Владимир Корнилов

ПРОПУЩЕННАЯ ЗАРЯ

 

Приходилось ли вам молча и трудно прощаться с уходящим днем?

Сотни раз я встречал вечерний сумрак в лесу, и никогда меркнущий дневной свет не вызывал во мне раздумий. Я спокойно коротал ночь у костра, ожидая неизбежный рассвет.

Мы привыкли по ночам видеть звезды, днем снова радоваться солнцу и, радуясь этой щедрости жизни, не всегда слышим тихий перестук часов в своей комнате.

А стоит иной раз вслушаться и почувствовать: время идет, время идет!..

...В первую послевоенную весну я охотился в безлюдных местах, на волжских разливах.

Однажды, под вечер, я плыл в челноке, разыскивая сухое место для ночлега. Где-то в стороне по-весеннему напористо шумела река, а здесь, у затопленного леса, было тихо. В неподвижной воде отражались черные молчаливые ели и бледная заря.

Ночь всегда настораживает одинокого человека. Но сегодня с непривычным беспокойством оглядывая пустынные, быстро темнеющие разливы, вслушивался в немоту всегда живого леса.

Один только тонконогий дрозд пробовал нарушить наступившее безмолвие. Он пискнул, взъерошил крылья, перелетел на мохнатый палец сосны и засвистал. Никто не ответил ему. И дерзкая маленькая птица затихла.

На разливы еще светила заря. Но вот и на последний ее слабый отблеск надвинулась темнота. От берегов пахнуло сырой прохладой.

День ушел.

Я долго плыл в ночи, натыкаясь на кусты и деревья, пока случай не привел меня к одинокому костру. Вздрагивающий огонь освещал снизу толстые разлапистые ветви и лежащего на земле человека. Я разглядел лодку у берега, двустволку, низко висящую на суку; все говорило, что под сосной расположился охотник.

Я вылез из челнока и пошел к костру. Человек приподнялся, заслонился от огня рукой. Я поздоровался. Человек молча осмотрел меня, недовольным жестом пригласил садиться.

Я сел и долго не мог пошевелиться, потрясенный видом охотника: у человека было неподвижное опаленное лицо и не было ног.

Потом, когда прошли минуты подавленности, я разглядел в человеке юношу. Было что-то трогательно-печальное в выражении чистой половины его лица, в крупном завитке волос, упруго спадавшем на край спокойного лба, в той мягкой задумчивости, с которой смотрели его глаза. Юность проглядывала в нем робко, как молодая трава в сожженном лесу.

Мысли мои путались. Я думал: почему он один? Зачем он здесь, в глуши, где кричи, стреляй - никто не откликнется? Разве можно было поверить, что этот человек охотится?!

Мне казалось, я чувствую, как тяжело и холодно думает о себе юноша. Я даже видел, как будто сквозь туман, его отца, мать, которые почему-то были похожи на моих стариков, видел их отвердевший взгляд, когда в дом вернулся их сын, не работник, не жених, и, как бы ни были святы его раны, - вернулся тайным горем их старым годам.

Я думал об этом, и в голову лез один и тот же назойливый вопрос: зачем сюда, в безлюдье, приплыл искалеченный войной человек? Я не сомневался, что он возвратился с фронта: следы войны тогда были всюду - на земле и на людях...

Человек, занятый своим, казалось, не замечал меня. Он лежал на животе, положив голову на руки. Его сдвинутые красные надбровья выражали напряжение - он думал. Близко перед ним колыхались гибкие языки пламени. Временами горящие сучья встрескивали, и тотчас вместе с дымом уносилась вверх суетливая стайка искр. Яркие и быстрые, они взлетали, и темнота как будто проглатывала их. Человек следил, как неотвратимо гаснут горячие искры.

От напряженного молчания, от зловещего крика откуда-то прилетевшей совы, может быть, от собственных скорбных раздумий, но в моих глазах уже стояла картина холодного утра: безжалостно взвесив то, что осталось ему в жизни, человек протягивает руку к ружью, и выстрел обрывает его тяжелые думы...

- Вы слышите? Как он кричит тоскливо!

Человек ловко пронес короткое тело между рук и сел.

- Минут пятнадцать слушаю этого чирка. Все летает и свистит, свистит... Подругу найти не может.

Руками наломав сучьев, он подложил их в огонь, отряхнул приставшие к курточке хвоинки, нагнулся и вытащил из темноты рюкзак.

- Не мешало бы дровец набрать, - сказал он. - Вы бы посмотрели - тут кругом валежник.

Костер щелкнул, уголек выбросил мне на колено. Я не шевелился. Когда уголек прожег штанину и больно уколол, я встал и ушел в темноту. Нащупав ствол дерева, прислонился к нему и долго стоял, бездумно глядя перед собой. Сквозь ветви спокойно светили звезды, неторопливо шваркали селезни, мелодично посвистывал чирок. Пахло перепревшими листьями, мокрой землей, горьковатым запахом влажной осины. Ночь окружала меня, весенняя, полная жизни, в темноте то близко, то далеко звучали ее тихие отчетливые голоса. Вот и сова крикнула, протяжно и глухо, и крик ее был знакомо прост: как будто дунул кто-то в горлышко бутылки...

Набрав сучьев, я вернулся к костру. Оживившийся охотник деловито чистил картошку, в его руках двигалось и мирно поблескивало лезвие ножа. Рядом на расстеленной газете лежал хлеб, горка соленых огурцов. Все здесь, у огня, было по-домашнему просто и уютно.

Удобно расположившись на земле, мы закусили. Потом, тихо переговариваясь, пили из железных кружек чай. К молодому охотнику нет-нет да и возвращалась задумчивость, он переставал слушать меня и говорить и молча прислушивался к чему-то. Но тревога моя ушла, теперь мне хотелось говорить, вызвать на откровенность моего собеседника, и я начал рассказывать о своих прежних охотах.

Ничто так не сближает людей, как охотничья страсть, ничто так не увлекает, как азартный охотничий рассказ. В моем воображении всплывали картины охотничьих удач, и словами, жестами я старался донести каждую подробность своих воспоминаний.

Молодой охотник внимательно слушал, продолжая неторопливо пить чай. Внезапно он насторожился и жестом прервал меня.

- Послушайте! - сказал он быстро.

Я услышал торопливые взмахи крыльев, скупое покрякивание уточки и торжествующий свист чирка.

Глаза охотника блестели. Улыбаясь, он выразительно глянул на меня.

- Разыскал все-таки, а?..

Торжествующий свист заглох в темноте. Некоторое время юноша сидел молча, потом, не поворачивая головы, сказал:

- Вот вы сейчас про охоту рассказывали и на первом месте у вас - что вы убили. Мне кажется, если вы завтра встретите этого чирка, вы его наверняка убьете...

Я с удивлением смотрел на него.

- Что же тут преступного? - спросил я. - Постановлением разрешено бить селезней-чирков...

Мой собеседник усмехнулся.

- Дело не в постановлении. Вы наблюдательный охотник, вы не могли не заметить, какими постоянными парами держатся чирки. Кряквы - другое дело. Те - настоящие полигамы. Летом кряковый селезень только мешает утке. Их и стреляешь со спокойной совестью. А чирков - нет, не поднимается рука...

Он задумчиво покачал головой. Мне стало неловко.

- Как-то не приходилось размышлять об этом, - признался я.

- Раньше и я не думал о каких-то там чирках, - сказал он тихо. - Это вот... после войны думы пришли. Теперь не только на охоту, на всё по-другому смотришь.

Он поставил кружку, подложил в костер дров, вгляделся в ночь.

- Сегодня вечером вы должны были видеть, как уходил день. Не знаю, была ли у вас такая мысль, но я думал: этот день не вернется. Я говорю не просто о дне, я говорю о дне жизни...

Он сидел, опираясь рукой о землю. Огонь освещал чистую половину его лица с крупным завитком волос. Голос у него был тихий, говорил он неторопливо. Видно, то, о чем говорил он сейчас, он долго вынашивал в себе.

На охоте, как в вагоне поезда, откровения бывают неожиданными и глубокими.

- Знаете, о чем больше всего я жалею? - спросил он, глядя не на меня, а по-прежнему в огонь костра. - О пустых днях. На войне мы не думали о себе: надо было воевать. Для меня война кончилась неожиданно, и когда она кончилась, мне пришлось задуматься о себе. Тогда я понял, сколько их у меня, пустых дней! Может быть, это было тяжелее, чем эта боль, - он коснулся рукой лица. - Позади - ни одного достойного дела, впереди... - Он нахмурился, помолчал. - Тогда я кое-что понял. Знаете, в дождливую погоду бывает: вырвется из-за туч солнце, лучами насквозь пробьет лес, и неразличимо-серое вдруг превратится в сверкающий зеленый мир. Вот так открылось мне, что значит один день жизни...

Он поднял короткий сук, не спеша подгреб развалившийся костер.

- Я много думал об этом, - сказал он тихо. - И теперь знаю: радость прожитого дня - это радость сделанного за этот день. Сказать об этом просто. В жизни все трудно дается. Я ведь на фронт прямо из школы попал, надо было еще доучиться. Стал работать, узнал, сколько труда надо вложить, чтобы радость пришла...

Он вдруг смущенно улыбнулся.

- Я, знаете, преподаю математику в шестом классе. Были у меня два безнадежно отстающих ученика. Сегодня я опрашивал их по всему материалу, серьезно опрашивал. Оба ответили. Ответили хорошо, и не потому, что просто выучили, - заинтересовала, наконец-таки, этих мальчишек математика!..

Спокойная ночь стояла вокруг. Тихо потрескивал костер. Обгоревший сук тяжко рухнул, сноп искр жарко взвился в темноту.

Я помнил неловкое начало нашей встречи и молчал.

...Под утро, едва забелело небо, мой ночной собеседник уплыл на лодке в приготовленный шалаш. Я остался на острове.

Взошло солнце. Все вокруг как будто раздвинулось. У берегов легли тени. Ветер взрябил открытую водную гладь, вода, играя, заблестела огнями. От переклика птичьих голосов звенел лес.

День поднимался над землей. Это был новый день, очередной день каждой человеческой жизни. И я понимал это.

К шалашу, где сидел юноша, раскинув крылья, спускался селезень. Выстрел глухо пронесся над водой, возбужденно отозвался в лесу. А я стоял на берегу и слушал утро.

 

ДВЕ АНЮТЫ
(Из цикла "Мои невесты")

1

Случилось это в годы, когда неустроенную молодую мою жизнь особенно остро томило затянувшееся одиночество.

Родители жили тогда под Москвой, недалеко от Солнечногорска, в малолюдном, из трех домов, поселке лесничества, куда я, новоиспеченный студент, наезжал из столицы в дни, свободные от занятий. Побродить по тогда еще девственным подмосковным лесам было для меня такой же необходимостью, как думать, дышать, мечтать...

В один из ясных дней бабьего лета я брел в задумчивости по лесной дороге, опираясь на уже привычную свою палочку, помогавшую мне ходить после тяжелого фронтового ранения. Под ногами шуршали листья. Стайки синиц, мелодично тренькая, суетливо перепархивали в поредевших зарослях. Дятел усердно долбил белеющий среди темных елей ствол березы. Вдруг вспорхнул, с криком перелетел на одиноко стоящую сосну, оседлал обломанный сук, выдал такую страстную весеннюю барабанную дробь, что будь я его подругой, тут же откликнулся бы на его запоздалый зов.

Я замечал: в дни общего осеннего увяданья, когда предзимняя стылость уже проглядывает в голубизне небес, в печали притихших лесов, особенно обостряется чувство ожидания. Что ждешь в осеннем безмолвии, что томит твою одинокую душу, - спросишь сам себя, не ответишь. Но смутное ожидание то ли встречи, то ли случайной согревающей радости ведет и ведет тебя в глубь лесного зовущего безмолвия.

Вышел я в широкую луговину, открытую вдаль до чернеющих на косогоре домов незнакомой деревни. В деревню идти не хотелось, я любил одиночество. Хотел уже повернуть обратно, но взгляд выхватил две девичьи фигурки. Близкий лес словно вытолкнул их на луговину. С корзинами на полусогнутых руках, с видимой ленцой усталости брели они окольной дорогой к деревне. И вдруг заметили меня.

О чудо взаимных влечений - само небо, распростертое над луговиной, начало сводить нас!

Незнакомые, но уже милые мне девушки приободренно шли теперь от деревни мне навстречу. Где-то в середине луговины неминуемо мы должны были сойтись. Я уже улавливал взгляды, оценивающие меня, лукавую смешливость, слышимую издали, хотя и сдержанно, влек себя им навстречу.

Когда я был шагах в десяти, обе девушки разом опустили корзины на землю, сели, обмахивая ладошками разгоряченные лица. Я опустился рядом. Смотрел, улыбаясь, почему-то не чувствуя обычного в таких случаях смущения.

Мне казалось, обе девушки равно ожидают моего внимания. Взгляд выделил одну из них, и сразу обе уловили, к кому расположились мои чувства.

Девушка, которая не привлекла взгляда, как-то сразу поникла, с подчеркнутой небрежностью накинула на плечи кофту, сорвала травинку, стала вызывающе покусывать. Другая же расцвела, будто золотистый цветок одуванчика под солнцем.

В простеньком белом платьице, под которым угадывалось плотное, как у куропаточки, тело; с задорным, смешливо наморщенным носом, с распушенными по лбу светлыми волосами, она как будто была порождением ясного дня и близких мне по настроению осенних лесов.

Уловив мое любование, она тут же озаботилась делом: раздвинула коленки, поставила корзину между ног, стала вынимать и обрезать корешки собранных грибов. Движения ее рук были такими завораживающими, а оголенные колени, обнимающие корзину, так влекли, что я не удержался, ласково огладил ладонью мягкий ее локоток. Она не отдернула руки, не возмутилась, как обычно делают излишне самолюбивые девицы. Пальцы ее разжались, ножичек упал в корзину, она рассмеялась, одарив меня взглядом веселящихся глаз.

Подружка отбросила обкусанную травинку, встала, взяла свою корзину, с безразличным видом отошла, села поодаль к нам спиной.

Мы почувствовали себя свободнее. Корзина перекочевала за спину, я подвинулся ближе. Теперь мы сидели рядом. Моя избранница склонила голову. Прядка легких волос упала ей на закрасневшую щеку, мешала смотреть, наверное, щекотала ресницы, она не убирала ее. В просветы волос я видел ожидающий смеющийся взгляд. Я приобнял ее плечи, склонился к губам, почувствовал, как нетерпеливо отозвались они на прикосновение моих губ. Мы целовались, ладонь моя уже ощущала ее маленькую, напряженную грудь. Впервые я чувствовал: только от меня зависит последнее сближающее нас движение.

Если бы одни мы были в этой подаренной нам лесами встрече!..

Но донесся голос раздраженной подружки:

- Аня! Сколько можно!..

Мы отрезвели. Аня, не скрывая досады, покусывала губу. Обреченно вздохнула, прошептала:

- Надо идти...

Я был в отчаянье. С пробившейся надеждой спросил, кивнув на косогор:

- Вы из этой деревни?

- Мы из Москвы. - Анюта печально улыбнулась. - Нам еще на электричку... - В печальной ее улыбке я прочитал: "Вот и все. Встретились - разошлись..."

А меня опалило радостью, я закричал:

- Я ведь тоже из Москвы! Я там учусь!..

И увидев, как под вскинутыми ресницами полыхнули ответной радостью глаза, торопливо заговорил:

- Анюточка, слушай внимательно. Через два дня, во вторник, в пять вечера...

- В шесть, - поправила она, как будто наперед знала все, о чем я скажу. - В шесть, - быстро повторила она. - Я не успею. Я работаю. Я на почте работаю...

- Хорошо. В шесть. У памятника Пушкину. Я буду ждать. - И не уверенный, что узнаю ее в другом, столичном одеянии да еще в многоликой толпе, всегда, особенно вечерами, нескончаемо текущей мимо всем известного места, спросил: - А ты узнаешь меня?..

Анюта прислонила ладошку к моей разгоряченной щеке, сказала, как все понимающая мама говорит несмышленышу-сыночку:

- Если даже вся Москва придет в тот вечер на Тверской бульвар, я буду видеть только тебя!.. - Гибким, мягким, каким-то кошачьим движением молодого тела она поднялась, навесила корзину на руку, спросила с хозяйской озабоченностью, как будто мы уже были одно целое: - Грибами не поделиться?..

Я отрицательно покачал головой.

- Разве грибы мне нужны, Анюточка! - сказал я с ласковым упреком, давая понять, что настроен очень серьезно.

Обе девушки уходили по луговине. Анюта отставала, останавливалась, махала мне рукой. Я стоял, смотрел, был не в силах поверить в случившееся чудо.

2

Я ждал нареченную мне небом и лесами невесту. Ходил вокруг задумчивого Пушкина, созерцающего с высоты людскую суету, мысленно готовился к волнующей минуте, когда из движущегося людского потока выбежит девичья фигурка, радостно устремится мне навстречу.

Только что я зрил чужое счастье, мне не терпелось заиметь свое. Пришел я на бульвар рано, присел на скамью в боковой аллее, ожидая урочного часа, и увидел: под свисающими ветвями лип шли двое, Он и Она. Шли опьяненно, незряче, не разнимая сцепленных рук. Сделав несколько медлительных шагов, они в едином чувственном порыве бросались в объятья друг другу. Руки, губы, тела их сливались. Он приподнимал Ее, кружился вместе с Ней по аллее, не зная, не умея по-другому выразить опаляющие Его чувства, бережно опускал женщину на земную твердь. Она прижимала голову к Его груди, делала с Ним вместе несколько следующих шагов, и снова Он подхватывал Ее, кружил, пьянея от Ее близости. Так они и шли, и ничего не было для них вокруг. Я смотрел и верил, что в мире нет сейчас людей счастливее!

Я медленно обходил Пушкина, смущенно думал о первом своем ответном движении, когда Анюта подбежит. Как мне поступить? Обнять, нежно поцеловать, как уже признанную невесту? Или только радостной улыбкой выразить свои чувства, повести Анюточку в глубину бульвара и уже там, на затененной липами аллее, обнять, закружить, опьянеть от ответной ее близости?

А может, просто: повести ее в кино, неважно, на какую картину, и там, в полутемном зале, сжать в своих ладонях ласковую ее руку, сблизить головы, почувствовать волнующую теплоту ее лица? Конечно же, в следующий свободный день я повезу ее в наш лесной поселок, представлю отцу, маме. Отец скажет что-нибудь такое, ироничное, насчет невесты. Но маме Анюточка понравится, обязательно понравится, она проста, отзывчива, мамин вкус я знаю!..

Потом вместе пойдем мы в лес, теми дорогами, по которым бродил я в одиночестве. Вместе выйдем на ту, теперь уже заветную луговину, и там никто, ничто не помешает нашей ласковой близости!..

Так предвосхищал я свое счастливое будущее. Несчетный раз обходил я вокруг памятника, уже устал повторять высеченные на постаменте бессмертные строки:

"И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал..."

"Добрые... добрые... добрые..." - твердил я, вышагивая вокруг низких тяжелых цепей, ограждающих памятник, все чаще поглядывал на большие электрические часы, прикрепленные к столбу на противоположной стороне площади, - бесстрастные стрелки уже показывали тридцать пять минут седьмого!

Я утомился, приглядел свободное место на скамье с широкой изогнутой спинкой, подошел, сел. Я был на виду. Анюта не могла не видеть меня.

Соседкой по скамье оказалась молодая мама с девочкой лет пяти. Девочка шустро выбегала на дорожку, выискивала камушки, с радостным криком бросалась к маме - показывать, какие драгоценности нашла. Мама что-то говорила ей тихонько, девочка с любопытством поглядывала на меня. И вот, стеснительно склонив к плечу головку с двумя сплетенными на шее косичками, подошла, спросила:

- А зачем у вас палочка? У вас ножка болит?..

Ну кто из взрослых не откликнется на прелестную наивность ребенка?! Отозвался и я с наивозможной для меня мягкостью:

- Болит. Бывает, очень болит!..

- А у нашего папы ничего не болит! - сказала девочка. - Только он всегда поздно приходит. И никогда с нами не гуляет.

Мама всплеснула руками, строго прикрикнула:

- Аня! Что такое ты говоришь!..

Я вздрогнул от произнесенного имени, в тревожном ожидании оглядел людей, движущихся в одном и в другом направлении. Люди шли и шли, никто не выбегал мне навстречу.

Девочка осмелела, попросила:

- Можно, я вашей палочкой поиграю?..

Приспособив палочку под костыль, вся изогнувшись, хромая, она старательно ходила передо мной.

- Я раненая! - кричала она маме.

Молодая мама придвинулась ко мне, просительно коснулась моей руки.

- Вы уж извините. Такой ребенок!..

Я близко увидел ее глаза: такие тревожные, ищущие глаза бывают у женщин, убежденных в несчастливом своем замужестве. Я почувствовал неловкость, поспешил успокоить молодую маму:

- Ну что вы! Пусть поиграет, повеселится!..

Женщина вздохнула.

- Ей-то весело! - сказала она, улыбнулась грустно, призывая меня к сочувствию.

Я деликатно промолчал.

Девочка наигралась, подбежала, с разбегу схватила мои колени.

- Вот ваша палочка! - сказала она, лукаво заглядывая снизу в мое лицо. - Завтра еще поиграю. Ладно?..

Молодая мама низко нагнулась к девочке, поправляя сбившуюся на спине кофточку, сказала с горестным вздохом, обращенным ко мне:

- Ей так хочется видеть в вас своего папу!..

Слова молодой мамы почему-то меня смутили. От смущения я подхватил девочку, взвизгнувшую от восторга, высоко поднял над собой. Играя, я подкидывал ее с еще не испытанным, но вдруг пробившимся отцовским чувством, возбужденно смеялся, откинувшись на спинку скамьи. И в самую эту минуту увидел: от толпы, в радостном порыве, отделилась девушка, похожая и не похожая на ту Анюту, что была там, на луговине, в памятном мне простеньком платьице, с оголенными коленками, сжимающими корзину.

Неузнаваемо великолепна была эта девушка в светлом костюмчике, с легким голубым шарфом вокруг шеи. Я видел, как устремилась она ко мне и вдруг замерла. В растерянности отступила обратно в толпу, укрылась за памятником. Сердце подсказало: это - она, моя Анюта. Еще не понимая, что случилось, но уже охваченный тревогой, я осторожно, со всей возможной ласковостью, освободился от девочки, поднялся, пошел с нарастающим беспокойством к памятнику. Девочка догнала меня, доверчиво зацепилась за руку, сказала деловито:

- Я тоже с вами...

Отправить ее обратно я не посмел. Придерживая девочку за руку, ходил и ходил вокруг памятника, выискивая среди множества лиц единственное, необходимое мне лицо. Я чувствовал, я не мог ошибиться, я физически ощущал взгляд Анюты, откуда-то устремленный на меня, и не мог, нигде не мог увидеть милых ее глаз! Людская толпа колыхалась, текла мимо, равнодушная к моему отчаянью. Напрасно прождав прощения за безвинную вину свою, я вернулся с маленькой Анютой к предавшей меня скамье.

Молодая мама, приняв от меня девочку, спросила сочувственно:

- Вы кого-то ждали и не дождались?..

Я скорбно вздохнул.

Молодая мама внимательно на меня посмотрела. Опустив глаза, разглядывая свои аккуратно подстриженные, покрытые розовым лаком ногти, сказала:

- Вас удивит, если я признаюсь, что знаю вас. Я была бы рада, если бы завтра в это же время вы снова пришли сюда. Я ведь не ошибаюсь, вы учитесь вон в том институте? - Она глазами показала на видимую сквозь стволы деревьев высокую чугунную ограду Дома Герцена. - Я буду ждать. Очень! - и многозначительно добавила: - Мне кажется, я смогла бы вас утешить в случившемся огорчении...

3

Я болел. Лежал на койке студенческого общежития во флигеле институтского здания, одолевая в поте лица и тела жар, мучивший меня уже третий день. В комнату вбежал сосед по койке, Николай, или Коля', как звали мы его на французский манер, полненький, суетный, с выпуклыми насмешливыми глазами, возбужденно крикнул:

- Володька, тебя спрашивает шикарнейшая дама! Примешь?!

Мысль о том, что разыскала меня Анюта? мгновенно сломила болезнь. Я даже приподнялся, поторопил:

- Ну, зови же!..

Коля ввел в комнату молодую маму той девочки Анюты, которая так хотела видеть во мне своего папу. Мама выглядела, действительно, шикарно: в белой короткой шубке (хотя зимы еще не было), в белых сапожках, в белой шапочке, кокетливо сдвинутой на сторону и высвобождающей волну черных волос над маленьким ухом с посверкивающей серьгой, она могла бы видом своим сразить любого столичного Дон-Жуана. Но я-то ждал Анюту!..

Я упал на подушку, в обманутом теле снова заполыхал жар.

Молодая мама, ничуть не смущаясь любопытствующих взглядов моих сокурсников, придвинула к кровати стул, распахнула шубку, села. Обласкивая меня сострадающим взглядом, заговорила вполголоса:

- Если бы вы знали, Володя, как мучительно я переживала ваше отсутствие!..

Я не мог понять, как узнала она мое имя?! Ведь я не представлялся ей!

Молодая мама девочки Анюты продолжала говорить:

- Мое сердце - вещун. Все эти дни оно болело болью вашего сердца: ведь вы не могли не прийти, зная, что вас ждут?! Видите, я не ошиблась. Вы весь в страдании!.. - Она озабоченно раскрыла сумочку, выложила на мою тумбочку два крупных яблока, большой бумажный, аккуратно перевязанный пакет.

- Это пирожки, Володя. Специально для вас. Вы любите пирожки?

Измученно закинув руки за голову, я сказал:

- Пирожки я люблю. Но не хочу есть. Я болен!..

Молодая мама девочки Анюты достала из сумки платочек, озабоченно промокнула пот на моем лице.

Я вдохнул запах духов, но легче мне не стало, в висках стучал молоточком пульс. Стыдясь своей беспомощности, понимая, что молчать невежливо, я спросил:

- Как удалось вам отыскать меня?

Гостья улыбнулась снисходительно и таинственно.

- Вы, наверное, еще не знаете, Володенька, что может женщина, когда ведет ее чувство!.. - Она склонилась низко ко мне, в полутьме комнаты от сгустившихся за окнами сумерек глаза ее почти огненно светились. Она прошептала:

- Если бы мы были сейчас одни!..

Я до боли сжал веки. Желающая меня женщина слово в слово прошептала то, что в отчаянье повторял я, целуя под высоким небом зовущие губы Анюты!

- Вам плохо? - спросила она.

- Очень! - ответил я, и кажется, ответил невежливо.

Мама маленькой Анюты вгляделась в часики на своей руке, проговорила с сожалеющим вздохом:

- Так не хочется расставаться! Но мне надо идти. Поправляйтесь, Володя. Я буду ждать вас каждый вечер, на той же скамейке, у памятника. - Она поднялась, поправила под моей головой подушку.

Мне показалось, она хочет поцеловать меня. Я отвернулся.

Анюта, подаренная мне небом и лесами, и молодая мама маленькой девочки Анюты ушли из моей жизни навсегда.