяна, визжали похабные припевки, одна другой сквернее и гаже. И я, словно оглох, потерял рассудок, пошел вслед за уплывающей по кругу Дарьей вприсядку. И разошелся, дурак, до того, что все уже умаялись, попадали, обессиленные, на скамейки, а я выкидывал все новые колена. Нам кричали:

- Не ударь лицом в грязь, Дашка!

- Жги, учитель!

И я «жег», пока Дарья не изнемогла. Встал — все плыло перед глазами. Потом вижу, Дарья, помахивая в лицо платочком, кланяется мне.

- Разве так благодарят за лихую пляску, дура? - смеялись над ней.

- А ну вас! И без того голова кругом идет! - отмахнулась Дарья, потупилась, краснея от смущения. И вдруг выпрямилась, подняла голову, подлетела ко мне, глянула в глаза. - Спасибо вам! - дохнула обжигающим шепотом, обняла, припав всем телом, и впилась в мои губы.

При всех!

- Ты что, Дарья?.. Нехорошо! - пролепетал я, не зная, куда и деваться от стыда.

- Нехорошо?! - заржали пьяные гости.

- Господи, меня бы так «нехорошо»-то! - вздохнул мясник.

- Огонь баба!

Я бросился из горницы в кухню, хотел одеться да и вон скорее отсюда. Степан ухватился руками за косяки, преградил мне путь.

- А я думал, ты смелее, учитель! - захохотал он. - От бабы побежал.

- Мне же надо в Талицу, ждут!

- Будешь и в Талице: завтра воскресенье!

Я стал горячо доказывать, что нехорошо человека неволить, если он больше не может, что погостил и хватит и что насиловать гостя — просто неприлично.

- Ладно, будь по-твоему, - сдался Степан, но поставил жесткое условие: - На прощание еще стаканчик, посошок, а иначе и просить не моги!

И сколько я ни говорил, что пить больше нет сил, пьян, что это будет лишнее, Степан и слушать не хотел. На помощь ему пришли гости, Дарья.

- Со мной, любушка!.. За мою красу! - начала уговаривать.

А мужики просто теснили меня к столу. Дарья первая подняла стакан, выпила его, облизнула губы, вздохнула:

- Эх, голубь, гулял бы ты с нами!

- Приглянулся? - заржал Федот.

- А то нет? - спросила вызывающе.

- А приглянулся — проводи кавалера! - подсказал мясник. - С такой ягодкой и ему, я чай, не зазорно.

- Что ж, и провожу! За мной не муж глядит, не свекровка смотрит! - и пошла на кухню одеваться.

Рука у Дарьи никак не попадала в рукав, ей показалось смешно:

- Помог бы, что ли!

Я начал помогать, но и у меня что-то плохо получалось. Качнуло — и я не удержал шубы, она упала.

- Держи и меня, а то рухну, как шуба! - засмеялась Дарья.

И я обнял ее. Обнял так, что у меня суставы хрустнули. А она только смеялась мне в лицо. Совсем голову потерял. А потом мне стало дурно, и я ничего больше не помню.

Ночью голова разламывалась и тошнило. Не сразу понял, где я и что со мной. Дедушка Федор с бабушкой Агафьей облили мне голову водой, поили огуречным рассолом.


10 марта.


Проснулся в воскресенье — голову не могу поднять. Ясно вспомнил все, что было в субботу, и ужаснулся. Пришел дед Федор и принес братину пива.

- Не терзайся-ко, подынись, - тронул меня за плечо, - на, испей пивка, помогает с похмелья.

Я отмахнулся. Дед сказал уже строго:

- А ты не маши рукой, слушай, что старшие говорят. Подынайсь и пей: пивко ровное. Мы пьяного, как Червяки, не варим. Оно, пьяное-то, хуже водки с ног валит. Пей!

Пересилил себя, отпил из братины, снова лег. Пригубил и дед, присел на край кровати.

- Оседлала, говоришь, тебя Дашка-то? - незло посмеялся в прокуренные усы. - Она бедовая! - не то осудил, не то одобрил старик бабу. - А нам и невдомек, что тебя полонили демидяна. Не говоря, слышали вчерась, как пролетел мимо целый поезд гостей к Червякам. Только в мерзлые-то оконницы не разобрали, кто. Вышел я на крыльцо - а их и след простыл.

- Да, ежели бы знато — выручили тебя, - пожалел дед. - Не знали, вот беда. Петруха с молодицей в гости в село подались и седни гуляют. А к нам Елизар со старухой препожаловал. Так-то... А ему, Степке-то, не то лестно, что нагости тебя залучил, дорого — перед народом ославил. Вот и подсунул под бок бабенку. А она, Дашка-то, знаем мы ее, сестренница Степану, - бедовая! - снова подчеркнул дед. - Да и то, осиротей-ка в таком соку — забедуешь! Годок всего и прожила с мужиком-то. Укокали лони о масленой его, будто под пьяную руку. Только иначе было, по ревноте. По ней другой страдал, а ее за богатого выдали. Не стерпел того ее любушка: сам за решетку сел, но и супротивника своего того... колом по башке. И не охнул.

Дед встал, отпил глотка два пива и снова присел ко мне.

- А она, Дашка-то, потерзалась, повыла, уж не знаю, по коему, то на ее совести, да и махнула на все рукой. Да... - вздохнул дед. - И то, село — не деревня: в лесничество ли, в лавку, али в церкву едет всякого. Ну, собралась где-нето кумпания — и Дашка с имям. А вино, оно до добра не доводит...

Долго рассказывал мне старик о Дарье, то порицал ее, то жалел, что родители, погнавшись за богатым женихом, сломили в ней человека. Угощал меня пивом. Но я не пил: все равно не помогало, голова болела страшно. И на душе моей было не легче. А тут еще нагрянули Валька с Олегом. Я с трудом поднялся. Стыдно было взглянуть на них. Валя только и сказала:

- Я больше всего и боялась этого...

- А я, выходит, не боялся?! - взорвало меня.

- Ты не груби! - оборвал Олег. - На комсомольском собрании отчет обо всем дашь. Отличился!

- Ну и дам! - отрезал ему.

Но Олег не слушал меня. Он сказал Вале:

- Нагостились, поехали!

Валя задержалась было, заколебалась, а потом как сорвалась, выбежала, даже не попрощалась. Не попрощался и Олег.

«Ну, будет дело!» - понял я.


11 марта.


А как я шел на другой день в школу! На казнь, на пытку! Ведь вся же развязка моего пьяного похождения произошла в Черных Тропах! Дед Федор рассказывал, что Маренков привез меня домой, из саней на руках «приволок» в избушку. «Приволок! Хорош, видать, был! Как теперь встречусь с Маренковым?.. А с ребятами?» - сверлило в мозгу.

И, как назло, с Маренковым с первым и столкнулся в деревне.

- Болит, поди, головушка-то? - посмеялся Маренков.

- Болит, - буркнув, отвернулся я.

- Бывает, - посочувствовал мужик и признался: - А у меня вот душенька болит.

- О чем это?

- Второй день жду милиции, не препожаловала бы: Степке-то и его гостям «поднесли» в деревне по-масленишному. Да и еще кой-кого поучили спьяна, по-старинке урок дали. А за то ноне по головке не гладят.

- За что?

- За дело, стал быть... Едва ноги ученые-то уволокли.

Мы помолчали, не глядя друг на друга.

- Неуж сам поехал к Степке-то? - покосился на меня Маренков.

Я коротко рассказал, как меня «полонили».

- А ты бы, чудак-рыбак, поравнявлись с кордоном — взял бы да и свалился на сторону, опрокинул бы сани-то. Выбежали бы Зайцевы — выручили... Али, может, лестно было, с Дашкой-то усадили? - осклабился. - Уж больно бабочка-то смазлива! - и пытливо глянул мне в глаза. Ну, ну, не оправдывайся, вижу: ссильничали. Значит, и за тебя им доля перепала от нас, демидянам-то... Иди-ка в класс-то, учи своих, - и миролюбиво толкнул меня в направлении школы.

Я вздохнул облегченно: Маренков — совесть деревни — не осуждал, сочувствовал мне, не глумился над моим позором. И в то же время было досадно: какой же я дурак, не опрокинул и в самом деле саней против своего дома! Это же можно было сделать так легко!

В класс не сразу решился войти, постоял в сенях с минуту. Но взял себя в руки, порог переступил уверенно, разделся спокойно, насколько мог, подошел к столу.

Ребята встретили меня гробовым молчанием. На задней парте Коля Червяков хихикнул и закрыл рот рукой. Заулыбались, захихикали и другие ребята, глядя на доску. И никто не встал, не поздоровался.

Я смотрел на них и думал:

«Наверное, написали какую-нибудь пакость обо мне на доске. Велико было искушение оглянуться, узнать, что? И весь класс ждал этого. Сдержал себя, не оглянулся.

- Встать, ребята! - твердо потребовал.

Все опомнились, вскочили, разноголосо прокричали «здрасте». Разрешил сесть. И пока усаживались, занятые собою, успел незаметно глянуть на доску. На ней, конечно, был изображен на санках я в обнимку с Дарьей.

- Кто сегодня дежурный?

- Я, Сергей Данилович, - поднялся Коля Червяков.

- Очень плохо, Коля, дежуришь!

Коля покраснел и потупился. Уверен, он ждал, что я начну дознаваться, кто нарисовал карикатуру на доске. А это, видно было, дело его рук.

- Смочи тряпку, - сказал я, - и промой доску.

- Я сейчас, сейчас, - побежал дежурный.

Ребятам велел достать задачники и тетради по арифметике.

- Я не решил, - признался Саша Смирнов.

- Почему?

- Негде было: все эти дни пировали дома. А я на лошади да с угора катался: чай, масленая!

Не выполнили заданий и другие.

-Ну, что ж, не выполнили дома, после уроков будем решать, - огорчил я ребят.

Они потупились, приумолкли.

Два дня прогуляли, - напомнил, - теперь наверстывать надо.

И мы наверстывали не только после уроков, но и уроки я уплотнил. Праздничное настроение сразу испарилось. Занимались долго, до трех часов. И когда я отпустил ребят домой, они, как горох, рассыпались по деревне. Ох, и устал я в этот день!

Облегченно вздохнул, когда выходил из деревни в поле. «Кажется, все на сегодня!» - порадовался.

И как раз в это время кто-то окликнул. Оглянулся — Ванюшка.

- Дожидай, вместе пойдем! - кричал Кошулин.

- Куда ты? - удивился я.

Да вот тебя проводить. Не помнишь, поди, ничего про субботу-то, - спросил без обиняков. - Оно и видать, - покачал головой, не дождавшись ответа. - Как же это ты так, Сергей Данилович? Срама-то какая! Они тебя в Дашкин сарафан обрядили, а на голову ее же полушалок. В поле-то, видно, у твоей лошади супонь ослабили. Ну, она и распряглась у нас в деревне, вышла из оглобель. А тебе хоть бы хны. Как же: Дашка припала, обнимает, целует при всем честном народе!.. Пьянущая! А ты и ее пьяней... Демидяна повыскакивали из саней, смеются над тобой. Эх! - Ванюшка махнул рукой и выругался.

Я, как побитый, шел с ним рядом. Молчал. А что скажешь в оправдание?

- Не говоря, избили наши мужики Червяка с его гостями, - с удовлетворением ответил Ванюшка, - Степку и мясника — до беспамятства. Тоже хмельны и наши были... А Оверя Маренков разошелся, заголил Дашку передо всем честным народом да и прошелся по голой-то кнутом раз пять!.. С плеча, до крови!.. Взвыла, как свинья под ножом. А народ: го-го-го! - Ванюшка подумал и заключил: - Нехорошо это, конечно, срамно. А за дело суку! Небось, недели с две не присядет да вдругорядь оглянется, как вести себя!

Вот так чистый понедельник! Грязней ничего не придумаешь!


12 марта.


Вчера долго сидели с Петром Федоровичем, беседовали обо всем происшедшем.

- Да, весело началось, да некрасно закруглилось, - горько усмехнулся Зайцев. - Судить бы их надо, злодеев!

- За что? Я сам виноват.

- Вот то-то, много виноватых! - вздохнул, поморщился с досады.- Довели до суда — за самосуд которых спросят. Как бы еще сами «ученые» не толкнулись к закону: доктора, сказывают, в Демидово-то привозили. - Зайцев подумал, прикинул в уме и решил: - Да нет, не посмеют: их в первую голову не пожалуют.

- Вот мне послезавтра будет строгий суд, комсомольский!

- Будь покоен, осудят! - пообещал Зайцев. - И за дело: умей ходить, не запинайся.

Мы помолчали, каждый думая о своем. Я спросил:

- За что же они меня так, на смех-то всем?

- За все, друг: и за школу, и за Ваську, и за то, что народ тебя уважает да слушает. Им все поперек горла... Только ты, парень, головы не вешай. Ушибся — перетерпи, а стой прямо!

Легко сказать, стой прямо. А ты постой-ка, когда стыдно людям в глаза глянуть!


14 марта.


Ну вот и состоялся суд комсомольский. Заставили отчитаться во всем, что натворил. Трудно рассказывать правду! Но встал на горло самолюбию, все рассказал, ничего не утаил и не оправдывался. Думал, пусть судят, наказывают: заслужил.

Первой выступила Валя. Она сказала, что прежде всего мы все виноваты. Надо было что-то придумать, самим разумно провести время да и других отвлечь от пьянки. Потом обрушилась на меня. Прямо заявила, виноват, что пил, мог и должен был не делать этого, насильно в рот не вылили бы, и ничего бы срамного не произошло. Не устоял — и за это заслуживаю наказания.

- Ты отдаешь себе отчет, с кем пил? - строго спросил Олег и начал обвинять меня в таком, что у меня сердце захолодело. Кончил Олег убийственным выводом: - Товарищ Огарков — представитель рабочего класса в деревне — не оправдал доверия его, забыл о том, что он, комсомолец, пошел на удочку кулаков, повел себя недостойно советского учителя...

Я вскочил. Валька строго сказала мне:

- Сядь! Я тебе слова не давала. - Она председателем была. - Провинился — выслушивай все до конца!

Сел. А Олег как обухом по голове:

- Предлагаю... исключить из рядов ленинского комсомола!

У меня в глазах все потемнело.

- Ну, это ты хватил через край, Олег! - не выдержала Валя.

- Как хочешь, я свое мнение буду отстаивать!

- Я тоже с Олегом не согласная! - возразила, зарделась Дуня Маренкова. - Не согласная и все: потому неверно так будет! Сергей Данилович больше доброго на деревне у нас делает, чем худого. А и худого-то он ничего не изделал: ссильничали над им Червяки.

- То так, Дуняшка! - поддержал ее Вася Червяков. - От моих братовей добра не жди. Они так-то позапрошлую зиму над лесничим ссильничать хотели, тоже на пьянку затянуть пытались. Попирует-де вместе — насчет порубок притеснять не будет. Только тот, не будь плох, выхватил наган. Ну, и отстали... - Василий передохнул, отер пот с лица, волнуясь, подступил к Олегу: - А у учителя был тот наган? А, то-то! - и возразил: - Врет Оверьян, что прокинь-де санки Сергей Данилович, Зайцевы выручили бы! Избили бы Петрована до полусмерти: того случая только выжидают!..

- Что же ты предлагаешь? - спросил Олег в упор.

- А ничего.

- То есть как это ничего?

- А так. Поговорили и погасить дело на том. - И отрубил рукой: - Хватит сраму человеку! И так запомнит на всю жизнь!

- Знамо, погасить! - поддержал Василия Ванюшка Кошулин. - Накажем — Червяки только будут радоваться.

Олег, Валя и Пшеницын горячо отстаивали, что без наказания мой поступок оставить нельзя. Сошлись на одном: ограничиться выговором.

Мне показалось, что Валька в обиде на меня, потому и настаивала на наказании. А когда вышли на улицу, и я взял у Ванюшки Кошулина цигарку, она решительно потребовала:

- Брось! В другой раз ничего бы не сказала, а сейчас брось!

Я облегченно вздохнул: «Нет, не сердится». Бросил.


15 марта.


Долго мучился вчера и сегодня, как быть, писать Шуре о своем позоре или нет? Страшно: отвернется. А не писать — хуже того: узнает потом от других — не простит. Написал обо всем честно, откровенно. Что ж, Шура, суди и ты, но суди справедливо! Все приму.


16 марта.


Все эти дни не проводил занятий со взрослыми: не до того было. А сегодня наказал с ребятами, чтобы мужики и парни приходили в школу — никто не пришел. Неужели отвернулись?


18 марта.


Нет, не отвернулись: просто все заняты делом. Мужики и парни чинят бродни, готовятся к свивке плотов, кто перетягивает хомут, кто спешит заблаговременно отклепать в кузнице лемех к пашне, кто поправить косулю, перевязать деревянную борону. Весна, сев не за горами. Бабы и девки затащили в избы ткацкие станы, снуют и навивают кросна, а где и ткут. Всем хватает дела от зари до зари. Дни стали шире, просторнее.

Тяжелы в Черных Тропах беспросветные ночи глубокой осенью. Но не легче и дни преддверия весны. Кажется, ты и среди людей, но сразу стал лишним для них: всем за делами не до тебя.

Валька тоже что-то хандрит, хотя виду и не показывает. А по глазам видно, тоскует о чем-то. Получала или нет что от Шуры — не спрашивал. Не хочу: опять на секреты нарвешься. А самому теперь ждать рано — не сразу простит.

Шел из школы и встретил вдову Устинью. Она несла двух котят за пазухой.

- Куда ты с ними, Наумовна? - спросил ее.

- Ой, не говори, и сама не знаю, - озабоченно призналась вдова. - В лес унести, бросить — прибегут: большенькие стали. В пролуби утопить — жалко. Набивалась по избам — не берет никто. И дома держать — шкодят, проказники. Вчера цевки с окна стащили и давай играть ими на полу, все нитки с них поспускали да перепутали. Седни основу на кроснах порвали... Может, возьмешь котеночка, Сергей Данилович, - с надеждой спросила вдова. - Один в избушке-то живешь. А тут рядом живая душа будет, веселей!

Из-за полы полушубка Устиньи выглянула плутоватая мордочка и уставилась на меня большими круглыми глазами.

- Возьми, не спокаешься: игровые котята!

Я взял одного и за пазухой же принес домой.

- Хороший котеночек, - похвалила бабушка Агафья, взяла его на руки, погладила и посмеялась: - Только я все ждала: другую кисаньку приведешь. Вон в Талице какая пригожая, ласковая да сердешная девушка!.. Что молчишь?.. Чего отвернулся? - И уже мягче, вкрадчивее: Али, может, робеешь?

- Ну, что ты, бабушка? Я еще не думаю жениться!

- И... милой, не скрывайсь, не таись — тоскуешь... По ёй ли, по другой ли, а болит ретивое. Я ведь все вижу... Может, та присушила, что зимой-то заезжала?.. Поди, весточки ждешь, не дождешься, а ее и нет, весточки-то.

- Ну с чего ты взяла, бабушка Агафья? - не спросил, а взмолился я. Старуха так верно угадала причину моего угнетенного состояния, что отрицать правду ее слов у меня не хватило сил.

- Да, бывает: нет и нет... А ты казнишься-терзаешься: отвернулась-де, позабыла, другой приглянулся. Бывает! - Старуха задумалась, сокрушенно покачала головой: - Ох, в жизни-то повсячине случается, Сергей Данилович. - Нахмурила лоб, плотно сомкнула бескровные тонкие губы, и от них к подбородку опустились глубокие морщины. Но вот взгляд ее подобрел, морщины поразгладились. - А бывает и так: ты-то маешься-стенаешь, ты-то места себе не находишь, ночей не спишь и чего-то-чего не передумаешь, а человек не мене тебя мучится, да отозваться не может: то ли занедужил, то ли дела не пускают, то ли и шлет он весточки, да они-то до тебя не доходят.

Котенок быстро освоился, сначала доверчиво припал к груди старухи, мирно мурлыча, но скоро осмелел, выскользнул из-под бережной старческой руки, поднял мордочку и, ласкаясь, начал соваться в подбородок доброй хозяйке.

- Ласков, постреленок! - легонько шлепнула его бабушка Агафья. - Ну, ино и мы в ёй, в ласке-то, не откажем: живая душа! - Она вышла в свой дом и принесла в черепке молока. Котенок жадно припал к нему. А бабушка Агафья взялась за скобу двери, постояла в раздумье и ободрила меня:

- А ты, парень, не вешай головушки, гляди весело!.. Солнышко-то у нас светит, таково-то тепло, таково-то ласково по весне! И дальние пташки к нам прилетают на лето, у нас и гнездышки вьют! - и осторожно закрыла за собой дверь.

Я подошел к окну. На улице начал падать лениво снежок. Белые пушинки его осторожно ложились на тын, на увязшую по горло в сугробе калитку, на широко разгребенную тропу от крыльца, на заиндевевшие сучья рябины и черемухи под окном, на дорогу, на чистое белое поле. Черный лес за ним посветлел в легкой дымке и словно попятился. Наступила такая тишина, что мне показалось: я не только слышу, а вижу ее. Вижу по неподвижно застывшим ветвям деревьев, по остановившейся меленке на шесте у столба калитки, по мелким пушинкам снега, которые, прежде чем упасть, замирают на миг и ложатся на все осторожно, бесшумно.

И во мне, как на улице, стало тихо-тихо. Почему, я не знаю сам. То ли потому, что тишина и покой в природе отозвались в моей душе. То ли потому, что в мою душу, как в окно, заглянула другая душа, простая, бесхитростная. Заглянула осторожно, по-матерински бережно, покачала в глубоком раздумье головой и сказала прямо: «Ай-ай-ай! Ты смотри, что у тебя там деется!» Сказала без упрека, без осуждения: сам, мол, разберись. И от одного этого теплого участия стало легко.

Долго я так стоял, облокотясь плечом на косяк, пока снег не начал падать крупными хлопьями, пока не скрылся за белой пеленой лес и черный конек бани за дорогой на невидимом берегу Чернушки. Стало сумрачно, как вечером, а до него еще было далеко.

Я отошел от окна и присел на кровать. Взял книгу из-за подушки. Но читать не хотелось, положил обратно. Прилег, закинул руки за голову, прислушался к себе — все во мне улеглось, успокоилось. Глянул на печку. На краю ее сидел мой новый жилец. Концом черного хвоста он обвил белые лапки и весь был какой-то черно-белый, забавный, смешной, с небольшим бантиком на груди. Он склонил свою голову влево и, насторожив уши, зорко глядел на меня.

- Кис-кис! - позвал я его.

Котенок оживился, склонил голову в другую сторону, но с места не тронулся. Я достал из книги закладку, смял ее и бросил на пол. Котенок брызнул вниз, и едва успела упасть бумажка, как он прихлопнул ее лапами. Обнюхал, отшвырнул и — вслед за ней. Лапкой в сторону «добычу», сам припал к полу, весь вытянулся, насторожился и — дугой прямо на цель. И куда, и как он только не гонял скомканную бумажонку! Как ни изловчался: и в один-то, и в два прыжка, и ползком, и крадучись со стороны.

Я соскочил с кровати, сел на стул, засмотрелся на акробата.

- А ты, и верно, живая душа, плут!

Я и не заметил, как наступил вечер. Вот сейчас уже далеко за полночь. Пишу, а в коленях у меня свернулась «живая душа», тихонько мурлычет, пригревшись. И мне от нее тепло. Я слышу, как в ней ровно бьется маленькое сердчишко. А ведь уже не стучало бы сейчас, если бы его не пожалела другая живая душа. Да и ты, Сергей, не дышал бы так спокойно и ровно, если бы не повеяло на тебя теплом живой души... Легко, когда рядом с тобой живые души!.. Отзовется и та, далеко залетевшая!.. Написал ей теплое письмо. Обязательно отзовется!


23 марта.


С утра солнце и легкий морозец. После обеда на лыжи и — к Вале. Хорошо! А Валька все хандрит. Сначала словно и обрадовалась мне. А посидели, поговорили — спросила:

- Чего это ты, Сережка, весь сияешь сегодня? - и задумалась, загрустила.

Я не стал допытываться: наверное, опять «секреты». Но мне жаль Валю: что-то на сердце у нее неспокойно. Хотелось помочь ей развеять мрачное настроение.

- Давай пробежимся на лыжах! - предложил.

Валя отрицательно покачала головой

- Никуда мне не хочется.

- Да глянь ты на улицу! - взял ее за руку и подвел к окну. День клонился к вечеру, но солнце было еще высоко. Ветви берез под окном горели алмазами. И на белых шапках столбов изгороди, на балясинах палисадника, на необжитом еще скворечнике, на свежих сугробах снега — везде, куда ни глянь, искрились, мерцали огоньки. - Ну, что?!

- Замечательно!

- Так одевайся скорее!

Прямо через осырки и полем побежали к Чернушке. Накатались с горы вдоволь. Обратно шли на закате. Валя устала, а я хоть бы что.

- Идем чай пить! - предложила она. - Пшеницын проводит, тулуп мой возьмешь.

- Нет, я на лыжах добегу.

- «Силушка по жилушкам поигрывает»? - съязвила. - Не иначе письмо от Шуры получил?

- Жду!

- Ну и жди! - Валя засмеялась в первый раз сегодня, и в смехе ее было что-то легкое, веселое.

- Чему ты рада?

- Беги, беги скорее домой, смеркается!.. Да и охолонешь, стоючи-то, - сказала так это ловко, по-бабьи, оттолкнулась палками и побежала к дому.


25 марта.


Позавчера, переполненный радостью жизни и силой, не обратил внимания на Валины слова, сказанные ею на прощание. А сегодня вдумался, и сердце дрогнуло.

«Почему Валька рада, что до сих пор жду? Почему? - всплыло вдруг ночью, и никак не мог уснуть. - Рада, как искренний друг, что до сих пор не потерял надежды и веры, что это бодрит мои силы, и они «поигрывают по жилушкам»? Тогда зачем эта ирония? Зачем это снисходительное «ну, жди» и этот смех? Или, может быть, она убеждена в другом, что после всего, что произошло на масленице, мне и ждать нечего? Может, даже сама написала в Москву о всех моих похождениях да в таком свете, что Шура не могла не отвернуться от меня? И теперь Вальке смешно? Да как ты, Валька, смела? Я всегда уважал в тебе друга! Я любил в тебе все хорошее! Я Шуре поставил в пример твою чуткость и такт! Как ты смела!»

Боже мой, сколько самых противоречивых вопросов лезло мне в голову! Они точно наступали на меня, а я отбивался.

«Да зачем же Вальке ссорить нас, зачем? - спрашивал и не находил ответа. - Нет, нет, это и не в характере Вали. Тогда, значит, другое что-то? Может быть, то письмо, что она схватила с таким страхом? В самом деле, почему Валька так перепугалась тогда? Почему сразу не нашлась, что ответить, а потом начала сбивчиво оправдываться передо мной?.. В чем?..

В чем?.. Чего мне знать пока нельзя?.. Так Валька в самом деле что-то знает? Знает такое, что и сказать не решается? Может быть, Витя Быстров... А-а-а!..» - задохнулся я, схватился за голову, вскочил с постели. Под пяткой у меня хрустнуло что-то, раздался хриплый визг.

- Ффу! - В темноте едва нащупал спички. Зажег лампу. Осветил под столом, под кроватью - «живой души» нигде не было. Бросился к печи — котенок спрятался за валенком. Жалкий, он сидел, опираясь на одну лапку. Другую, беспомощную, подрагивающую, приподнял. Я протянул было руку погладить его, но котенок со страхом вобрал голову в плечи, весь съежился, задрожал, пятясь на трех лапках, и жалобно, умоляюще заплакал.

- Эх ты, «живая душа», «живая душа»!

Слез с печи. Присел к столу. Из-за чернильного прибора из полированной рамки глядела и улыбалась мне Шура, хорошо, тепло, как всегда. Вот точно она ждала меня и, издали увидев, вся просветлела. Я взял рамку, спросил:

«Шура!.. Шурка!.. Ты видишь, как мне тяжело?.. Вот глядишь мне с лаской в самую душу, а ей, как котенку, точно на ногу кто наступил!.. Не тронь ее сейчас! Видишь, она тоже вобрала голову в плечи и вся дрожит?.. Она вот-вот заплачет от боли!.. Скажи, неужели в самом деле Витя?.. Или после того, что произошло со мной на масленице, ты с отвращением отвернулась от меня?.. Эх, Шурка!»

Я уронил голову горячим лбом в ладони рук. Как тяжело, как трудно в одиночестве.

Не спал, мучился всю ночь. Мысли, самые противоречивые, терзали мне душу. То казалось, что все, чем жил, рухнуло, рассыпалось прахом, то снова робко теплилась надежда, сомнения блекли, отходили в сторону.

В маленьких подслеповатых оконцах моей избушки ночь таяла. Язычок огня в лампе поблек, стал ненужным. Я задул его. Из почерневшего горлышка стекла вырвался клубок копоти. Запахло гарью. Встал, поставил лампу с дымящимся фитилем на шесток, приоткрыл трубу. Все это отвлекло меня от мрачных дум. Подошел к окну. Из-за леса шло к нам румяное утро.

И вдруг, откуда ни возьмись, прыгнул на верхний переплет рамы воробей. Встряхнулся, повертел маленькой головкой, сверкнул бисеринками глаз и клюнул в стекло. У меня по-воробьиному подпрыгнуло сердце: «Добрую весть предсказывает вещун!» И тут же смешно показалось: «Комсомолец! Давно ли ты стал суеверным?» А сердце кричало: «Сбываются и народные приметы! Сбываются! Встала Шура передо мной. Вот она, как тогда, в полумраке тамбура вагона, оторвала свои горячие губы от моих, откинула голову, посмотрела в глаза и поклялась: «Нерушимо!»


26 марта.


Торопился домой обедать. С запада подувал ветерок. На полпути, на самом свороте к мельнице, столкнулся с Демидом Червяковым. Старик преградил мне дорогу своей тучной фигурой.

- Вот видишь, сам хожу на ветрянку-то, - сказал мне, вместо «здравствуй». Сказал так, как будто я виноват, что «его благородие» шествует на свою мельницу.

- А кто же за тебя должен ходить? - спросил я.

- Знамо, не ты: у тебя своя забота, ребятишков учить, - раздраженно ответил Демид.

- Так в чем же дело?

- А в том, что помоложе меня для того есть.

- Ну и пошли, я же тебе не запрещаю.

- Не запрещаешь! А кого?.. Был сын да сплыл, - старик недружелюбно глянул на меня, глянул строго, требовательно. - Ты скажи ему, Ваське-то, чтобы выбросил дурь из головы, домой шел!

- А при чем тут я? У Василия своя голова на плечах.

- При том, что ты сомустил, ты и поправь дело!.. К тебе за книжками-то ходил, зачитался дурак, да и отбился от дому, как паршивая овца.

Осенью я видел Демида во всей полноте его нераздельной власти самодержавного хозяина. В поле, на распутье дорог, этот хозяин, по-прежнему с виду суровый и властный, уже не диктовал свою волю, а просил. И, видно было, такая роль коробила его, переворачивала все нутро в нем. Насупленный, надутый и в то же время побитый и вынужденный признать это, он был смешон и жалок.

- Что зубы-то скалишь? - вспылил брюхатый. - То не шуточное дело — дом, хозяйство бросить!.. Вишь, пашня, сев на носу! Мне, что ли, за плуг-то становиться да выхаживать за ним из конца в конец загона?.. Так стар я для того!.. Как за книжками-то придет, ты и спроси его: думает он об этом али нет?

- Нет, это уж ты сам его спроси, - отрезал я, обходя Демида.

- Смотри, учитель, нехорошо делаешь: в суседстве живем! - пригрозил мельник. - Других в свой комсомол затягивай, а моему Ваське с вашей кумпанией не по пути: навиданы о масленой, каки вы хороши, - съязвил он.

- Я тоже насмотрелся, какие вы хорошие «суседи»! - в тон Демиду ответил я. - А о Василии забудь: не вернется. - И посмеялся над мельником: - Сам по-молодецки попрыгаешь за плугом: за пивом хвалили гости — силен!


1 апреля.


Обманул воробей, хохлатый вещун!


3 апреля.


И верю, и сомневаюсь. Сомневаюсь и верю. И понять ничего не могу.


6 апреля.


Ну скажи мне, Шурка, за что я тебя так люблю?


9 апреля.


Тоска!..


11 апреля.


Во всем чувствуется приближение весны. Свет солнца настолько ярок, что нет сил смотреть на снег. Около завалинок домов появились проталины. Прилетели скворцы. Попрыгивают грачи по почерневшей дороге. И люди словно ожили, повылезали из изб. Каждый день на гумне у Маренкова хлопочут, трудятся мужики и бабы около общественного триера, готовят семена к севу. Аполлон вывел сруб белой избы по окна. У Таперихи плотники завязали венец нового дома. Скоро в Черных Тропах станет меньше двумя черными тропами. Новь помаленьку пробивает в деревню дорогу. Есть же тут доля и моего труда. А меня все это словно и не радует.

С каждым днем все звонче, веселее капель со стреков. Идешь домой полем и не столько видишь, сколько слышишь, как оседает, вздыхая, подтаявший снег. Настанет час, и скрытые пока силы прорвутся наружу. Забурлят ручьи, устремятся к Чернушке, взломают ледяную броню и забушуют по лугам широким разливом.

Я чую, и во мне идет такое же, как в природе, скрытое брожение. Что-то назревает в уставшей душе моей, распирает ее до такой физической боли, что я места себе не нахожу. И, верно, близок этот час... Уж скорее бы, что ли!


14 апреля.


Из школы пришел рано. Моя избушка вся была залита солнцем. От лучей его и натопленной печки стало так жарко в комнате, что нечем было дышать. Сбросил пальто, выставил раму, сам промыл косяки и подоконник, протер стекла, распахнул створки рамы и сел на стул у окна. В лицо мне повеяло и теплом, и легкой прохладой, нежной, пьянящей. Я вдыхал ее глубоко-глубоко, замирал ненадолго, прислушивался, как это делают, пробуя что-либо новое на вкус. Пахло лесом и оттаивающей землей.

Вот так же и прошлый год! - ожило вдруг в моей памяти. - После большой перемены в классе не закрыли рамы. Наша с Шурой парта стояла у самого окна. Мы прибежали с ней после звонка, радостно возбужденные игрой в мяч, и, не в силах сразу переключить свое внимание на математику, сидели минуту и не вдыхали, а впитывали в себя первую ласку весны, теплым ветерком повеявшую в классе.

В перемену кто-то вырезал на нашей парте «С.О.=А.Ц.». Мы вместе с Шурой заметили эту «формулу». Шура, и так раскрасневшаяся во время игры, вспыхнула до ушей. Она не растерялась и одним взглядом дала понять мне: «На нас смотрят, не обращай внимания, не подавай повода для насмешек!» Мне было тоже стыдно и в то же время радостно, что как мы ни скрывали от себя и ребят нашей робкой юношеской дружбы, она подмечена и... признана.

Математик Дмитрий Павлович отвернулся к доске записать теорему. Шура посмотрела на то, что было вырезано на парте, а потом в глаза мне. «Ты веришь в это равенство?» - одним взглядом спросила она. Я чуть не крикнул на весь класс: «Верю, Шурка, верю!» Она смутилась и низко налонила голову над развернутой тетрадью, начала что-то быстро-быстро записывать. А я видел, что она пишет вовсе не то, что написано на доске. Я тоже слушал Дмитрия Павловича и и не понимал, почему АВС=ДЕF. Да и что там отвлеченная теорема, когда было доказано другое, более важное «равенство»! Все тело мое налилось какой-то новой, неведомой мне силой. И сердце то замирало, то вырывалось из груди.

Скольких таких минут, волнующих, неповторимых, пережито нами, когда обоим стало понятно, что наша юношеская дружба вылилась во что-то иное, большое и светлое.

Ожило, как на другой день после выпускного вечера мы всем классом отправились за реку, на гари, за земляникой. Сначала держались все вместе, потом разбрелись, кто с кем. Мы с Шурой собирали ягоды в стаканы и высыпали их в корзинки. Около одного пня было так много земляники, что мы, увлеченые ее сбором, забыли обо всем.

Шура протянула руку к новому кустику ягод. Я глянул вперед и... дрогнул: в траве притаилась гадюка. Она приподняла голову, выпустила свой расщепленный язык, как жало, и вот-вот готова была метнуться в грудь, в лицо. Я схватил Шуру за руку:

- Смотри!

Шура взвизгнула и, вся съежившись, инстинктивно подалась ко мне, прижалась плечом к моей груди.

Встревоженная гадюка улизнула за пень.

- Еще бы одно мгновение!

- Как я ее не заметила? - удивилась Шура, не отнимая своей руки.

Я смотрел, смотрел на ее загоревшую кисть и вдруг припал запекшимися губами к руке около белой манжеты.

- Сережка, зачем ты это делаешь? - отступила, глянула на меня строго Шура.

- Потому что... потому что ты мне... всех дороже на свете! Всех!.. Всех! - выпалил и испугался, что обидел Шуру своим признанием, что все, что составляло счастье мое, разрушил в одну минуту.

Шура отвернулась.

- Ты сердишься на меня? - спросил, затаив дыхание.

- Нет, Сережа, не сержусь, - не сразу ответила Шура. - У меня не хватило бы сил... сердиться на тебя, - тихо призналась она и, покраснев, опустила взгляд в землю. - Но, Сережа, не надо, не надо этого делать! - умоляюще посмотрела она мне в глаза. - Нам и так с тобой хорошо!

Да, как хорошо нам было тогда! И день выдался такой ясный, солнечный. Ни одной морщинки в голубом небе, безбрежном, как наше счастье.

Мы позабыли о ягодах и тихонько пошли по высокой траве. Куда? Да разве мы знали? И не все ли нам было равно, куда? Везде для нас светило солнце, для нас певучими пульками пролетали мимо шмели и пчелы, порхали бабочки...

«Живая душа» неслышно подкралась сзади, прыгнула мне на колени и, не задерживаясь, - на окно. Она потянулась, нежась на солнце, и прилегла на припеке.

- Ожила, отдышалась!

Черно-пегая положила на лапки мордочку навстречу солнцу и замерла блаженно.

Да, все живое тянется к солнцу, оттаивает. Оттаивало и во мне. Что-то милое, нежное пробивалось на волю, как эти зеленые иголочки молодой травы на завалинке у самой стены избы. Может быть, потому и ожили в памяти первые школьные встречи, робкие, детски наивные, но потому-то памятные и навек дорогие.

На крыльцо вышла Таисья. Босая, с заткнутым за пояс подолом сарафана, она, видно, только что закончила уборку в своей избе. Разрумянившаяся от напряжения, она была полна молодости и сил. Постояла, понежилась на солнышке с минуту, посмотрела из-под козырька ладони на вытаявшие грядки, на рассадник и пошла к калитке босая по тропинке, еще покрытой темной коркой льда.

- Любуешься на весну-то, Сережа? - необычно, по имени, спросила она. Видимо, по-весеннему теплый день тоже переполнил ее радостью жизни, и она назвала меня ласково, как смотрела сегодня на все вокруг. - Хорошо у нас?

- Хорошо!

- Худо ли — привола!.. Только ты не сиди долго у открытой-то оконницы, охолонешь, - позаботилась обо мне.

- Ты скорее охолонешь босая на льду.

- Не-е, я привыкшая! - уверенно заявила молодая хозяйка, не торопясь, прошла к изгороди, сняла с нее просохший на солнце половик и так же небыстро направилась к колодцу. На солнышке поблескивали здоровые икры ее белых, еще не успевших загореть ног.

Уверенность Таисьи в своем здоровье передалась и мне. Я не допускал и мысли, что могу «охолонуть», что может остыть во мне что-либо, пробудившееся к жизни под этим солнцем.


16 апреля.


Возвращаясь из школы, едва перешел Чернушку: зажоры такие, что переходы с берега на лед затонули в воде. А Петра Федоровича до сих пор не было дома: вчера срочно выехал в Поречье, в лесничество.

- Таисья, не отрежет ледоход твоего мужика от дома? - спросил я за обедом с тревогой.

Не-е! - засмеялась женщина, держа на коленях маленькую дочку. Она кормила ее с блюдца молочной овсяной кашей. - Наш с Зойкой тятька завсегда поспеет!

Спокойствие Таисьи не ободрило меня. После обеда я накинул на плечи пальто и вышел на берег Чернушки. Потемневший лед на ней вздуло. Вдруг он треснул, тронулся и снова стал.

В это время из перелеска вырвался на берег Петр на Самолете. Жеребенок на миг замер сажени на три от воды, попятился, осев на задние ноги и... как выстрелил — перемахнул зажор. Три-четыре прыжка по льду и — на наш берег. Зайцев вздыбил Самолета, повернул к реке и сам застыл, наблюдая за льдом.

А лед повело, повело к берегу. Снова треск, как выстрел... второй... третий... И пошло ломать! Ледяные глыбы тронулись, наскакивая одна на другую, становясь на ребро.

Я глянул с последней надеждой на Петра Федоровича. Он понял меня без слов, развел руками: нет, мол, ничего, и, возбужденный, счастливый, радостно крикнул мне:

- Гляди, тронулся!

Тронулось все и во мне.

« Теперь недели на две мы намертво отрезаны от мира! - понял и ужаснулся я. - А как ждал!.. До последней минуты ждал!»


17 апреля.


Второй день не провожу занятий. Вода Чернушки приступила к нашему огороду. Настроение такое, что убежал бы, куда глаза глядят. Но куда бежать? Даже в лес выйти нельзя: с утра льет дождь, смывая последние следы зимы.

В избе, как в тюрьме. Перечитал все старые Шурины письма. И почти в каждом — Витя Быстров. Вскользь, мимоходом, но обязательно вывернется: то на лыжных соревнованиях, то на вечере институтской самодеятельности, то в подготовке к зачетам или экзаменам, в библиотеке, то еще где-нибудь. И почему только Витя Быстров?.. Что это за Витя?.. Да кто он такой, наконец?

«Он очень хороший товарищ! - убеждала меня Шура. - Многое в жизни видел и пережил многое! - ожило в памяти, с каким теплом это было сказано. И с восхищением: - А знания у него какие богатые!!»

«Многое видел и пережил многое!»

Конечно, мы с тобой не видели и не пережили столько. Да и где видеть, когда переживать? Мы же до прошлой осени нигде с тобой не бывали дальше нашего городка, дальше школы и класса. Да нам с тобой по восемнадцать, ну, скоро по девятнадцать лет! У нас же все еще впереди! И увидим, и переживем еще столько, что этому Вите, может быть, и не снилось!.. Вот начинаем видеть, ты в Москве, а я в Черных Тропах. Видеть такое, о чем раньше и представления не имели. Ведь иной раз, Шурка, с таким столкнешься, что волосы на голове становятся дыбом и кровь холодеет! И не равнодушно же мы проходим мимо всего этого, не без переживаний, не без боли за судьбы людей, не без желания помочь им?!

А знания?.. Что знания?.. Нам с тобой к этим знаниям открыта широкая дорога! Ты уже вышла на нее. Выйду и я. Обязательно выйду! Не удастся осенью уехать в институт — буду учиться заочно. Знания — дело наживное. У меня хватит и желания, и воли приобрести их.

Витя Быстров. Да выкинь ты из головы этого Витю Быстрова!


19 апреля.


Сегодня пасха. Вот было нам мороки вчера с Петром Федоровичем! Бабушка Агафья с Таисьей с утра выгнали нас из дома: в обеих избах сразу начали генеральную уборку. А деда с Зоей заставили водиться.

- Они такие! - посмеялся Петр. - Им сегодня под горячую руку не попадайся: огреют грязной тряпкой, только оближешься. Куда нам теперь и податься, Данилыч?

А куда у нас податься, кроме леса? Взяли пилу, топоры да и пошли дрова резать. Часов до трех трудились, целую поленницу поставили. Явились домой — а нас и на порог не пустили. Вынесла старуха на крылечко похлебки-крупянки блюдо да на второе — брусники с толокном.

- Ты бы, мама, дала нам хоть простокваши кринку, чай, уломались в лесу-то! - попросил сын.

- Я вот те дам по загривку половником, бусурман! - вскипела старуха. - Весь пост, как нехристь, молоко жрал. Поговей хоть седни. Ох ты мне кумунист, передовой человек, хвалишься, а не знаешь, какой день сейчас. Страшна'я суббота! - пошла было разобиженная, но задержалась в двери, еще бросила: - Уж не вводил бы во грех перед днем-то светлого Христова воскресенья, прости господи!

- Ну вот, и нас поститься заставили, - подмигнул мне Петр Федорович. - Не тужи, с легким-то брюхом, как по просеке, прямиком в рай попадем.

Наелись брусники до оскомины, да и пошли баню топить: такой поступил приказ от хозяек дома.

- Плохо мы с тобой, комсомолец, антирелигиозную пропаганду проводим среди населения нашего дома, - посмеялся Зайцев, пошевеливая дрова в каменке. - Вот она, темнота-то, и дает нам отпор, таким пропагандистам.

- Таисья у тебя тоже верующая?

- Какое там, верующая! Так, обычай. Да и старухе не хочет перечить. То хорошо, в дружбе живут. А что к празднику прибирается в избе — в том ничего худого нет, она опрятная баба. Подожди, она и к Первому мая лоск наведет не хуже, чем к пасхе. А это, Данилыч, у нас еще в новинку! - не без гордости подчеркнул Зайцев. - Не привык еще народ к советским праздникам.

В бане мы попарились первыми и, когда вошли в мою избушку, не узнали ее. Пол промыт до желтизны. На окнах — белые занавески. А на столе — белоснежная скатерть.

- Что, небось, любо теперь? - спросила Таисья, обводя рукой кругом: гляди, мол, пылинки нигде не найдешь!

- Даже печку побелила?

- А как же?

- Ну, спасибо тебе, Таисья!

- На здоровье, дорогой жилец! - поклонилась молодая хозяйка и заявила: - Самовар я вам с Петрованом сама подам, там мешать нам будете: стряпать зачинаем.

- До розговенья гостить у тебя доведется, учитель, - притворно вздохнул Петр и улыбнулся жене: - Может, Тая, мне самому принести самовар-то?

- Сиди уж, не показывайся на глаза матери. Опять чего-нибудь припрашивать начнешь. Разгневишь — испечет неудачу.

Таисья свернула скатерть, положила ее на постель, а стол накрыла клеенкой, принесла самовар и блюдо капусты с постным маслом. А потом, минут через пять, явилась снова, что-то пряча под фартуком.

- Нате-ка, сыр сгнетала, так не ушло в сырник, - и поставила на стол тарелку творогу, перетертого с маслом. - Перекушу и я на ходу вместе с вами, - сказала, оглянулась на дверь, прислушалась, не идет ли старуха, потом взяла ломоть хлеба и толсто намазала его сыром.

- Вот она, верующая постница, - толкнул меня под бок Зайцев. - Гляди, как уписывает!

- Я тоже уломалась, Петенька, за день-то-деньской, да Зойка меня выдоила — скажи, под ложечкой сосет! - Таисья снова прислушалась. В сенях было тихо. Улыбнулась и пошутила: - Матушка замолит за меня... Ну, ты поклон-другой отвесишь, - фыркнула и зажала рот рукой.

Мы с Петром неплохо подзаправились, так что говенье до полуночи у нас было нетрудное. Засели играть в шашки, и время пробежало незаметно. Без четверти двенадцать мы вышли на крылечко. На ступеньке его сидел дед Федор и попыхивал своей трубкой. На улице было тихо-тихо. От реки веяло влажной прохладой. Мы присели рядом с дедом, прислушались, как тихонько журчит вода, набегая на невидимые сваи снесенного моста. И вот в тишине послышался вдали глухой удар в большой колокол. Второй, третий, и поплыли густые, бархатные звуки над черным в ночи лесом.

- Доведется в избу идти, - крякнул, подымаясь, дед, - сейчас старуха начнет «обедню» служить.

- Тять, у тебя мама-то, не иначе, за попа, а ты за дьякона? - посмеялся сын-безбожник.

- Выходит, так, - посмеялся и дед.

- Вот тоже богомол, не хуже моей Таисьи, - проводил Петр отца и предложил мне: - Пойдем к окну, посмотрим мамину «обедню».

Мы припали один к одному, другой к другому окну. И, право, стоило посмотреть на старухин пасхальный обряд. Он начался не сразу. Отдаленный звон оповещал, что в Поречье шла уже служба, а старуха не управилась еще со стряпней. И сколько из-за этого было у нее волнения и бестолковой суетни. Она то несла из кухни на стол под божницу различную стряпню, то открывала заслонку и заглядывала в печь. Сбилась с ног и, вместо того, чтобы противень с горячими пирогами поставить на залавок, понесла его к праздничному столу. Опомнилась середи избы и набросилась на деда:

- Не видишь дела, старый черт? Зажги хоть лампадку у иконы!

- Аминь! - бросил в ответ дед и полез на скамейку у божницы.

И вот, наконец, все было готово. Минута-две затишья. Старая и молодая хозяйки выплыли из-за печи приодетыми. Бабушка Агафья, уже не торопясь, подошла к столу, взяла с него свечку, зажгла ее от лампады и воткнула в белый пышный каравай — деревенский кулич. От этой свечи зажгла еще три: две для старика и молодицы и одну для себя. Таисья загасила лампу. И все потонуло в розоватом полумраке.

- Примечай, - толкнул меня Зайцев, зашептал, едва сдерживая смех, - самое важное начинается. Молитв-то мама знает немного, две-три и те через пень-колоду. Сердиться зачнет! - и припал к своему окошку, слегка приоткрыв его, чтобы все слышно было. Я тоже сделал щелочку.

Старуха размашисто перекрестилась на икону, повернулась, осенила крестом деда и Таисью, стоящих позади, снова поклонилась иконе и торжественно провозгласила:

- Во имя отца и сына и святого духа!

- Аминь, - подсказал дед.

- Чего ты опять? - недослышала старая.

- Аминь, говорю.

- Верно. А я про аминь-то и позабыла.

В это время свечка, видимо, в теплом еще хлебе, размякла и начала медленно клониться в сторону.

- Стой, холера! Али пьяная? - осердилась старуха и поправила свечу.

Дед Федор толкнул локтем в бок Таисью. Оба не сдержались, фыркнули и торопливо закрыли руками рты. Плечи у обоих задрожали. Бабушка Агафья обернулась. Но стоящие сзади ее уже усердно отвешивали поклоны. Старуха успокоилась, начала читать нараспев «Богородицу», «Отче наш». На «Заступнице» запнулась, посмотрела через плечо на деда, попросила:

- А ну, подсказывай, Федор!

- Я сам, мать, не знаю.

- У, лешман! А еще склады знает: учил бы по книге-то.

- Да все некогда, мать: шью день-деньской.

- Ты хоть зубы-то не скаль, греховодник! - обиделась старая и тут же миролюбиво: - «Богородицу», что ли, вдругоредь прочитать?

- Валяй, нам все едино, - махнул рукой дед.

А Таисья напомнила:

- Седни пасха, маманя. «Христос воскресе» попы поют.

- Знаю, милая, но то в конце. А мы мало еще помолились. - И начала опять «Богородицу».

Петр Федорович ухватился руками за наличники окошка и повис на них в беззвучном смехе. А я так не умею. Закусил губу и убежал за избу, чтобы не обнаружить себя.

- Зачем такая комедия? - спросил я Петра, подошедшего ко мне. - Ведь и дед, и Таисья едва сдерживаются от смеха, только для вида стоят сзади.

- Обидеть старую не хотят, - просто ответил мне Петр. - Жалеют. И ты не обижай ее. Захочет похристосоваться с тобой — не отказывайся. Столько хлопот за день-то было у старухи, верно, едва на ногах стоит.

Бабушкина «обедня» кончилась скоро. Нас позвали в избу. В ней снова горела лампа. Бабушка Агафья христосовалась с дедом Федором и Таисьей. Глянула на переступившего порог сына, пошла навстречу.

- Ну, безбожник, не гневи седни мать! Давай обымемся и с тобой!

Безбожник сам обнял старуху.

- Тебя-то обнять я завсегда готов! - и поцеловал ее.

- А ты что стоишь в стороне? - вспомнила обо мне бабушка Агафья. - Проходи смелей, в одной семье живешь, поздравь и ты старуху с праздником! Я, чай, о тебе, как о сыне пекусь.

Я исполнил желание бабушки Агафьи.

- А со мной?! - подошла Таисья.

Вот этого я никак не ожидал.

- Да не бойся, учитель! - весело рассыпала на всю избу молодица. - Я на тебя своего сарафана не напялю!

- Доведется обнять, - засмеялся и Петр, подталкивая меня к своей жене. - Разок-то так и быть поцелуй, не приревную.

Мы поцеловались и с Таисьей.

- Ну, коя слаще, я али Дашка? - спросила она.

- Полно-ко ты смущать-то его, баба! - вступилась за меня бабушка Агафья, сама не в силах сдержать смех.

- Ничего, дело прошлое, - примирительно заметил дед. - Ему теперь, я чай, самому смешно.

И верно, мне было смешно. Шутка Таисьи нисколько не смутила и не обидела меня: она была не от злого сердца. Я ответил бабе шуткой же:

- Иди скорей, постница, за стол: ты вчера здорово поговела!

Таисья из-за спины свекрови погрозила мне кулаком.

- А и то, садитесь-ка, разговляйтесь, народ! - спохватилась старуха.

- Да словно бы раненько, мать, - напомнил дед, лукаво посматривая на нее. - В селе служба еще не кончилась.

- Ну, попов ждать — с голоду околеешь: они до рассвета седни проржут да проблеют, - махнула рукой бабушка Агафья. - Мы худо-плохо свое отмолились, обычай справили.

- Маловато что-то ноне, - не сдавался дед.

- Хватит: хорошенького понемножку, - ухмыльнулась старая. - С меня бог не взыщет, да и взыскивать-то ему, чай, стыдно: грамоте не умудрил небось. Ешьте, грех на мне! - разрешила она.

- А ты бы, мам, сама мало знаешь, учителя заставила почитать про божественное-то, - предложил сын и, беря кусок запеченной телятины, незаметно толкнул меня локтем. - Горазд! И книга у него про попов занятная есть. Вот она, - достал с божницы томик Демьяна Бедного, - брал я у него как-то.

- А не люблю я тех попов, Петенька, чистосердечно призналась старуха. - Уж больно они завидущи да загребущи. Молятся богу, а служат сатане! - засмеялась она.

- Так вот и тут, у Бедного-то, про то же! - обрадовался Петр. - На, прочти для праздника, - сунул он мне книгу.

Я прочитал несколько басен и антирелигиозных стихов поэта. И больше всех хохотала над попами и богомолами бабушка Агафья. Хохотала до слез. А мы — над ней.

- Они таки, попы-те! - убежденно заявила старуха. - Насмотрелась я на их, как они со святом ползают по деревне. На своих двоих не держатся, так на четвереньках, как скотина!

Я слушал старуху и спрашивал себя, чего в ее сознании больше: веры или безверия?

Вот так и прошла у нас пасха. А с ней и два дня пролетели незаметно.


21 апреля.


Вода в Чернушке начала сбывать. С утра солнце. Дорога к Демидову немного проветрела. Но в поле сыро. В бороздах загонов, сбежавших вниз, блестит осколками стекла вода. Кое-где у огородов еще снег белыми зайцами. Из лесу тянет смолой и влагой.

В Демидове я зашел к Калистрату Репьеву: от нечего делать решил проведать мужика. Но Калистрата дома не оказалось.

- На Верхнюю кулигу уехал с парнишком, - сказала мне Анисья, бедно, но опрятно одетая красивая женщина.- Не сидится моему мужику, - улыбнулась, - плуг обрел, так испробовать захотелось.

Пошел на Верхнюю кулигу, прямо через осырок Репьевых. Еще от овина было видно: одна на все поле лошадь тянула плуг. За плугом припрыгивал, спотыкаясь, мальчонка, едва достающий руками до чапыг. А сзади бороздой шел высокий, ссугорбившийся человек, держа руки чуть вперед, готовый в любую минуту перехватить чапыги. Так (я много раз наблюдал) ходят, широко расставив руки, матери вслед за ребенком, делающим первые робкие самостоятельные шаги.

«Шурка, а такое тот Витя видел?! - мысленно спросил я. - А если видел, что пережил?» Но вопрос зацепился где-то и повис без ответа. Да мне и ждать ответа было некогда. Перемахнул через огород, побежал к «малютке-мужичку», выехавшему из стихов Некрасова прямо к нам в демидовское поле, на пашню. - Добежал — короткая борозда кончилась. Калистрат очищал лемех от налипшей от него земли. Босоногий сынишка его встретил меня таким взглядом, что я ждал, вот-вот он скажет: «Да два человека всего мужиков-то: отец мой да я!» Но он ничего не сказал, только по-мужичьи неторопливо поднял грязную ручонку, всю в земле, и поправил на голове упавший на глаза отцовский картуз.

- Сыро еще, - разочарованно вздохнул Калистрат и, подмигнув мне, сказал сынишке: - Доведется, парень, домой ехать.

- Ино ладно, - не без сожаления согласился мальчик и ответил отцу, как настоящий работник: - Сколь ни на есть завтра попашем. Еще никто бороздой-то не ходит.

- Да, Павел, мы первыми отвалили пласт ноне!.. Что ж, свой конь: не диво! - Мужик похвалил сынишку, обращаясь ко мне: - Помогать отцу начинает наследник-то! Ладно за чапыги держится! - В глазах отца столько было любви и теплой ласки к сынишке, широко вышагивающему за плугом, катящимся теперь на колесах к дому, столько гордости им и надежды на него, что, казалось, мужик само счастье за руку взял да и пошел с ним рядом.

- Не надсадишь мальчика? - спросил я.

- Не-е, то плуг — не косуля!

- Но потом, босой Павлуша, холодно.

- В лаптях-то ему ног не поднять на пашне. Вишь, как налипает? - Калистрат остановился на минуту и кнутовищем поочистил лапти от земли. - А босыми наши ребятишки с неделю бегают: привыкшие.

Мы прошли шагов десять молча.

- Ну, как твой плуг? - спросил я Калистрата, видя, что ему хочется похвастать таким важным приобретением.

- Плуг-то? - переспросил неторопливо мужик, довольный вопросом. - Добрый плуг! Хорошо идет! - похвалил обнову. - И конь сильный, шагистый!.. Теперь мы с имям не пропадем!.. Верно, Павел? - Слова «плуг», «конь» в речи Калистрата прозвучали весомо, значительно. И смотрел Репьев на Буланого и на плуг так, как будто они были не только основной опорой его хозяйства, но и членами семьи, уважаемыми, любимыми, надежными.

- В школу бы вот надо ноне парнишка-то,- вздохнул в раздумье Калистрат, - да все в хозяйстве неуправно было, не в чем... Ино, не беда, - успокоил себя, подумав, - на выной год побежит. Он уж у меня склады-то перенял: острый на умишко растет!

Дома отец с сыном умылись над широкой лоханкой. Мальчик попросил у матери есть.

- Али проголодался, пахарь? - спросила любовно мать. - Ведь лишо обедали! - Отрезала Павлуше горбушку хлеба и напомнила: - Посоли покруче.

А Калистрат вытер руки, повесил рушник на деревянный палец в стене, вышел на минуту из избы и явился с новым небольшим пестерком.

- Вот те и обещанное! - сказал, довольный, что не остался в долгу, что слово Репьева — верное слово. - Дождь тут был как-то, вот и сплел на досуге.

Пестерок был сплетен ладно, с липовыми мягкими лямками и с клячиком-запором на лыковой же веревочке. В каждой стежке пестерка чувствовался мастер и человек доброго сердца, помнящий сделанное для него добро.

Я недолго сидел у Калистрата. Побеседовали с ним о предстоящих весенних работах, о его планах на нынешнее лето, и я пошел с пестерком домой, радуясь за мужика, поднимающего голову. И покашливал Калистрат сегодня меньше, и выглядел здоровее.


Перед домом я невольно задержался. На полочку у летка в дупляной скворечник с лету сел скворец. Юркий, он быстро выскочил обратно, чивилькнул и полетел опять к лесу. Минут через десять возвратился с новой добычей.

- Любуешься, как строится «мужик»? - посмеялся Петр Федорович с крыльца и подошел ко мне. - Старательная птица! И родину свою любит! Ведь где ни летает зиму в теплых краях, а по весне к нам торопится. Здесь и скворчат выводит... Люблю! Трудящая птица и певчая!

Зайцев постоял, подняв голову кверху и, щурясь от яркого света весеннего дня, спросил:

- А ты, стало быть, так и не дождался весточки от своей перелетной пташечки?

Неожиданный вопрос лесника больно резанул меня по сердцу, бившемуся сегодня так ровно после встречи с Калистратом. Я ничего не ответил. А Зайцев, не обращая внимания на мое молчание, продолжал допытываться:

- Писала, писала осенью (немало я перевозил тебе тех писем-то), поди рвалась молодым сердчишком хоть на край света за желанным, а как залетела зимой в нашу глушь-то да нелюдь, глянула — оно и дрогнуло робкое, обмерло. Вспорхнула да и была такова. Так, что ли, Сергей Данилович?

«Что он издевается надо мной? - вскипело во мне все. - Да какое ему дело, дождался я или не дождался весточки?.. Ну, не дождался! Так чего же смеяться? Что, тебе приятно видеть чужую боль?» - я зло глянул на Зайцева, готовый выплеснуть ему все это.

А тот весело захохотал в ответ.

- Эх, друг ты мой Сережа! - Он привлек меня к себе сильной рукой. - Молчишь, томишься да мучишься, как будто все это не видно со стороны. Все, парень, видно! Все!.. Потому, тоже испытано! - Петр ухмыльнулся и признался мне: - Я, брат, за своей Таисьей тоже повыхаживал, пострадал, бывало! Ох, пострадал!.. Спроси-ка ее!.. Я-то по ней и днем, и ночью сохну. А она и от себя не гонит, и не больно ласково привечает. А приветит — по лицу вижу: о другом страдает, о Калистрате демидовском. Небогатый, а видный он парнем был. Много по нем девок сердцем-то сохло... И ведь дружили мы с Калькой в ребятах, - усмехнулся Зайцев, - а из-за Таисьи дирывались по праздникам... Ох, как дрались!.. Поверишь, кольями! Спасибо, добрые люди разнимали, как петухов! - захохотал Петр и сразу оборвал смех, посмотрел на меня серьезно и открылся приглушенно: - Теперь вот смешно, а заглянул бы ты мне в те поры в душу-то! В ней Калька все рамы повыхлестывал и двери с петель сорвал. Прислушаешься, бывало, - сквозняк свищет. Пусто, как в нежилой избе, без Таи в ней было.

Петр Федорович задумался, вспоминая пережитое, посмотрел на скворца, юркнувшего в леток с новой добычей, улыбнулся ему, трудяге, и сказал, облегченно вздохнув:

- А залетела в эту нежилую избу желанная да домовитая пташечка — сразу, как печь в ней истопили и, скажи, будто хлебушком печеным запахло!.. Она сама, Таисья-то моя, одумалась. Осмотрелась это, посравнила да и поприслушивалась, к кому больше сердце лежит, где больше по нем такое же бьется. Она-то, гляжу, счастлива да радешенька, а я-то больше того!

Петр Федорович встряхнул меня и, как человек, нашедший свою счастливую долю, искренне посоветовал:

- И ты, Сергей, не мятись. Дай осмотреться девке! Да и сам поосмотрись кругом. Дело это большое, навек закладывается. А добрых людей не таись, не сторонись от них. Добрые люди — не враги тебе. Трудно будет — помогут.

«Ну, что ж, поосмотрись, Шура, прислушайся, к кому твое сердце ближе лежит!»


23 апреля.


Отшумели говорливые ручьи по оврагам. Отгуляли по лугам вешние мутные воды Чернушки, вошли в берега. Но течение реки по-весеннему стремительно. Попасть в Черные Тропы нет никакой возможности. Лодок ни у демидян, ни у чернотропцев и в заведении не бывало: Чернушка полноводна только весной, а летом она так мелеет и зарастает, тихая, осокой и пестовником, что в лодке на ней и делать нечего.

- Долго еще продержится весенняя вода? - спросил я Зайцева.

- Неделю, может, полторы, а то и все две: год на год не приходится, - ответил неопределенно Петр, глядя на сваи, торчащие из Чернушки, и что-то соображая. - Воду не переждешь, Данилыч. Надо бы мост строить, - сказал озабоченно.

- Не строить, а восстанавливать, - поправил его.

- Все равно, работы хватит.

- Давай попытаемся поднять демидян!

Зайцев не сразу ответил.

- Трудно... Оно, конечно, попытка не пытка... Тут бы, знаешь, - лесник подмигнул мне с хитрецой, - Червяков подмыть бы чем-то: они верховодят деревней. А уговаривать — гиблое дело.

Смекали, чем «подмыть» богатеев, но так и не придумали ничего. Однако решили побеседовать с демидянами. Народ собрали у Калистрата Репьева. Я спросил, что думают делать мужики с переправой через реку.

- Для своих же детей надо позаботиться, - подчеркнул.

- То верно, надобно, - согласился Степан Червяков и один решил за всю сходку: - Завтра привезем по бревну, свяжем сплоток для тебя, учитель, дадим тебе багор в руки, и плавай со своими школьниками, сколь твоей душе потребно. А спадет вода, опять лавы наладим.

- Знамо, без сплотка не обойтись ноне, - поддержали Степана другие.

Такой выход из положения меня никак не устраивал.

- А если кто-нибудь потонет из ребят, кто будет отвечать?

Бородачи задумались.

- Мост надо восстанавливать, Степан, - подсказал Зайцев. - Сваи целы. Положить на них переводы. А мостинник набросать полдела. В поле пока не вылезешь: сыро. Чернотропцы помогут.

- Их к тому мосту колом, Петрован, не загонишь.

- Где там. От чернотропиков не жди помочи: не тот народ! - зашумели демидяне. - Чужим трудом попользоваться — на то их взять!

Мне обидно стало за чернотропцев.

- А чей труд вложен в постройку школы? - спросил.

- Не говоря, школу они построили.

- Но в этой школе и ваши дети учатся. Кто же тогда чужим трудом пользуется?

Демидянам было нечего возразить.

- Может быть, чернотропцев поднять и мост строить? - съязвил Зайцев. - Сказать им, что ваши ребятишки в их школу без моста не могут попасть. Так то зазорно для вашей деревни будет!

- Нам и без того зазорно, Петрован, что наш мост нас же и уговаривают починить, а сами мы ослепли, вишь, не видим! - подал голос Калистрат и презрительно посмотрел на Степана Червякова.

- Эк, советчик нашелся! - зло огрызнулся за сына Демид. - Не от той ли совести и от деревни откалываться зачал, сума переметная?

Калистрата словно кто подбросил со скамейки. На щеках его выступил яркими пятнами румянец.

- Переметная сума, говоришь? - приступил он к мельнику. - Намекаешь на то, что с чернотропскими мужиками в пай на триер вступил? Бедко стало, что к вам, Червякам, на поклон не пошел ноне, без вашей машины семена отсортовал? Так потому и переметнулся через Чернушку, чтобы и впрямь с сумой по миру не пустили по-родственному!

Аксинья, тоже раскрасневшаяся от волнения и страха за смелые слова мужа, вскочила, потянула Калистрата за полы пиджака назад, на скамейку.

- Переметная, говоришь? - кричал Репьев, не обращая внимания на попытки жены осадить его. - Я бы на твоем месте, Демид, помолчал, раз лишили слова при Советской власте!.. А то я такое скажу, что сразу приумолкнешь, прикусишь его да и проглотишь язык-то!

Аксинья силой усадила Калистрата на скамейку, строго сказала:

- Ты бы тоже прикусил свое трепало, пока не тянут тебя за его!

Демид Червяков, действительно, замолчал и виновато забегал выцветшими глазками по сторонам, ища сочувствия и поддержки. Но мужики, кроме сыновей его, избегали взгляда мельника. Видно было, они сочувствовали Калистрату, но или боялись высказаться в поддержку бедняка, или были чем-то связаны с мельником.

- Грозишь, Репей?.. А чем грозишь? - вскипел Степан Червяков и приступил к Калистрату, вперив в него неподвижный, давящий, холодный взгляд. - Что ты скажешь?.. Нечего тебе сказать про старика, брехун!

- Нечего?! - вскипел и Репьев, отстраняя Аксинью. - Нечего, говоришь?.. Не посматривай так: не из пужливых! - Калистрат презрительно поморщился. - Судим да рядим, как мостишко через речку перекинуть!.. Как подняться миром на такое дело!.. А вот, как вскрылась речка, чем свет поднялись. Небось, от зари до зари в казенном лесу старались, а ночью концы в воду прятали.

- Ты с чего это? - не выдержал Степан, весь побагровел.

- А с того, что ни полая водица, ни темная ноченька не помогли концов-то упрятать! - зло засмеялся Калистрат. - Выдь на Машкину гриву — две ободранных липы, как два голых трупика, на луг вынесло.

- Мало ли чего несет в полую воду! - деланно засмеялся Степан Червяков, стремясь замять опасный спор.

- Ежели про мост решать, так про мост, - вмешался Александр Червяков, все время молчавший в стороне. - И нечего разными наговорами друг на дружку займоваться.

- Про мост дело решенное, построим! - заявил опять за всю сходку Степан и больше для вида спросил: - Так, мужики?

Мужики не возражали, но и особого вдохновения не проявили.

Возвращаясь домой, мы зашли с Зайцевым на Машкину гриву: она недалеко от кордона. И верно, на лугу после спада воды лежали две ободранные липы. Калистрат Репьев не ошибся и в сравнении: они действительно походили на голые посиневшие трупы утопленников.

- Смекаешь? - спросил меня Петр.

Смекнуть было нетрудно. Не понимал я только одного, почему Зайцев не проронил ни одного слова на сходке, когда Репьев так смело «подмыл» Червяковых. Об этом я и спросил Петра.

- С маху такое дело не решают, - ответил он. - Все понятно, а не доказано: в верховье-то хуторов не один. Ломаю вот голову, как лучше воров уличить, и не придумаю. - Зайцев помолчал, удовлетворенно улыбнулся и заметил: - Заговорил Калистрат, допекли рожаки! А начал — не то скажет! Будет дело, Сергей Данилович!


25 апреля.


Мост восстановили всего за два дня. Работали «зло», как выразился Степан Червяков. Меня удивило, почему зло. Я до сих пор не слыхал такой оценки труда. У нас в депо о хорошей работе говорят: «работали дружно», «добро поработали». Но никто это добро никогда не называет злом.

Сколько раз я бывал на деповских субботниках и всегда замечал одно — как бы ни тяжела была работа, если она делалась общими усилиями, приносила радость и удовлетворение каждому участнику ее. Я и сам испытывал это чувство, знаю, как приятна физическая усталость во всем теле, когда возвращаешься вместе со всеми домой. Идя вразвалку, как равный обсуждаешь итоги общих усилий, тепло говоришь о заводиле, который всегда как-то сам выделяется в работе. Ему добровольно, с воодушевлением подчиняются все. Каждый призыв его к единому действию, сдобренный веселой, а иногда и соленой шуткой, подхватывается на лету, и это как-то роднит всех, уравнивает силы.

Был и у демидян свой заводила — Степан. Но вот радости общего труда не было. Демидовский вожак руководил делом умно. И сам он работал вместе с другими ловко и споро. Но как-то не чувствовалось того трудового подъема, дающего радостное удовлетворение людям. Червякову все подчинялись беспрекословно, но подчинялись молча, по необходимости. Понимали его с полуслова, с одного взгляда. Но и во взгляде Степана чувствовалось что-то суровое и властное. В словах — не побуждение равных, а окрик хозяина.

Мы с Петром Федоровичем помогали демидянам и наблюдали за их вожаком. Он видел это и старался показать, какой он опытный работник, умелый руководитель и человек, не лишенный отваги.

Когда положили перевод, достигший с берега до половины речки, и поднимали второй, надо было направить его проухами на шипы свай. Червяков оглянулся в нашу сторону и, пренебрегая опасностью, побежал в сапогах не по временно сбитым плавням над быстро текущей водой, а по скользкому переводу. Мы переглянулись с Зайцевым и не утерпели, улыбнулись, видя эту отвагу напоказ. Не сдержались и некоторые демидяне, прикрыли руками рты.

Когда переводы были укреплены, я хотел было сходить в Черные Тропы, позвать на помощь молодежь настилать мостинник. Червяков запротестовал и опять решил один за всех:

- Не надо, без чернотропиков управимся.

И против его воли никто не посмел возразить. Даже Калистрат промолчал. Но и не одобрил никто решение Степана.

Да, в работе демидян есть действительно что-то недоброе. А Червяков, не подозревая того, сам подсказал: злое начало.

«В чем же это зло?» - старался разобраться я. И опять-таки Степан натолкнул меня на ответ. Под вечер, когда заканчивали устанавливать перила на мосту, он подошел ко мне.

- Хорош мосток получился? - спросил.

- Хороший мост! - похвалил я.

- Червяковы плохо делать не любят! - довольный, засмеялся Степан.

Меня покоробило такое наглое самомнение. «Почему Червяковы? - удивился я. - Червяковых работало трое. А труд остальных демидян? Он совершенно не принимался в расчет, как и их мнение на позавчерашней сходке». Степана же эти вопросы, видимо, не только не занимали, но и не возникали в его сознании.

- Червяковы, Сергей Данилович, привыкли всякое дело вершить хорошо, надежно, - продолжал он развивать свои мысли. - Мост что! Землю возьми, к примеру. Кто ее так унавоживает, как мы? Кто ее так пашет да боронует, как мы? Зерно в ее, матушку, надо положить отборное, одно к одному. Так и делают Червяковы. Зато она и дает им, сколь силы у нее хватает... Власть всем говорит таперича: сей, собирай хлеба, как можно больше! Правильно говорит. Так мы и делаем... Но почему власть голоса-то нас лишает? Как это понять, учитель?

Червяков передохнул и, не ожидая ответа, убежденный в своей правоте, начал выкладывать обиды на Советскую власть:

- Поравняем это дело опять же с землей. Кто над ней больше трудится, тому она больше и дает. И в стране так должно быть. Кто больше для ее хозяйства радеет, тому и почет. На хозяйных людей надо опираться власти! А она против них ополчилась... А вот таким Ополомам да Репьям, которые не то хлеба власти дать, а глядят, как бы у нее урвать поболе, - тем первое слово. Как это понимать?.. Будь моя воля, я бы таких Репьев первых и лишил слова-то да еще сказал бы им: «Поучитесь спервоначалу у хозяйных людей работать, наживите столько добра, а потом хорохорьтесь». Отпала бы тогда охота цепляться к честным людям!

- Плохая опора — твои «хозяйные люди», Степан Демидович! - посмеялся я. - За что же им почет оказывать? Может быть, за то, что во время голода хлеб закапывали в землю да гноили его?

- Правдиво, есть середь нас и такие, - согласился Степан Червяков, видимо, не подозревая, что я знаю что-нибудь о нем. - Я бы тоже лишал их голоса, раз пошли супротив народу, - решительно заявил он.

По Червякову получалось, что он, его отец и брат Александр трудятся для народа. Если они нанимают поденщиков, то, в первую очередь, им дают заработать. Мельницу содержат для того, чтобы те же чернотропцы не ели рожь зерном, а размалывали на муку и пекли из нее хлеб. Демидяне, по его убеждению, не могли бы сами спускать снасти для сплавщиков, если бы он, Червяков, «не вырывал из зубов у других» подряды на это. И те, кому он дает крутить прядки за бесценок, должны быть только благодарны, что кормятся этим. А они, видишь, смотрят волками на своего «благодетеля», завидуют, что он положил себе лишнюю долю в карман, того не понимая, что искать подряды куда труднее, чем выполнять их.

«Вот откуда у тебя неуважение и пренебрежение к труду других, - думал я, слушая защитника «хозяйных людей». Вот откуда и уверенность, что и мост сделали вы, Червяковы, а не все демидяне. И твои однодеревенцы молчат, не смеют возразить тебе».

Демидяне закончили работу, присели на берегу, закурили. Старик Демид и Александр Червяков подошли к Степану. Наша беседа прервалась. «Хозяйные люди» постояли со мной еще немного ради приличия и направились домой. Когда скрылись они из виду, поднялись и менее состоятельные их однодеревенцы. Поравнялись со мной.

- Не пеняй на нас, учитель, - сказал один демидянин. - Ходи, езди теперь смело: не провалишься, на совесть сделали.

- Не для меня, для своих детей.

- Знамо, для себя.

Отсутствие Червяковых сняло с демидян их суровую молчаливость. Лица их оживились, и в разговоре почувствовалась теплота и задушевность.

- На выной год ты бы и нас поучил, Сергей Данилович, - пожелали мои собеседники. - В темноте живем.

- Блудимся, как слепые котята. Только тогда и поймем, что не туда пошли, когда наткнемся на что ни на есть. Так-то и лоб разбить можно, да больно и бедко подчас бывает, - пожаловался Архип Соснин, небогатый, подстать Калистрату, мужик.

Я пообещал с осени обучать и их грамоте.


26 апреля.


Вынужденно затянувшиеся каникулы кончились. Я шел в школу с демидовскими ребятишками. На новом мосту мы задержались. Ребята, как грачи, напали на щепу, набирали ее в подолы рубашек, бежали к перилам моста, бросали в воду и с ревнивым интересом наблюдали, как их «кораблики» подхватывало течением и уносило вдаль. Мне не хотелось лишать ребят такого удовольствия. До урока было еще время. И я следил только за тем, чтобы кто-нибудь из них не вздумал залезть под перила и не ухнул в воду.

В поле ребята то стайкой неслись впереди, то задерживались, привлеченные чем-нибудь. Они первыми увидали:

- Дядя Оверьян пахать начал!

И это прозвучало, как важная новость.

- Рано еще пахать-то, - тоном знатока заявил Коля Червяков, сошел с дороги на полосу и потоптался на ней. - Вон как вязко, а в бороздах жижа одна. - И с осуждением заметил: - У нас тоже Калистрат с умной-то головы в поле выехал сегодня!

В тоне голоса мальчишки, в манере держать себя независимо, значительно, так и чувствовался его отец. Да и суждения-то, видно, были подслушаны у него же. Я заметил Коле, что он мал еще так говорить о делах взрослых людей, да и называть их просто по имени.

- Ты бы сказал «дядя Калистрат», - поправил я мальчишку.

- Репей он, а не дядя! - упрямо стоял на своем Коля. - Цепляется ко всякому, где и не спрашивают. Только тятя скоро отучит его цепляться-то! - пригрозил мельников внук.

- Как бы твоего тятю-лишенца не отучили грозиться-то!

- Осмелел больно!

- Червяк, известно!

- Червяк!.. Червяк!.. Червяк!.. - загалдели разом ребятишки. Босоногие, дразня опрятно одетого Степанова сынишку, они, как и взрослые, выражали свою неприязнь к Червяковым и делали это более открыто и прямо. Но в общей забаве так же скоро и забыли о неприязни. Их внимание привлекли грачи, попрыгивающие в свежей борозде вслед за Маренковым. И мальчишки вместе с Колей понеслись к ним.

- С успехом трудиться, Аверьян Матвеевич! - поприветствовал я пахаря, как раз выехавшего на дорогу.

- Спасибо, дорогой! - Маренков развернул лошадь, запахал шага на три новый пласт, дал лошади отдых и вышел ко мне на дорогу. - Под овес ору, - доложил он, отирая тыльной стороной ладони пот с лица.

- Не рано? Сыро еще.

- Сыровато, - согласился пахарь. - Только в книжке, кою ты мне дал, советуют сев проводить ранний. Мужики спорят: закляснет-де земля, скипится сырая. А я вот решил попытать. Агроном пишет, не врет, надо думать. Я науке верю. Да и в народе присловка такая есть: «Сей овес в грязь — уродится князь», - и спросил меня: Как ты смекаешь, не дам осечку?

Я плохой советчик в этом деле: ни с пашней, ни с севом практически не сталкивался никогда, но книжек по сельскому хозяйству перечитал нынче немало. Вот и сказал Маренкову, что пишут в них о раннем севе.

- О! - обрадовался Маренков. - Ученые, вишь, люди в одно слово твердят: сей-де раньше. Спытаем и мы.

- А как насчет минеральных удобрений, Аверьян Матвеевич? - спросил пахаря. - Ты обещал мне.

- Минерал-то?.. Что ж, попробуем и минерал! - снова пообещал Маренков. - Забросаем делянку им... Забыл, как он у тебя называется.

- Суперфосфат.

- Добро, суперфосфат так суперфосфат. Не зря, чай вез ты из города его целый мешок. Спытаем! - Маренков пообтер с рук обсохшую на солнце землю, достал кисет и спросил: - А ты опять в школу поспешаешь?

- В школу.

- Поспешай, поспешай, - улыбнулся в бороду Аверьян, - а то Ополом работу у тебя решил отбить.

- Как это отбить? - не понял я.

- В сторожа тебе к нему идти доведется: сам он ребятишков-то учить зачал!

- ?!

- Чего дивишься?.. Думаешь, шучу? - уже серьезно спросил мужик. - Посадит твоих школьников за парты и заставляет по очереди читать али задачи решать в уме. А ребятишки что? Делают, раз велят. Намедни заглянул я к нему в школу, бруса попросить топор направить: у него хороший брус, печорский, еще после батька. Ну, зашел в сенцы — двери приоткрыты: тепло теперь. Притаился я за косяком и поглядываю в класс-то. Сидит наш Ополом Иёныч на твоем стуле, пилу на коленях держит и Анютке Устиньиной задачу, как ты нам, задает: «Вот, говорит, - девонька, ты уж большенькая стала, попрядываешь дома. Ну вот, скажем, напряла ты три вьюшки ниток. Мать мотать их почала. Ладно, намотала она твоих трудов двадцать пять чисменок. Вот ты и сочти в уме, сколь тут будет целых пасм и сколь чисменок на новое пасмо останется?»

Ну, девчонка сидит, соображает. Призадумались и другие. А он, Ополом-то, пилу принялся разводить. Отогнет зубок да исподлобья глянет на ребят: не подсказывают ли друг другу. Отогнет да глянет. С тремя зубками управился — Анютка руку подняла. «Али сочла?» - спрашивает. А та смело на весь класс: «Два пасма и пять чисменок». - «Верно! - обрадовался «учитель». - Смело решаешь, шустрая растешь! Передам матере, пущай порадуется!»

Я это, Сергей Данилович, рот рукой зажал, берегусь, как бы не прыснуть, не скрипнуть половицей. А он смело ведет урок.

«Тебе, Санька, така задача, - кажет разводкой на Сергея Смирнова сына. - Тятька твой грабли делать горазд. Ну, и тебя, скажем, стал приучать к своему рукомеслу, дал нож в руки, сказал: «Делай, Санька, пальцы к граблям!» Вот ты и прикинь в умишке-то, сколь надобно тех пальцев для пяти грабель-девятериков» Да так кажинному по задаче и, заметь, все по нашему крестьянскому хозяйству, все так толково, из жизни.

Я его спрашиваю потом, ладно ли, мол, ты, Ополом, за такое дело взялся? Не было бы грехом вреда. А он мне: «Чего тут неладного? Делу обучаю! Чем по деревне-то бегать ребятам али в панки играть, пущай считают!»

Я шел и до самой школы смеялся то над Аполлоном, представив его в роли учителя, то над тем, как остроумно рассказывал Маренков о нашем стороже, удивительно точно копируя его речь, его движения, его, казалось бы, непередаваемое сочетание серьезности и простодушия.

Ребятишки встретили меня на улице радостным криком, наперебой, захлебываясь, рассказывали, что получилось у них с опытами по влиянию света на развитие растений.

Я посмотрел на успехи каждого и пообещал ребятам:

- От опытов на школьном окне мы перейдем к серьезному делу. Нынче заложим на нескольких участках в поле минеральные удобрения и проверим, как они подействуют на урожай. А на будущий год заведем свой парник.

Ничего этого в программе для первого класса нет. А я на свой риск занялся некоторыми опытами со своими ребятами: ведь половине из них по десять-двенадцать лет.

После уроков зашел к Аполлону. Он за срубом новой избы вместе с Василием Хлебниковым и Иваном Рябининым заготовлял дранку на кровлю.

- Долгонько ты куковал за Чернушкой-то, Сергей Данилыч! - встретил меня шуткой Аполлон, приподняв картузишко-блин.

- А что мне было не куковать, Аполлон Ионович, пошутил и я в ответ. - Заместитель в школе надежный остался!

- Не хвалюсь. Однако ни одного дня школа не пустовала! - заявил с гордостью Аполлон. - Кажинное утро по два урока: читали и решали. - Он с достоинством глянул на мужиков. - Не говоря, письмом не займовались: сам не горазд. Руки, вишь, не те, - и вытянул клешневатые кисти.

- Не руки — грабли, - оценил Василий Хлебников.- Имям землю боронить.

Мужики дружно захохотали. Аполлон их смех принял за одобрение и похвастал:

- А вот петь учил. «Христос воскресе» и «Святися, святися, новый Иерусалиме» добро ребята отхватывают! Перед паской кажинный день хором пели. Я ведь на то горазд. Когда попы со святом приезжают в деревню, я с имям по дворам хожу, подтягиваю.

- Ноне попов не жди, Иёныч, - заметил Рябинин.

- А я и не жду, - без сожаления сказал Аполлон.

Я не стал при мужиках разговаривать с Аполлоном о его уроках. А когда те пошли обедать, спросил:

- Зачем ты, Ионыч, взялся не за свое дело?

- А как же, Сергей Данилыч? - удивился и, кажется, обиделся мужик. - Тебя река отрезала от школы. А им, ребятишкам-то, собак гонять?.. Я ведь тоже жалование получаю. Народ может спросить: «А ты на что? Печь весной не топишь. За то, что пол подметешь раз в день, многовато будет таких денег». Вот и взялся. А как же?

- Зачем же ты поповские-то тропари с ребятами разучивал?

- А как же, чай, паска на носу была?

- Намылят мне голову за твою «паску»! Да и тебе спасибо не скажут.

- Так я не сам придумал: матеря попросили, - нашелся сторож. Их и ответ за то.

Ну, что с него спросишь? Глянул на «педагога» в лаптищах, в посконной старой рубахе и латаных-перелатаных портках — и едва сдержался от смеха.

- Не надо было ребят в школу собирать: я их на каникулы отпустил, на отдых, - пояснил Аполлону. - Ты бы избу строил, чудной, или другим чем занялся: у тебя своих дел немало.

- Так я, Сергей Данилыч, в класс не без дела приходил. Ребятишка свое робят, а я свое: пилу ли развожу, лапоть ли плету. Ковыряю кодочигом, а сам слежу, чтобы школьники не баловались, к книге прилежали. Ну, задам вопрос. Пока смекают — опять за дело... Ничего, мужики довольны. Я ведь ни одного малого не обидел, ни-ни!.. Я детишков люблю!


2 мая.


Первое мая прошло у нас бледно и незаметно. Я пытался было собрать митинг, подготовил выступление, но, кроме моих школьников, одетых по-будничному, никто на него не пришел. День выдался на редкость ясный и теплый. Все были в поле, торопились пахать и сеять. Провел с ребятами беседу. Они поиграли и разошлись. И мне стало так обидно за этот день, всегда памятный в городе, что я пришел домой расстроенный. Вспомнил Шуру. «Вот, наверное, кому сегодня весело!» - подумал с грустью и тайной завистью.

Но тому, как прошло у нас в Черных Тропах второе мая, позавидовал бы любой москвич. Это был исторический день для нашей деревни. Талицкие комсомольцы — Олег, Валя, Пшеницын и Вася Червяков — нагрянули к нам с кино. Впервые в жизни такое событие в нашей лесной глуши!

Люди побросали и пашню, и сев, задолго до вечера собрались у школы: многие же не представляли себе того, что «живые картины» нельзя смотреть при дневном свете. Народу стеклось столько из двух деревень, что школа не вместила бы и половины желающих смотреть картину.

- Стемнеет — на улице буду показывать, - решил Олег.

Зайцев и Калистрат подсказали: лучше показывать картину в крытом току Филиппа Сидоровича.

Хозяин тока пытался было протестовать, опасаясь пожара, но его никто и слушать не хотел. Со своими скамейками и табуретками кинулись люди на кулацкий осырок.

- Какую кикимору увидишь в такой потьме? Да тут друг дружку не видно! - дивились бабы.

Но вот закрутили динамо-машину. Ярко вспыхнула прикрепленная к балке электрическая лампочка. Бабы, девчата и ребятишки взвизгнули от неожиданности, замерли. Большинство такое диво видело впервые.

- Матушки-светы, пыли-то, тенет-то сколько! - начали открывать, освоясь.

- Во тьме-то и не видим, чем дышим, - заметил Маренков. - На такое глянуть — и то денег стоит! - рассудил он.

- Да, одним словом, просвешшенье! - важно поддержал его Аполлон, щегольнув новым вычитанным словом.

- С такой бы лампой в головы нам забрести. - вздохнула Тапериха. - Тоже, поди, тенет этих тьма-тьмущая!

Вдове никто не возражал. Да и возражать было некогда. Лампочка, на которую никто не дул, вдруг под визг баб погасла. На белое полотно, натянутое на стену риги, лег световой квадрат. Потом потемнел он, и на нем появились слова.

- Красные дьяволята, - прочитал Олег.

Буквы исчезли, и перед пораженными зрителями развернулись картины боевой жизни. Люди в них двигались, что-то говорили друг другу. Что говорили — не слышно было. Но содержание их слов передавали надписи. Олег читал их выразительно, диалоги даже в лицах, и события, показываемые в картине, приобрели глубокий смысл и значение. Зрители замерли, затаили дыхание.

Валя села рядом со мной, настроила гитару и заиграла вальс «Дунайские волны». Этим вальсом всегда начиналось сопровождение любой кинокартины в нашем железнодорожном клубе. И мне невольно припомнилось, как мы с Шурой сидели на галерке и не столько смотрели картину, сколько тихонько разговаривали о своем, только нам дорогом, грустили и радовались, слушая музыку.

- Валя, сыграй «Шантеклера»! - попросил я. - Мне нравился этот вальс сам по себе и дорог был тем, что тоже связан со светлыми воспоминаниями.

Валька охотно исполнила мою просьбу. Потом перешла на другой мотив, тоже любимый мной. И дальше, что бы она ни играла, - все было мило и дорого мне, все напоминало недавние дни, точно она читала между надписями на полотне, что творилось у меня на душе.

«Она опять смеется надо мной! - шевельнулось в мозгу подозрение. - Опять хочет разбередить рану, которая без того кровоточит». Но глянул на Валю — нет, она не смеялась. Она перебирала струны, свободно скользя по грифу рукой, и я видел в свете луча от киноаппарата, грустила о чем-то своем. Мне показалось, Валя была так углублена в свои невеселые думы, что едва ли видела картину.

Кино кончилось, когда догорала заря. В Талицу ехать было поздно. Я пригласил всех таличан на кордон. Они охотно согласились. Зашел к нам и Калистрат Репьев. Мы все поужинали в избе Петра Федоровича. Я предоставил Вале в полное распоряжение свою избушку.

- Не скучай, - пошутил, - не одна остаешься: с тобой будет «живая душа».

Котенок, заслыша, что речь идет о нем, спрыгнул с печи и начал соваться мне в ноги, ласкаясь.

- Ой, до чего хорош! - оживилась Валя, взяла котенка на руки и прислонилась к его мордочке щекой, погладила. - Вот не представляла тебя, Сережка, таким тихим котеночком! - засмеялась она.

- Почему котеночком?

- Да вашему брату, мальчишкам, возиться с котятами как-то и не к лицу!.. Как тебе в голову пришло завести его?

- А мне, Валька, и не приходило. - Я рассказал ей, как попал ко мне котенок, и признался: - А теперь привык к нему, к «живой душе».

- Живая душа! - задумалась Валя и снова загрустила. - Да, живой душе иногда бывает так одиноко, так больно, так... - Валя вздохнула и не кончила. Она помолчала и попросила меня: - Ты иди-ка, Сергей, мне хочется одной побыть.

Я вышел, постоял на крыльце. «Что с Валей? - никак не мог понять. - У нее что-то случилось... А как спросишь?.. У человека своя беда, своя боль... А я так нехорошо подумал тогда о ней! Прости меня, Валька, прости, друг!»

Пришел в избу Зайцевых — Вася Червяков и Пшеницын лежали на разостланном в кути тулупе. Петр с Калистратом примостились около них, сидели, подобрав под себя ноги. Все четверо мирно беседовали. Я прилег на оставленное мне место.

- Как живется-то, Васютка? - сочувственно спросил Репьев.

- Да лучше, чем дома, дядя Калистрат, - чистосердечно признался парень. - Теперь я вольная пташка, по своему разуму да по своей совести живу. Зимой в лесу заработал долю немалую. Сейчас на свивке плотов тружусь.

- Тяжело, поди: молод да жидковат еще?

- А я по силам работаю: никто за плечами с окриком не стоит. Читаю вольно и с народом дружен. Люди косо не посматривают, как допрежь. Жалеют мужики.

- А ты бы, чудак-рыбак, потребовал свою долю от отца-то: чай, не зря на него горб гнул, как батрак, с малолетства, - посоветовал Калистрат.

- Не хочу я с ним и с его добром связываться, - сразу помрачнел Василий, - не по людски все нажито у него.

- То верно, Вася, - согласился Репьев, черны дела твоего батька и братовей, хоша и в светлых избах они живут. - Калистрат задумался, перевел взгляд с Василия на хозяина дома и признался: - Я ведь не зря тогда на сходке-то воспылал, Петрован. И теперь скажу: долго еще им в лесу хозяиновать, как дома? Он, лес-то, чай, наш, народной! И за него, друг ты мой Петя, на гражданской войне мы сражались! Губят вороги липы почем зря... Поди, опять мочажин двадцать заложили.

Зайцев внимательно слушал Калистрата и что-то соображал, морща лоб.

- Ты прямо скажи, Калистрат, примечал, что ли, где их мочажины? - спросил он, наконец.

- Вот то-то нет... Да и опасно примечать-то: попадись-ка им в таком разе в лесу на глаза, особливо я! Упетают!.. У них рука не дрогнет! - Калистрат вздохнул сокрушенно. - Нет, не примечал.

Мужики замолчали. Мы тоже не нарушали тишины. Василий лежал вполоборота ко мне, подперев голову рукой. Лицо у него было спокойно, сосредоточенно. Но бледность, погасившая здоровый румянец, выдавала глубокое внутреннее волнение парня. Ведь речь шла не о ком-то постороннем, а о преступлениях его отца и братьев. Может быть, родственные чувства зашевелились вдруг в его душе, вступили в борьбу с его комсомольским сознанием. Но этот поединок длился недолго. Василий сел, и щеки его вдруг запламенели так, что парню стало жарко: на лбу выступили росинки пота.

- Червяковских мочажин и не приметишь, дядя Калистрат, - сказал с хрипотой Василий: знать, в горле у него пересохло от волнения. - Каждый год в разных местах закладывают... и не там, где липу свежуют... Следы за собой заметают умело... Однако есть приметы, по которым... и Василий рассказал об этих приметах, понятным старожилам лесным, а для меня совершенно неясным. - Только ты, Петр Федорович, сам не насыкайся искать мочажины: следят за каждым шагом твоим. И ежели подозрение, по пятам за тобой идут, когда ты в обходе. И меня с собой важивали, а вот ты об этом и не знаешь, что я, как враг, за тобой ходил.

Василий посмотрел на изумленного лесника и еще раз предупредил его:

- Тут дело сурьезное, осторожное!

В избе опять воцарилось молчание. Василий обхватил колени руками и что-то трудное соображал, насупив брови.

- Давай-ка, дядя Калистрат, подадимся мы с тобой на пару в липняки! - решил, наконец, он. - Только ночью выйдем, тайно.

- То дело, Вася! - ухватился за поданную мысль Репьев.

Петру Федоровичу тоже понравилось предложение Василия. Поддержанные лесником Калистрат и Василий договорились, когда им лучше встретиться, как подать друг другу знак.

Я так и не мог уснуть в эту ночь. Сначала задумался о Василии, решительно порвавшим с родным домом. И Валя меня беспокоила. Как хорошо мы дружили! И эта дружба всегда приносила мне радость. Было как-то легко на сердце, когда знал, что есть у тебя человек, с которым всегда можешь поделиться открыто. А теперь Валя замкнулась, словно отгородилась от меня. И мне после памятной встречи на лыжах, после того, как дурно подумал о девушке, что-то мешало откровенничать с ней. А спросить, что Валю тревожит, даже язык не повернулся. Долго я так лежал и думал, думал все об одном и том же.

В окнах зарозовела заря. Мои соседи со вкусом похрапывали. Василий лежал на спине, скрестив руки на груди. Он чему-то улыбался во сне. Верно, не темные дела отца и братьев снились парню, а что-то хорошее. Я тихонько поднялся, оделся, накинул на плечи брезентовый плащ Петра и вышел на улицу.

Боже мой, я еще никогда не видел такого чуда! Не представлял, как прекрасно у нас на севере раннее утро весной! За небольшим польком у кордона, куда ни глянь, все лес и лес. Ветки деревьев еще голы. Но кроны осин и берез на фоне порозовевшего неба уже гуще от набухших почек. Вот так и чувствовалось, скрыта в них неудержимая сила, готовая не сегодня-завтра прорваться буйной зеленью. Даже мрачные ели стали светлее. Они словно подобрели с наступлением весны.

Над притихшей Чернушкой курился легкий туман. Не слышно было говора ручьев: угомонились, замолкли. Зато птицы завели в лесу такой разговор, так бы вот и слушал их без конца!

Прошел к мосту, оглянулся и — ахнул. В нашем доме окна пылали пожаром. На них невозможно было смотреть. Точно не сзади, за лесом, а под тесовой крышей кордона ночевало солнце и теперь просыпалось для неутомимой работы до самого заката.

Я зажмурился и отвернулся, облокотился на перила моста и стал смотреть в Чернушку. Вода в ней резко спала и была не мутная, как в половодье, а чистая, прозрачная. У берегов начинала зеленеть осока. Около нее просматривалось илистое дно. Вот выплыла на мель небольшая стайка рыбешек. Они начали принюхиваться к илистому дну, и наверх побежали бисеринки пузырьков, лопались на поверхности воды, расплывались небольшими кругами.

- Любуешься, Сережа?

Я дрогнул от неожиданности. А Валя поерошила мне волосы и посмеялась:

- Пуглив что-то стал, чернотропец!

Она облокотилась рядом со мной на перила, и мы молча стали наблюдать за шустрыми рыбешками.

От воды веяло утренней свежестью. Валя в одной кофточке передернула плечами. Я снял плащ и осторожно накрыл ее. Валя взглядом поблагодарила меня и снова устремила его вниз, на реку.

Долго мы так стояли. Мне тоже в одной рубашке стало свежо. Валя заметила это и предложила:

- Стань, Сережка, ближе! - и накинула мне на плечи половину плаща.

Плечо и рука у Вали были горячие-горячие. Мне сразу стало жарко.

Сверху по реке плыло небольшое бревно. Ничего в нем примечательного не было. Но мы с Валей внимательно следили за ним, пока оно не ударилось торцом в сваю. Течением неторопливо развернуло его поперек реки и приперло к сваям. Вода, набегая на преграду, тихо заворковала.

- Грустишь, Сергей? - осторожно спросила меня Валя.

Я честно признался, что мне действительно грустно. Валя вздохнула, смотря на реку.

- Что пишет Шура? - первой нарушила она молчание.

Я ничего не ответил ей.

Слева из-за бани вышли к реке гусь и гусыня, спустились с берега и поплыли.

- Как два кораблика ! - залюбовалась Валя.

- А тебе Шура пишет? - спросил я.

- Давно не получала.

Мне хотелось спросить, как давно, но что-то мешало сделать это. Я ждал, что Валя сама скажет: не зря же первой спросила о письме. Но она молчала, смотря на гусей. «Нелегкая принесла их в такую рань!» - досадовал я. Мне хотелось схватить что-нибудь и запустить в них, спугнуть непрошенных гостей.

- Сережка, что ты нервничаешь? Плащ с меня совсем стащил! - усмехнулась Валя и натянула полу себе на плечо. - Тоскуешь? - вкрадчиво спросила она, помолчав.

- Ну, тоскую!.. Ну, мучусь!.. Ревную!.. Чего ты хочешь, Валька, от меня?.. Мне без того тошно! - не выдержал я: вскипело во мне все, выплеснулось через край, и сразу стало стыдно за свою невыдержанность. - Валя, прости! - схватил ее за руку. - Но не мучь, скажи честно, знаешь ты что-нибудь о Шуре?.. Она писала тебе? - спросил в упор. - Что ты молчишь?.. Ты же знаешь все!

Валя движением плеча сбросила плащ и резко повернулась ко мне:

- Да, я знаю: тебе тяжело... Очень тяжело!.. Но и мне не легко, Сергей! - Валя побледнела, глянула мне в глаза с обидой и упреком. - Но я никогда не срывала на тебе свою обиду! А я, может быть, еще... несчастнее тебя!.. Ты об этом подумал хоть раз? - у Вали покривились, задрожали губы. - Хоть ненарочно?.. Хоть случайно?.. Эгоист!

Она глянула с осуждением на меня и, подавив рыдание, бросилась к кордону.

Я, как оглушенный, стоял на мосту.

Минут через пять, вся в слезах, закусив губу, Валя проскакала мимо меня верхом, отчаянно нахлестывая лошадь.


5 мая.


«Эгоист. Верно, эгоист! Обидел, довел до такого состояния и не бросился верхом же вдогонку? Не добился прощения: свое горе ослепило — чужого не видел!.. Валя!.. Валюшка! Что с тобой?.. Что стряслось у тебя, друг мой единственный, искренний, верный?.. Потерять и тебя в такую минуту — катастрофа! Катастрофа!» - стучало у меня в висках. Я спешил на Серке в Талицу, не разбирая дороги. Серый то взмывал на мостинник, то проваливался в топкую грязь в проломах его. И я едва удерживался на нем.

«Как же Валя-то ехала одна?.. Скотина я! Скотина!» - не щадил себя и стискивал зубы до хруста в скулах.

Серко, тяжело дыша, ворвался в Талицу. Я вбежал на крылечко Валиной половины. Дверь была на замке. Хозяйка сказала: «Ушла куда-то сразу после уроков Валентина Николаевна». Сбегал в читальню, в сельсовет, к Олегу, к Пшеницыну. Вали нигде не было. Ждал допоздна и домой вернулся ни с чем, разбитый, словно измолотый весь.


7 мая.


Вали не было дома ни вчера, ни сегодня. Она не хочет встречаться со мной.

«А ты чего хочешь? Чего добиваешься от нее? Прощения?.. Ведь ты же видишь, что Валя знает что-то большее о Шуре, чем ты! И тебе хочется выведать у нее!.. А до ее горя тебе нет никакого дела!.. Эх, Сергей, Сергей!.. Верно, эгоист ты!»


13 мая.


«Точка!.. Дальше так нельзя! Я должен знать все до конца и отрубить, отсечь один раз, с маху отсечь! Пусть задохнусь от боли, пусть сердце замрет, остановится, чем постоянная сосущая боль в нем, не дающая ни заснуть, ни забыться.

Как мне раньше-то не пришло в ум, еще по зимней дороге доехать до Воздвиженского, узнать у Шуриной матери правду? Тогда это было легко сделать, а теперь...»

Я то скакал на Серке бором, то барахтался вместе с ним в болотах, рискуя и его, и своей жизнью. До реки с трудом добрался к вечеру. Серко тяжело дышал. Кожа на его груди нервно вздрагивала, и с морды падали на землю густые хлопья мыльной пены. Я обмыл его в реке и оставил в деревушке у старика в крайней избе. Внук его, подросток лет пятнадцати, перевез меня за двугривенный на другой берег и показал, где живет учительница Анна Семеновна Цветкова.

Дом ее был как раз против нашего причала. Я взбежал вверх по осыпающемуся под ногами обрыву, постучал в калитку покосившихся ворот. Мне открыла женщина в сером стареньком платье. Держа под мышкой петуха, она при виде меня отступила со страхом. Я глянул на себя: сапоги мои, штаны, пиджак — все было заляпано грязью. От кисти правой руки сбегала змейкой к ногам нагайка.

- Простите... болотами... пробирался, - сказал в оправдание, с трудом дыша после быстрого подъема в крутую гору. - Вы... вы... Анна... Семеновна... Цветкова?

- Да, я, - ответила женщина, ловя рукой дрягающуюся лапу петуха. - Вот повадился на чужом дворе ночевать, домой, к своим курам, несу, - сказала она мне зачем-то и улыбнулась.

«Да у нее и улыбка Шурина! Тот же склад тонких красивых губ, те же голубые глаза в длинных ресницах. И волосы те же: густые, с пробором, только седина в них первым инеем».

Все мои тревоги в одно мгновение отлетели прочь.

- Что с Шурой?.. Здорова она? - спросил с надеждой и, прочитав во взгляде Анны Семеновны недоумение, пояснил, сбиваясь от смущения: - Я... школьный товарищ ее... Не пишет давно...

- Шура-то?.. Здоровехонька! - сразу расцвела, помолодела Шурина мать. - Да вы проходите! - засуетилась она, не зная, куда деть петуха. - А ты, бездомник, - сказала она ему, - не хотел на свой шесток, сиди пока тут, - и посадила его на завалинку.

Я вошел в небольшой дворик. Оживающая по весне черемуха да две рябины у изгороди. Помолодевший лужок возле них и почерневший от времени стол да скамейка, сделанные, наверное, еще до войны Шуриным отцом. Вот и все. Но я переступил в калитку со стесняющим грудь волнением: здесь еще девочкой играла Шура! За этим столом, как она рассказывала, прошлое лето готовилась в вуз, писала мне письма. Все, все здесь напоминало о ней!

Мы сели с Анной Семеновной за столик под черемухой.

- Здоровехонька моя москвичка! - радовалась женщина. — Спасибо вам, не забываете ее!

По счастливой улыбке, по довольному взгляду Анны Семеновны, по теплому тону ее голоса я понял, что с Шурой все благополучно, и меня ждет только радостная весть о ней. У меня замерло сердце от счастья. Мне хотелось обнять Шурину мать, как родную и припасть головой к ее плечу.

- Удачлива моя девочка! - делилась радостью Анна Семеновна. - Замуж вышла! За хорошего человека! Он, нынче, Виктор-то Александрович, кончает институт и остается работать в нем. А Шура и дальше учиться там будет.

Я вскочил, выметнулся в калитку, побежал за село, к гумнам. Бросился на одонье копны соломы и зарыдал.


16 мая.


Жизнь — самый лучший лекарь. Нет такой душевной боли, от которой не излечила бы она человека. Недаром говорят: «Жизнь калечит, жизнь и лечит». Но какие страшные бывают лекарства у жизни!

Только прискакал из Воздвиженского — в избу Зайцевых ворвалась Аксинья сама не своя.

- Петрован, Калистрата трое суток из лесу нет! - и опустилась на скамейку бессильная, бледная, как полотно.

- То бывает, Ксюша, я сам по трое суток по даче гуляю, - успокоил Петр Федорович бабу. - Придет! Имей терпение.

- Сердце вещает, беда!- со страхом призналась Аксинья. - В ту же ночь, как ушел мужик с Васькой в лес, и Червяки тайно снялись из дому. Сутки всех троих в деревне не было.

Зайцев присел к Аксинье, уговорил ее идти домой, не волноваться, а сам вместе со мной — в Черные Тропы.

- Не ладно, то не ладно, Данилыч! - не раз он высказывал по пути свою тревогу.

У меня тоже сердце чувствовало беду. Без особого шума и огласки мы дали знать Маренкову, Хлебниковым, Аполлону, Дымкову, Рябинину. Мужики по одному вышли в лес и уж там собрались вместе с Зайцевым. Ванюшка Кошулин ускакал верхом в Поречье к Федору Лукьяновичу. Поиски оказались безрезультатными.

На следующее утро, чем свет, мы с Петром поспешили в Демидово узнать, не возвратился ли Калистрат. В избе были только одни ребятишки.

- Где мать? - спросили Павлушу.

- Вчерась еще тятю ушла искать, - ответил мальчик и заплакал навзрыд. Заревели и две младшие сестренки его.

Попросили соседку Репьевых посмотреть за ребятами, а сами — к Червяковым. Всех троих нашли в кузнице, за деревней. Степан лениво покачивал рычаг мехов. Александр калил лемех в горне, держа его клещами. А Демид стоял у наковальни просто так, без всякого дела. Видно было, что Червяковы, расчетливые во времени, были заняты не клепанием лемеха. Да и лемех-то торчал из горна какой-то старенький, бросовый. При виде нас все трое значительно переглянулись. Демид деятельно засуетился, зачем-то взял кувалду в руки. Александр, видя оплошность старика, выхватил лемех из горна на наковальню, взмахнул рушником и строго бросил нам:

- Поберегись!

Брызнули искры из-под рушника.

- Стой! Бросай это дело! - остановил Петр.

Кузнец сунул лемех обратно в горн.

- Лемешком занялись? - недобро усмехнулся лесник. - А знаете, где ваш Васька?

- Зачем нам знать?.. Нам знать про то не положено: не в семье, своим умом живет наш Василий Демидович! - враждебно глянул на нас мельник и зло усмехнулся. - «Где Васька! Где Васька!» - передразнил.

- Ты не смейся, Демид, как бы слезами не умыться? - строго глянул Зайцев на старика. - Трое суток из лесу нет парня!.. Он тебе сын!

- Васька на свивке, сказывали мужики, - вмешался Степан.

- Вот и мне Филипп Сидоров передавал: на плоту-де идти излажается, - ухватился старик за подсказанную сыном мысль и уже миролюбивее: хоша и не в дом, а трудится, не балбесничает: и то отрада родителю!

- Ты не уводи в сторону, «отрада»! - оборвал Демида Зайцев. У него кровь приступила к лицу, но сказал он сдержанно: Василий ушел с Калистратом в лес, и обоих трое суток нет обратно. Понятно тебе это?

- Трое суток! - всплеснул руками старик, как будто услышал об этом впервые. - Трое суток!.. То неладно, беда! - испугался и к сыновьям: - Искать, искать надо парня!.. Степан, Александр, что стоите?.. Что стоите-то, я спрашиваю?

Сыновья мельника забеспокоились. Александр скинул кожаный фартук.

- Побегли, Степка, скореечка! - бросил он брату, снимая с гвоздя в стенке замок от кузницы.

Но подоспевший милиционер из Поречья распорядился иначе.

- Пусть один старик идет вместе с народом. А вы здесь останетесь! - приказал он Степану и Александру, запер их в кузнице, поставил охрану из пришедших с ним чернотропцев и пообещал: - Распоряжусь насчет поисков, допрашивать их стану.

На поиски поднялось человек сорок, разбились на три группы. Я попал вместе с Зайцевым, Маренковым и другими чернотропцами и демидовскими мужиками. С нашей группой пошел и Демид.

- Ой, беда, ой, беда нонче с молодыми-то!.. Беда!.. - охал и жаловался по дороге к лесу старик. - Все своим умом, своей волей жить норовят... А умишка-то своего не хватает на весь день, нет его, зелено!.. Ну, зачем нелегкая в лес бросила дурака?.. Зачем?.. Заблудился али утоп в болоте где ни на есть с другим дураком, прости господи, а родитель страдай, пекись о ём сердцем-то!.. Откололся, а жаль непутевого: своя кровь!

Мужики шли полем молча, сурово потупясь. Никто и словом не выразил сочувствия «убитому горем» родителю. В лесу Зайцев решительно приступил к Демиду:

- Веди прямо туда, где упрятали Калистрата с Василием!

Старик побледнел, отступил, перекрестил лесника:

- Христос с тобой, Петрован!

- Не крести, я не нечистая сила! И богам твоим не верующий! - сурово оборвал Зайцев. - Веди напрямик к месту! - Он скинул централку с плеча и взял на изготовку. - Ну!

- Бей!.. Клади на месте! - замигал Демид. - Бей — легше смерть, чем такое!.. Отцу?! - старик вымигал слезу, размазал рукой по щеке.

Петра Федоровича не тронули слезы мельника.

- Веди к своим мочажинам! К новым, к нонешним! - потребовал он.

- Каки мочажины?

- Веди, не оглядывайся!

Демид потоптался, пошел вперед, бормоча:

- Каки мочажины?.. Разве кто за Дальней падью заложил?.. Веди. Ты ведешь!.. Ну, веди: твоя воля! Веди: сам все тропы лесные знаешь!.. Веди!

- Не ломался бы ты, Демид, как Парамонко-дурак: не на игрище! - возмутился Маренков. - И не прикрывайся дуростью, не к лицу. Перешагнул — веди прямо. А не то весь лес пройдем скрозь — туда же выведем!.. И не то дивно — ломаешься, дивно — как кровь сына в тебе не вопиет!

Демид замолк, зашагал впереди быстрее. Прошли лесом версты три. Мы с Маренковым замыкали цепь по тропе. Впереди поотстал, поджидая нас, демидовский мужик Архип Соснин.

- Уводит мельник в другой конец леса, - решился, открыл он. - За Дальней падью Червяковы никогда мочажин не закладывали... Лишо за ней, за падью-то, хутор Выползово. Слых есть — выползян ноне наймовали Червяковы липу свежевать. Подсказать могут...

Архип намекнул даже, кого спросить. У нас с Маренковым возникло подозрение, что мужик и сам знает, где червяковские мочажины, но опасается открыто сказать. Мы не стали допытываться, чтобы не испортить дела. Сообщили Петру Федоровичу.

- Добро! - сказал он. - Поспешайте с Сосниным на хутор. Я Демида оставлю в пади с мужиками — подбегу к вам.

В Выползове никто не сознался, что работал у Червяковых. Да и кто объявит себя соучастником самовольной порубки. Ведь речь идет не об одном-двух деревьях, увезенных для хозяйства. Загублено не меньше сотни дерев, ободрано и спущено в реку. Ночью полая вода Чернушки унесла голые стволы невесть куда, ищи-свищи. Кто признается: не пойман — не вор! Зачем самому голову в петлю совать? Однако, хуторяне наветку дали:

- Был слых: в Липовой гари старались демидяна.

До Липовой гари от кордона было пятнадцать верст, а от Выползова все двадцать пять. Только к вечеру мы стали подходить к ней. И чем ближе она становилась от нас, тем больше Демидом овладевало беспокойство. С полпути он стал жаловаться на усталость.

- Нет сил, мужики, ноги одубели!

- А у нас они полегшали? - сурово в ответ ему. - Твово сына ищем, иди! Не можешь, на карачках ползи!

- Стар я! - взмолился Демид.

- А ежели о сю пору твой сын остатний вздох испускает?

Демид брел дальше, все больше запинаясь о корни. Перед самой Липовой гарью он ухватился за молодую березку у тропы и осел.

Впереди, совсем близко, расколол тишину раздирающий душу вопль. Словно нож вонзили мне в сердце. Я едва передохнул.

Зайцев, Маренков, мужики ринулись бегом на крик. Двое подхватили Демида под руки, поволокли вперед. Я обогнал их и пустился вдогонку за мужиками. Недолго бежал, минут пять. Но и за эти считанные минуты чего не успел передумать! Был ко всему готов. Но то, что ожидало меня впереди, было сверх всякого представления.

Подбежав к окаменевшим в ужасе мужикам, я не сразу понял, что произошло. На земле, у ног стоящих, лежала навзничь, как мертвая, Аксинья. Зайцев первым опомнился, сорвал с головы картуз, зачерпнул им из ямы под выскирем воды и начал поливать бабе на лоб. Я поднял голову вверх — и у меня задрожали ноги. Калистрат и Василий были распяты. Убийцы их и тому, и другому просунули через рукава наглухо застегнутых армяков по длинному колу и концы кольев положили на сучья деревьев. Распятые повисли над землей. Оба они, избитые, видимо, долго мучились. Василий был в сапогах. У Калистрата одна нога в лапте, другая босая.

Мне стало дурно. Маренков отвел меня в сторону и посадил на пень.

Мужики подволокли Демида, поставили на ноги.

- Радуйсь, Июда!

- Не виденье, по гроб не открестишься!

Демид отшатнулся, истошно закричал, как под ножом:

- Васька, не гляди так!.. Не скалься!.. - Упал на колени, ткнулся лицом в землю, взвыл: - Сам виноват! До чего отца довел?.. О господи, все в дому разорят!.. Все!.. Все!.. Жизни решат за тебя, блудный сын!.. А-а-а-а!

Вопли Демида были до того дики, кощунственно ужасны, что мужики попятились от убийцы. Маренков отошел от меня, как чумной, к стволу липы, обнял его рукой и уронил голову.


18 мая.


Похороны вылились в невиданную в лесной глуши политическую демонстрацию. Без объявлений, без зова стеклась на них вся волость. И не новшество гражданских похорон привлекло в Черные Тропы столько людей — беспощадная схватка старого, уходящего, с новым.

Прибыли все руководители волости во главе с Федором Лукьяновичем. Прискакал верхом сам Михаил Лаврентьевич Пуртов из города. А вслед за ним, вместе с духовым оркестром, пришли от Поречья пешком мой отец с Николаем Васильевичем Губиным. С ними прибыло человек двадцать железнодорожников.

Ни у кого из крестьян и мысли не возникало, чтобы павших жертвой кулацкой расправы хоронить по-церковному: не вязалось одно с другим. Задумались только над тем, где.

- На Курганчике! - подсказала вдова Устинья Наумовна. - Песочек на нем, доле не сгниют, сердешные!

Курганчик — холм на пути из Черных Троп к кордону. От него дорога к мельнице Демида. И кто бы ни ехал, ни шел на нее, не мог миновать Курганчика.

- Верное место! - поддержал Аверьян Маренков. - Всяк шапку скинет, мимо идучи, честь воздаст погибшим да на жизнь оглянется.

На высоте, у братской могилы, поставили два гроба, обитые кумачом. Михаил Лаврентьевич взошел на Курганчик. Люди замерли. Вдова покойного Калистрата, бессильно повисшая на руках у баб, только судорожно ловила ртом воздух. Трое малышей впереди нее онемели от страха. Валя глянула на них и побледнела. Я подхватил ее под руку.

Михаил Лаврентьевич говорил недолго, но страстно. Я вначале пытался слушать его — слова не доходили до сознания, настолько я был потрясен всем, что произошло на моих глазах. Не было ни икон, ни попа в ризе, ни тягучего колокольного звона, но головы сотен мужиков обнажены. Бабы в черных платках, повязанных по-старушечьи, низко. Лица у всех суровые, строгие.

Стоящие против меня Маренков, Аполлон, оба Хлебниковы, Кошулин насупили брови, потупились. Вот Аполлон поднял голову, глянул на оратора. В голубом его взоре, всегда добром, ласковом, засверкала сталь. Клешнястыми ручищами он скомкал выцветший картузишко. Василий Хлебников зажал в кулаке не только бороду, но и подбородок. Губы у него страдальчески перекосились. Немолодое, красивое лицо Устиньи побледнело до синевы и словно окаменело. Большое, тяжелое горе навалилось на тысячную толпу, ссутулило и придавило в ней каждого.

И я, подавленный вместе со всеми, смотрел на стоявший вокруг холма народ, и все во мне дрожало. На какое-то мгновение ожили в памяти недавние обиды на Шуру, на жизнь, припомнилась размолвка с Валей — и все растаяло, как дым на ветру. Мелкими, ничтожными показались мне все мои страдания. И та широкая дорога в светлое будущее, вся в цветах и залитая солнцем, какую мы прокладывали с Шурой в пылком воображении, показалась мне наивной, детской мечтой. Суровая жизнь вела иным путем и топтала наши цветы.

- Ни к сыну, ни к брату кулаки не знают пощады! - напомнил о суровой действительности Пуртов. - так поступают враги народа с теми, - повысил он голос, - кто с черных троп нужды и горя выходит на светлый, широкий путь новой жизни!

Оратор смолк на минуту.

- Но, товарищи, не зря отдали жизнь недавний боец гражданской войны Калистрат Иванович Репьев и комсомолец Вася Червяков! - голос секретаря укома окреп, зазвенел. И люди, слушавшие его, подняли головы, ободрились. - Недалеко то время, когда в деревне не будет ни мельников Демидов, ни их жестоких сыновей. Владимир Ильич Ленин указал нам путь к этому прямой и верный! - и Михаил Лаврентьевич с вдохновенной силой и задушевностью, как он хорошо умел это, рассказал о ленинском пути перестройки всей нашей жизни.

- Вы, дорогие товарищи, - протянул секретарь руку к лежащим под белыми покрывалами, - отдали жизнь ради этого светлого будущего!.. Вы пали в борьбе с врагами народа! Народ не забудет о вас!..Вечная вам память, герои!

Тяжелые скорбные звуки похоронного марша повисли над тысячей обнаженных голов и тяжестью своей склонили их.


22 мая.


Позавчера закончился учебный год. Мои ребята, плохо посещавшие школу во время сева, последние дни являлись все: на них не лежало больше обязанности ходить в поле за бороной.

Мы отправились с ними в лес, наломали там пихты, надрали дерябы, как называют здесь мох-плаун, наделали венков и возложили их на могилы погибших. Сошли с Курганчика и молча стали внизу.

Я посмотрел на примолкших ребят. Выросли они за эту зиму. Последние события заставили их рассуждать не по-детски серьезно.

- Памятник им надо поставить! - нарушил молчание Саша.

- Знамо надо, - поддержал Ваня Хлебников, - и написать на нем, за что дядя Калистрат с Васильем головы свои положили, чтобы знали все и не забывали! - подчеркнул он.

- И поставят! - заявила Таня Маренкова. - Тяте сказывал тот дяденька-то из города, что говорил на похоронах, закажут-де памятник-то.

Отец гостил у меня три дня, до окончания учебного года. Двадцатого мы тронулись с ним верхом до Талицы. В Талице присоединились к нам Николай Васильевич с Валей, и тоже верхом. Наши вещи вез сзади Захар Пшеницын.

В Поречье нагрянули к Никанору Северьяновичу. Он был очень рад, что мы с Валей не забыли о нем. Да и с нашими стариками он по-братски обнялся. Знал их раньше.

- Подводы для вас чем свет будут, дорогие гости! - заверил он нас. - Умойтесь с дорожки, а я в село добегу.

- Не выдумывай и не беспокойся, Северьянович! - остановил отец хозяина.

- Нет уж, побеспокоюсь, не мешай, Данила! - отрезал Никанор Северьянович. - Не мной это выдумано — гостей угощать.

Хозяин скоро возвратился. Мы сели ужинать. Старики наши подняли за добрую встречу. Никанор Северьянович налил и нам с Валей водки. Но мы отказались.

- Не неволю, - отступил хозяин. - С вашими отцами подниму бокал за вас, за твердое ваше слово, Валентина Николаевна и Сергей Данилович! Правдиво сказали осенесь, что последняя ось в Чернушке поломана. Спасибо вам, верные люди! И вам также, рабочий класс: хороших детей вырастили!

Никанор Северьянович, захмелев, так начал расхваливать нас, что нам с Валей стало неудобно. Мы извинились и пошли погулять в село.

В Поречье все готовилось к ночному покою. По пыльной дороге шло стадо сытых медлительных коров. Над поповским садом с криком кружились галки, выискивая себе пристанище на ночь. Голуби один за другим влетали в слуховое окно колокольни.

За поречинской поскотиной закатилось солнце. С высоты обрывистого берега реки развертывалось впереди бескрайнее море лесов, темных в вечерней синеве. Валя из-под козырька ладони долго всматривалась вдаль, за реку.

- Сережка! - обрадовалась. - Гляди!.. Вон, вон туда, - показала она. - Талица!

И верно, с высоты была видна небольшая прогалина в синеве.

«Да, тут должна быть Валина деревня, хотя домов и не видно. А где же мои Черные Тропы?.. Нет, не видно их: сплошь черно за Талицей». Но я в воображении видел свою деревню, свою школу, новые дома Аполлона и Таперихи, и Курганчик со свежим холмом братской могилы, и хуторок кордона, и людей, затерявшихся в лесной глуши, дорогих и близких мне после того, что с ними пережито.

- О чем задумался? - прервала мои мысли Валя.

Я не сразу ответил ей. Трудно было сжать в одну фразу то, чем весь я был переполнен.

- Вот уехал, а сердце там! - признался ей.

- Как верно ты это сказал, Сережка! Я тоже смотрела на лес, а представляла себя в своей комнате, в классе. Будто пришел ко мне Иван Иванович и спрашивает: «Приедешь к нам на выной-то год, Валентина Миколаевна?»

Валя так точно передала речь, интонацию председателя сельсовета, что он, рыжебородый, как живой, предстал перед глазами. Я засмеялся. А Валя серьезно, с волнением сказала мне:

- И они, наши таличане и чернотропцы, сроднились душой с нами!.. Понимаешь?.. Разве забудешь их! - Валя наклонилась, сорвала желтый цветок одуванчика и, подумав, напомнила мне: - А сначала из Черных Троп всем сердцем рвался в Москву.

- Все!.. Кончено с Москвой! - облегченно признался я и рассказал, как пробирался в Воздвиженское, муча себя и Серка. И, странное дело, сердце мое не рвалось, как тогда, из груди, не замирало, похолодев. Оно билось ровно, спокойно. И будто не я с ожившей надеждой бежал, запыхавшись, в гору, не я слушал счастливую Анну Семеновну, а кто-то другой, посторонний.

Валя внимательно слушала мой рассказ и грустно смотрела на желтый цветок одуванчика, на молочную капельку, набухшую на конце стебелька его. Понюхала, бросила цветок и сказала:

- Я знала об этом давно. Шура писала мне, что весной ждет ее большая перемена в жизни.

- И молчала?!

- Как я могла сказать тебе, Сережа, об этом?

- Почему не могла?

- Глупый ты мальчишка! - засмеялась Валя, взяла мою руку горячей рукой и тихо сказала, потупясь: - Дурной!

- Валька! - крикнул я и прижал ее руку к пылающей щеке моей.

- Молчи, Сережка, молчи!.. Разрыдаюсь... Я так страдала...


1 июня.


Утром вызвали меня в уком комсомола.

- Поздравляю, Огарков! - Ваня Смолин крепко пожал мне руку.

- С чем это? - не понял я.

- Путевку тебе даем в Московский педагогический! - Смолин стоял, точно ему эту путевку дали.

Меня такая новость убила.

- Что такой пасмурный?.. Не доволен?

- Не поеду! - отрезал категорически.

- То есть как это? - брови у Смолина поползли на лоб.

- Не поеду и все! Не хочу.

- Ну, брат, ты решением укома не шути! - пригрозил. - Уком знает, ехать тебе или не ехать!

Угроза меня не испугала. Мы круто поспорили со Смолиным. Он уговаривал, настаивал, угрожал, но о причине моего отказа ни разу не спросил. А у меня язык не повернулся объяснить ему, почему я не хочу взять путевку. Смолин начал звонить в уком партии. Я слышал: ему ответили: «Пусть зайдет ко мне». Я зашел.

- Ты что же это, Сергей, опять бунтуешь? - укоризненно покачал головой Михаил Лаврентьевич.- Не хочешь ехать в педагогический? Ты пойми, нам скоро потребуются хорошие учительские кадры для средних школ: вторые ступени будем открывать в селах. И мы посылаем тебя как оправдавшего доверие партии и комсомола. Этим гордиться, Сергей, надо! А ты отказываешься.

Я молчал: Михаил Лаврентьевич не Смолин, с ним не вступишь в спор.

- Значит, инженером хочешь быть? - товарищ Пуртов пытливо посмотрел мне в глаза.

Я начал горячо доказывать Пуртову, что отказался от мысли стать инженером, что полюбил школу, что не хочу оставить своих Черных Троп, что там ожидает меня дела непочатый край, что...

Михаил Лаврентьевич слушал меня внимательно и вдруг улыбнулся, недоверчиво качая головой. Я сразу осекся.

- А Валя откровеннее тебя, Сергей! - ошарашил он меня. - Она была здесь всего час назад и дала согласие поехать в педагогический институт. А ты, значит, твердо решил остаться в Черных Тропах? - Михаил Лаврентьевич поднял за подбородок мою голову, с лукавой хитрецой подмигнул мне, но улыбка у него была хорошая, добрая. - Искренне, от всего сердца желаю вам с Валей только счастья и успеха, Сергей!

Я обнял, расцеловал Пуртова. Он крепко пожал мне руку на прощанье.


3 июня.


Весь день на пару с Васькой полол и окучивал картошку в огороде. Земля у нас жирная, сорняки так выдурили, ботвы не видно. Маме на неделю хватило бы работы. А мы за день управились. Под вечер Васька с папой и Николаем Васильевичем отправились рыбачить. А мы с Валей — в клуб: захотелось в баскетбол поиграть.

Шли мы, не торопясь, по железнодорожной улице. Девять лет по ней вместе бегали в школу. Ничего за год не изменилось. Те же одноэтажные, обшитые тесом и покрытые охрой типовые дома, те же деревянные тротуары из старых шпал и телеграфные столбы, точно подвешенные на туго натянутых струнах проводов. Даже воробьи, казалось, те же. Ничего не изменилось в их повадке. Вот прилетели откуда-то шумной стаей, расселись цепочкой на провода, вертятся на них и щебечут о чем-то своем, воробьином, как прошлый и позапрошлый год, как все годы, насколько я помню эту родную мне улицу.

Да и дорога по улице та же, по-прежнему не мощеная, только ухабы ее засыпаны щебнем и шлаком. И сколько тут хороших, удобных камней, что так вот и подмывает схватить один из них и с силой запустить в воробьев, чтобы они рассыпались дробью, кто куда. Еще прошлый год я так и поступил бы. Сегодня показалось смешным это желание.

Валя посмотрела на меня и поняла, о чем я думаю, сошла с тротуара, наклонилась, выбрала удобную плитку и, смеясь, протянула ее мне.

- Вон в того, Сережка, что на изоляторе: это он обманул тебя, вещун!

- Валька! - засмеялся и я. - А ведь и ты год назад тоже запустила бы в них!

- Запустила бы! - согласилась она.

По тропинке вышел из депо молодой рабочий, весь черный, с «шарманкой» в руках. Я как-то не обратил на него внимания. А Валя крикнула:

- Кирюшка!

Рабочий остановился. И, верно, это был наш Кирилл.

- Ты что это? - изумился я.

- Из поездки. В кочегары поступил.

- А школа?

- Стоит в деревне!

- Значит, покончил с учительской работой?

- Ну, какой я учитель? - как в укоме прошлый год спросил он.

По лицу Кирюшки было видно, что в рабочей спецовке он чувствовал себя куда свободнее.

- Хорошо на тендере! - признался он. - Орудуешь лопатой — ветерок тебе в лицо. Всякую дурь из башки выдувает!.. И перспектива впереди: годика через три-четыре у реверса встану!

Мы были рады, что Кирюшка нашел свою дорогу. Пожелали ему полной удачи.

- А Катю видела? - спросил я Валю.

- Да, чуть и не забыла. Ее в мою школу назначили, - сообщила Валя. - Сегодня прибегала ко мне делиться радостью.

- Сама попросилась в Талицу?

- Сама.

Я от души пожелал ей и Олегу счастья.


3 5     Л Е Т   С П У С Т Я


Я перелистнул последнюю страницу своего дневника и долго не мог опомниться. Мне казалось, что все, что в нем записано, было вчера, и вместе с тем не верилось, что это было. И было всего тридцать пять лет назад.

Бережно расправил полуистлевшую газету с давно забытым названием «Беднота», в которую были завернуты и лежали более трех десятков лет пожелтевшие тетради. Со страницы газеты кричал призыв: «Букварь - в деревню!».

Да, с указкой в руке, по складам начинали мы новую жизнь. Как стремительно летит время! Как переменилось все вокруг!

«Что же теперь в Черных Тропах? Как живут в них люди? Кем стали первые мои ученики?» У меня вспыхнуло вдруг неодолимое желание встретиться с ними, посмотреть на родные мне с детства места, от которых так далеко забросила меня жизнь. Я считал недели до летних каникул. И в первый же день отпуска отправился в скором поезде на север.

В городе, где я родился и бегал в школу, задержался недолго: родных в нем давно никого не было, друзья детства и юности разлетелись по свету, а кого уже и нет в живых. Поклонился нашей железнодорожной школе, походил по опустевшим коридорам и классам ее, прошелся по аллее школьного сада, когда-то заложенного нами, комсомольцами. Как он разросся! Сколько в нем тени, освежающей прохлады! И сколько воспоминаний, радостных, дорогих и грустных на закате твоих дней!

В Черные Тропы отправился на второй день. Не на тарантасе и не на андреце, как пробирался в них впервые. На самолете!

Аэродром был на гари, где когда-то мы собирали землянику, мечтали о светлом будущем, о счастье, не замечая, как счастливы были тогда.

Купил билет и прошел к палисаднику, отделявшему молодой скверик аэродрома от лётного поля. Было раннее утро первых дней июля. Небо чисто и безбрежно, как юность, как первая любовь.

Присел на скамейку рядом со стариком лет шестидесяти пяти, ожидавшим посадки. Красивое, с удивительно правильными чертами лицо его мне показалось знакомым. И в то же время я никак не мог припомнить, где встречал его. Подбородок у моего соседа был чисто выбрит. Седеющие усы аккуратно подстрижены.На старике был серый коверкотовый костюм, ладно облегающий стройную фигуру, и желтые хромовые ботинки. Только самодельный сундучок из фанеры выдавал в нем деревенского жителя.

Старик тоже посматривал на меня внимательно, изучающе, видимо, что-то знакомое находил во мне и, как и я, боялся обознаться.

- К сыну ездил, нагости, - доверительно признался он, тяготясь молчанием. - На свадьбе у внука гулял. Знатная свадьба была!

И голос удивительно знакомый! Но где я его слышал?

- Гостинцев понасовали полон сундучок. - Старик понизил голос и сообщил, как важную новость: - А сын строго-настрого наказал: от города-де на самолете лети к дому. И денег на то дал.

Старик волновался перед полетом и в беседе со мной старался ободрить себя.

- Впервые, дедушка, летите?

- Да, не доводилось допрежь. Раньше мы пехом до города-то добирались. Теперь все боле с попутными машинами едут. Которые посмелее, на самолете летят. А я по-птичьему впервой. Сын, вишь, настоял, - еще раз подчеркнул старик. Оно, конешно... - начал было новую мысль старик, но осекся: к палисаднику подошел работник аэродрома.

- У кого билеты на самолет 4212, на посадку! - крикнул он и открыл калитку.

Старик совсем забыл обо мне. Он первым побежал к калитке и спросил озабоченно:

- Николай Тимофеевич, это наш? На Черные Тропы?

- Ваш, ваш, садись, дедушка Аполлон.

«Аполлон?» - посмотрел я на старика, веря и не веря своим глазам. Мне хотелось броситься к нему, обнять, но минута для этого была неподходящая.

Жизнерадостный в беседе, у самолета дедушка Аполлон помрачнел. Рука его с протянутым билетом подрагивала. Но старый бодрился и, преодолевая волнение, доверительно сообщил мне:

- Парень-то, что билеты проверяет, наш, деревенский.

В самолете Аполлон онемел. Еще не запускали мотора, а он вцепился руками в сидение.

- Держись покрепче, дедушка, а то, неровен час, вылетишь в окно! - посмеялся какой-то парень.

Все сидящие в самолете посмотрели на рослую фигуру Аполлона, на маленькие окошечки самолета и дружно захохотали. Аполлон только покосился на парня, но ничего не сказал в ответ на его шутку.

Пилот включил мотор. Все задрожало. Скоро гул мотора усилился, и самолет побежал по земле. Аполлон весь напрягся, насторожился. Мотор взревел. Самолет пробежал по земле, качнулся и словно замер на месте. Замер и Аполлон.

- Смотрите, дедушка, какими маленькими кажутся дома внизу, как игрушечные! - крикнул ему на ухо, чтобы ободрить его.

Старик, боясь глянуть в окно, только кивнул головой.

Самолет набрал высоту. Как буйные озими весной, от горизонта до горизонта зеленели леса, и только вдоль реки, что петляет от города до Поречья, виднелись поля, луга и селения. Я пытался обратить внимание старика на все это. Но он был глух и нем. Он все время прислушивался к тому, как самолет то взмывал вверх, то, казалось, медленно падал вниз.

Над рекой мы провалились в глубокую яму. Старик схватил меня за руку и так стиснул ее своими крепкими пальцами, что я крикнул. Наши соседи засмеялись. Аполлон же мертвенно побледнел. Но самолет снова пошел плавно. Аполлон облегченно вздохнул.

Впереди показались поля, довольно большое селение. Самолет пошел на снижение, сделал круг, пробежал по земле и стал.

- Смотри ты! - вдруг ожил, засмеялся Аполлон. - Совсем безопасно! Совсем безопасно!

Я вышел из самолета, принял у старика сундучок, подал ему руку. Он ступил на твердую землю и еще раз повторил:

- Совсем безопасно!.. Как на такси в Горьком по Свердловке!.. Только покачивает слегка. И не страшно!.. Вот ни чуточки не страшно!

Казалось, Аполлон совсем позабыл, что пережил несколько минут назад. Я с трудом сдержался, чтобы не засмеяться, но разуверять старика не стал.

Самолет поднялся снова и полетел дальше, на север. А мы с Аполлоном проводили его и пошли к перелеску.

- Так вы, товарищ, тоже в наши Черные Тропы? - спросил старик, все еще не узнавая меня. - Из райкома, поди, али из области?

- Нет, не угадали.

- Стало быть, на лесоучасток?

- И тоже нет.

- Вот те на! - изумился старик. - Ну, не иначе, породнился с кем-то из нашей деревни: ноне то не в диво, - допытывался старик. Но, не угадав и на этот раз, только развел руками.

У меня не было больше сил разыгрывать.

- Неужели не узнаешь своего учителя, Аполлон Ионович?

- Постой, постой, - отступил на шаг, впился в меня взглядом Аполлон. - Да неуж это ты, Сергей Данилович?!

- Он самый!

У старика покривились губы, заблестели глаза. Сундучок выпал из его руки. У меня тоже защемило что-то в носу, пересохло в горле. Мы бросилсь друг к другу, обнялись.

- Что же ты сразу-то... Тьфу ты, да ведь и мне невдомек! - и старик снова стиснул меня. - А постарел! - покачал он головой. - Волосы-то, как у деда Елизара. Помнишь, чай, его?

- Так я дед и есть.

- Да ну?! - не то удивился, не то обрадовался и похвалил: - А крепкий дед-то!

- Да и ты, я гляжу, еще крепко на земле стоишь!

- Ничего, стою себе. Ветром не качает.

Какой тут ветер? Аполлон бодро вышагивал рядом со мной и увесистый сундучок с гостинцами нес в руке, как игрушку. Сквозь густой загар на щеках его проступал здоровый румянец. Во рту не было ни одного выщербленного зуба. Даже седины в волосах у него блестело меньше, чем у меня.

- Все учишь? - повернулся на ходу ко мне Аполлон.

- Учу.

- И женушка тоже в школе работает, Валентина-то Николаевна?

- Нынче на пенсию вышла. К сыну в гости уехала.

- Добро! Поди вместе-то уйму народу переучили.

- Не подсчитывали. Но немало, Ионыч.

- И далеко вы теперь отсель?

Я сказал.

- А мы вот все тут, как кроты, в земле роемся.

- Как живется, старина?

- Живу-то? Добро! Посмотришь — сам увидишь, какова наша жизнь.

Лесная неторная дорога, ведущая в гору, разветвлялась. Аполлон остановился на распутье, задумался.

- Не знаю, куда и повести тебя спервоначалу: домой ли сразу податься, али, - улыбнулся он, - показать тебе свой «совнархоз».

Я видел, старику не только хотелось, но не терпелось показать мне то, что для него было мило и дорого, а долг гостеприимства обязывал принять гостя дома. Мне самому хотелось узнать, что кроется у него под таким громким и значительным названием. Я предложил ему:

- Давай в «совнархоз».

- Тогда сюда! - обрадовался Аполлон.

Мы свернули налево.

- Так, стало быть, ты не забыл, Сергей Данилович, ни об старых своих учениках, ни об малых? - Аполлон приподнял низко нависшую ветку ели, чтобы пройти нам, и бережно опустил ее назад. - А мы считали, погиб ты: с войны писать перестал.

- Как видишь, жив, здоров.

- Добро! А мы вот многих недосчитываемся, - вздохнул Аполлон. - Василий Николаевич Хлебников оттопал по родной земле-матушке. На чужбине мой кореш Вася сложил свои косточки: под Берлином убили. Леонид без ноги домой вернулся. Да нога что. В грудь раненный. Хирел, хирел и погас.

- А как жив-здоров Маренков? - Я боялся, что вслед за Хлебниковым Аполлон назовет и его фамилию.

- Тоже нет в живых нашего Аверьяна Матвеевича, - не щадил моих чувств Аполлон, - помер... И давно отошел наш первый председатель колхоза, сразу после войны... Тапериха в Иванове, к старшей дочке уехала. Ткачиха она у нее. Да и многие в первые-то годы после войны покинули деревню, особо которые помоложе: трудно жилось.

Я вздохнул. Вздохнул и Апполон, но заключил уже бодрее:

- Не говоря, как колхоз наш снова воспрянул, которые назад воротились.

Мы миновали перелесок и вышли на возвышенность. Раньше она была покрыта мелким ельником, называлась Губной, потому что на ней до заморозков бывало обилие рыжиков, а в Черных Тропах всякие грибы, кроме белых, назывались губами. Теперь вместо леса зеленел и цвел клевер. Впереди широко развернулись поля. Лес отступил перед ними. Направо, внизу, километрах в двух от нас, виднелось большое селение. А дальше за ним, на опушке темного леса, - небольшой поселок из типовых домов. По направлению к ним дымил паровозик узкоколейки и тянул за собой десяток платформ с лесом.

- Ну что, узнаешь Черные Тропы? - тронул меня за плечо Аполлон.

Очутись я внезапно на этой Губной один - ни за что не узнал бы. Так переменилось все вокруг.

- Не деревня — село! - радовался Аполлон. Центр восьмого участка колхоза — не шутка! Люди около него и гнездятся погрудней. Пол-Талицы уже к нам подалось... А ну, найди, где твой кордон да Демидово! - засмеялся Аполлон.

Сколько я ни смотрел вдаль, на север от Черных Троп, не мог найти ни перелеска от деревни к Чернушке, ни жилья Зайцевых, ни деревни за ним.

- Не ищи: кордон ноне за ненадобностью. Дружок твой Петр Федорович далеко отсель. А Демидово, - сообщил с каким-то торжеством Аполлон, - все свезли обратно в нашу деревню. Шабаш Демидову! Глянь, какой лен на демидовских осырках выдурил!.. Капитал!.. Заработают на нем наши льноводы! А Евдокия Аверьяновна Кошулина не то на областную Доску почета, а в «Правду» угодит! А то, гляди, и Никита Сергеевич в речи упомянет! В отца, в Маренкова, пошла: боевой председатель был. Гремело его имя!

Я слушал Аполлона, а сам невольно вспоминал, как он прятал свои жалкие сбережения на груди под посконной рубахой. Смотрел на него, одетого по-праздничному в костюм городского покроя, - и мне не верилрсь, что это он передо мной. Трудно было представить его и косматым дикарем, бегущим с навозными вилами в руках за Василием Червяковым.

Аполлон не подозревал, о чем я думаю, показывал мне на поселок.

- То не наши дома, лесхозовские. В них живут лесорубы, трактористы да трелевщики, - Он посмотрел на меня сбоку и, видимо, решив, что я недостаточно понимаю всего значения этого, пояснил: - Мы теперь в лес на вывозку-то не ездим: давно уж на лесных заготовках постоянные рабочие. Зимой и летом валят лес да вывозят на реку али на разъезд. Вот эту «ужеде», - кивнул на узкоколейку, - для того и проложили... А на реке-то лесопильный завод да домостроительный комбинат... Агро-мат-ный комбинат!

- И одна узкоколейка справляется с подвозкой леса? - удивился я.

- Куда там! - махнул рукой Аполлон. - Его, лесу-то, молью идет по Ветлуге мильены кубометров. Маштап! - старик даже крякнул, ввернув книжное слово, вскинул руку и выразительно описал ею полукруг: - И то, есть, где взять его!.. Окиян!.. Ну, пошли, что ли! - предложил он и, взяв свой сундучок, зашагал вперед.

Дорога шла с пригорка вниз все тем же буйно цветущим клевером.

- Привет главнокомандующему насекомых! - еще издали крикнул Аполлону парень, толкая велосипед с удочками, привязанными к раме. Мне он поклонился, приподняв кепку.

- Ну ты, рядовой! - строго прикрикнул на него Ионыч, а сам улыбнулся в ус. - Люди давно на работу вышли, а ты только с рыбалки возвертаешься.

- Ой нет, только собираются выходить: рано, - возразил парень, перевел педаль на посадку и заверил: - Я еще вперед них поспею!

- Василья Хлебникова меньшой, Арсютка, - пояснил мне Аполлон, когда мы разминулись с велосипедистом. - Толковый парень, талант! Верно он сказал: везде поспеет!

Клеверное поле кончалось у лип, на берегу большого пруда. Липы были желто-матовые от цвета. В листве их гудели пчелы. Мы перешли у мельницы плотину и лугом снова поднялись вверх, к высокому тыну. Аполлон значительно посмотрел на меня и распахнул калитку.

- Входи, не бойсь! - пригласил выразительным жестом, пропуская вперед себя.

Я переступил дощечку подворотни и онемел, как Аполлон в самолете. Передо мной была огромная пасека. Сотни розовых, белых, голубых, желтых и зеленых ульев убегали ровными рядами вдаль, к лесу.

- Совнархоз? - спросил Аполлон.

- Совнархоз! - согласился я и спросил в свою очередь: - А ты, значит, Аполлон Ионович, и есть тут главнокомандующий?

- Да так с Арсюткиной легкой руки называют шутейно люди... Боле трехсот семей, не шутка! - показал «главком» на ульи. - Маштап? - снова ввернул он полюбившееся слово.

- Масштаб!.. А почему каждый ряд в свой цвет окрашен?

- Арсютка шутит, для того-де, чтобы пчела, пьяная от медовой бражки, в чужую улицу грехом не залетела, - усмехнулся пчеловод. - Написать, говорит, названия улиц — пчелы неграмотные. Вот дед, мол, для каждого ряда и придумал особый цвет... Только нет, пчела — умная насекомая и в чужой улей не залетит, не бойсь! А мы вот ошибаемся. Эвон, сколь их, рядов-то. Ежели номера поставить, считать надобно каждый раз, в каком ряду. А тут сказал: в белом али в зеленом — и понятно. Вот мы всякий ряд на особый сужет и определили.

Между рядами ульев росли молодые яблони.

- А это уж не моя идея. Руководитель нашего участка, твой ученичок, Александр Сергеевич Смирнов, развел ее тут.

- Не вымерзают зимой?

- Бережем. А как же? Двойная польза: и фрукт, и пчелам взятка!

Мы пошли по одной из улиц пчелиного городка, по направлению к строениям на противоположном конце пасеки. Под одной из яблонь, в слабой тени веток, сидела девушка в белом и читала книгу.

- Интересный роман? - спросил ее «главнокомандующий».

- Очень, дедушка Аполлон!

- Так ты его закрой, Любонька: зачитаешься, а рой-то и проглядишь.

- Нет, нет! - горячо возразила девушка. - Я ведь слежу.

- Ты лучше пой, Люба, - ласково посоветовал пчеловод и сам бережно закрыл книжку.

Аполлон с гордостью показывал мне свое хозяйство. Оно было расположено в шестистенном доме, двух больших омшанниках, в сарае и кладовой. В одном из омшанников, свободном в летнее время, два колхозника ремонтировали старые ульи и делали новые. В сарае хранились порожние бочки для меда. Тут же, в тени, старик-бондарь набивал обручи на них.

- Узнаешь шестистенок-то? - спросил Аполлон.

- Степана Червякова?

- Он самый.

Мы вошли в дом. В нем гудели четыре мотора. Пряный ветерок от медогонки приятно подувал в лицо. Пахло липой и свежим сеном.

- У вас своя электростанция? - спросил, глядя на моторы.

- Была. Только не выгодно, на мельницу передали. Теперь комбинат энергию дает, - деловито ответил Аполлон, пригласил меня к столу и дал знак девушке, следившей за медогонкой. Та поставила передо мной полную тарелку меду и нарезала свежего пахучего хлеба.

Я с аппетитом съел два ломтя.

- Вот так и живем, Сергей Данилович.

Над тарелкой меда закружилась пчела. «Главнокомандующий» бережно отвел ее в сторону, снял с распахнутого окна сетку от мух, направил пчелу на волю и напутствовал:

- Лети, глупая в поле: загинешь в сладком-то!

- Давно, Ионыч, занимаешься этим делом?

- А как с войны пришел. До ее-то кореш мой Вася орудовал. Добрый пчеловод был, покойный свет! Писали мы тебе об этом.

Да, я знал: после суда Червяковых имущество их было конфисковано и поделено между чернотропцами и демидянами. Чернотропцам досталась пасека Демида, часть машин и построек его сыновей. По настоянию Маренкова пасеку решили не делить, а сделать общественной. С нее да с общих машин и начал шаг за шагом складываться колхоз. И застрельщиками вместе с Аверьяном Матвеевичем были Аполлон и оба Хлебниковы. И пасека скоро выросла в большое хозяйство.

- Благородное дело! - залюбовался Аполлон в окно на пасеку-сад. - Это Никанор Северьянович назвал его так. Перед войной он у нас председателем рика был, покойный свет. - Верное слово придумал: - «Благо-родное», потому, благо родит людям!

По пути в деревню Аполлон снова вернулся к этой мысли:

- Не говоря, благородных-то дел ноне много. Кажное оно благородное, ежели к ему с любовью да не жалея сил. Взять вдову Устинью Наумовну. Герой труда! Звезду Золотую на груди носит! С простых доярок пошла в гору. Да и то сказать, кто хватил в нужде горюшка да дорвался до правильной жизни, тот душу отдаст за нее... А ведь мы, Сергей Данилович, не тебе об этом сказать, с черных троп вышли на широкую-то ленинскую дорогу. Так и колхоз наш называется «Ленинский путь».

К деревне мы подходили осырками. На них тоже было много нового. Раньше чернотропцы не знали других овощей, кроме картошки, лука, капусты да брюквы. Теперь на грядках росли помидоры и огурцы, буйно зеленела морковь, краснотой отливали сочные листья свеклы.

Но на улице деревни я узнал и старину. В пыли дороги, как и раньше, греблись ребятишки. Они сдвигали ручонками пыль в кучи, а потом бегали по ним, поднимая целые облака ее. Завидя Аполлона, две девчурки в одних штанишках бросились к нему с звонким радостным криком:

- Дедо приехал!.. Дедо приехал!

- Тише вы, галченята! - дед присел перед внучками, поцеловал их в запыленные щеки, погладил по волосам.

- Вафлей привез? - спросили девочки.

- Привез и вафлей, и конфеток, - успокоил их дед, но предупредил: - Только таким чушкам ничего не дам. Марш на речку, скупайтесь, тогда.

Девочки не спорили, они понеслись вперегонки к Чернушке, сверкая пятками.

- Ох, вы мне «вафли», «вафли»! - покачал головой Аполлон, любовно смотря им вслед. - Вафли!.. Я и слова-то такого в ваши годы не слыхивал! - Старик посмотрел на меня и сказал: - Одна младшего моего, тракториста, дочка. А другая среднего. Полковник батько-то у ее. С весны у нас гостит девчонка. В отца: шустрая, толковая.

Меня же занимали не девочки. Мы были как раз против школы, которую я когда-то строил с чернотропцами. Смотрел на нее и не узнавал: потемнела она, крыша местами поросла зеленым мхом. И выглядела школа как-то не по-школьному: на окнах висели тюлевые занавески.

- Любуешься на свою школку? - улыбнулся, понимая меня, Аполлон. - Только не школа тут ноне: учительницы живут. Школу новую выстроили, восьмилетку. Вон она за деревней высится. Общая для наших ребят и поселковых... Ну, теперь пошли в мой дворец!

Дом Аполлона был далеко не дворец, но добротная крестьянская изба. В сенях стояли две никелированные кровати с пологами из легкого ситца. В избе была небольшая прихожая. Прямо — зальце. А справа, за переборкой — кухня. В зальце, у самого входа, - шифоньер, облицованный ореховой фанерой. У одной стены — мягкий диван, у другой - швейная ножная машина. А прямо, под настенным зеркалом, - стол, накрытый белой скатертью. На нем красовался новый никелированный самовар с букетом искусственных цветов в конфорке. В переднем углу, на месте божницы, висел большой портрет Ленина, с вышитым полотенцем на рамке. Над столом висела электрическая лампочка. На окне среди цветов стоял динамик. Тихая лирическая музыка приятно ласкала слух.

В избу вошла старая хозяйка. Аполлон спросил ее:

- Узнаешь, Агния Сидоровна?

Старуха прищурилась против света, глядя на меня из-под козырька ладони, покачала головой:

- Нет, не признаю чего-то.

Аполлон назвал меня. Старуха всплеснула руками, не поверила.

- Поди ты! - стала от света. - Али ты, Сергей Данилович?

Мы поздоровались. Присела. Начались расспросы, ахи, вздохи.

- Соловья баснями не кормят, Агниюшка, - остановил хозяин жену. - Накрывай на стол. С ложкой в руках веселей беседа пойдет.

- А и то, - засуетилась старуха, загремела на кухне посудой.

Аполлон принес медовой бражки.

- Отведай, гостенек, вкусная! - угощал, наливая мне стакан.- На свадьбу варил внуку. Шибко хвалили.

Бражка была действительно вкусная и крепкая.

Аполлон обтер усы, показал на меня жене взглядом и признался:

- Я тоже его не узнал, как столкнулись.

- Агния Сидоровна, а спроси-ка своего Ионыча, где мы с ним столкнулись?

Аполлон пригрозил мне пальцем, но я выдал его секрет.

- Поди ты! - испугалась старуха. - Неуж летел?

- Сема настоял, - стал оправдываться Аполлон. - Живем-де хорошо, нечего, говорит, на машине греметь экую даль.

- Аполлон Ионыч, а помнишь, ты говорил, что от хорошей жизни не полетишь? - посмеялся я.

- Эх, то ли было говорено во тьме-то!

После сытного обеда и бражки нас потянуло ко сну. Аполлон проводил меня в сени, до полога, сам лег под другой. Предыдущую ночь я почти не сомкнул глаз в беседе со старыми знакомыми в родном городе и у Аполлона проспал до шести вечера, не слыхал, как прибегали Аполлоновы внучки, как приходили обедать его сын с женой. Встал — хозяина уже не было. Умылся на дворе у колодца и пошел в деревню.

Ее трудно было узнать. Она превратилась в село, как верно сказал Аполлон. Была уже не одна, а три улицы: имени Ленина, имени Калинина и Талицкая. На главной, Ленинской, из всего порядка домов выделялся клуб. Напротив него было почтовое отделение. Чуть подальше — магазин сельпо и медицинский пункт. А в конце улицы детские ясли.

В деревне поразило меня типичное для наших дней явление: люди строились. Против многих старых домов стояли срубы или лежали штабеля леса и теса. Десятка два новых домов выделялись в порядке. Почти каждый из них пятистенный.

Я остановился у одного из таких домов. В порубе окна, выходящего на улицу, сидела женщина с ребенком на руках. А муж ее, молодой колхозник, член строительной бригады, как я узнал позднее, выбирал зензубелем фалец на косяке.

- На сколько квадратных метров строите дом? - поинтересовался у него.

- На сколько квадратов? - переспросил он и засмеялся, блеснув двумя рядами крепких белых зубов. - Не считаем мы на квадраты-то. Смекай сам: вдоль по дороге — девять с половиной, а вглубь — одиннадцать.

- Больше ста квадратных метров? - удивился я. - Семья, знать, у вас большая?

- Да нет, вот все мы здесь налицо, - кивнул он на жену с ребенком.

- Куда ж вам для троих такой домище?

Женщина сделала «буку» маленькому сынишке. Тот засмеялся. Засмеялась и мать, по-матерински счастливо, воркующе, и посоветовала малышу:

- Скажи, Мишутка, дяде: будет, мол, нас еще не один!

Я посмотрел на молодую, полногрудую мать и поверил ей: будет!

Стройка шла и в артельном хозяйстве. На животноводческой ферме поднимали автокраном второй водонапорный бак: одного уже не хватало. Около новых силосных ям стояла группа колхозных строителей. Люди что-то планировали, спорили. Я подошел поближе и встал за кабину самосвала.

В центре небольшого круга были двое: немолодой, лет сорока пяти мужчина, в сапогах, белом парусиновом пиджаке и в соломенной шляпе, и женщина в белом халате. Ей было за шестьдесят, но она выглядела бодро, не по годам живой и энергичной. Мужчина одной рукой придерживал мотоцикл, другой выразительно жестикулировал, что-то доказывая.

Издали я принял его за районного руководителя, а женщину — за врача. А прислушался, как они величали друг друга, узнал старых своих знакомых: в нем — Смирнова, а в женщине — Устинью Наумовну. Как оба они были далеки от былых представлений моих!

Устинья Наумовна говорила по-прежнему на «о», заметно смягчая «ч» на «ц». Говорила по-хозяйски, толково, авторитетно:

- Узкая колея с тележкой нас теперь не устраивает, Александр Сергеевич: медленно, кустарно. Ты знаешь, сколько человек занято у меня в день, чтобы подвозить силос для коров?.. То-то! А зимой заносы, очищать колею от снега приходится. Опять лишние руки. Эстакаду надо строить, подвесную канатную дорогу. Пусть мотор тянет тележки. А девушки о рационах больше думают: молоко-то у коровки на язычке.

- Так, Устинья Наумовна, материалов нет! - возразил Смирнов.

- А ты — заведующий участком, достань!

- Если бы речь о лесе, а тут металл.

- «О лесе»! Ты скажи еще о воздухе! - сыронизировала Устинья Наумовна и перешла в наступление: - Поезжай к председателю колхоза, в райком, в райисполком, добивайся, требуй!

- Сама знаешь, вчера был, ставил вопрос...

- Плохо ставил!.. Власти не помогают — иди в депо, к шефам. На словах они горазды, пусть делом подопрут. Говорить мы и сами умеем.

- Что верно, то верно, Устинья Наумовна, умеешь, - вздохнул Смирнов и отер пот с лица.

Колхозники засмеялись. Улыбнулась и Устинья Наумовна.

- Я и делать умею, Сашенька, - возразила она уже миролюбивее, похвалила и Смирнова: Не обижаюсь и на тебя: много делаешь, дальше нашего видишь. Так тебе и положено: агроном! Сам же раньше моего об этой эстакаде заговорил, а как до дела дошло, столкнулся с трудностями — вроде и на попятную, довольствуйтесь, мол, узкой колеей. Это в передовой-то ферме района?.. То-то!.. Не жди, чтобы тебя простая деревенская баба под зад подталкивала, товарищ Смирнов!

Строители опять дружным смехом поддержали заведующую фермой.

- Сдаюсь! - уступил Смирнов. - Толкнусь еще к шефам, - и тоже засмеялся.

- С победой вас, Устинья Наумовна! - вышел я из-за кабины. Обратиться к ней на «ты» мне что-то мешало.

- А, Сергей Данилович!.. Слыхали, что в наши края залетел. Сказывал Аполлон, - попросту на «ты» приветливо отозвалась Устинья Наумовна. - В родные места потянуло?

- Потянуло.

- Оно всегда так: куда ни залети от родных мест, оглянешься — и нет-то их милее да краше! Я так-то, - улыбнулась она, - на курсы в область уехала. Хорошо в городе, что и говорить. Удобно, красиво. Одна Волга чего стоит! Думала: приживусь — и в деревню не захочется ехать. А как пожила месяц-другой — каюсь, - обвела она всех взглядом, - на третий дни стала считать до конца курсов.

- Погляди, погляди, хорошо придумал! - похвалила вдова. - Видел в нужде да в горе — полюбуйся на людей в удаче да в радости, - и повела меня знакомить со своим хозяйством.

Смирнов поманил к себе какого-то подростка, велел ему отвести домой мотоцикл, чем доставил парню величайшее удовольствие, а сам пошел вслед за нами.

Мы вошли на скотный двор. Хозяйка его остановилась, спросила:

- Помнишь, у меня была коровенка?

Я кивнул головой.

- А теперь, вишь, их сколько?

В стойлах коровы. Все красно-пегие, точно на подбор. Девушки в белых халатах хлопотали с доильными аппаратами.

Мы шли от стойла к стойлу. Устинья Наумовна поглаживала, похлопывала коров, называла их ласково по имени: Зоренька, Звездочка, Двойняшка — любовалась и гордилась ими.

А я больше любовался ею, знатной животноводкой. Ведь старуха. Но сколько в ней жизненной силы! От глаз, от углов рта лучились пучки морщинок. А мне казалось, лицо ее помолодело в сравнении с тем, каким я запомнил его в прошлом. В нем не было той голодной худобы и надорванности, которые преждевременно старят человека. В каждом движении ее чувствовалась уверенность. В каждом слове — знание дела, своего места в нем.

Смирнов шел рядом, молча прислушивался к рассказу заведующей фермой, ни одним словом не помешал ей. В нем трудно было узнать того Сашу-школьника, юркого, непоседливого, который когда-то острым пытливым взглядом следил за каждым движением моим и своими вопросами нередко ставил неопытного учителя в тупик. Сейчас, наоборот, он был сдержан и в высказываниях, и в движениях.

Мне даже показалось при первой встрече, что он как-то подавлен авторитетом Устиньи Наумовны. И мне было обидно за него, руководителя. Но как обманчиво первое впечатление!

Пока руководительница фермы с увлечением рассказывала мне об успехах ее коров на областной сельскохозяйственной выставке, Смирнов заглянул в кормовое отделение, а выйдя оттуда, сказал всего три слова:

- Непорядок, Устинья Наумовна!

И та сразу осеклась, виновато покраснела, забыла о рекордистках и обо мне, крикнула:

- Маша!

К ней подлетела девушка лет восемнадцати. Она тоже виновато потупилась перед Устиньей Наумовной, которая, как Смирнов, немногословно сказала ей:

- Чтобы это у меня в последний раз!

И девушка поняла ее, бегом понеслась в кормовое отделение.

Что там произошло, я не мог понять, а спрашивать мне было неудобно. Но ясно было одно: заведующего участком люди в колхозе понимают с полуслова.

Покрасневшее в дымке солнце катилось к закату. Мы шли с фермы в деревню той самой дорогой, по которой я ходил когда-то с кордона в школу. Она была та же и не та. Черные Тропы выступили далеко вперед, в поле, и дорога до них стала короче. Демидовской ветрянки в стороне не было видно. Улицу в деревню открывала двухэтажная школа, обнесенная новым палисадником. Против нее, на другой стороне дороги, возвышался на всю жизнь памятный мне Курганчик. На верщине его стоял белый обелиск. Крупными золочеными буквами на нем было написано:


РЕПЬЕВ КАЛИСТРАТ ИВАНОВИЧ

5.V. 1892г. - 14.V. 1925г.

ЧЕРВЯКОВ ВАСИЛИЙ ДЕМИДОВИЧ

16.X!!. 1908г. - 14.V. 1925г.

ТРАГИЧЕСКИ ПОГИБЛИ ЗА СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ

В БОРЬБЕ С КУЛАЧЕСТВОМ


Мы со Смирновым сняли головные уборы. Устинья Наумовна, глядя на живые цветы у памятника, посаженные школьниками, глубоко задумалась. Минуты две мы молчали, каждый думая, наверное, об одном.

- Который раз прохожу на ферму и всегда, как живой, Калистрат перед глазами, - вздохнула Устинья Наумовна. - Вот кто рвался, сердешный, к новой жизни!

Я поинтересовался, как сложилась судьба детей Репьева.

- О детях что говорить: на широкой дороге.

- Старший, Павел, здесь, директор домостроительного комбината, - уточнил Устинью Наумовну Смирнов. - Деловой руководитель!

- Да, вот такие домики, - показала вдова на лесхозовский поселок, - на весь Союз строит.

У меня ожила в памяти картина голого поля ранней весной и всего три живые души на нем: Буланый, босоногий мальчонка да ссутулившийся высокий мужик, оберегающий каждое движение мальчика. И сколько я ни пытался, никак не мог представить малютку-пахаря во главе большого государственного дела.

Погруженные каждый в свои думы, мы молча вошли в деревню. На половине улицы Устинья Наумовна остановилась.

- Не прощаюсь, Сергей Данилович: сегодня кино в клубе, еще увидимся.

Я спросил Смирнова, кто из первых чернотропских учеников остался в деревне.

-Мало, - ответил он. - Кто в РТС, кто в домостроительном работает, а кто и в город на железную дорогу устроился. Некоторые погибли в войну, - Смирнов назвал их имена. - А здесь вот я, Анна Алексеевна, дочь Устиньи Наумовны, Нюшка, помните? Учительницей в нашей школе. Ванюшка Хлебников комбайнером у нас — Иван Васильевич. Да вот еще одна ваша ученица, - представил он, войдя в дом, свою жену.

Я не сразу узнал в ней когда-то скромную, способную Танюшку Маренкову. Передо мной была рослая, уже немолодая, по-русски красивая женщина с гладко зачесанными волосами, собранными в большой узел сзади. Одета она, конечно, была не так, как раньше одевались бабы в Черных Тропах, по-городскому, но просто, по-домашнему. Всем: и осанкой, и движениями, и сдержанной улыбкой, и стремлением остаться как-то в тени — она удивительно напоминала свою мать Федосью Маренкову. И в то же время в ней было свое, новое сознание силы и собственного достоинства.

- Проходите в комнату, к столу, Сергей Данилович! - было первое, что я от нее услышал. И в ее словах, в тоне голоса я почувствовал: «Не обессудьте, все к вашим услугам, чем богаты, тем и рады, сделайте честь дому».

Мы со Смирновым прошли к столу. Убранство его действительно было скромное. Но кушанья приготовлены хорошо. Каждому отдельная тарелка, вилка, нож. По старому русскому обычаю хозяйка положила нам на колени по вышитому полотенцу — вытирать руки и губы.

Три детские русые головки выглядывали из-за перегородки.

Я спросил:

- Таня, а чего ж детей не посадишь за стол?

- Да помешают нам, все уши прозвенят.

- Дети никогда не мешают.

Ребятишки сразу осмелели, подбежали к матери, прильнули к ней. А когда та разрешила, шумно уселись за стол.

- Сколько их у вас?

- Пятеро, - ответила мать и погладила по волосам девочку лет трех. - Сын уже большой, в армии. Старшая дочка дома, с работы еще не пришла. А эти вот все налицо, не прозевают, когда вкусно, - пошутила она.

В сенях послышались шаги.

- А вот и старшая.

В прихожую вошла та самая девушка, которой всего час назад Устинья Наумовна сделала строгое замечание.

На скотном дворе отец и виду не показал, что провинилась его дочка. Дома он ласково встретил ее:

- Умывайся побыстрее, Машурка, да садись с нами за стол.

Девушка ничего не ответила и быстро юркнула в другую половину дома.

- Учится? - поинтересовался я.

- Десятилетку весной закончила, - ответила мать. - Чего-то невесела сегодня, - покачала головой и, извинившись, вышла из-за стола к дочери.

Отец наклонился над тарелкой.

- Ты чего же, Александр, заставил девушку краснеть перед посторонним человеком? - спросил я.

- Сергей Данилович, я же не знал, что она виновата: не одна там работает, - поднял голову. - А потом, нельзя было и не заметить: ферма. Не досмотри — всякое может получиться.

- И Устинью Наумовну смутил.

- Устинья Наумовна спасибо скажет. - Смирнов посмотрел на меня, как раньше из-за парты, зорко, пытливо и спросил: - А потом, разве вы для нас посторонний? - Смирнов подумал и поделился со мной тем, что, видимо, давно его волновало: - Плохого мы часто не видим. Вот на ферму с водокачки воду подаем, а в дома из колодцев ее носим. Непорядок: водопровод и до деревни дотянуть нетрудно бы. Труб нет, вот беда, опять в металл дело упирается. Дорогу до Поречья надо вымостить: грунтовую правим-правим, а она до первого дождя. Сколько машин выводим из строя. Руки никак не доходят. Тротуары не соберемся сделать, осенью в грязи тонем, тащим в жилье эту грязь, в школу, в детские ясли, - выкладывал одно за другим Смирнов.

Я слушал и верил: с таким руководителем будет и дорога на Поречье, и мостовая в деревне, и тротуары, и в каждом доме водопровод. Смирнов не пройдет мимо этого.

- И дома надо крупнее строить: четырех- да шести-квартирные, - забегал в мечтах вперед Смирнов. - Красивее, удобнее. В такие дома можно и паровое отопление провести. Только не сразу в этом убедишь людей. Видали, каждый отдельно строится?

Вошли мать с дочерью. Знакомясь с девушкой, я назвал себя.

- Вас наш Дмитрий Петрович знает, - сказала Маша, подавая мне руку.

- Какой Дмитрий Петрович?

- Директор Поречинской школы, Шабанов.

Вот это здорово! Я знал, что Димка в начале тридцатых годов окончил педагогический институт и его, как меня, назначили далеко от родных мест. Поэтому не сразу поверил Маше.

- Неужели он здесь?

- Давно, сразу после войны. Он рассказывал нам, как вы учились, как потом поехали в наши деревни.

- Жалко, Маша, школу? - спросил девушку.

- Очень! Хорошо у нас было!

- Теперь, наверное, в институт собираешься?

- Обязательно. В медицинский, - призналась Маша, и темные материнские глаза ее заискрились.

- А если в сельскохозяйственный? - пытливо глянул на дочку отец.

Маша ничего не ответила: она была в обиде на отца, хотя мать, понял я, постаралась смягчить эту обиду.

- Люба вон, моя подружка, та на литературный готовится. А мне медицина больше нравится.

- Она у нас и в детстве то кукол, то кошку лечила, - посмотрела мать на дочку. - Не иначе, быть ей врачом.

- Жизнь требует в сельское хозяйство хороших специалистов, - не сдавался отец, - агрономов, льноводов, инженеров-механизаторов. Надо идти в ногу со временем.

- А врачи не нужны? - горячо возразила Маша. - Вот ты всегда так, папа. Раз сам агроном, так всех агрономами хочешь сделать.

Этот спор, наверное, продолжался бы и дальше, но скоро должно было начаться кино. Надо было переодеться отцу и матери. Я не стал мешать им и пошел в клуб. Около него собрались уже девушки и ребята не только из Черных Троп, но и из рабочего поселка лесхоза. На открытом окне играла радиола. А на веранде танцевавли.

Устинья Наумовна пришла перед самым началом сеанса вместе с дочерью Анной Алексеевной и ее мужем, тоже учителем. Пришли посмотреть картину и Аполлон с женой.

Показывали «Евгения Онегина». Я уже видел эту картину дважды. Но и в третий раз смотрел ее с интересом. Прекрасная музыка Чайковского здесь звучала как-то нежнее, лиричнее.

Аполлон, сидевший слева от меня, как лег подбородком на руки, положенные на высокую спинку впереди стоящего кресла, так и просидел от начала до конца всю картину. Устинья Наумовна, наоборот, откинулась на спинку, точно хотела схорониться за другими, побыть одной.

Но вот вспыхнул свет в зале. Картины, полные волнующей жизни, исчезли. Зрители зашумели, сгрудились в проходе. Мы не торопились подыматься.

- Верно сказано, - кивнул Аполлон на экран, - когда счастье само в руки просится, мы отворачиваемся от него. А пролетит мимо — слезы точим.

У сцены, около пианино, осталась группа ребят и девушек. Они стояли в нерешительности и явно ждали, когда мы покинем зал.

Выйдем на скамеечку, не будем мешать: репетицию, знать, провести задумали, - первая догадалась Устинья Наумовна. - Концерт готовят.

Смирновы попрощались с нами и пошли домой: Александру с рассветом надо было ехать в город. А мы, Аполлон, Устинья Наумовна, Анна Алексеевна с мужем и я, присели на скамью около входа в клуб.

Было начало первого. А ночь начинаться и не думала. За черной пилою леса не угасала заря. Все замолкло. Белоногие березки у домов, рябины, черемухи, скворечники на длинных шестах, нацеленные в небо журавли колодцев и столбы электролинии с белыми чашечками словно притаились в голубовато-сером полумраке. Темные бревенчатые избы, заборы, ворота оград, пыльная дорога, всежевыстроганные срубы — все слегка порозовело от зари. Только окна домов заметно потемнели. И так до рассвета, хотя и рассветать-то нечему. Отчетливо видны белые переплеты рам, каждое бревно на стенах, каждый паз, каждая щель, а на пыльной дороге — отпечатки следов трактора.

Белая ночь! Дивная ночь! Голубое очарование! Только бледный серпик луны над далекой пасекой Аполлона, да присмотришься, редкие звездочки в небе, как далекое счастье твое, вечно волнующее, вечно влекущее к себе, и тишина ожидания. Вот и все твои приметы, белая, прозрачная, неповторимая белая ночь!

- Я примечаю, ноне ночи стали как-то светлее, - нарушил тишину Аполлон.

- Они и раньше были такие, - отозвалась, грустя, Устинья Наумовна, - да умаешься, бывало, за день-то-деньской — в глазах темно станет, сунешься в постель и не видишь их.

В клубе кто-то взял аккорд, другой, на пианино, и в открытые окна полилась на заснувшую улицу стройная, грустная мелодия. В ней были и скорбь, и тоска, и нежные чувства любви ко всему окружающему, с которым так мучительно расстаться живому.


Куда... куда... куда вы удалились,

Весны моей златые дни!.. -


безнадежно взывал молодой, удивительно нежный тенор.

Я затаил дыхание. Мне показалось: вот все покинули зал с онемевшим экраном, а он, раз запечатлевший дивную сцену, взял да и ожил в тишине ночи. И снова полились то приглушенные в скорби, то полные страсти звуки, проникающие в самую душу.

Устинья Наумовна счастливо улыбнулась и вся, одухотворенная, полная глубокого внутреннего волнения, повернулась ко мне, спросила:

- Хорошо поет?

- Замечательно! Кто это?

- Наш зоотехник, Арсютка Хлебников.

- Утром с удочками-то встретили, - уточнил Аполлон. - Я говорю горазд, везде поспеет!

Анна Алексеевна и ее муж молчали. Они грустили, наслаждаясь пением, и радовались успехам своего бывшего ученика.

Пение Арсения сменил женский голос, мягкий, лирический. Пела девушка о любви, о счастье, о горькой разлуке с любимым, страдала. Голос ее временами дрожал.

- На распутье наша Машенька, - сочувственно вздохнула Анна Алексеевна.

- Ничего, сердце подскажет, по какой дороге идти! - успокоил ее муж.

-И учиться рвется, и парня-то оставить жалко, - тихонько сказала мне Устинья Наумовна и тоже вздохнула, как дочь ее. - Эх, молодость, молодость! Золотая пора, невозвратное времечко!

Мы долго сидели около клуба, слушали задорные частушки-припевки, дробь веселой ухарской пляски, декламацию и снова песни о любви. Потом все замолкло. Парни и девушки парами стали расходиться по домам. Последними вышли из клуба Арсений и Маша. Они взяли друг друга за руку и тихонько пошли по сонной улице. Впереди занималась заря. Меркли звезды в бездонном небе.

Под этим небом любили мы. Под ним, родным и добрым, любят сегодня. И вечно будут любить и встречать зарю после синих сумерек белой ночи. Только жизнь, конечно, будет иной, еще более радостной, светлой.

И белые ночи станут казаться людям еще светлее!

Текст произведения опубликован с разрешения правообладателя,
дочери писателя Крайнюк Елены Владимировны
©



© 2014. Костромская областная писательская организация ООО "Союз писателей России". Все права защищены.