Александр Лобанов
Рассказы
Прощальная береза
Далекая елка
Патефон
Старая лампа
Как у людей
Кого боишься, "меньший брат"?
Ограбление
Теперь той березы нет. Ее не срубили и не спилили, просто пришел срок и дерево умерло. А помнят о нем многие. Чем же знаменита была береза? Почему не «венчальной» или «свадебной» ее прозвали, а именно «прощальной»?
Тысячу раз пробежал я босиком мимо шершавого кривого ствола и столько же раз проскакал верхом на ольховой палке, пока не задал этот вопрос бабушке.
- Да прощались прежде возле нее, - сказала она. А кто и с кем – не сказала.
В то лето в большой бабкиной избе гостили дальние родственники из города. Прошел месяц, и мы пошли провожать гостей. Я нес тяжелое ведерко с медом, а бабка корзинку земляники, которую мы набрали утром на просеке.
На дальнем краю поля, облитая воском закатного солнца, как оплывшая свечка, горбилась береза. Тут мы и простились. Перекрестила всех бабушка вслед, и пошли городские к перелеску, а мы остались стоять под березой.
- Давай-ка посидим, сынок. Ноги устали. Сели.
- На, поешь, - сказала бабка и протянула мне сдобную витушку. - А тогда осень была, когда я моего-то на последнюю войну провожала. Тут и сидели напоследок. Развязала, помню, узелок... Витушек ему на дорогу испекла, только оржаных. Голодно уже было. И он не ест, и я на него гляжу. Так и не взял с собой витушки-то. Унеси, говорит, ребятишкам.
Кусок застрял у меня в горле. Я во все глаза глядел на бабку и боялся, что она заплачет. А она не заплакала.
Солнышко уже цеплялось за острые макушки елок, становилось темнее. Бабушка сняла с головы платок, чтобы повязать поудобнее, и я впервые увидел, что она такая седая.
Солдаты, обнимавшие здесь на прощание своих жен и невест, целовавшие по очереди малышню и не пришедшие с войны, так и не знают, что береза умерла.
До этого места меня всегда провожает бабушка, когда бываю в деревне. Мы долго сидим на упавшем стволе, потом прощаемся. Я не оглядываюсь, но знаю, что вдогонку она три раза перекрестит меня рукой, которая стала заметно трястись, и заплачет.
Я сидел на печке, держал красные руки в ковше с холодной водой и кряхтел, стараясь не мыть от боли. Именно так заканчивались почти все мои катания на лыжах. Рукавицы и валенки обмерзали снегом, пальцы теряли всякую чувствительность и никак не могли развязать лямки - хоть прямо на лыжах шагай в избу.
Тут приходила на помощь бабушка и обрезала лямки ножом. Потом отряхивала меня березовым голиком. При этом особенно старательно шлепала пониже спины и грозилась сжечь лыжи. В тепле руки начинали «отходить», и бабка заставляла меня совать их в студеную воду.
Бабушка хлопотала за перегородкой, поругивалась для порядка, а потом прямо на печку подавала мне чаю и булку. Бывало я и засыпал там, а вставал, когда уже горела керосиновая лампа и топилась вторая печка - голландка.
И вот когда я морщился и выгибался над ковшом, привставал и стукался макушкой об потолок, к нам ввалился румяный с мороза Валька. Этот веселый парень был гораздо старше. Но относился ко мне по-приятельски, когда я гостил в деревне.
Вместе с Валькой пришли две Нинки, его ровесницы, обе плясуньи, бойкие.
- Опять накатался? - засмеялся Валька, - уши не отморозил?
А Нинки - та и другая - показали языки.
Я засопел и отвернулся.
Тетя Маша! - заорал Валька на всю избу.
Чай, я не глухая, - сказала бабка, выходя из-за перегородки и вытирая белые от муки руки о старенький фартук, - слышу, что люди пришли.
- Мы по делу к тебе, тетя Маша, - наперебой заговорили девчонки. - Нам елку хочется нарядить... Можно, мы елку к тебе принесем?
Бабушка сначала, как и я, ничего не поняла. Она усадила «делегатов» на деревянный диван, угостила чаем.
А те выложили свою просьбу. Клуб в соседней деревне был крошечным, и елку, пока идет «постановка», которую они сами готовят на Новый год, поместить негде. Вот молодежь и просит бабкину «залу» на один вечер, чтобы нарядить елку. А уж потом ее унесут в клуб.
Бабка согласилась.
- Наряжайте, места не жалко.
Я страшно обрадовался такой перспективе: мы елку у бабки ни разу не наряжали. Я был еще мал, чтобы самостоятельно принести елку, смастерить игрушки, а бабушке и без того забот хватало.
Валька и обе Нинки подошли к печке.
Послезавтра мы елку вырубать пойдем. Я и за тобой зайду, - пообещал Валька.
И на постановку в клуб возьмем, если елку нам будешь помогать наряжать, - говорили девчонки, посмеиваясь: руки я меня были, как у гуся лапы.
Я радостно улыбался....
Когда они ушли, ушла и бабка на двор кормить-поить скотину. А меня па теплой печке вдруг стало знобить. Я спал и не спал. Потом бабка выяснила, что у меня жар и уложила в постель, напоила чаем с медом, намочила уксусом полотенце - и на лоб. При этом она грозилась, что лыжи завтра же непременно будут в печке. В ход пошло и «главное» лекарство - святая вода, которую бабка хранила в подвале в большой бутылке. Она поила меня с ложки, а я все думал: зачем в бутылке плавает свечной огарок?
На другой день бабка сходила за медичкой и стояла у постели, пока та простукивала меня холодными пальцами. Пахло от нее духами, лекарствами и табаком. У меня оказалась ангина, и бабушка совсем «успокоилась», услышав, что денька через три я снова буду кататься.
А на следующий день Валька с товарищами принесли из лесу большую елку. Ко мне в «залу» бабка их не пустила, чтобы не нанесли холода, елка тоже осталась отогреваться в прихожей. Валька все же как-то обхитрил бабушку, проснулся в дверь и бросил на мою постель замерзшую еловую шишку, которую я тут же спрятал под одеяло.
Елка оттаивала, слышно было, как шлепались на пол тяжелые капли. Запахло хвоей. Кстати, бабушкин дом был срублен из толстых елок, в строганых стенах темнело множество сучков, в которых я угадывал самые разные силуэты. На одном сучке, как раз у постели, ясно виднелась припорошенная снегом елочка.
Еловый дух давно выветрился из стен, но насовсем не пропал, бабушка любила мыть полы с еловыми ветками и толченым кирпичом, чтобы половицы, по ее выражению, были как «коленкоровые».
Я не сомневался, что Валька принес самую красивую елку. Так оно и вышло. Стройная, лапки пушистые, на верхушке - янтарные шишки. Вечером молодежь пришла ее наряжать. Валька смастерил и принес крестовину. Витька - фанерную звезду, Нинки и остальные девчонки - игрушки.
Меня бабушка хотела прогнать на печку, чтобы «не мешал и не лез не в свои сани», но все за меня заступились. В подшитых бабкиных валенках, стеганке и с завязанным горлом я, конечно, «и мешал, и лез». Однако настроение у ребят и девчат было новогоднее, и от общего внимания я был на седьмом небе.
Игрушки, помнится, были самодельные. «Видное» место» занимали конфеты с хлебной начинкой, бумажные бусы, флажки, звезды из фольги и т. п. Больше всего мне понравилась Баба-Яга, сделанная из хлебного мякиша. Сидела она почему-то не в ступе, а в коробке из под спичек. Висела игрушка низко, я не раз подходил к ветке, дотрагивался до нее, вздыхал.
Расходились поздно, после традиционного чаепития. Тихо стало в доме. В зале едва светила лампадка, и от этого елка выглядела сказочной.
На следующий день я не видел, как се унесли. Проспал. Да и ребята, видно, меня не тревожили, жалели. А я чуть не заревел: елки нет, на постановку не взяли. Потом увидел на столе Бабу-Ягу и сразу забыл все печали. Это был мне подарок.
В Новый год я чаевничал уже за столом, угощал бабку шоколадными конфетами из пакета, который впервые дали в школе. Рядом с сахарницей сидела Баба-Яга и смотрелась в самовар.
... Давно была та зима. Много я перевидал потом всяких елок. В разном убранстве. В Заполярье, например, приходилось делать «елку», связывая ветки можжевельника. Слышал, как южане произносят новогодние тосты под сосной.
Однако не забылась та далекая деревенская елка. Давно нет дома, где ее наряжали, но нередко возвращает меня туда память. И я отчетливо вижу в ранних зимних сумерках красноватый свет лампы в замерзших окошках.
Дед купил его на базаре, а точнее - выменял на муку и картошку задолго до моего рождения.
Говорят, вся деревня собиралась слушать пластинки. Я представляю как важный хозяин бережно, чтобы не повредить механизм, крутил блестящую ручку, потом опускал иголку на черный диск...
Не знаю, какую пластинку поставили первой. Возможно, это была гордая песня «Мы - кузнецы», а может веселая и умная «Сказка о попе и работнике его Балде» (была и такая пластинка), отчаянная – «Песня бобыля», могучая «Дубинушка» или другая.
Гадать не берусь. Знаю только, что вместе с патефоном дед привез (и города 120 пластинок. Эту цифру моя бабка помнит крепко. Помнит, кстати, сколько муки и картошки дед отдал за всю эту «музыку».
Многие из пластинок до меня не дожили, зато те, которые сохранились, я до сих пор вспоминаю с такой же улыбчивой грустью, как своих деревенских товарищей...
Тугие бумажные конверты пожелтели, а у половины пластинок и вовсе их не было. Я все жалел: отчего песни не берегли? Уже треснутой досталась мне «Сказка о попе и работнике его Балде», цыганский романс «Гитарный перебор», «Песнь Томского» из оперы «Пиковая дима» и еще, и еще.
На каком-то конверте я прочитал, что содержимое их следует хранить только в вертикальном положении, а перед проигрыванием протирать фланелевой тряпочкой с обеих сторон. Занимался этим целый день, а потом расставил чистенькие пластинки на комоде в вертикальном положении.
Бабушка не могла спокойно видеть меня у патефона. Вот она заглянула в зало, перекрестилась на тябло, потом на меня глянула косо.
- Делать тебе, что ли, нечего, Шурка? Вон Грушины-то девки второй раз по малину пошли. А ты с патефоном связался. Ей-Богу, все иголки выкину!
Но музыкальный ящик заключал в себе непонятное влечение. И уж когда бабка уходила в церковь, а молилась она исправно и подолгу, крутил все пластинки подряд. Крутил, что называется, всласть.
Как будто знал, что не будет через десять лет ни патефона, ни пластинок. С переездами их бросили, и досталось все это добро на забаву озорникам, которые мигом свернули патефону никелированную шею. Потом выпотрошили красивый ящик и выдрали пружину, а пластинки запускали с горы и перебили.
Уцелели каким-то чудом две. Четыре вальса - «Березка», «Осенний сон, «Вальс на сопках Манчжурии» и «Амурские волны».
А тогда пели для меня Иван Шмелев и Сергей Лемешев, Вадим Козин и Федор Шаляпин, Клавдия Шульженко, Тамара Церетели и Леонид Утесов. На выбор. И какие песни! Их редко теперь услышишь.
Хорошо запомнилась пластинка с песней «Нищая», на обороте «Жалобно стонет». На сиреневом бумажном кружке загадочный штамп: «Продаже не подлежит. Обменный фонд». Я считал так: наверное, певец (а это был Вадим Козин) очень уж хороший и пластинку в магазине не купишь, а можно только выменять. Разумеется, только на хорошую.
Нравилось тогда мне слушать и такие танго, как «Цыган» или «Прекрасный розмарин», и такие фокстроты, как «Три свинки и злой волк».
И удивительное дело: забылись имена многих исполнителей, названия песен, а то и слова, а мелодии - нет. Причем не перемешались в кучу, и почти от каждой осталось в душе что-то свое, хорошее.
Да осталась еще привычка послушать песни в одиночестве.
Я всегда радуюсь, если встречаю в радиопередачах своих «старых знакомых». Такое не раз бывало, особенно во «Встрече с песней». Кажется тогда мне, будто там, в Москве, крутятся пластинки, которые лежали прежде на высоком бабкином комоде.
Удивительные вещи доводилось мне находить в бабушкиной избе. Однажды нашел в чулане старые иконы, которые без сожаления отдал потом городскому собирателю.
Потом мне попался на глаза (не помню уж зачем я лазил на чердак) Висячий амбарный замок. Его можно было назвать произведением пушечного и слесарного искусства. Один ключ (около 15 сантиметров длиной) чего стоил. Этот тяжелый замок у меня все пытался выклянчить один знакомый. Он купил «Жигули».
И вот приятель на полном серьезе изругал нынешние замки, и чтобы вконец меня размягчить, заявил, что замок, некогда украшавший амбар в деревне, недоступен сегодняшнему хилому взломщику.
Тогда я напомнил ему о собирателях старинных вещей. Чем черт не шутит - найдется вдруг человек, который коллекционирует замки. Не трудно представить, как он ночью подкрадывается к гаражу, выламывает ворота, и уносит их вместе с драгоценным замком. Но раз уж ворот нет, может ему прийти в голову заодно угнать и автомобиль? Очень даже может.
Знакомый сказал, что я не изменяю своему кладбищенскому юмору, но замок больше выклянчить не пытался. Замок выпросил потом другой собиратель. А когда-то я давал его гостям для забавы: не каждый мог открыть.
Говоря о старых вещах, грешно не помянуть бабкин самовар, который был прежде предметом гордости в крестьянской избе. Место отводили ему самое почетное и не с завистью, а скорее - с испугом глядели на никелированное «светило» черные ухваты, чугуны, горшки да еще заляпанная квашонка с печки.
Самовар до сих пор остается заметной «фигурой» в деревне. Только не ухваты на него поглядывают, а телевизоры, шкафы, тумбочки, холодильники, рыхлые кресла и т.д. И я бы не сказал, что смотрят с превосходством, наоборот, с испугом. И вот почему; сто раз изменится мода на вещи, а самовар останется. Весь мир знает русский самовар, а кто знает, например, торшер, сработанный в Саранске?
Самовар, который живет у моей бабушки, не лишен тщеславия. Когда гости пьют чай, он на какое-то время делает маневр: начинает насвистывать. Люди не могут угадать мелодию, начинают морщить лоб и припоминать ее. При этом взгляды неизменно притягивает зеркальный бок важного корифея. А кто не улыбнется, увидев там свою растянутую физиономию?
Самовару только это и нужно: раз люди улыбаются – значит довольны и вареньем, и хозяйкой, и печеньем, и чаем. От такой мысли у начальника стола, видимо, делалось внутри так хорошо, что начинал он даже завывать. Бабка не понимала его тонкой музыкальной натуры и приносила из кухни тушилку.
Только один раз я видел, как самовар померк, даже съежился и словно похудел... Тогда что-то стряслось на электролинии, и сидели в деревне несколько дней без света. Как раз я и приехал навестить бабку.
Старики рано ложатся спать, но уж по случаю моего приезда бабка стала разыскивать в чулане керосиновую лампу. Я шел следом, осторожно зажигал спички и светил. Наконец, в углу мы наткнулись на старую лампу, которую я не видывал со времен отрочества. Многое сразу припомнилось, когда я поднял ее за высокую стеклянную ножку.
В одном из отсеков ларя бабушка нашла и стекло к лампе. Правда, с отбитой макушкой.
И вот я устроил у лампы горелку, заправил тесьму, налил керосину, Почистил старое стекло с отбитой макушкой. Мягкой тряпочкой прошелся по лампе и засверкала она на столе, будто дорогая ваза.
Нот тогда-то я и увидел, как ссутулился самовар, даже кран у него и отвис. Словно кирзовый сапог стоял рядом с туфелькой Золушки.
Мы засветили лампу, поставили самовар, и вскоре вдвоем попивали чай при давно забытом желтоватом освещении.
Она жила в городе, я - в деревне. Теперь я знаю, что если бы жили мы на одной улице, то были бы совершенно не интересны друг другу. Хотя бы потому, что не нужно писать письма. Если девушка живет через дорогу, то я взял бы и пригласил ее на танцы или в кино. Это просто и неинтересно. Намного занятнее думать о городской девушке. Тут все зависит от фантазии. Если человек ею обделен с детства, то нечего, как у нас говорят, «городить огород». Человек без фантазии помчится на первом попавшемся грузовике к предмету своей страсти. Он возвратится из города рабом, хотя будет ходить гоголем и поминутно вытаскивать из кармана фотокарточку симпатичной девицы. Это уже конченный человек: он скоро женится, а друзья его забудут.
Достоин ли я такой участи? Нет. На мой взгляд, она была не только обаятельной, но и на редкость умной девушкой. Случай познакомил нас, но обоим не хотелось, чтобы знакомство продолжалось «как у всех». Оно стало крепнуть в письмах.
«Наконец-то настоящая весна! - радостно сообщала она в письме. - Ездили мы за город. Я привезла домой букетик ярко-желтых цветов. Глядишь на них и хочется зажмуриться, как от солнышка. Это одуванчики. Интересно, есть ли какие-нибудь цветы на твоем столе? Мне кажется, ты должен их любить...»
Цветы я, действительно, люблю. Только одуванчики хорошо смотрятся на зеленых лужайках и теплых склонах. Одним словом, на воле. Я сломил несколько веток ольхи с крупными золотистыми сережками и поставил в вазу.
Так и повелось. На день рождения ей преподнесли тюльпаны. У меня в тот день на столе стояла пушистая верба.
Зацвели и отцвели ландыши, обдуло ветром черемуху, бесследно утонули в темной листве тяжелые кисти белой сирени.
Цветы неизменно упоминались в наших письмах, стали своеобразным барометром настроения. Девушка сообщила о нескольких кустиках диковинных роз, на которые любовались все жильцы ее большого дома. Один парень сорвал с клумбы цветок любимой девушке, и это было воспринято как «ЧП» на всех пяти этажах.
Тогда я написал ей, что за нашим двором, где раньше была навозная куча - непролазная паутина колючего шиповника. Та же самая роза.
Позже она восторженно писала:
«Наш студенческий строительный отряд называется «Романтик». Здесь такая божественная глушь! Тучи комаров. Колхозные девчонки в день приезда подарили нам чудесные венки из васильков. Строим свинарник. На фасаде здания решили выложить красным кирпичом трех веселых поросят. По вечерам танцуем в клубе. Пластинки тут - ровесницы твоей юности, - «Черный кот», «А снег идет», «Ландыши». И кажется иногда, что танцую с тобой».
Нежное, чистое дыхание чувствовалось в том письме. Я сочинял ответ и время от времени с улыбкой поглядывал на красные головки клевера, которые стояли в вазе на упругих стеблях.
Пришел август. И словно холодок августовских ночей прокрался в наши письма. Я понимал, что нам надо срочно увидеться. Выходит и у нас - «как у всех?».
В последнем ее письме, между прочим; сообщалось:
«Моя подруга Маринка вышла замуж. Утром, в день свадьбы, я ходила на цветочный рынок и купила шикарный букет Маринке и жениху. Белые астры, называются «страусово перо». А ты не забываешь менять воду своему клеверу?»
Я посмотрел на запылившуюся вазу, взял ножницы и пошел в сад. Передо мной насторожено взлохматились кусты георгинов. Смахнув три тяжелые лиловые шапки, я поставил их в вазу с чистой водой.
Ответ не получался. Было два начала, а на третий раз я дописал письмо порвал. Темные георгины все время притягивали взгляд. Ни с того ни с сего стали приходить на ум поминки.
Помиики так поминки. Я позвонил друзьям...
После этих «поминок» я трясся в грузовике и освежал голову на жгучем утреннем ветерке. А грузовичок вез нашу бригаду электриков к месту аварии, которая случилась на высоковольтной линии.
За работой забыл о своей красивой горожанке. Только один раз вспомнил неживые георгины и плюнул, чуть не попав в мастера, стоявшего внизу возле опоры.
А вскоре к нам домой забежала девушка с соседней улицы что-то попросить у матери. Еще маленькой девчонкой помнил ее, а тут... Горожанка сразу вспомнилась, сердце заныло.
Заглянула в в мою комнату, улыбнулась.
- Говорят, ты стал местным прозаиком? Или местным поэтом? И вообще что такое - «местный»? Поэт, по-моему, - это просто поэт, хоть, в Африке. Книг у тебя сколько!
И не удержалась, съязвила:
А твоих сочинений что-то невидно... Ах, нет еще. Как жаль!
Увидела на столе три унылых георгина.
Что у тебя за траур? Пойдем, лучше ромашек нарвем.
Я не успевал отвечать на вопросы, испытывая такое чувство, словно кто-то ведет меня за руку.
Вернулись мы с охапкой веселых пахучих цветов. Светлее стало в комнате. Но я по-прежнему чего-то не понимал. Значит, все должно быть как у всех? Получается, что только букет, собранный вдвоем, добавляет настоящую радость. И ничего не стоят придуманные цветы.
Близился сенокос. Отец попросил меня съездить и поглядеть траву на нашем неблизком покосе, проверить, не потравил ли наши угодья колхозный пастух Яков, который любил выпить, и тогда для него ничего не стоило перепутать берега «пограничной» речки.
Ехать мы договорились с Генкой - знакомым молодым мужиком. Он тоже держал корову и косил в той же стороне.
Генка заскочил за мной на мотоцикле. Мотоцикл долго не заводился. Я устроился сзади, заметил в коляске малокалиберную винтовку.
- Зачем взял?
- Ну, мало ли чего, - неопределенно ухмыльнулся Генка.
Я слыхал, что он парень-хват. Умеет жить. Не пьяница. Рыбак, охотник. Некоторые даже завидуют; как мужика на все хватает. И ремесло у него золотое - столяр. Все может сработать Генка - от табуретки до гроба. Но задаром гвоздя не забьет.
Жмет Генка напрямик по пахучим колхозным клеверам, трясется на жилистой шее маленькая голова, на голове подскакивает великоватый шлем.
Приехали на место. Территория здесь заповедная: по речке расселились бобры, гнездятся утки. Заглох мотоцикл, и такая нас тишина обступила - уши заложило. Потом стали проявляться осторожные звуки.
Первым делом мой спутник выволок за ствол винтовку и зарядил ее. Между прочим винтовка поначалу меня не слишком насторожила. Тут можно и с медведем встретиться. Однажды утром на сенокосе мы определили по следам, что мишка прошел шагах в тридцати от нашей палатки.
- Тишина... - блаженно вымолвил я, потягиваясь после долгой тряски. И вздрогнул от выстрела. Негромко хлопает «мелкашка», а в таком месте, кажется, бабахнула не хуже ружья. Передернул Генка затвор и снова - выстрел. Теперь я разглядел за деревьями на воде два утиных выводка. Конечно, убить Генка никого не убил, а только переполошил уток. Выводки исчезли.
Я видел, что он боится стрелять, то и дело озирается и прислушивается. Но хищная натура брала верх.
Дальше мы шли по берегу речки, которую во многих местах перегородили плотинами бобры. Оттого привольно стало и уткам.
Тут и был наш надел. Пастух Яков, видимо, не раз путал берега речки и не уберег от потравы лучший лужок на нашей стороне. Тем не менее Яков заявится к нам на покос и будет уверять, что виноват не он, а пастух с другой фермы - вечный его конкурент и обидчик. И придется угощать Якова.
Генкины «владения» еще не начались.
- Глади-ка, куница! - заорал мой спутник, остановившийся так неожиданно, что я налетел на пего.
Куница... - хрипло простонал Генка. От волнения, видимо, у него горло перехватило.
Я впервые увидел так близко этого осторожного зверька и с любопытством на него уставился. Из травы выглядывала черная симпатичная мордочка, уши маленькие округлые. Куница словно высматривала, вынюхивала что-то сквозь покачивающиеся травинки и каким-то неуловимыми движениями тела приближалась ... к нам. Метра четыре осталось между нами, не больше.
И мигнуть не успел, а Генка уже прицелился в нее с колена почти в упор. Зверек двигался навстречу смерти. Выстрел. На миг скрылась в траве и опять выглянула черная мордочка. Куница упрямо шла к тропе, прямо на нас.
Генка опятьь прицелился. Я не выдержал и ногой снизу ударил по стволу винтовки. Пуля ушла вверх. Он вскочил с красным от злости глазами, но понял, что я готов драться, и уступил, разрядившись отборным матом.
Тут цепкий глаз браконьера заметил что-то под ногами. Посмотрел туда и я. Под ногами у нас лежало какое-то крошечное серенькое существо, свернувшись клубочком. Голенькое, слепое, похожее чем-то на котенка, и было заметно, что этот малыш дышит. Так вот почему сверхосторожно куница шла и не боялась людей и выстрелов. Долг материнства толкал ее любой ценой спасти детеныша, которого она, видимо, переносила на другое место. А мы ей помешали.
- Все равно не уйдет, - объявил Генка.
Стрелять он больше не отважился и положил винтовку на тропу. Рядом с ней на тропе лежал живой комочек, у которого часто-часто пульсировал бочок.
Генка стащил с себя пиджак и стал ловить им куницу, а минут через десять высунул язык. Отдышался и все повторилось.
Он плевался и ругался, обвиняя в моем лице всю слабонервную интеллигенцию.
… Мотоцикл опять долго не заводился. Я глядел на судорожно дрыгающего ногой человека, на винтовку, с которой ему предстояло вскоре расстаться и уплатить штраф, и припоминал: что же знаю о нем? Не пьяница, умеет работать за двоих, медалью отмечен. Носит ее, конечно, не на том пиджаке, которым пытался накрыть куницу.
Федоровская божья матерь была знаменитой иконой. Объявилась она на безымянном ключике. Потом со всеми почестями ее внесли во храм и поклонялись больше чем какой иной святыне. Потом икону оправили в позолоченную ризу, (а если верить преданию - то золотую) и вкраплены были на этой ризе (тоже если верить легенде) - жемчуга и рубины. Дорогая стала икона и в переводе на деньги. Я не случайно сделал оговорку насчет легенды. Теперь все, что касается церкви, называют скорее небылицей. А я говорю о том, что слышал...
Гроб, в котором лежал Семен, был особенным. Для худого дела готовили его и привезли на ночь в церкву. Священник пришел. Сказал: «Внесите. Отпевать завтра будем, заодно с новопреставленной Фелицатой». Семен ко всему был готов, но лежать вместе с покойницей не ждал и потому захотелось ему вылезть из гроба.
Но вспомнил Семен слова старшего брата: «Матерь возьмем и - в город. Лавку купишь, дурак. А потом свою церковь поставим в честь Семена и Егория».
Егор сам делал гроб, в котором оставил внизу потайные дырки, достал покойничью одежу, договорился с подводой.
Когда время ехать подошло, упал Семен на колени перед образом Божьей матери. Долго молился... Егор ходил за перегородкой и шаги его стучали в висках «живого покойника».
- Зачем деньги, Егор? Сходим помолиться завтра, все и пройдет...
- Ложись в гроб, - сказал Егор, - не то мертвого положу.
Кто знает, какую жизнь видел он перед собой, но наверняка это была жизнь, которую молитвой не купишь.
Лежал Семен посреди зимней церкви на широкой низкой лавке, «бок о бок» с новопреставленной Фелицатой. Нож потрогал - тут, а робость не проходит. Семен сел в гробу. Черные решетки гляделись в голубые окна, пропал низкий купол, не видать было, как голова Иоанна Предтечи лежит на серебряном блюде... Зато близко подступили, точно приведения, высокие подсвечники, зазвенела в кованом сундуке казна, и показалось Семену, что сама Федоровская матерь идет к нему.
Вытащил нож Семен, а нож за что-то цепляется, хрустит и поворачивается в руке... Через мгновение сообразил вор - кто-то отпирает дверь. Мальчишкой он был, когда умерла мать. Отец пошел заказывать. гроб, забыв про мальчонку, шедшего рядом. А столяр, которого все в округе уважительно называли Максим Иваныч, мастерил скворечник. А потом сделал гроб и лег в него - померял...
Семен присел за подсвечником. Сейчас должен войти Егор и убить сторожа. Сторож такой же седой, как батя, подумал Семен. И крикни он «Семка»- бросил бы Семен нож, упал в ноги этому старику и покаялся в худом замысле.
А Егора нету... Сторож зажигает свечу, другую, начинает дрова в печку совать. Потом по привычке крестится на алтарь и видит гроб без крышки.
Семен вскочил, уронив подсвечник, ударил старика ножом. Да неудачно. Сторож крышку от гроба схватил и бросил Семену под ноги. Словно гром ударил, когда дверь захлопнулась за сторожем.
И стал Семен окна бить. Схватил подсвечник в свой рост и забросил на паникадило. Светло стало в церкви... И во второй раз увидел он, как Федоровская Божья матерь идет к нему.
Наверху лупил в колокол обезумевший от страха сторож. Сбегались люди, но в церкву боялись идти.
А когда вошли, никого не надо было вязать. Лежал Семен поперек пустого гроба, в котором его и похоронили. Спустя некоторое время поймали и Егора, а икона Федоровской Божьей матери с тех пор сама из церкви пропала и объявилась уже в другой местности.