Владимир Войнов
К н и г а в т о р а я
Львов, Панаса Мирного, 5, кв. 2
«...наша революция отличалась от всех предыдущих революций именно тем, что она подняла жажду строительства и творчества в массах, когда трудящиеся массы в самых захолустных деревнях, приниженные, задавленные царизмом и помещиками, буржуазией, поднимаются, и этот период революции завершается только теперь, когда происходит деревенская революция, которая строит жизнь по-новому.»
В.И.Ленин. Доклад о ратификации мирного договора 14 марта на 1V Чрезвычайном Всероссийском съезде Советов в 1918 г.
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я
1
Март и половина апреля в Духове – еще зима. Раньше в это великопостное время стекался народ в село. По средам – к обедне по убиенным воинам, по пятницам – на исповедь, в субботу утром – к причастию, а на закате – ко всенощной. В воскресенье под праздничный благовест шли и ехали люди не только помолиться, а попутно и купить на площади с возов немудрые изделия, необходимые в хозяйстве: горшок или корчагу, десяток кринок к весеннему отелу коров, бердо, нитеницу или челнок для тканья.
В великом посте восемнадцатого года Духово онемело. Второй месяц молчали колокола: отца Якова Сосновского арестовали вместе с купцом Векшиным и Василием Тарановым. Таранова после суда расстреляли, а купца и попа посадили в тюрьму на немалый срок. Таранов, стремясь смягчить свою вину, признался, что убийство первого председателя Совета они замышляли вместе, в дому духовского батюшки.
Первые два воскресенья еще была служба. Одну обедню отслужил отец Николай из Дубровина, а другую – отец Петр, но дальше ездить в обеспопевшее село они отказались.
Набожные духовские прихожане просили ссыльного попа:
-Ты перебирайся-ка, отец Петр, навовсе в наше село. Приход у нас большой, есть чем прожить. А в Дубровине, носится слух, ты с отцом Миколой бедуешь.
Бедующий поп наотрез отказался:
- Никуда я не тронусь из своего села. Там у меня худо-плохо домишко, мастерская. Да и люди чтут меня не как попа, а как мастера.
- То не говоря, руки у тебя поставлены ладно.
Закатились верующие просители к Малинину. Тот вышел к ним из зальца в прихожую.
- Чем могу служить, любезные?
- Да вот к тебе, дорогой.
- Ну, раз ко мне, проходите, садитесь.
Незваные гости виновато глянули себе под ноги. «Снег-то, прости господи, нечисто обмели, обтает – наследим в горнице.»
Два богатея – бобылевский снастевщик Дуплов и раменский маслобойщик Дудин – были в добротных полушубках и в валенках, к которым снег приставал слабо. Они обтерли ноги о половик у порога и прошли в зальце. Старухи же – беднота в лаптях – взяли в углу веник и вышли обмести свои обутки на крыльцо, раз не в прихожей и не в кухне, как отец Яков бывало, решил с ними разговаривать человек.
Дуплов и Дудин бесцеремонно сели на стулья, но разговора не начинали, присматриваясь ко всему, что в горнице у «ученого» человека. Но их куда больше занимал сам хозяин, на котором, нет-нет, да и останавливали они свои глаза.
Малинин открыто смотрел на неожиданных посетителей. Знал он и того и другого, но раньше, будучи дьяконом, как-то не обращал на них особого внимания, да и не сталкивался с ними наедине. Были они для него просто богатыми прихожанами, которые прилично платили за свято и славление – вот и все. Теперь же он обратил внимание не только на их добротную одежду, но и на лица. Лица у обоих были сытые, со здоровым румянцем, хотя каждому было, пожалуй, за шестьдесят.
«И до чего похожи своей сытостью! – подумал Малинин и тут же отметил: но и разные по обличью и, видимо, по характеру.»
Красно-рыжая бородища бобыличанина Дуплова так и горела на фоне черного овчинного полушубка, почти полностью закрывая разводы вышитого зелеными нитками узора. У раменчанина Дудина борода была светложелтая, чуть подстрижена. Малинину припомнилось, как у них в деревне мужики заглазно называли друг друга не только по кличкам, а, как лошадей по масти, и по цвету бород.
«Вот уж верно: один гнедой, другой буланый» - Малинин с трудом сдержался, чтобы не улыбнуться.
Рот у «гнедого» был большой, с толстыми красными губами. У «буланого» - маленький, подобранный. Первый посматривал на все без стеснения и даже несколько нахально, второй осторожно скользил взглядом по предметам, и не поймешь, замечал он их ли нет...
Но и посетители, хотя и старались не показать этого, присматриваясь к бывшему отцу дьякону, дивились, как резко изменился по внешности человек. Дуплов впервые видел Малинина без длинных волос, без бороды, и это неприятно коробило. «Эк ведь как оболванил себя! Ну на что похоже, господи?»
Дудин на перемену такую смотрел не только терпимо, но даже отметил, что в новом виде хозяин выглядит моложе и красивее и что черные густые усы идут к его мужественному лицу. «А пиджачишко-то тесноват. И рукава коротковаты. Видно, что еще в парнячью пору шил».
Так продолжалось минуту-две. Дальше молчать было неудобно, и Дудин начал разговор о погоде, о затянувшейся зиме, о том, как много снегу на полях...
Но вот вернулись и старухи. Попереступав с ноги на ногу в прихожей, не оставляют ли следов, решились войти в горницу. Истово помолились на образ, поклонились еще раз хозяину и застыли смиренно. Малинин пригласил их присесть, но не сразу они это осмелились сделать, а сев, стыдливо потупились.
Было как-то не по себе видеть такое самоунижение. Припомнилась мать, такая же согбенная от беспросветного крестьянского труда, от большой семьи, с таким же испитым лицом от великого поста, от весеннего недоедания.
«Да что это такое! Они передо мной как в церкви перед иконой» - от одной этой мысли Малинину стало не по себе. Он спросил:
- Ну, так за чем же пожаловали ко мне?
Старухи ворохнулись на стульях, но продолжали молчать, не подавал голоса и Дудин. Первым решился Дуплов.
- Это, значится, мы к тебе, отец дьякон... – Он запнулся, дико вдруг показалось называть дьяконом человека, совсем на духовную особу непохожего. Раздраженный этой заминкой, заговорил грубо, напористо:
- Церква-то второй месяц стоит, пустует... А ты, священное лицо, сидишь, сложа руки. Нехорошо. Грех!.. Четвертая неделя поста сегодня зачалась, считай, до середокрестья дожили, а народ не говел, не приобщался святых таин. Благовещенье на носу, до Паски рукой подать, - неуж и таки праздники ты без службы нас оставишь? – непривычный к длинным речам, Дуплов весь взопрел, вытер ручищей пот с лица и замолчал, сопя.
Речь его поддержала старуха Акулина, когда-то заказывавшая отцу Якову «панафидку» по убиенному сыну. Заговорила скромно и озабоченно:
- Батюшка, отец дьякон, без попа-то беды не оберешься. У нас в деревне две бабы растряслись, одна вчерась, а другая ден пять тому. Махонькие-то не крещены. В Дубровино везти далеко и холодно. А ну, не дай Бог умрут нехристями! – перекрестилась. - У нас леший бросил собаку в колодец. Утопла. Освятить бы воду надобно, уж десять ден не берем, на чужой двор с ведрами ползаем... Ты ублаготвори нас, отец дьякон, прими на себя этот сан-то поповский без посвященья! Для народа прими! Тебя Бог простит за то.
Хозяин дома поднял руку: хватит, мол.
- Благодарю, уважаемые, за внимание, - поклонился, -только я теперь, сами знаете, не дьякон, а гражданин Малинин, или Андрей Александрович. Как хотите, так и называйте. Ни в дьяконы, ни в попы больше не собираюсь. Мне Совет поручил ребятишек ваших учить вместо Веры Васильевны, которую мы недавно проводили в Питер. Дело большое, важное. Видите? – показал на две стопки тетрадей на столе. – Их каждый день проверять надо. Сложа руки, как вы говорите, сидеть некогда.
- Вестимо, хлопотно, - согласилась Акулина. - А ты, сердешный, меж делами обеденку-то и откричи, по воскресеньям все однако не учишь. А там и требу по вечерку справишь для православных, тебе это не в тягость. А мы соблюдем, что хрестьянину положено.
- Нет, не могу, граждане.
- Бога ты не боишься! – не сказал, пригрозил Дуплов.
- Верно, не боюсь. И бояться мне нечего.
- Опомнись, окаянный! Не вводи во грех людей! – Дуплов перекрестил Малинина и отступил в страхе.
- Я давно опомнился: отказался от сана. И нечего нам говорить об этом. Ищите другого охотника.
С тем и ушли посетительницы во главе с бобылевским снастевщиком. А маслобойщик Дудин задержался. Дав понять бобыличанам, что ему с ними не по пути, достал кисет и начал неторопливо свертывать цигарку.
- Ты уж не обессудь, хозяин, прикурю в тепле-то. – Дудин примуслил листок, склеил самокрутку, покачал головой, сказав с осуждением:
- Ты зря, Андрей Александрович, так смаху отказал людям. Отец Яков и в церкви служил, и ребятишек учил закону божьему. А кто тебя осудит, если ты помимо-то школы, в свое свободное время, обедню отслужишь, исповедуешь да причастишь или какую другую требу справишь?
- Прежде других я сам бы себя осудил за такое двурушничество! – сурово ответил Малинин.
Но раменчанина не смутил его строгий тон. Он понизил голос – и увещевательно:
- А ты то возьми в разум: не постоянно же. Пока другой батюшка объявится. А без службы в такие дни...
Малинина разбирало зло, но он сдерживался.
- Мы с тобой одни, с глазу на глаз, Андрей Александрович. Поговорим по душам. У тебя семья, на учительское-то жалованье далеко не упрыгаешь. А тут доход. Смекни-ка, какое подспорье!
Захотелось схватить назойливого просителя за шиворот и выбросить его вон.
- Довольно! – лицо у Малинина побагровело. - Сейчас же отправляйся домой! И больше не заявляйся с подобными просьбами.
Дудин осекся, попятился к двери, в прихожей насунул на голову беличий малахай.
Оставшись один, Малинин долго ходил от стены к стене, не мог успокоиться. «Как будто я за выгодой погнался, отказавшись от сана! Свинья ты этакая!.. Да я не ты, не маслобойщик-обирала, а учитель. У-чи-тель!.. Понимаешь ли ты это или нет?» - бросал он мысленно в лицо оскорбителю.
Волновало и другое. Вот он разом порвал с прошлым, думал – конец, полный расчет, баста, стал другим человеком! Ан нет, прошлое еще цепляется, тянет назад, к этим гнедым и буланым.
«Тьфу!»
Остановившись у стола, Малинин положил свою большую ладонь на стопку непроверенных тетрадей, взял одну сверху, Гриши Лукова, худенького замухрышки, мальчонки очень способного. Развернул и залюбовался красивым каллиграфическим почерком.
«Молодец, Гришутка!»
Малинин вздохнул облегченно, сел за стол, взял ручку для красных чернил и начал проверять тетрадку за тетрадкой.
2
Под вечер к Малинину зашел сам председатель волостного Совета Дымов. Такому гостю Андрей Александрович был искренне рад и поспешил в прихожую, встретить.
Поздоровался, принял от гостя шапку, освободил для полушубка крючок.
Изменился Дымов за последнее время, делали его старше отросшие черные усы. «Это хорошо, с бородачами дело имеет, надо и самому выглядеть посолиднее.» Но не в этом была главная перемена. Дымов стал строже, сосредоточеннее, взгляд его сделался озабоченным, несколько утомленным.
- Счастливый, говорят, к обеду, а роковой – к обуху, - посмеялся хозяин. – Правда, к обеду вы опоздали, Павел Матвеевич, а к чаю как раз.
На столе стоял горячий самовар. Хозяйка выставила снедь и посуду.
- Чайку хорошо! Охрип за день, - не скрывая удовольствия, признался Дымов. - День-деньской то жалобщики, то просители. И с чем только не идут люди! - Улыбнулся. - Сейчас вот только выпроводил ватагу богомольщиков. На вас жалуются, Андрей Александрович.
- Ну?! - захохотал Малинин.
- Да так, вы знаете, настырно. И против меня покричали вдосталь. Из нашего-де дьякона добрый бы поп вышел, не хуже отца Якова. Зачем его в учителя сманил? А сманил – выписывай другого попа вместо забранного. Ты-де власть, с тебя спрос. Я им: «Советы с попами никаких общих дел не имели и иметь не будут.» - «Так на лешего такая власть сдалась!»
- И верно, больше всех шумел гнедой Дуплов?
- Гнедой, говорите? Гнедой он и есть. И в повадке его что-то лошадиное: прет, как из-под кнута, на хомут налегает.
Хозяин и гость захохотали. Посмеялась и хозяйка, Мария Гавриловна. Пригласила к столу.
Малинин снял пиджак, повесил на спинку стула.
- Снимите и вы, Павел Матвеевич. У нас тепло, да и от чаю вспотеете, как бы не простудиться потом на холоду.
- Да, болеть сейчас не время, настает горячая пора, - согласился Дымов.
Оказавшись оба в одних косоворотках, хозяин и гость почувствовали себя свободнее и уютнее.
Хозяйка сидела у самовара и наливала в стаканы чай.
- Так, значит, жаловались на меня, говорите?
- Вернее, жаловался только этот... гнедой. А Акулина и другие старухи просили уговорить вас временно послужить в церкви.
- Ну, и вы пришли в попы меня уговаривать?
- Уговаривать, Андрей Александрович. Только не в попы. Я пришел просить вас выступить против попов перед народом. Темнота же страшная! Дремучий лес!.. А мы не шибко грамотны для того.
Малинин принялся гонять морковные чаинки в стакане. Он еще сам не знал, верит или не верит в Бога. А выступать перед народом, когда не тверд в своей правоте...
Дымов по-своему понял бывшего дьякона, обрадовался и с задором начал рассказывать, как он ездил на днях в уездный город Вилюгу, был там в народном доме, артисты здорово выступали против монахов и попов, показывали все их «штучки».
- Со смеху умереть можно!.. Вот бы и вам подготовить к Пасхе что-нибудь да в страстную субботу - с ночи - вместо службы и трахнуть! А перед тем рассказать о вреде поповских праздников. А?
- Концерт можно подготовить. У меня ребятишки неплохо поют, декламируют. А вот с докладами и лекциями я никогда не выступал, не берусь пока, Павел Матвеевич, как бы не осрамиться, - Малинин развел руками: извините, мол.
Председатель вскочил, пожал ему руку:
- Спасибо, Андрей Александрович, спасибо! Мы им покажем, «на что советская власть сдалась». Такую «Паску» закатим, что веселее «Христос воскресе» прозвенит! А с докладом... - Дымов глянул на передний угол зальца, где висела икона Спасителя.
Малинин густо покраснел. Не желая смущать хозяина, Павел повернулся к хозяйке:
- И вам спасибо, Марья Гавриловна, за чай, за хорошие ватрушки. Ничего другого не скажешь, умеете стряпать!
Польщенная хозяйка зарумянилась. Выдвинув ящик комода, достала лоскут черного блестящего материала, что остался от подкладки при перешивке праздничного подрясника мужа на выходной костюм, протянула Дымову.
- У вас, Павел Матвеевич, повязка на глазу такая шероховатая, что к ней все пристает... Вот пусть вам Степанида нашьет повязок из этого материала. Он не пылится.
Теперь покраснел Дымов.
- Ну что вы, Марья Гавриловна!
Хозяйка и слушать не хотела, свернула лоскут, сунула в карман дымовского пиджака. Смущенный Дымов перевел единственный глаз на хозяина:
- Уж вы простите меня, Андрей Александрович, что в дом к вам ворвался, может, не ко времени. Однако спешу, дело у меня есть сегодня важное, нерешенное...
Проводив гостя, Малинин подошел к образу Спаса, снял его с треугольника божницы.
- Андрюша, что ты делаешь?! - замерла в страхе жена.
Муж передал ей икону: - На, поставь пока в спальне. - А сам долго смотрел на непривычно опустевший угол. Чем заполнить пустоту – никак не приходило в голову. Малинин по старой привычке занес руку пригладить волосы, но ладонь с макушки скользнула на голый потный затылок. Достал платок и отер им в раздумье шею и лицо. Несколько раз прошелся по половику вдоль зальца. Остановился у окна, откинул занавеску, глянул в тусклые уличные огоньки. Шершавые листочки комнатного цветка защекотали бритый подбородок. Малинин схватил с окна горшок с геранью и поставил на пустой треуголок божницы.
Зальце сразу повеселело.
3
Пока Павел Дымов пил чай да беседовал с Малининым, в Совете начали собираться депутаты. Первыми явились горюшане, - недавний дымарь-балагур Максим Соснин, выбранный вместо Игнатия Наумова, и Орина Демократова.
- Едреный отзимок заворачивает к ночи-то. - Мужик передернул плечами, снял рукавицы и шапку, положил на окно и потер пальцами уши.
- Добро, Максим, свежит! - похвалила морозец Орина, раскрас-невшаяся, помолодевшая. – Добрый вечер, Николай Фомич! - поклонилась она делопроизводителю волисполкома угрюмому инвалиду Федорину.
Тот лишь кивнул в ответ. Занятый весь день в Совете, он не удосужился съездить домой в Раменье пообедать и жадно мял крепкими зубами ярушник, запивая его молоком из бутылки, прямо из горлышка.
Максим и Орина не стали мешать, присели в сторонке, под большим, написанным крупными буквами на шпалерах лозунгом: «Мир советскому народу!». Скоро подоспел Захар Красильников из Духова. Этот не жаловался на мороз, пришел без рукавиц, с открытым воротом шинели. Скинул шапку, и пышная прядь светлых волнистых волос упала на лоб до правой брови. Отросли за год после ранения и болезни, да и сам он нагулял тела, но не с избытком, - был подобран и строен.
За ним переступил порог Алексей Рыбаков из Поплавка, за которого, как мужика делового, зубастого, горой стояли однодеревенцы при выборах первого правления артельной лавки. Война с первых дней выхватила кооператора из деревни и выжала из него все соки. Высокий, широкий в плечах, но худущий, в обтрепанной солдатской шинели, он так продрог, что сразу же подался к печи, присел на корточки и протянул озябшие руки к огню.
Максим подсел к Захару, достав кисет с самосадкой, тронул духовчанина локтем:
- Перекурим, что ли, кавалер?
- Табачок-то еще водится?
- Нашел пару корней на понебье. - Горюшанин прикурил от угля, затянулся, провел ручищей по груди. - Как Христос босиком прошел в нутре-то!
Захара запершило с первой затяжки. Орина замахала рукой, отгоняя дым, подошла к окну и откинула форточку:
- Не Христос, а дьявол смердит бо-знат чем!
От самосада воняло жареными крынками. Не иначе, как на старом промасленном противне просушивал его мужик.
- Не, Сергеевна, табачок ты не хуль, крепко забирает. И не отворачивайся, твой Федор таким же смердит, дал и ему горсть. Ты вот, чем скучать-то, разгадай лучше загадку, - Максим задорно подмигнул.
- Знаю я твои загадки. Зачнешь, так не то фортку, окна распахивай! - Орина подобрала губы, отвернулась.
- Не-е, то не на завалинке впотьмах, в Совете не к месту такие. Хорошую, бабью!
- Раз бабью, давай.
Максим прилепил самокрутку к губе, вытянул перед собой скрюченные ладони:
- Так вот. Шла плешь на гору, - приподнял руки, - шла плешь под гору, - опустил и зашипел, вытянув тюриком губы (удивительно, как держалась в них цигарка). - Плешь плеши молвила: «Ты плешь и я плешь, на плешь капнешь и с плеши долой». Что? - хохотнул. - Мудра ты баба, а смекнешь не сразу.
Орина насторожилась, соображая, в самом ли деле хорошая загадка, не попасть бы впросак, на смех мужикам. От Максима того и жди, горазд. И где он только этих загадок да прибауток набирается! Подъедет иной раз тихонько, все чинно, ладно, а отгадка что ни на есть срамотная. А бывает, насравнивает одно с другим – ответ сам напрашивается хуже некуда. Краснеют, отвертываются бабы. Отгадка же самая хорошая: то самовар, то квасница, иль другое что простое, повседневное. А ляпнет иной невпопад – ну и ржут над дураком люди. А Максим только ухмыляется, остер. Орина, сама острая на язык, больше всего боялась оказаться смешной. Повернула новую загадку и так и этак – не нашла подвоха.
- Поди, ведь про двух богатеев, про Исусика да Дуплова придумал, как в гости друг к дружке ходили через угор?
- Не-е, Оринушка, не в те ворота попала!
Красильников совсем некстати ляпнул:
- Это голуби вокруг церковного купола носятся вверх да вниз. Случается, на божий храм и капнут.
- Тоже отгадчик! - отмахнулась Орина. - Это уж не в чужие ворота, а прямехонько в прясло огородное врезался.
Все оживились, даже Федорин отставил недопитую бутылку молока, задумался. Подъезжали и подходили депутаты из дальних деревень – тоже заинтересовались загадкой. Максим дважды повторял, еще более забавно изображая действие. Даже Алексей Рыбаков, поотогревшись, подал голос:
- Я думаю, Максим загадал про землю и солнышко, про заход да восход.
- А «капнешь»-то где? - спросил Дорофей Мороков, сын знаменитой царь-бабы: такой же рослый и рассудительный, как и покойная мать.
- Какое там «капнешь»! - посмеялся, вошедши, Дымов. - На воле снежок под ногами повизгивает.
- Раздевайся-ко, Матвеич, да садись за свой стол поскорей. Максим такой вопрос поставил, что мы всем миром решить не можем! - шутила Орина. - Тебе, председатель, решать доведется...
Она повторила загадку.
- Мудрено что-то, не знаю, - сразу же сдался Дымов. Да и думать над тем некогда, жизнь потрудней загадки загадывает.
- А что, Матвеич? - встревожилась Орина.
Приумолкли, насторожились все.
- Хоть и жмут отзимки, а весна не за лесами, сев на носу. Вот что, Сергеевна, - ответил бабе председатель, а глянул на депутатов, куривших у печи: пора, мол, кончать дымить.
Курцы торопливо хватали напоследок по несколько затяжек, не без жалости бросали в печку недокуренные самокрутки, рассаживались у большого стола и у стен.
- Так вот, землю у богатеев мы отняли, поделили меж деревнями без обиды еще при покойном Игнатии Ивановиче. Сгонит снег – нарезать ее по едокам тоже сумеем. А вот как вспахать да засеять кормилицу, чтобы не гуляло праздно ни одного загона – задача, потому семян на прирезанную землю не у всякого, а у бедняков и прежние-то наделы-то засеять нечем.
- То так.
- Без семян хана.
- Ссудить теми, что отобрали при аресте Векшина да Васьки Таранова. А много ли их? Слезы. И четверти отобранной земли не обсеменишь!
Дымов сообщил, сколько овса, ячменя и льна хранится в волостном амбаре (сам проверял сегодня), и сколько пахарей, солдаток и вдов приходят каждый день в Совет, слезно молят помочь посеяться.
- А чем поможешь? Вот за тем и созвал вас сегодня, чтобы вместе решить и обсудить.
Он поправил повязку на глазу и другим, зрячим, обвел приумолкших в раздумье представителей. Сам первым не хотел говорить. Знал, что и депутаты народ разный: кто-то из них – горой за Советы, кто-то – с оглядкой, а кто и не с доброй думой, потому что у самого крепкое хозяйство. Надо было сначала послушать, кто чем дышит.
- Я так смекаю, - подал голос Харинов, представитель от дальних хуторов, мужик достатка среднего и себе на уме. – Надо в уезде просить вспомоществования. Там, в низах Вилюги, земли не с наше и хлеб водится.
- Из уезда я позавчера. Там прямо сказали, что каждая волость сама по себе за сев в ответе, - отрезал Дымов. За войну везде хозяйство покачнулось.
Алексей Рыбаков поскреб в щетине давно не бритой бороды.
- По-моему, у всех, у кого отрезали прикупную землю, должны быть и семена на нее. Пойти к ним и сказать: сдавайте добром в волостной амбар до новины пуд за пуд.
- Так гоже будет, - поддержал его Вылегжанин из Николаевского, мужик крепкий и хитрый, но сделал свою поправку: - Только ссыпать надо в каждом селенье наособицу и миром решать, кого ссудить. А кто по доброй воле подопрет соседа, тоже сказать спасибо.
Максим Соснин испытал на собственном горбу, что такое «добрая воля» богатого соседа, спросил прямо:
- С приполом осенью али с отработкой на поле? Так, что ли, понимать тебя, Вылегжанин?
- А потом и селенья-то разные, в одном половина – голь, в других, как в вашем Николаевском, крепко живут многие. Еще до войны с маслодельной артелью нажились на чужом горбу, - поддержала Соснина Орина.
- Да кто добром отдаст хлеб! Он по-нонешнему времени дороже золота, - веско сказал Дорофей Мороков. - Иди-ка скажи об этом нашему снастевщику Дуплову!.. Взять? - Дорофей широко загреб рукой к себе. - А дать? - хохотнул. - Да он и слово-то такое забыл навовсе.
- Верно. Не отдадут семян – отобрать силком, и вся недолга! - Федорин пристукнул кулаком, строго насупив брови. - А еще лучше – заобязать каждого, у которых отрезали землю, сдать и семена на нее. Потому, к примеру, наш раменский маслобойщик Дудин, как и бобылевский Дуплов да Рябинин из Поплавка, руку дам на отсечение, припрятали излишки, они не дурней Векшина да Таранова.
Захар Красильников поддержал:
- Правильно, Фомич!
- От таких помощи не жди! Проглотят! - враз зашумели депутаты от бедных деревень.
- Круто как-то, - стоял на своем Вылегжанин.
Живчики на щеках у Федорина заиграли:
- Время крутое!
- Время, Николай Фомич, наступает мирное, - в тон Вылегжанину заявил хуторянин Харинов. - По-мирному и решать бы дела. Глянь-ка сам, что написано на стене, - показал на лозунг на шпалерах.
Павел внимательно слушал каждого, зорко наблюдал за теми, кто молчит, и по выражению их лиц видел, что часть депутатов из деревень и хуторов Николаевского прихода согласна с Вылегжаниным и Хариновым. И, хотя большинство было на стороне Рыбакова, Федорина да Морокова, он опасался, как бы кто из отмалчивающихся не дал крен не в ту сторону. Движением руки остановив Федорина, хотевшего возразить противникам, произнес:
- Мир, говорите? По-мирному жить пора? Раненько о мире-то мечтать начали. П е р е м и р и е, а не мир!.. П е р е д ы ш к а, как назвал это председатель Совнаркома Ленин. Ему наверху-то видней нашего. А перемирие что? Короткий роздых в страду между вытями*. Успевай набираться сил перед новой потугой.- Павел расстегнул две пуговки на вороте рубахи. – А главная сила наша – хлеб. Ну-ка не посей его да не собери? Грянет снова война – что тогда?- Смолк на минуту, в упор посмотрел на Харинова.- Спереди смерть – и с тылу, она же, голодная!.. «Мир»! Верно, по-мирному надо с теми, кто свезет семена, а если по-мирному кто не захочет? Если мечтает руки погреть на беде голодного соседа? Тогда как, а?..
- С такими по-военному! - решительно заявил Мороков.
- Правильно, солдат! - одобрил председатель. - С такими война всем миром. И решать на сходе, кто сколько из имущих должен свезти семян. И не в деревенскую житницу, как хотелось бы Вылегжанину, а в волостной амбар. Совету решать дело, кому какую помощь оказывать. Так я говорю или нет?
- Так! Так! - согласно закричало большинство.
А николаевские и хуторские молчали.
Орина, довольная таким решением, поднялась и начала о другом.
- Семена семенами, они – первое, но их надобно бросить не або как. У многих дело упирается в орудья. Плуги, бороны, сеялки у Векшина и Таранова отобрали, роздали по общинам. Только это капля в море. Возьмем, к примеру, нашу Лизавету Федулову. Лошадь у нее хорошая, спасибо Игнатию Ивановичу, наградил ее покойного Афанасия, а чем пахать баба станет? Старую соху где-то достала, а какая сохой той пашня? Только земли перевод. А мало ли у нас таких Лизавет середь вдов да солдаток? Поддержать их надобно вовремя, чтобы не споткнулись.
- Что же ты предлагаешь, Орина Сергеевна?
- Да у тех, кого с землей укоротили, отобрать и лишние орудья. Вон у попа, скажем, три плуга сакковских да эстоль борон железных - зигзаг. К чему они теперь попадье все? Одним плугом да бороной управится. А у Дуплова, у Дудина, у поплавковских богатеев? Да мало ли таких в волости! Скажем прямо в глаза: у нашего депутата Вылегжанина два плуга. Был один да у Векшина еще второй успел обресть. Ну паши хорошим купецким, а старый отдай нуждающим. Покажи пример другим, советчик! Без дела орудье только ржа ест.
Лицо Вылегжанина налилось кровью. Он вскочил, хотел возразить, но Дорофей Мороков опередил.
- Это ты ладно, баба, придумала, по-хозяйски!
- Вернее верного, Оверьяныч. С железом-то ноне, что и с хлебом, одинаково голодно.
Два важных вопроса были решены. Представители дальних деревень стали один за другим выходить из Совета, торопились домой, время позднее. Ближние остались покурить.
Орине было тошно от дымища, но задержалась. Когда мужики расселись с цигарками, напомнила:
- Однако, народ, Соснина-то вопрос мы и не решили. Смерть не люблю нерешенного!..
- Эх ты, хозяйка, - покачал головой Максим. - Следи да соображай!
Мужик повторил загадку. Левой рукой протянул воображаемый сковородник, правой плеснул на нее будто из поварешки. - На плешь капнешь... - Сунул вперед сковородку, в печь, вытащил, прихлопнул по ней ладонью, снял невидимый блин, отложил и подул на пальцы. - Вот и с плеши долой, голова! Я говорил тебе, что бабья загадка. - Мужик, довольный, захохотал.
Засмеялась и Орина:
- Бабья она и впрямь. Хорошая, скусная загадка! Конешно, ежели есть из чего...
- Ничего, Сергеевна, вырастим урожай – будет! - заверил Дымов.
- Да должно. Иначе нельзя.
4
Арест мужа оглушил матушку Анну, как раскат грома над самой головой. Ее охватил страх и тревожное ожидание беды еще большей. А беды эти наваливались одна другой тяжелей.
Все началось с убийства Игнатия Наумова. Неизбывное горе крестницы поразило душу крестной. Забылись обиды, размолвки. Бросив дом, прибежала в Горюшки, вместе с Анной плакала, проклинала врагов ее мужа. Дома жаловалась близкому человеку:
- Что же это, Яков? Зачем?.. Кому помешала жизнь Игнатия? Он был хороший, честный человек!
Отец Яков садился рядом, сам содрогался:
- Ужасно!.. Ужасно и жестоко!
Сочувствие успокаивало.
И вдруг пришли в дом вооруженные люди, приказали мужу одеться. Видела, как помертвело тогда лицо отца Якова. Ошеломленный, растерянный, он позабыл даже проститься с ней и детьми. Увели и в тот же день куда-то отправили. Во всем доме, в его кабинете особенно, все перевернули, забрали какие-то бумаги. На другой день снова явились, зашли как хозяева в конюшню, обуздали двух лучших лошадей, сказали: « Не для себя берем, матушка, снова война» - и ушли.
Лошадей было не жаль, сама видела прошлый день в газете на первой странице крупными буквами: «СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ!», и тут же: «ВСЕ НА БОРЬБУ С ВРАГОМ!», знала, что Анна вместе с другими ушла на фронт. Но почему арестовали мужа? За что? Он же ни в чем не замечен!..
Ни к чему не лежали руки. После обыска все убирала механически. Вечером, изможденная, опустилась в кресло, охватило такое бессилие, что с трудом подняла руку с платком - утереть щекочущие слезы.
На цыпочках вошел Егорушка, припал всем телом к матери, попросил, сам едва крепясь: «Мама, милая, успокойся, не плачь!». Она порывисто привлекла сына к себе, разрыдалась и, захлебываясь, страстно зашептала: «Папа твой... ни в чем не виноват!.. Ни в чем не виноват!» - А потом попросила: «Иди в кухню, к Устинье... Скажи ей, чтобы... детей сюда не пускала».
Вера в невиновность отца Якова была единственным успокоением, но и она скоро рухнула. Муж, отец ее детей, оказался причастным к тому «ужасному» и «жестокому», о чем сам говорил ей со страхом. Силы ей отказали, и она потеряла сознание...
Устинья (Кузьмы, работника, уже не было) съездила за фельдшером. Квасов, оказывая первую помощь, убеждал лечь в больницу, но больная отказалась наотрез. Больше всего боялась она расспросов, соболезнований и, не приведи Бог, злорадного шепотка по углам, чувствовала, что надо побыть одной, найти в себе силы самой во всем разобраться.
Тишина в доме была могильная. Раньше каждый день кто-нибудь приходил с требой или за советом к отцу Якову, по субботам собирались на кухне старухи в ожидании вечерни, по воскресеньям – девки принарядиться к обедне, и в доме, где бы ты ни была, всегда слышался говорок. В комнатах шумно играли малыши, все жило. Теперь же ни суббот, ни воскресений не возвещали колокола, дни слились в сплошной поток, угнетающе однообразный. Дети примолкли, Устинья днями держала их в кухне: мама больна. Только в зале тяжелый маятник старинных часов мерно отсчитывал время, и то когда прислушаешься.
Матушка Анна проснулась в теми, зажгла свечку, что поставила с вечера у изголовья Устинья на стул. Робкий желтоватый свет оттеснил темноту в углы, на стенах в полутьме вырисовались картины в золоченых рамах. Что на них было изображено - не видно, но хозяйка до мелочей представляла: вот на этой, в центре, - плот на Вилюге. В хвосте его два сплавщика натужно уперлись в гребь. На переднем челне двое из последних сил налегли на багры, чтобы лесная махина не боднула берег на крутом повороте реки. Сплавщики в лаптях, обутых на кожаные бродни, все обожженнные солнцем, потные. А кругом вода, полузатопленные кусты ивняка на заливном лугу, стрижи, влетающие в норы ярового берега. В детстве все это с высокой сельской горы видано каждую весну...
В соседней раме портрет: мужик прочитал книгу, закрыл ее, положил узловатую руку на переплет, а ладонью другой руки подпер щеку, задумался. В тетьей – рыболовы подняли сеть. Бьются среди мелкоты две большие стерляди. Мужики с торжеством победителей тянут к ним руки. А кругом столько солнца, мирной тишины, вольного речного простора!..
Больная сомкнула веки. Показалось, что, как в детстве, присел на край ее постели отец. Он тоже в подряснике, но весь облик его иной, чем у отца Якова. В седой бороде, в густых бровях, во всем лице что-то простое, а во взгляде мудрость, тепло и тоска. «Анечка, я и тебя нарисую. Только не знаю, не решил еще как».
Решение пришло позднее. Приехала она девочкой на каникулы из епархиального. Стосковавшийся в одиночестве старик глянул на нее, расцеловал в обе щеки, провел в свою мастерскую и ласково подтолкнул к стулу: «Садись!»
За какие-то полчаса набросал карандашом ее портрет, обнял и повел ее в столовую. «Теперь, дочка, закусим». Уже потом, спустя неделю, а может, и больше, набросок этот ожил на полотне в красках...
Открыла глаза – вот он! В первый раз поднялась без помощи, взяла подсвечник. Подошла к картине... На нее глядела сама она, юная, чистая, в сиреневом платье выпускницы, с густыми косами, упавшими на грудь. Румянец на щеках. Маленькие, чуть приоткрытые губы. Взгляд ясный, задумчиво печальный.
«Папа, родной! Ты был настоящий художник!»
Отошла от стены, снова легла. Вспомнила, как назначали учительницей в Духовскую школу, как ее, Аню Нейскую, стали называть Анной Алексеевной не только ребятишки, но и отцы и матери их, как это волновало, поднимало в собственных глазах. Отец, тогда прикованный к постели, любуясь ею, заботливо предостерегал: «Аня, не возносись, с высоты тяжело падать». А она вознеслась. Став матушкой, неприметная учительница вошла в общество именитых людей. Священники окружающих сел, лесопромышленники, дворяне из скудеющих имений, уездные власти, наезжавшие в лесной край, - все были желанными гостями в доме молодой четы. Отец Яков в среде их держался с достоинством, особенно когда к трехсотлетию дома Романовых его наградили орденом и памятной медалью за заслуги. Успехи мужа радовали, свет его славы озарял и ее, молодую, красивую...
Одно с первых дней омрачало счастье: строг был к людям отец Яков, в тоне его обращения с ними чувствовалось всегда нечто суровое, наставительное. Одним это нравилось, других отталкивало, раздражало. Лучшие люди ближних деревень – Игнатий Наумов, Максим Соснин, оба Дымовых, Алексей Рыбаков, покойная Матрена Морокова, - да мало ли таких! - или ненавидели отца Якова или просто чуждались его.
Отца матушки Анны за его страсть к рисованию многие считали чудаком, но картины смотрели охотно, хвалили и относились к создателю их с уважением, называли бережно батюшкой. Отца же Якова при всем его уме, выдержанности и достоинстве мужики за глаза называли попом Яшкой. Это было обидно и вызывало тревогу. Разобраться, почему оно так, не было времени: хозяйство и дети целиком его поглощали.
Теперь же, в тяжкие дни болезни, вспоминалась вся ее жизнь: все хорошее и плохое. Возникли десятки вопросов: почему плохого становилось все больше и больше в последние годы, как началась война, а потом революция? Почему Срепан Таранов выгнал со двора славящий причт, а отца Якова обозвал предателем? Почему так любившая их дом Анна отвернулась от него с обидой? Почему отец Яков так замкнулся последнее время и помрачнел? Трудно жить стало? Так всем нелегко, у всех беды. Зачем сына стал учить лицемерию? Откуда столько злобы проснулось в нем? Может, все это и привело его к потворству преступлению? Боже мой! Подумал ли он хоть раз, какая страшная тень легла на его детей!..
И плакала в подушку, не находя ответа.
5
На другой день после заседания исполкома Орина пришла утром в Совет и решительно заявила Дымову:
- К попадье я пойду сама. В Горюшках Максим один справится.
Павла насторожило решительное намерение Демократовой, слыхал от Федора Петровича, как насолил ей поп и как она в отместку вбила клин в отношения его с попадьей. Об этом знали и другие, немало смеялись над «долгогривым коблом», жалели матушку Анну, добрую и отзывчивую женщину. С уважением относился к ней и Павел, к первой своей учительнице, которую любили ребятишки в его классе.
- Что молчишь, Матвеич? - приподняла плечи Орина.
- Зла ты на ее дом , Сергеевна. Не наломаешь дров?
- Я, Пашенька, зла к ворогам, да милостива к неповинным. К матушке я ничего плохого не имею. Каюсь, из-за долгогривого шибко обидела ее однажды, вот и боюсь, чтобы не ушибли человека вдругоредь по глупости. Она и так убитая.
- Хорошо. Иди, если так.
Матушка Анна только что встала на ноги и потихоньку втягивалась в домашние дела. Она сидела за столом, пила чай.
Нежданная гостья запросто переступила порог, помолилась на образ и поклонилась хозяйке.
- Здорово ночевала, матушка Анна Алексеевна!
- Спасибо. Здравствуй, Орина, - попадья поднялась и с тревогой поглядела на гостью.
Демократова, заметив это, успокоила:
- Не бойся, милая, с добром пришла к тебе.
- Ну, раз с добром, - раздевайся, садись за стол, угощу, чем богата, -облегченно вздохнула хозяйка.
- А и разденусь, и сяду: не завтракала еще ноне. Встала да корову доила, животине корму задала. Потом в село помчала: дела...
Хозяйка налила гостье чашку морковного чаю, придвинула тарелку с ярушниками, испеченными в ржаных сочнях. Орина попробовала, спросила:
- Устинья запаривала овесец-то?.. Мастерица баба, угодила! И испекла хорошо, хоть и постные, а во рту тают.
Матушка Анна видела, что Орина пришла не зря, по какому-то делу и, видимо, важному, потому и начала издалека, с постороннего, чтобы не испугать. И все-таки страх холодил сердце хозяйки. Слушала молча и ждала.
Орина поняла: нечего долго томить человека, заверила:
- А ты, Анна Алексеевна, не беспокойсь, не зорить твое гнездо пришла, а с нуждой!.. И ты, ученая, пойми меня верно. Помоги нам!
- Кому «вам»? - не поняла хозяйка.
- Нам. Совету, милая.
Это еще более удивило матушку Анну.
- Я и сама еле брожу, Орина Сергеевна, а ты говоришь...
- Успокойсь, милая! Знаю. Все знаю: бедно и тяжко. Только и при такой беде ты в силах помочь. В силах, Анна Алексеевна! Но прежде поверь: Совет для народа – власть правильная, она землицей-матушкой наградила трудящих. А у кого лишку было ее, отобрала. И тебя укоротили, не обижайсь.
- Я не обижаюсь, что ты...
- Вот и хорошо. Да и обижаться грех, на едоков имеешь полосу, как и все... Посеять-то яровицу есть чем?
- Должно быть, есть, не проверяла еще.
- Поди, и с запасом? Ведь не на такой клин засыпаны семена.
- Честно скажу, Орина Сергеевна, не знаю. Не я этим занималась. А последнее время было не до того.
- Ой, нельзя не знать, вот-вот сев. Давай-ка мы с тобой проверим, милая. И что тебе потребно для своего поля, оставь. Будет лишек, одолжи Совету. С новиной вернем пуд за пуд. Нам людей, которым тяжка первая весна, надо поддержать, чтобы земелька их не яловела. Вот и поможешь.
Хозяйка облегченно вздохнула и, не видя в предложении Орины ничего дурного, охотно согласилась. Обе тут же оделись и пошли в житницу. Орина запустила руку в сусек, взяла горсть зерна и, пересыпая его из ладони в ладонь, залюбовалась.
- Хорош ячменек. Зернышко к зернышку!.. И овесец не плох. Запаслив был хозяин, что и говорить.
Смерила опытным взглядом сусек и, прикинув в уме, сколько же потребуется хозяйке, попросила:
- Вот этих полных два сусечка, один с ячменем, другой с овсецом, ты и удружи нам, Анна Алексеевна. Остального тебе хватит и посеять, и лошадке, и пахарю за труд. На деньги-то ноне не найдешь охотника.
- А хватит ли? - не без тревоги спросила хозяйка. – У меня куры есть, на еду надо. Нас с Устиньей-то шестеро.
- Вполне, милая, ты верь мне. У меня взгляд в хозяйстве шибко наметан.
- Ну, хорошо. Я полагаюсь на тебя, Орина Сергеевна.
- Полагайсь без оглядки, я никогда людей не обманывала.
После обеда Орина прибыла на поповский двор с четырьмя подводами. Мужики нагребли зерно в мешки, честь по чести взвесили и повезли в волостной амбар. А Орина пошла в дом с хозяйкой.
- Теперь, Анна Алексеевна, пиши расписку от Совета, ты грамотней меня, что он-де столько-то получил от тебя семенного зерна с возвратом осенью. - Демократова присела, с достоинством поджала губы, поправила платок на голове.
Когда документ был готов, Орина прочитала его внимательно, подписала и облегченно вздохнула:
- Вот и поладили мы с тобой, Анна Алексеевна, миром.
- А разве могло быть иначе?
- Могло, милая, все могло быть, - честно призналась предста-вительница власти. - Начни бы ты суперечить – выгребли бы лишнее за так и шапки бы не скинули. Время трудное, понимать должна. Газеты-то, поди, читаешь? Пошла к нам с открытой душой, - ну, и мы к тебе по-хорошему.
Грубоватое сочувствие Орины тронуло матушку Анну. Попадья схватила большую руку бабы, пожала, сколько было сил:
- Спасибо, Орина Сергеевна! Спасибо Вам!.. Знали бы вы, сколько я пережила за последнее время...
- Знаю, милая, знаю. Не знала – не пришла бы к тебе сама. - Орина вздохнула и приложила руку к груди. - Испытано горюшка-то... ох, испытано!.. Только ты выревелась, Алексеевна, и стань на ноги твердо: у тебя трое малых на руках да старуха слепая на печи, не шутка. А ты, погляжу, совсем растерялась. Сколь у тебя ржицы на хлеб, сколь семян - ничего-то ты не знаешь. Вот и дом, такую хоромину, к чему весь отопляешь? Ты верх-то закрой. Тебе помимо кухни трех комнат хватит. Дровца сбережешь впрок. Смотри, тяжело их заготовлять-то. Ох, какие они для женских рук чижолые! - Орина, словно эта тяжесть навалилась ей на плечи, сгорбилась даже, а выпрямилась – посоветовала от души: - За дело-то берись смелей, не кисни, как квашня. Смотри, надо вовремя вспахать да посеять, ежели с хлебом хочешь быть. Помни, теперь ты сама хозяйка. А в чем не дотянешь по неопытности – приходи запросто, от чистого сердца подскажу.
Участие Демократихи сразу прибавило силы. И то, что Орина назвала ее не матушкой, а Анной Алексеевной, как-то поднимало ее в собственных глазах. Пожалуй, только в этот день поняла она по-настоящему, что теперь сама себе стала хозяйкой. А это заставляло жить, думать, трудиться. Благодарная Анна Алексеевна обняла Орину, поцеловала ее в здоровую румяную щеку.
- Спасибо вам за все! За все ваше...
- Спасибо и тебе, Анна Алексеевна! - перебила ее Орина. Только ты не вамкай. С чего это вдруг? Нехорошо, по-собачьи «ам-ам» получается. – Засмеялась и, прощаясь, положив свою ручищу хозяйке на плечо, посоветовала серьезно:
- А о попе своем не пекись, он вместе с золотым своим крестом тебя не стоит. - Подумала и добавила: - Нехорош он был для народа, ой нехорош! Почему – потом сама уразумеешь... И мальчишку своего не кори, что ненароком выдал отца. Тут сама правда подала голос.
Орина направилась было к выходу. Но тут же вернулась.
- Вот ведь заболталась, а о важном чуть не позабыла...У тебя, Анна Алексеевна, два плужка да две бороны теперь лишние. Ты уж их за так отдай нам. Конешно, их можно было бы тебе продать кому-нибудь, да ведь надо знать, в чьи руки попадут. А мы-то уж не ошибемся.
- Вези, вези их в Совет, Орина Сергеевна!
Анна Алексеевна была даже рада, что удалось и ей отблагодарить людей за хорошее к ней отношение.
6
В Горюшках у Максима Соснина и в Бобылице у Дорофея Морокова сбор семян прошел без особого труда. Обе деревни большие, но маломощные, голь одна. Богачей в той и другой – мельника Исусика и снастевщика Дуплова – крепко поощипали еще зимой и приметили, что у них осталось впрок. На сходке мужики и бабы-солдатки, злые на мироедов, обязали их свезти в трехдневный срок по столько-то пудов зерна в семенной амбар волости.
Исусик, испуганный недавним судом над сыном, живший в постоянном страхе, свез зерно в тот же день. Не сопротивлялись и справные мужики. Их было немного и против мира они не посмели пикнуть.
Бобылевский Дуплов клялся, что с него срывают последний крест, что самому нечем будет посеять, даже слезы размазывал по щекам, - не поверили.
- Вези! - был сказ.
- Вот крест святой, добывать его где-то на стороне доведется, зерно-то, чтобы вам свезть!
- Добывай!
Как Дуплов потом досадовал на себя, что сгоряча и сдуру поклялся в том, в чем не следовало суесловить. Уж если брякнул - покажи на деле, иначе впредь не поверят. И пришлось показывать. Ночью, когда деревня спала непробудно, снастевщик нагружал сани мешками и посылал куда-то с ними сына-подростка. А утром, когда пробуждались соседи, чтобы видели все, отправлялся сам порожняком на другой лошади в сторону починков. Вечером вез в деревню свой же хлеб.
Мужики с издевкой спрашивали:
- Почем брал, Андрей Степаныч?
- Поезжайте сами, ожгитесь! - И жег любопытных волчьим взглядом, понося в душе и Совет, и «бобылей», как издавна привык называть однодеревенцев, скавших ему за гроши прядки на снасти. А если встревали мужики посправней, пристращивал: - Погодите, и до вас доберутся совет-чики, когда хозяйных разгонят!
Дорофей Мороков, встретив Дуплова с возом, посмеялся:
- Зря, Андрей Степаныч, второй день гоняешь пару лошадей, на одной можно бы справиться с утра до обеда.
Дуплова взорвало:
- Смотри, депутат, сам справный! Только тем и спасаешься, что к Совету примазался. Как отошьют от ево - и до тебя руки советчиков достанут!
- Врешь, Ондря! - глянул на богача Дорофей, назвав его по-уличному. - Никуда я не примазывался. В Совет меня мир выбрал, миру и служу. А достаток нашей семьи не от того, что земли, как у тебя, было с большим залишком. И удавки-снастя мы чужими руками не спускали, те петли на шеи голодных - хлебушко наш трудовой. И не голодаем потому, что живем тремя семьями дружными, не делимся, материн порядок не рушим, а свято блюдем его.
Подошли бабы, прислушались. Дорофей продолжал, показав на них:
- Мало ли вот теперь таких солдаток, вдов да старых матерей бедует без кормильцев? А я вот всю германскую отломал – спокоен был, что жена да детки сыты дома, потому младшие братовья общим хозяйством правили. Вышел из строя, настал их черед народную власть защищать - тоже пусть не оглядываются: я ихних молодиц с малолетками из дома не выкину, от стола не прогоню, в петлю таким, как ты, не суну.
Бабам, зазнавшим горя с дупловскими, «пропади они пропадом», прядками, было любо, как Мороков выводил на срам вчерашнего хозяина деревни; толпились в сторонке, переглядывались, но в спор не вступали: мало ли как еще обернется жизнь-то без мужиков! Может, и к Ондре придешь с поклоном. Только по лицам их было видно, как благодарны они Дорофею.
- С тобой говорить-то... – замахнулся было Дуплов. Выхватил из-за опояски ременной кнут и так огрел мерина под брюхо, что тот шарахнулся в сторону, сорвал груженые розвальни и бросился по деревне наметом. Вожжи из рук Дуплова вырвало, и он с ходу сунулся бородой в снег.
- И-и-и! - взвизгнули, рассыпали смех бабы.
- Никшните вы! - прикрикнула бабка Акулина, старуха набожная. - А ты, Оверьяныч, больно бьешь словами-то человека, - упрекнула она Морокова и предостерегла: - Смотри, сердит он на тебя, Андрей-то Степаныч. Шибко сердит!
- Ничего, бабушка. На сердитых воду возят. Слыхала такую пословицу? - отмахнулся депутат и пошел к своей ограде.
7
Иначе обернулось дело у Алексея Рыбакова в Поплавке.
Поплавок - деревня небольшая, домов тридцать, но богатая. Еще в кои-то веки, когда не было Духова, а красовалось на горе одно лишь имение Березовское, на большой остров, образованный Вилюгой и ее зарастающей старицей, выехали три оброчных мужика, - Рябинин, Комлев и Овсянников, люди умелые, предприимчивые.
Рябинин был опытным и удачливым рыболовом, поставлявшим свежую рыбу на барский стол, баловал и стерлядью. Комлев промышлял охотой. А зверя в дремучем заречье и перелетной птицы по озерам да болотам было, как вспоминали старики, в то время невпроворот. Овсянников сначала бортничал, потом свез лесные пчелиные колоды в одну пасеку на остров. Барину выгодно было дать некоторую волю таким людям. Взамен старых наделов он нарезал им новые на островном лугу, что не затоплялся весной. Почва оказалась плодородной, и скоро три основателя Поплавка пошли в гору, еще прикупили земли и крепко осели на ней.
После царского манифеста в середине прошлого века потянулись в новое селение другие мужики посправней, что в силах были купить у барина земли. Не всех их ждала удача. Кто успел, откупил озера и промышлял рыбой. Удалась земля – ею кормились, а зимой подавались на лесосеку. А кто и бедовать начал: земля-то не удалась на окрайках, и водные-то угодья расхватаны. Податься на Вилюгу (не откуплена, как большая дорога) – снасть хорошую надо, а справь-ка ее, попробуй! И ломили шапки такие бедолаги перед Рябининым, Комлевым да Овсянниковым.
Потомки выбившихся шире развернули дело. Рябинин Григорий Николаевич за войну на поставках болванок для лож невиданно разбогател. Комлев Иван Федулович охотой, как дед, не промышлял, превратился в скорняка. Нет, не сам он выделывал звериные да скотские шкуры, в мастерской квасили их да мяли чужие руки. А Иван Федулович важно гулял в волостных старшинах, пока не сбросили вместе со старой властью. Только старик Александр Лукич Овсянников не расставался с дедовой пасекой: прибыльное дело. Сына Алешку (слабым уродился для крестьянства) выучил в двухклассном городском училище, вывел в писаря. Будь бы Временное – и сейчас бы во властях ходил.
Возле толстосумов и другие достаточно наживались, одни на подрядах по заготовке болванок, другие на скупке звериных и скотских шкур у мужиков. У таких хлеба было не только поддержать маломощных своей деревни, но и другие общины, так как почти все последнее время не продавалось и не покупалось, а обменивалось на хлеб.
Алексей Рыбаков, бывший вожак поплавковской артели лесорубов, рассчитывал на тех, кто вместе с ним валил хлысты в ефремовском лесу, надеясь, что, как раньше, слово его будет веским на сходке, и что деревенские тузы против мирской воли не устоят. Но ошибся. У большей половины его товарищей по артели сознание за годы войны потемнело, как старый медный пятак, припрятанный в сундуке на случай: многие стали зависеть от поставщика Рябинина. Ошибся он и в том, что не побеседовал сначала наособицу с теми, на кого можно было опереться. Торопился: что-то познабливало. Видно, простыл вчера по пути в Совет и обратно, да и недавно залеченная рана на бедре беспокоила, боялся, как бы не слечь.
Молча выслушали мужики на сходке своего депутата о том, что решил Совет, но слова своего молвить не спешили: ждали, что скажут те, у кого пашню урезали.
Рябинин сидел на виду, у печки-подтопка, поглаживая свежевыбритый подбородок и смотрел на мужиков сквозь темные очки. Что думал – трудно было понять, но мутный блеск пары стекол на бородачей действовал.
Бывший старшина Комлев и писарь Овсянников – недавний председатель Комитета общественной безопасности – пристроились в темном углу под полатями, в кути, явно подчеркивая этим: были, мол, у власти – в красном углу сидели, а теперь мы люди маленькие, сами решайте, вы на кону.
Выжидал за столом и Алексей Рыбаков, посматривая на лесорубов и на тех, кто потяпал топором на Рябинина, Христа ради ночуя в чужих зимницах.
Первым не вынес гнетущей тишины и требовательного взгляда депутата низкорослый подвижный мужичонка по прозвищу Ваня Гвоздик.
- Что молчите-то, народ? - заерзал он на скамейке. - Дело говорит Алексей. Такие, как Маркел, без вспомоществования новый надел не подымут: нечего в землю бросить. К тому же и семьица у человека – беда!
- Таких Маркелов не один в деревне, - не то поддержал Гвоздика, не то усомнился сосед: всех, мол, тогда поддерживать придется, а это накладно.
Рябинин поправил очки на носу.
- Своих без решения Совета, без ссыпки в волостной амбар ссудим семенами до осени. - Блеснул стеклами направо и налево. - Так я говорю?
- Да вроде бы так...
- Не зарастать же загонам, - подали голоса два бородача.
- Нет, не так! - поднялся Маркел. Это был тот самый ночлежник в зимовье дымарей, что защищал Рябинина, говоря, что он за работу платит «по-божецки». - Без Советов, говоришь, Григорий Ник... - закашлялся. - Без Советов-то я грудь на тебя надорвал, кровью харкаю... Не-е-т уж, пусть и с семенами, как с землей, Совет решает! Испытана ваша с Иваном Федулычем помочь.
- Через Совет куда способней!
- Вестимо!
Эти голоса Комлев отмел, как сор.
- По Маркелу выходит, что мы с Григорием Николаевичем чуть ли не против Советской власти. Здорово! Кто же те Советы? Народ! – Старшина из кути подался вперед. - На миру и решим дело по-советски. Сколько надо семян для своих маломощных – свезем у себя в одну житницу и ключи от нее депутату отдадим. На, ссужай сам до новины, но сам и учет веди, с кого по осени спрашивать. Так я понял тебя, Григорий Николаевич?
Рябинин согласно кивнул.
- Верно, Иван Федулыч! - поддержали справные. - Миром полюбовно решим, кто сколь в силах.
- Нет, не верно! - Рыбаков хотел встать, но боль в ноге помешала. От недомогания и обиды, что деревенские тузы начинают брать верх, его бросило в жар. - Не верно! Речь идет не только о маломощных нашей деревни, в волости-то ой сколько хозяйств нуждается в помощи. Не поддержи их, не осилят новых наделов. А у нас в Поплавке зерна у отдельных с большим излишком. Не хотят добровольно свезти его в общий волостной амбар – выбрать доверенных. Пойти по закромам и все, что лишку, забрать в Духово.
- Лишки-то еще зимой питерский комиссар повыгребал!
- А свежих семян в сусеки не ссыпано. Она, земля-то, один раз в году родит.
- У иных по санному пути еще больше зерна в житницу текот!
- Ты, Федулыч, сыромятную-то кожу на гужи да сапожную на бродни на что промениваешь?
- За керенки, поди, овчины дубишь?
- А фунт меду у старика Овсянникова сколь фунтов зерна стоит?
- Так люди же не против поделиться со своими!
- И по-честному!
Голоса разделились. И большая половина, как ни бился Рыбаков, склонилась на сторону Рябинина и Комлева.
Тогда Рыбаков сделал еще один ход. Он объявил сходку закрытой и ждал, пока разойдутся деревенские богачи, чтобы без них поговорить с мужиками. Но ни Рябинин, ни Комлев, ни младший Овсянников не торопились по домам, а начали собираться, когда разошлись остальные.
Попытался подняться и Рыбаков, но сразу не смог. Присел, вытер рукавом рубахи выступивший пот на лбу и снова оперся на клюшку.
К нему подскочил бывший писарь Овсянников:
- Да ты болен, тезка! Тебе бы дома лежать, чудной, а ты на сходку притащился. Без тебя бы решили дело... - и подхватил Рыбакова под локоть.
- Пусти, сам встану! - оборвал его Рыбаков.
...По улице в дальний край деревни рядом с прихрамывающим Рыбаковым шел Устин Носов, мужичонка, как и Алексей, небогатый, но кое-как сводящий концы с концами. Всю дорогу оба соседа молчали. Одному не хотелось говорить после неудачи, другой чувствовал себя виновато, что не поддержал депутата.
- Да-а, - вздохнул на росстанях Устин. - Нескладно получилось, вроде бы ты, Алексей Иванович, из доверия у народа вышел.
Рыбаков стал, оперся на клюшку:
- И у тебя?
- Я-то что! Конец лыка в лапотной подковырке. Другие поняли, что ты как бы против деревни пошел.
- Ох, Устин, сердца у твоих «других» мохом обросли, скажу тебе прямо. Нужды-беды народной не видят, не испытали. Не все кончено, вот над чем подумай, «конец лыка»!
8
Анфиса, жена Алексея, ахнула, как только муж скинул шинель. Вытертая гимнастерка прилипла у него к спине. Баба приложила ладонь ко лбу мужа:
- Да у тебя жар, Алексей!
- Не говори, ломает меня что-то шибко. А не ко времени бы это.
Алексей рассказал, как на сходе взяли верх богачи. Анфиса, баба умная, немало хватившая горя солдаткой, поняла его тревогу, но успокоить ничем не могла, - хорошо знала, на чьей стороне сила в деревне.
- А ты пока забудь об этом, Алексей, об себе подумай! На-ко вот переоденься в сухое... - Достала белье из короба. - Я малины покруче заварю, за ночь-то пропотеешь – и снимет жар. В Совет утром уж сама скатаю, расскажу председателю все как есть.
Всю ночь Рыбаков лежал в жару. К утру не стало легче.
- Доведется в больницу податься, Фиса, - решил мужик, - иди, лошадь закладывай.
Анфиса заторопилась в ограду, но скоро вернулась:
- У нашего соседа Вани Гвоздика мужики житницу освобождают, зерно в мешки сгребают да носят его в сени. А верховодит всем Алешка-писарь.
- Да-а...торопятся, выходит?
В Духове закутанный в тулуп Алексей попросил остановиться возле Совета и позвать к нему Павла Дымова.
Павел выбежал в накинутом на плечи полушубке. Увидав Рыбакова, встревожился:
- Что с тобой, Алексей?
- Занемог, в больницу еду, - прохрипел тот, - Покликал вот, чтобы передать, как у нас обернулось дело с семенами...
Выслушав его, Дымов произнес без упрека:
- Я знал, что так получится... Значит, торопятся сделать малое, чтобы уйти от большого! Ладно. Пусть для начала это сделают, а там посмотрим. А ты, мужик, поезжай поскорей. Да не хворай долго перед севом-то, смотри. Пока ты воевал, у тебя Анфиса надсадила руки.
Проводив Рыбакова, Дымов позвал к себе в кабинет Федорина.
- Вот какое, дело, секретарь ячейки. Ты покличь-ка к вечеру Федора Петровича Демократова да Захара Красильникова, посидим четыре коммуниста вместе, обдумаем, как быть с Поплавком. С нас спрос за то в первую голову.
- Ладно, - кивнул Федорин.
9
Бывший писарь Овсянников подкатил к исполкому на легких выездных санках, как когда-то председателем Временного комитета общественной безопасности. В приемную вошел смело, поклонился Федорину.
- Председатель у себя?
- Нет, и не будет сегодня. В деревни Николаевского прихода уехал.
- Жаль. А я к нему по большому делу.
- О деле можешь со мной говорить, я за него остался. - Федорин отложил бумаги. – Слушаю.
- Видишь ли, Николай Фомич, лучше бы все же с самим председателем... Дело-то такое, что сначала и оговориться надо.
- Ничего, выкладывай обо всем смело, - произнес Федорин, не спуская с него пристального взгляда из-под низко опущенных бровей.
«Ишь, как впился глазами-то, полунищий урод! Наверно, думает: давно ли, мол, верховодил здесь, не прошло и полгода – просителем торчишь... Хоть бы сесть предложил, невежа».
Федорин молча ждал, положив руки на стол.
- Я от деревни, видишь ли, приехал, - решился-таки Овсянников и, переступив с ноги на ногу, подавляя возникшее вдруг чувство приниженности, заговорил решительнее, тверже. - Короче говоря, депутат наш заболел, в больницу положили. Ну, мы, значит, решение сходки о семенах, уж прости, выполнили без него, свезли зерно в одну житницу для ссуды нуждающихся... Все по акту, ты не беспокойся. - Овсянников расстегнул пальто, достал из бокового кармана бумагу: - Вот тут все указано, кто сколько сдал, ячменя и овса по отдельности. И подписи все, как положено...
Федорин молча прочитал акт.
- Что ж, то хорошо. - Взгляд его чуть подобрел. - Да и что учить бывшего писаря! Только... - покачал он в раздумье лобастой головой, - маловато свезли.
- Сколько в силах были. Вот и ключ от житницы, прими, пожалуйста. Некому его пока в деревне передать.
Федорин принял ключ, зачем-то его взвесил на руке и положил в ящик стола. Еще раз пробежал глазами акт, сунул его туда же, и все это неторопливо. Помедлив, показал на стул:
- Присядь-ка, Алексей Александрович, побеседуем.
По тону Федорина Овсянников понял, что разговор будет серьезный. Настороженно присел, глядя на большую стеклянную чернильницу, такую знакомую.
Федорин ухмыльнулся:
- Узнал подружку?
- Как не узнать, Николай Фомич! - оживился бывший писарь. - Сколько чернил из нее вот этой рукой вымакано!
- Да, брат, знаменитая посудина. Служила царской власти, временной, теперь советской служит.
- Такую труженицу беречь надо, - отшутился Овсянников.
- И бережем, Алексей Александрович. Смотри, как Шошоля обиха-живает ее!.. Мы все бережем, что верно нам служит, - Федорин улыбнулся и подмигнул. - Ты вот тоже служил прошлым властям, и царской, и вре-менной, а теперь новой, советской, служить начинаешь. Хорошо это!
От похвалы было приятно, однако она вызвала и подозрение. Скрывая свое раздражение, Овсянников улыбнулся в ответ:
- Сколько могу, Николай Фомич. Я не против новой власти.
- Это и того лучше, раз не против-то. Тогда сделай Совету еще услугу.
Овсянников довольно погладил усы и залысину, большую по его годам, охотно согласился:
- Пожалуйста! Если я, конечно, в силах...
- Вполне.
Федорин достал из стола папку, такую знакомую бывшему писарю, взял из нее две бумажки:
- Вот одну передашь Рябинину, а другую Комлеву. Распишись, что получил.
Овсянников готовно приложил руку с росчерком, глянул в бумажки и обомлел:
- Так люди же первыми свезли в общую житницу, что могли!
- Смогут еще и для волостного амбара.
- По столько-то пудов? Да ведь это же все под метлу у обоих! Свезут - а потом суму на плечо да и по миру...
- Ну, такие по миру не хаживали. Останется посеять и прожить до новины. Все учтено, - твердо сказал Федорин и, сцепив пальцы, кинул руки на стол.
Овсянников положил перед ним распоряжения, отер платком пот с залысины.
- Нет, как хочешь, Николай Фомич, таких бумаг я не повезу... Да как я к людям явлюсь с такими бумагами? Они тот час же подумают, что я сам съездил в Совет да подбил на то!
- А ты первым покажи им пример, чтобы плохо не думали. - Федорин достал третью бумажку. - На вот еще распишись, сделай милость.
- Господи! - отшатнулся бывший писарь. - Да я и половины того не наберу!
- Не наберешь – проверим.
Овсянников сунул бумаги в карман, нахлобучил шапку и вышел из Совета, не попрощавшись.
10
Безрукий Шошоля только еще начал прибираться в исполкоме, когда в приемную шумно ввалились Рябинин и Комлев, злые и возбужденные.
- Раненько вы что-то, Иван Федулыч, - осклабился Шошоля. - Аль запамятовали, что в исполкоме, как и в старом присутствии, с девяти работа начинается?
«Осмелел при новой власти, скотина! Забыл, с кем говоришь! Да я бы тебя раньше...» - подумал Комлев, но все же сумел подавить свою злобу, ответил ровно:
- Да вот поторопились с Григорием Николаичем, чтобы застать председателя. Дома он?
- Не-е... Еще вчерась уехал в дальние деревни Николаевского прихода. А там их эвон сколь, и завтра, чай не вернется. Николай Фомич за него орудует. Присядьте, он скоро придет.
Посетители переглянулись. Последний срок ссыпки семян указан завтра, указан самим председателем. Потоптались у порога, сели на деревянный диван.
Сколько раз видел бывший старшина несчастный этот диванишко!
Вспомнилось, как сиживали бывало посетители на самом краешке его, боясь отвалиться на спинку, - чувствовали, куда пришли! А когда сейчас сам опустился впервые на это сиденье, понял: иначе и не пристроишься. Передние ножки дивана были зачем-то ниже, а задние выше, потому и с сидения скатывало... Чтобы удержаться, поневоле приходилось сидеть истуканом, выпрямившись. Иван Федулыч представил себя со стороны – все перевернулось внутри. Глянул на портрет Ленина в рамке – упер глаза в пол, себе под ноги.
Ждать Федорина пришлось недолго, явился он в исполком пораньше, чтобы успеть кое-что сделать до первых посетителей. Переставив себя вместе с маленькими санками через порог, он поморщился недовольно, кивнул на ходики, почерневшие стрелки которых показывали семь, и от двери сухо бросил неожиданным посетителям:
- Прием в исполкоме ровно с девяти.
- Мы, Николай Фомич, по срочному делу...
- Знаю я ваше срочное дело! Тот срок самим председателем указан и печатью закреплен. Торопитесь выполнить, и нечего здесь ждать. У меня своих дел полно.
Говорить больше было не о чем, но Рябинин и Комлев сидели и ждали, надеясь еще на что-то. Они дождались, пока инвалид отстегнул себя от возка, поставил немудрое ездовое сооружение в угол, разделся и добрался до места за столом.
- Николай Фомич! - взмолился Комлев. - Такое обложение, ей-богу, непосильно! - перекрестился. - Треть его – и то впору. Но это же разор! Это последнюю...
- Нет, Иван Федулыч, Советская власть никого не зорила, - обрезал Федорин. - И последнюю в хозяйстве коровенку не спускала за недоимки с молотка на торгах. Советская власть – не царский режим! И указ предсе-дателя исполкома – не воля волостного старшины... Не последнее, а излишки сдать приказано, чтобы помочь стать на ноги разоренным!
Комлев не ожидал такого решительного отпора, опешил. И стыд мучил, что этот «урод» так непочтительно с ним говорит в присутствии Шошоли. Он весь напрягся. С языка так и рвалось решительное слово. Но он промолчал, - знал, что с советской властью шутить опасно.
Прокашлявшись, сдержанно начал Рябинин.
- Николай Фомич, к чему горячиться? Иван Федулыч, конечно, вспылил. Однако, если трезво взглянуть, обложение-то и на самом деле не по силам. Даже в тяжелое военное время не отягчали так народ, а теперь же мир, Николай Фомич!
- В военное, говоришь, время, Григорий Николаич? - У Федорина перехватило вдруг горло, он глянул исподлобья на Рябинина. - Верно, военные годы которых и вовсе не затронули. Больше того, крепко по нраву таким пришлись. Не война для них была, а нажива. А я вот... - приподнявшись на руках, он показал култышки, обтянутые порыжелой кожей. - А я вот половину себя отдал той войне! Как разуметь прикажешь?
- Все это так, Николай Фомич, - отозвался Рябинин как можно мягче.-Многие пострадали в проклятые тяжкие годы. Мой сын Фома жизнь за отечество отдал. Но теперь-то, при народной-то советской власти, нельзя так жестоко, это же просто насилие!
- Не насилие, а диктатура. Дик-та-ту-ра про-ле-та-ри-ата! - раздельно выговорил Федорин. - Понятно?.. Вот и выполняйте, что советская власть вам диктует, и нечего больше языками шлепать.
Около полуночи, возвращаясь из Николаевского прихода, Павел Дымов заехал в Раменье к Федорину: не терпелось узнать, как без него двинулось в Духове дело.
- Ну как, свозят семена? - спросил вместо «здравствуй».
- Везут. Только с поплавковчанами...
- Слыхал краем уха. В Николаевском тоже было всего – и не пере-скажешь сразу. Одного осатанелого арестовать пришлось. Послушал бы ты, как он разошелся на сходке. «Это, - кричит, - не власть, а банда! Что ни день грабеж». Когда тебе его доставили?
- Вчера. Сидит за решеткой, как миленький, не шумит, - хохотнул Федорин.
- А Вылегжанин, депутат наш, дома еще круче в сторону шарахнулся. Пришлось с его житницы и начать... Ну, поняли, что решение исполкома – не бабья балачка у колодца. Поотрезвел - помогать начал для виду... Да, а как Алексей Рыбаков? Не тиф ли грехом у него?
- Воспаление легких.
- Тоже тяжело, но все же не эта зараза. Может, отлежится к севу... - Павел широко зевнул, устало смежил веки и на минуту забылся.
- Измаялся, Матвеич?
- И не спрашивай! День и ночь, день и ночь. Не в одной, так в другой деревне. Хожу, как пьяный.
- Полезай на полати. Завтра вместе двинем в село.
- Пожалуй, завалюсь.
11
Бобылица – большая деревня – протянулась по берегу речки Осиновки. Выше деревни, на юру, обдуваемом со всех сторон, стояла старая бескрылая ветрянка. Когда-то она трудилась бойко и приносила мельнику Ефиму немалый доход, да возвел Исусик вверху Осиновки, где речка близко припадала к Горюшкам, водяную мельницу с тремя поставами и обдиркой – и захирела ветрянка. Только улицу по направлению к ней стали называть Ефимовой, да парни, гуляя по вечерам с тальянкой, озорно пели, по-северному цёкая:
У Исуса мельниця
И товцёт и вертитця.
У Ефима-богаця –
Что комолая овця.
Суеверные старики и старухи рассказывали, что в Ефимовой мельнице всякая чертовщина собирается на шабаш. Некоторые будто бы сами видели этих чертей и ведьм, а вой их в февральские метели слыхали все.
Но с Ефимовой улицы из-за нечисти этой съезжать никто не думал: место сухое, высокое, да и красивое к тому же. Даже в крайней избе, почти у самой ветрянки, в бывшей заезжей для богомольцев, в небольшом прирубе для хозяина, жила сухорукая старая дева Олья, дочь покойного Ефима. В семьях братьев с одной рукой она была не работница, обуза, лишний рот, потому и пробивалась чем бог послал, - пела на клиросе за двугривенный по воскресеньям, сидела у одров умирающих стариков и старух, читала псалтырь по покойникам, а где плохо лежало, и тянула потихоньку.
За зиму Олья скапливала деньжонок, а к теплу отправлялась в странствия по святым местам: в Саровскую пустынь, к Ипатию в Кострому, в Сергиев под самую белокаменную. В мирные времена добиралась даже до Киева. А потом ходила по деревням, рассказывала о чудотворцах, о святых пещерах, где они, великие постники, денно и нощно молились, отрешенные от мира, за православных. Бабы ахали, крестились, давали паломнице кто молочка бурачок, кто маслица срезок. Многие, особенно перед очередным странствием Ольи, приходили к ней в избу, увешанную иконами, и просили помолиться перед чудотворцем за того-то и того-то. Приходили не без даяний и дивились:
- Как ты, Ольюшка, не боишься жить около такого нечистого места?
- С Богом, бабоньки, всякое место чисто.
- Да уж что говорить, свято живешь!
Во время первых выборов в Совет Олье было лет сорок. Давно она перестала таскаться по лаврам и пустыням, - до них ли было в трудное военное время! И дома нелегко стало пробиваться, - скудно платили за ее услуги. А тут еще заболела инфлюэнцей, заразилась, ухаживая за умира-ющей. В больницу не поехала, считая это великим грехом. Попросила через соседку, чтобы кривая Федора поприглядела за ней.
Болела Олья долго и тяжело, сутками лежала без сознания. В бреду то молилась угодникам да Иверской божьей матери, а то разговаривала с богородицей, как с живой.
- Явилась, сердешная...О воспетая мати, родшая всех святых! А ты присядь, желанная, устала поди? Не погнушалась сирой, невеста неневестная, как и благодарить-то тебя...
Бывало, вдруг вскочит в страхе. Кричит на Федору:
- Ты бы хоть сор-то в избе примела да посадила ее, матушку, под божницу! - И начинает творить молитву: - Богородице дево, радуйся, блаженная Мария, господь с тобою! Благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего, яко спаса родила еси душ наших... - И снова лежит как бездыханная.
Эти бредовые моленья Ольи скоро привлекли внимание старух и темных баб. Они валом повалили в избу умирающей богомолки, дивились ее видениям и вместе с ней принимались молиться богородице, бед у каждой было полным-полно.
И что за диво! Умирающая, как говорят в деревне, оклемалась.
- Это сама заступница оборонила ее от смертыньки!
- Сама явилась к ее одру!
- Вот что значит житиё-то праведное!
А «оклемалась» Олья в те дни, когда судили попа Якова, когда обеспопела церковь. Потянулись к избе праведницы не только из Бобылицы, но и из других деревень прихода – самолично послушать о ее святых видениях.
Еще не окрепшая после болезни Олья лежала под божницей. В головах у нее стояла Иверская, и теплилась перед ликом богородицы розовая лампадка, наполняя всю избу полусумрачной святостью. Праведница лежала, скрестив руки на груди, и кротко, болезненно-придушенным голоском делилась с бабами:
- ...И взял это меня архангел за руку и повел мимо райских скиний. А кругом-то – царица небесная! – дерева, дерева, дерева. Да все фруктовые!.. Свисают это с веток и яблоки, и груши, и виноград, и изюм, и чернослив-то!..
- Господи, привола-то какая! - вздыхали блаженно бабы.
- И ведь никто не трогает! А у нас посей грядку репы ребятишкам побаловаться под осень, - и ту лешманы выдерут.
- ...Ввел это он меня, батюшка, во храм божий, - аграма-а-тный, больше всей нашей волости... И служил там сам бог Саваоф. Воздел он руки свои белые да таково-то внятно, таково-то кротко воззвал: «Приидите ко мне, униженные и оскорбленные, и аз упокою вы!» Все праведники упали ниц, упала и я, грешница, заплакала...
Бабы зашвыркали носами, потянули концы головных платков к глазам. Растроганные, сами подсказывали:
- Ты о заступнице, Ольюшка, поведай, как она снизошла к тебе с горней-то высоты!
Наслушавшись вдосталь, бабы земно кланялись праведнице, прикладывались к ее ручке.
- Спасибо тебе, желанная, и нас сподобила приобщиться святыне!
- Выздоравливай, выздоравливай, сердешная! Вот яичек тебе, свари всмятку, хорошо укрепляет.
Другие кланялись творожком, сметанкой, маслицем, мучкой, одна догадливая даже самогонки для аппетиту шкалик принесла.
И житье у Ольи началось райское. Все само шло в избу, потому и не торопилась праведница подыматься с одра.
Федора исправно вела ее растущее хозяйство, укрепляла веру в святость Ольи. На дверях сеней прикрепила большой медный крест, принесенный когда-то еще паломницей из самого Киева.
За отсутствием попа приходить стали люди в святую избу и с другими тревогами.
- Как быть-то, Ольюшка? Ребенок не крещен другую неделю, а плох.
- В Совете записан? - немощно спрашивала угодница.
- Да где там!
- Сперва запиши непременно, а окстить – приноси, окстим.
Слушались. Федора доставала из печки чугун горячей воды, разводила ее в банной шайке, брала с божницы бутылку «святой» воды, наливала чуть-чуть на блюдце. Болящая обмакивала палец и, начерчивая на лбу орущего ребенка крестик, немощно произносила:
- Нарекается раба божья Марья.
Расторопная Федора трижды обмакивала маленького в воду, и на этом крещение заканчивалось.
По умершим Олья заочно читала отходную, освящала горсть земли, которую первой бросали в могилу. И было не страшно потом зарывать неотпетого.
12.
Дымовы после пожара поселились в старом помещичьем доме, заняли кухню да две комнаты.
- Тоже, нашел пристанище! - посмеялся Филипп Быков. - Дому-то сто лет, все-то в нем на совести держится. А ну рухнет однажды?
- Не рухнет. Пока строимся, выдюжит еще.
- Ты бы, Павел Матвеич, в купцовы хоромы въезжал да и спал на его мягких перинах, - посоветовал на заседании исполкома Харинов. - Ты, чай, председатель, власть.
Павел обиделся.
- Власть люди дали нам не для того, чтобы мы хапали да в карман тащили не своим трудом нажитое, - обрезал он Харинова, строго глянув на него и других членов исполкома. - Вот мы выберем комиссию, опишем все добро, как у Векшина и у помещиков нашей волости Перфильева да Жадова и, что можно передать народу, передадим по списку артельной лавке. Пускай променивает на хлеб. А на него другие товары можно достать. Как вы думаете?
- Это ты дело, Матвеич, придумал! - одобрил Максим Соснин. - Бедный который за такое добро не ухватится, - не к лицу и не по достатку. А кто справный – пускай берет, выделяет хлебушка. Нам теперь главное – выменять на него железа разного да соли.
- Это как есть.
- Захара Красильникова за главного в ту комиссию. Грамотный и честный к общему делу.
- А в хоромах купчины – просторны! - мы народный дом не хуже, чем в уезде, отгрохаем. Две передних больших комнаты соединим. Такой зал получится!.. И сцену сделаем постоянную, в школе тесно спектакли ставить. В задних двух комнатах – в одной раздевальню, чтобы не прели в полушубках, а в другой читальню. У купца книг немало, да от Перфильева и Жадова свезем. Читай, народ, береди мозги! Просвещайся!
- Ох и голова ты, Павел Матвеевич! - похвалил Дорофей Мороков. Просвещение-то сейчас необходимо во как!.. А то ведь и смех и грех. Уволокли попа за шиворот из Христова стада, так у нас на Ефимовом шабаше скит образовался. Святая великомученица Олья объявилась, туды ее мать!..
Все захохотали. Смеялся и сам Мороков, а, отсмеявшись, вздохнул:
- Смех-то смехом, народ, а ведь тащат мокрохвостые что ни попало к невесте неневестной. Я вчера сам со двора в избу – на крыльце моя баба навстречу. В новом полушубке, шаль на голове, а сзади узелок. «Стой, - говорю, что такое?» - Кринка молока.- «Куда?» - Молчит и глаза от меня в сторону. - «А ну марш в избу!». Пошла, ставит кринку на стол. Блюдо велел принести, хлеба нарезать, ложки подать. Вылил молоко и крикнул ребятишкам – своим и братниным: «Марш к столу! Действуйте, котята...» Как воробьи слетелись. «Дорофей, да ведь пост великой!» - «А у святой Ольюшки что, мясоед?»
Это еще больше развеселило членов исполкома.
- Да-а... - поскреб в затылке Николай Федорин. - Прозвали Ефимову мельницу нечистым местом – нечистое оно и есть.
- А ты думаешь, Исусиковы водяные поставы чище? - спросила Демократова. - Сынка его изничтожили, самого прижали, а он, плешатый боров, по сю пору народ обирает, владеет мельницей. Дерет себе по три фунта с пуда за помол – и хоть бы хны... Отобрать у него давно след ту мельницу! Она – предприятия.
...Так рождалась в Духове новая жизнь. Тряхнут люди старое с одного краю – ан на другом то ли прореха какая, то ли чертовщина покажет рога. Тряхнут ее, а сбоку такая загогулина, что терпеть ее дальше никак нельзя. Трудно было все переделывать, но и весело, с задором брались люди за дело. Один подметил – то не так, второй – другое, а третий такое наружу выворотит, что каждый только дивится, как же он раньше-то ходил, запинался и не замечал этого, пока носом не ткнули!..
Пожитки купца и помещиков описали, свезли в одно место. Книг набралась не одна тысяча. Стену в доме Векшина выбрали, мельницу у Исусика отняли. Но ведь мельница – только полдела, надо, чтобы водяными поставами правил честный и умелый человек. В читальню тоже вынь да положь умного да грамотного. Но где возьмешь такого? Все грамотеи аховые. Отобранные вещи, прежде, чем передать в лавку, требовалось оценить. Хлопот у Павла и членов исполкома полон рот был.
Председателю на погорелом месте строили новый дом, делали это обществом. При бедствиях северяне, народ артельный, помогали друг другу и раньше. А тут пострадал человек за общее дело, нельзя не пособить. Но не мог и Павел, хоть и власть, быть в стороне, не принять участия в стройке. По утрам (дни стали длиннее, раньше светало) тесал мужик бревна, рубил угол. Потом, перекусив чем попало, торопился в исполком и допоздна с головой погружался в дела. А дел – непочатый край, иногда такое вдруг всплывет, что и в голову не придет.
Вот явился как-то после занятий в школе Малинин Андрей Алек-сандрович:
- Концерт, Павел Матвеевич, я готовлю к Пасхе. Но жидковат будет для такого дня: дети. И, откровенно говоря, побаиваюсь, могут некоторые родители не отпустить ребятишек. Ведь для многих наша затея – чертово игрище! Как бы не осрамиться. Кроме того, наше выступление будет одно-временно с открытием народного дома, так надо бы что-то посолиднее...
- Что же вы думаете, Андрей Александрович?
- Ох... Спектакль бы надо хороший, - не сразу решился учитель. - Я и пьесу подобрал. Островского «Свои люди – сочтемся». Про купцов. Народу понравится, да артистов не хватает. Немного бы и надо, только нет и нет на отдельные роли! - Малинин развернул книжку. - Вот видите? Большова я бы сыграл. Жену его – Марья Петровна, солидная дама, подходит. Подха-люзина - Захар Красильников, сваху – жена моя. Зоя Михайловна суфли-ровать согласилась. А вот для Липочки и Сысоя Псоича нет исполнителей, хоть убейте!.. Может, прочтете пьесу, подскажете, кого из крестьян можно взять?
- Я в этих делах не мастак, не знаю.
Но пришлось браться и за это, как казалось, не свое дело. Вечером около светца сидели всей семьей. Керосину было в лавке немного, его берегли, - по запискам из исполкома выдавали только в больницу, в детдом да учителям. Даже в исполкоме вечерами сидели с церковными или сальными свечками. Матвей Федосеевич расположился на столе со счетами и фактурами артельной лавки, Парасковья Семеновна с Таней пряли (в полутьме не тканье), Степанида укачивала Сережку, дедушка Федосий менял лучину в светце, Колюшка ему помогал. Павел вслух читал «Свои люди – сочтемся», пьесу Островского. Все слушали с интересом, а скоро и совсем замолкли самопрялки. Кооператор облокотился на стол, охватил рукой бороду. Таня слушала не дыша, разрумянилась вся, приоткрыв небольшие, по-девичьи пухлые губы. Павел, перелистывая страницу, глянул мельком на сестру и крикнул обрадованно:
- Танька! Вот ты эту Липу-то и сыграешь...
Таня застыдилась.
- Полно, братко, народ-то смешить.
- Нет, в самом деле... А ну, прочитай эти ее слова!
Заметив, как Таня отодвинулась в страхе, Степанида поддержала мужа:
- А ты попробуй, глупая, попытка не пытка. Никто не осудит, здесь все свои.
Таня сдалась.
- Только сперва я про себя...
Дважды молчком прочитала раздумье Липочки. Передохнула – и этак мечтательно: «Какое приятное занятие эти танцы! Ведь уж как хорошо! Что может быть восхитительнее! Придешь в собрание, али к кому на свадьбу, сидишь, натурально, вся в цветах, разодета, как игрушка али картинка журнальная. Вдруг подлетает кавалер! « Удостойте счастья, сударыня!» Ну, видишь: если человек с понятием, али армейской какой, возьмешь да и прищуришься...» - Таня кокетливо опустила ресницы. - «Извольте, с удовольствием!»
И так хорошо у нее получилось, что все засмеялись. А дед Федосий не утерпел:
- Остра, сорока!
- А Соснина Максима попросим сыграть Сысоя Псоича. Выручай, мол, учителя... Максим горазд народ смешить.
На другой день Павел привел к Малинину недостающих артистов.
- Нате, берите их из рук в руки!.. Ох и будет у нас пасхальная обедня! Весь народ к нам попрет: ведь попа-то нет...
13
Первые дни после бегства от Василия Таранова у Тани была не жизнь, а мука. Нет, дома никто не корил ее. Жалеть тоже остерегались: как бы не обидеть, человек и так оступился в самом начале жизни. Но показать нос в деревню, в село ей нечего было и думать: заклюют. Даже по праздникам девки отшатывались от нее, как от чумной, парни недобро хихикали, а бабы шептали вслед:
- Не девка, не вдова, не мужняя жена.
- Принеслась, где полюдней... Нового дружка выискивает!
Сколько слез по ночам пролила в изголовье! А утром вновь старалась казаться спокойной, переламывала себя. И вот сама жизнь неожиданно изменила судьбу ее. Юная вдовушка охотно согласилась участвовать в спектакле.
После второй репетиции Малинин ее похвалил:
- Ну, Танюшка, удивила! Да ты же, девочка, родилась для сцены!
Таня зарделась от похвалы, ее бросило в жар. Была счастлива – и в то же время было совестно перед Марьей Петровной, у которой когда-то училась в школе, что у той получалось худо. На следующей репетиции пыталась играть с еще большим старанием, но Андрей Александрович сначала досадливо морщился, а потом оборвал недовольно:
- Не переигрывай, Таня, ровнее... А ну-ка повтори эту сцену еще раз!
Такие замечания обижали. Не сразу потом собиралась с силами. Но когда повторяла и убеждалась, что получается лучше, волнующая радость снова охватывала ее.
Как-то Андрей Александрович сел с ней рядом на скамейку и отечески посоветовал:
- Тебе, милая девочка, надо учиться, читать больше хороших книг.
- Где там, Андрей Александрович! Днем работа, а вечером прясть надо.
Но Малинин помог ей в этом. После третьей репетиции он нагрянул к Дымовым поздним вечером, когда все были в сборе. Пожимая руку Таниному брату, удовлетворенно захохотал:
- Долг платежом красен, Павел Матвеевич! Вы мне артистку нашли, а я вам библиотекаршу.
- Нну-у?
Малинин взял Таню под руку, подвел ее к брату.
- Вот она. Поздравляю.
Павел разочарованно вздохнул.
- Какая она библиотекарша? Сама две зимы училась.
- А вы что, университет окончили, чтобы руководить волостью?
- То так. Тоже два класса да один коридор прошел.
- Вот то-то! Лучшей библиотекарши вам не найти. Девушка способная, ей расти, развиваться надо. Среди книг и сама узнает немало. Так я говорю, Матвей Федосеич?
- Ничего не скажешь, добрый совет. - Старый кооператор рад был за дочку: ожила. И народ ее перестал сторониться. - Всем нам с новой жизнью ума-разума набираться доводится. Только справится ли с таким делом? Ты сама-то как думаешь, Тань?
- Не знаю, тятя... У меня и в мыслях того не было, это Андрей Александрович выдумал. Страшно что-то...
- Ничего - успокоил Малинин, - поможем. Я, Марья Петровна, Зоя Михайловна... Книги все разберем по отделам, по авторам, заведем инвентарь, каталог, абонементные карточки. Все пойдет, как по маслу.
- Не трусь, Танька! - подбадривала Степанида. – По вечерам в вольный час будем читать хорошие книжки попеременкам. Люблю я это!
...Вот так, совсем неожиданно для себя, и стала Таня библиотекаршей. Вначале было не до чтения, а когда книги были учтены, расставлены по полкам, которые изготовил Федор Петрович Демократов, в ожидании читателей (они еще были редкими) у Тани стало оставаться много свободного времени, и она коротала его за книгами. Правда, не сразу пристрастилась к ним. Сначала попадались все какие-то непонятные. Возьмешь иную – переплет лучше некуда, а развернешь – и понять невозможно, что к чему. Или на каком чужом языке.
Малинин советовал:
- Ты, Танюша, начинай с Пушкина да Гоголя.
И что за диво! У одного – все-то просто, доступно и радостно и больно подчас да грустно. У другого – то смешно, а порой так страшно, что сердце замирает.
Нередко Таня закрывала книжку, задумывалась, оглядываясь назад. Становилось обидно: как же раньше-то она ничегошеньки не знала, жила, как в тумане? Хотелось поделиться с подругами своим открытием. Сначала зазывала их в библиотеку, читала им, что больше самой нравилось. Зачарованные девушки стали приводить с собой других. Парни заглядывали. И большой молчаливый дом купца ожил.
14
Трудные дни пришлось пережить Егорушке Сосновскому в свои тринадцать лет. Мальчонка кончал четвертый класс и кое в чем начал разбираться.
Похвала, благодарность взрослых, что он нечаянно помог разоблачить Таранова, окрылили его, он чувствовал себя среди ребят героем. Но когда пришли люди с винтовками и забрали отца, догадался, что сам его выдал вместе с Тарановым. Стало душно и страшно. Он ужаснулся, глянув на побледневшую мать, растерянную и жалкую.
В детской, упав ничком на подушку, кусал и комкал ее, чтоб не завыть, в душе проклиная Таранова и Векшина, зачем втянули отца в такое зверское дело. Но внутренний голос тут же и спрашивал: «А как папа сам мог? Он же не маленький. Как?» Становилось невыносимо. Хотелось бежать к матери, спросить ее скорее, что она знает об этом.
А когда вошел к матери, беспомощной и больной, стало еще страшней. Попытался успокоить ее. Но мать попросила оставить ее одну. Видно было: сама не знала ничего и стыдилась своего бессилия. И только вера ее, что отец ни в чем не виноват, несколько успокоила. С этой верой и забылся Егорушка поздней ночью.
Утром мать вошла в детскую, тронула спящего сына:
- Егорушка, в школу пора.
- Веры Васильевны все равно теперь нет.
- Значит, кто-то другой учить будет.
Егорушка видел: матери очень трудно, не стал спорить с ней. Но и в школу было идти не по силам. Как ребята посмотрят на сына арестованного? Как держать себя с ними? Да и сможет ли он держаться?.. Шел, как обреченный. Отшагал от крыльца до половины сада – до слуха донеслось подавленное рыдание матери. Задрожали ноги, Егорушка чуть не осел в снег. Пересилил слабость, миновал церковную ограду и у калитки в сторожке стал, привалился к каменному столбу. Не заметил, как вырос перед ним Лаврентий Маркович – шел с веревкой за дровами в церковную ограду.
- О, Егорий! В школу поспешаешь? Торопись, торопись, парень, у вас сегодня новый учитель, не хуже Веры Васильевны будет! Мишка давным-давно убег.
Веселый тон Лаврентия взбодрил Егорушку, а сообщение о новом учителе пробудило желание скорее увидеть его. Но едва успел переступить порог в свой класс, как к нему подскочил Ленька Рябинин, сын поплавковского богача.
- Явился, герой! - съязвил румяный коротыш Ленька и стал грудью перед Егорушкой. Но Мишутка Сукманов закатил Леньке такую затрещину, что тот отлетел в сторону, ударился о парту и завыл.
Леньке никто не посочувствовал, никто его не успокаивал. Ребята Егорушку ни о чем не расспрашивали, шумно играли в лодыжки и со звонком быстро сели за парты. Все было так, как всегда, и это особенно поразило Егорушку.
И каково же было его удивление, когда их новым учителем оказался бывший отец дьякон! Егорушка любил его за могучий голос, за простоту и ласковое отношение и к ребятам. Андрей Александрович вошел в класс в пиджаке и косоворотке, в потертых брюках, заправленых в валенки. Сел за учительский стол, положил на него свои большие руки:
- Чем же мы с вами будем заниматься, воробьи?
- Чтением!
- Письмом!
- Споем хорошую песню!
Мальчишки и девчонки загалдели, быстро осваиваясь с новым учителем.
- Не-е-т, друзья, - засмеялся тот. - Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела... Мы займемся сначала арифметикой, я посмотрю, как вы знаете простые и десятичные дроби.
Охотников показать свои знания оказалось много. Каждому перед новым учителем хотелось показать себя с лучшей стороны. Старался и Егорушка. Андрей Александрович похвалил его, как и других, не выделяя ни в чем. Не спросил в перемену, что делается дома, только задал ему отдельно выучить большое стихотворение Некрасова «Крестьянские дети», сказав, что может пригодиться в концерте.
Задание это отвлекло не только его, но и мать от тяжелых дум. Весь вечер учил Егорушка стихи, а мать проверяла его, и сама заметно оживилась.
Весть о решении суда еще раз больно ударила мальчишку. А тут скарлатина схватила за горло, Егорушку отвезли в больницу. Долго душили его тяжелые кошмары. То отец вставал перед ним, ласковый, простой, душевный, а его хватали и уводили из дома, то, напротив, папа – его родной папа! - учил притворяться и лгать, а он кричал: «Неправда! Неправда!..»
Привезли Егорушку из больницы – он не узнал матери, такая она была по-прежнему ровная, спокойная. Поразило другое: жили не вверху в просторных комнатах, а внизу, в двух небольших, рядом с кухней. Это было так хорошо, что хотелось обнять маму и спросить, почему она раньше до этого не додумалась.
Отец отошел куда-то далеко, не хотелось о нем вспоминать. Раз мама спокойна – все хорошо.
Как-то Андрей Александрович задержал его после уроков, привлек к себе:
- Мальчик, мы к первому дню Пасхи готовим спектакль. Ты хорошо играл в день выборов, сыграй нам мальчика Тишку, у тебя должно получиться.
- Я не знаю... Мама, наверно, не разрешит а такой день.
- Разрешит. Я уже с ней говорил. - Малинин умолчал, что мать сама просила, чтобы сын как можно больше был в школе, и меньше оставалось у него времени на раздумья о всем пережитом.
Егорушка был благодарен матери. На репетициях радовался за Таню, втайне завидовал ей, старался и сам играть так, чтобы новый учитель похвалил его. А когда это случалось, был счастлив. Дни полетели незаметно.
15
В самый канун Вербного воскресенья в Духово прибыл новый поп. Прибыл откуда-то издалека, из черного духовенства. Полуголодное ли иноческое житие в трудные годы выгнало его из монастыря или выгнали из обители за провинность, только явился он в село неказистым, в теплом засаленном подряснике и в бархатной скуфье, когда-то фиолетовой, теперь поседевшей плешинами. С обшарпанным чемоданом и большим узлом пожитков ввалился в дом Сосновской.
Было это в субботу под вечер. Все помылись в бане. Устинья навела в доме чистоту, на столе кипел самовар. Глянула работница на непрошенного гостя, рыжего и косматого, загородила ему дорогу.
- Не-т, я тебя такого лешего, на чистый пол не пущу, постой в кути.
На шум вышла Анна Алексеевна.
- Что случилось, Устинья?
- Да вон...
Работница хотела сказать «какого-то бродягу черт занес», но тот опередил ее.
-Я, матушка, в священники приехал в Духово. Надо бы где-то остановиться, привести себя в божеский вид, а то... – Он оглядел себя и развел руками: - Самому страшно. Но, знаете... - заторопился, - езда по железной дороге теперь – ужас! Теснота в теплушках, грязь, вонь... И так две недели! Вы можете представить?!..
Анне Алексеевне стало жаль человека.
- Хорошо, - согласилась она. - Приведите себя в порядок. У нас сегодня баня топлена. Устинья, горячей воды осталось еще?
- На троих хватит.
- У вас что-нибудь есть на смену?
- Есть, матушка, все есть! - засуетился поп, хотел было развязать у порога узел, но раздумал, взял его весь целиком и поплелся вслед за Устиньей к бане.
Часа два мылся да парился новый духовный пастырь. В дом явился розовый, чистый, в приличном, хотя и сильно помятом духовном одеянии, со старательно расчесанной рыжей гривой.
Хозяйка пригласила его к столу.
- Благодарю. Простите, не знаю, как вас звать.
- Анной Алексеевной.
- А меня, матушка Анна, отцом Аггеем. - Пожал руку хозяйке. - За баньку спасибо. Ой, как хорошо это с дороги!
- А теперь чайку с пару.
- Попью, попью... И закушу с вашего разрешения, голоден, аки волк зимой...
Отец Аггей заглянул в тарелку с ярушниками и вздохнул: маловато, по губам помазать.
Анна Алексеевна поняла, предложила:
- Может быть, щей съедите тарелочку?
- С удовольствием!
....Сколь ни крепился отец Аггей, стараясь не выйти за рамки приличия, ложка сама играла в руке, а крепкие желтые зубы так и терзали ломоть. Видя, как у попа работают челюсти, Егорушка толкнул легонько материну ногу.
- Сиди спокойно, не ерзай, - строго сказала она.
Отец Аггей съел щи, съел полсковороды жареной картошки, умял все ярушники и выпил стаканов пять чаю. Отдувшись, поблагодарил за угощение и признался:
- Давно я не едал по-человечески.
Анна Алексеевна, взглянув на отупевшее от сытости лицо гостя, не сдержала улыбки, сказала скромно:
- Ну, какое там по-человечески! Самая великопостная пища.
- О-о! По нашим временам великолепная. Вы знаете, как в городах народ голодает?.. Да-а, довели страну товарищи-большевички! Как их только земля держит. А сколько невинных людей страдает ни за что...
Анна Алексеевна холодно перебила:
- О власти и ее действиях я не хочу с вами говорить, отец Аггей. И вам не советую этого делать.
- Хорошо, хорошо, - пошел на попятную поп. - Понимаю, все понимаю, матушка Анна.
- Вы лучше называйте меня по имени-отчеству.
- Это как вам будет угодно, Анна Алексеевна. Теперь... э-э, вопрос, видите ли, пикантный. Дом, я вижу, у вас наполовину пустует. Не могли бы вы... ну, приютить меня? Я бы вам платить стал, сколько вы скажете.
Отец Аггей вызывал неприятное впечатление, почему – она на знала сама.
- До завтра я вам дам пристанище, - сказала Анна Алексеевна. - Устинья протопила одну печку вверху. Вход по парадному, с улицы. А завтра, отец Аггей, ищите себе квартиру. Я женщина одинокая, вы, как вижу, тоже сам по себе. Надеюсь, вы понимаете... В общем, не могу, простите.
- Понимаю, понимаю. Благодарю вас за сегодняшний прием... Но у меня есть еще одна просьба. Завтра Вербное воскресенье, надо службой прихожан порадовать. Нельзя ли кого за церковным старостой послать?
- Это можно. Устинья сходит, здесь недалеко. Только уж вы принимайте там, наверху.
Работница проводила ночлежника в отведенную ему комнату, где была приготовлена постель, спустилась в кухню и, одеваясь, подумала вслух:
- Вот это жрет... Беда!
Анна Алексеевна не ответила, думала о том, правильно ли поступила, дав приют новому духовскому попу. Как бы не обернулось это нежела-тельной стороной.
Отец Аггей, войдя в отведенную ему комнату, огляделся. Его поразили шкафы и столько книг в них. «Ого, поп-то, видать, не дурак был!» Но книги не интересовали нового духовского пастыря, не охочь был до них с малых лет. После сытного ужина тянуло отдохнуть. Он прилег на постель, не раздеваясь, вздохнул блаженно: «А попадья – бабочка ничего себе. Но строга. Не приведи Бог, как строга!.. Да только все они сначала строгие...»
Кто-то грузно подымался по лестнице. Отец Аггей вскочил, расправил одеяло, взбил подушку, причесал волосы, сел на стул и развернул попавшуюся под руки книгу. В дверь постучали:
- Можно, батюшка?
- Входи, входи смело.
Ввалился Исусик, осенил себя крестом, неуклюже просеменил по комнате, издали протягивая ладони для благословения.
- Сподобил-таки, господи Исусе! А я уж думал, без благословения да причастия в гроб лягу. - Он расплылся в улыбке, глазки спрятались в щелки.
- Староста церковный?
- Он, батюшка, Федором Елизарычем зовут.
- Ну, присядь, Федор Елизарыч. Ты не забыл еще без священника, что завтра Вербное воскресенье?
- Нет, что вы, помилуй Бог!
- Так вот, надо протопить церковь да вербы достать к утру.
- Протопить-то не задача, а вот вербы... Ночь на дворе.
- Без вербы никак нельзя.
- Ах ты, господи Исусе! Послать-то некого...
- Некого – сам поезжай, но чтоб верба к началу службы была.
Утром большой колокол поднял Духово и окрестные деревни. Люди перепугались, выбежали на улицу, не горит ли где. Но ни огня, ни дыма вокруг не было. И звон не тот, - торжественный, мерный.
- Служба! - закрестились верующие и поспешили в село.
16.
Отец Аггей, поселившийся у Исусика, оказался неутомимым. В страстную неделю по утрам служил обедни, причащал, вечером испо-ведовал. Грешников и грешниц, не успевших покаяться в этом году, стекалось столько, что некогда было их задерживать. Людей удивляло столь поспешное отпущение грехов, но, оглядываясь на ожидавших в очереди, смирялись. Зато уж звону было вдосталь: субботний треснувший подзвонок начинал дребезжать и ныть каждое утро затемно.
До светлого Христова воскресенья бабы торопились окрестить народившихся ребятишек. Лаврентий уставал нагревать воду. Другие слезно просили отпеть «немо захороненных». Но тут уж сам Аггей отмахивался:
- После Пасхи. На Фоминой, в родительскую субботу отпоем.
В народном доме тоже с утра начиналась кипучая жизнь. Плотники доделывали сцену, скамейки. Местный художник, Мотиев Гога, до войны расписывавший «покрасивше» наличники окон справным мужикам, ползал по разложенным на полу щитам и творил. Краски достал Захар Красильников, раскопав их где-то в дедовских запасах.
Вечером сходились артисты, репетировали пьесу, спевались под пианино, отобранное у помещика Жадова вместе с другим добром. Все это было так интересно, ново, что вокруг народного дома всегда толпился народ. Но в него до времени никого не пускали.
За три дня перед Пасхой заглянул на репетицию Павел Дымов, похвалил:
- Хорошо получается! Только... попа нового черт принес. Я думал, народ к нам повалит, а вы глянули бы в церковь – полно! А что будет в Пасху?
- Будет народу и у нас вдоволь, - заверил Малинин. - Видели, что делается вокруг народного дома? Ждут люди! А я еще перед спектаклем такую штуковину отколю - ахнете. - Он загадочно хохотнул.
- Ну-ну, действуйте.
Малинин подошел к стене, перевернул лист фанеры от старого папиросного ящика. На фанере красными и синими буквами было написано:
ВО ВРЕМЯ ПАСХАЛЬНОЙ СЛУЖБЫ
В НАРОДНОМ ДОМЕ СОСТОИТСЯ
С П Е К Т А К Л Ь
«Свои люди – сочтемся»
( По пьесе А.Н.Островского)
А.А. МАЛИНИН
ВЫСТУПИТ В КОНЦЕРТЕ
С ИСПОЛНЕНИЕМ НАРОДНЫХ ПЕСЕН
ВХОД БЕСПЛАТНЫЙ
- Эту афишу мы вывесим в Духове, да еще и для каждой деревни по афише напишем. Все будет в порядке, Павел Матвеевич, заверяю вас!
- Добро! - успокоился Дымов.
...Было поздно. В церкви погасли огни. На крыльце народного дома председателя поджидал Лаврентий Сукманов.
- Павел Матвеич, ты уж прости, что тебя на дороге ловлю в такую позднеть, - поклонился старик. - Поговорить бы келейно надобно.
Дымов взял старика под руку:
- Пошли ко мне.
- В Совете бы лучше...
- Ничего, у меня есть где поговорить, в помещичьем доме живу, - засмеялся Павел.
Старик согласился, заговорил доверительно:
- Павел Матвеич, загонял меня новый поп, с утра до ночи в церкви держит, поесть некогда... На колокольню-то лазить столь раз в день стар я, сил нет. И то стерпел бы. Понимаю: страстная неделя, накопилось испове-дников без попа. Словами обидными ушиб меня сегодня, рыжий дьявол. «Ты, говорит, старая карга, побыстрей поворачивайся! А то звонишь «дос-тойно», когда его давно пропели. Или стар? Так помоложе найдем. Я столь-ко лет... - у старика оборвался голос. - Я столько лет из-за угла держался церкви-то. У меня внук на руках...
Дымов задумался.
- Не знаю, чем и помочь тебе, Лаврентий Маркович.
- А я сам придумал, Павел Матвеич. При народном-то доме, чай, будете сторожа держать? Одному Шошоле на два здания тяжеловато. Вот меня в сторожа-то и определи!
- Ты ладно придумал. Возьмем. И жилье тут дадим.
- Вот спасибо, дорогой! - Лаврентий схватил руку председателя, пожал, заверил его: - Ты не сомневайся, Матвеич. Истопить печи, чистоту навести мне Миша хорошо помогает.
- Хоть завтра с утра переезжай, Лаврентий Маркович.
- Нет, завтра рано. Надо все же попа предупредить.
У Павла мелькнула дерзкая мысль:
- Да стоит ли предупреждать-то? В страстную субботу с утра и пере-езжай. Я тебе подводу дам. Только до поры молчок!
- Добро! - согласился Лаврентий.
Он так и поступил. В условленный день пришел спозаранку к Исусику и попросил попа-квартиранта. Тот вышел на кухню.
- Вот, примите, пожалуйста, батюшка. - Положил на стол большие церковные ключи. - Сам-то в полную отставку ухожу.
- Как в отставку? А кто звонить в Пасху будет?
- Сил нет, батюшка.
- Да ты что, ошалел, старый дурак?!
- Вот вы найдите такого дурака помоложе! А не найдете, так сами полезайте на колокольню да и блямкайте на сполох.
17.
В страстную субботу за час до полуночи в церковной ограде загорелись костры. Белая церковь озарилась. Заблестели золоченые кресты. Вокруг каждого костра толпились мужики, парни-подростки, ребятишки. Было живописно и торжественно.
Парни, девки и немногие мужики, пришедшие на спектакль, ринулись к окнам посмотреть, что творится у церкви. Кому из-за других было не видно, выбежали на улицу: « Антиресно же!» Не так уж много собралось зрителей в такой день, и те сразу поредели.
Павел Дымов ворвался на сцену:
- Андрей Александрович, надо бы начинать действие, а то и остальные разбегутся!
- Звонок еще на колокольне не подали, - посмеялся Малинин, взял председателя под руку и подвел к окну. - Видите, сколько народу около костров толпится? С первым «звонком» все у нас будут!
И вот подали этот «звонок» к вечерне, - неумело, действительно, как на сполох.
Филипп Быков посмеялся:
- Стадо коров потянулось в поскотину с билами.*
В зале захохотали. Кто-то еще подковырнул:
-А вон сам Исусик за пастуха с шалыгой** идет!
В отсветах костров хорошо было видно, как брюхатый церковный староста входил в ворота ограды с посохом.
Лаврентий сидел в сторонке, довольно ухмылялся.
Кончилось на колокольне разноголосое блямканье, началась короткая предпасхальная вечерня. В народном доме артисты были загримированы, с волнением ждали начала.
- Терпение, товарищи, терпение! - охлаждал их Малинин. - Мы начнем, когда у попа Аггея Христос будет воскресать. А теперь распахните-ка окно, душно что-то...
Загримированный под купца, с окладистой бородой, он прошел за кулисы и скоро, неожиданно даже для артистов, появился в склеенном из старых газет стихаре, с таким же орарем через плечо.
Артисты опешили.
- Миша, приоткрой-ка немного занавес, - попросил Малинин Лаврентиева внука и вышел вперед в образовавшуюся щель.
Зрители загремели скамейками, торопливо рассаживаясь. Потом стало тихо, зал замер.
- Скоро, как говорят попы, воскреснет Христос, - ухмыльнулся наряженный дьякон. - Споем и мы о его святом житии.
Он взял в троеперстие конец ораря, вознес руку на уровень лба, зарокотал сдержанно, глухо, как из преисподней:
- И не о-один... и не два... и не-е три-и... и не-е че-е-тыре-е...
Рокот медленно нарастал, креп могучей волной, рвался на улицу. Павел Дымов, сидевший рядом со Степанидой с краю, посмотрел в окно и радостно дрогнул. Мужики, ожидавшие у костров крестного хода, насторожились, вслушиваясь, начали отделяться по одному, по два... побежали к народному дому.
А Малинин гремел, как приближающаяся гроза:
- И не-е... се-е-мнад-ца-ать... и не-е... восе-е-мнад-ца-а-ать... и-и... не-е... де-е-вят-надца-а-ать...
Опомнились и другие ошарашенные мужики, хлынули вон из церковной ограды.
На лестнице в народном доме образовалась давка. Кто-то кричал, кто-то матерился. В зал врывались запыхавшиеся, потные. Сразу заполнились все пустые места. Мальчишек сгоняли со скамеек, сажали к себе на колени. Не стало места и в проходе около стены. Было беспорядочно, шумно, но могучий басище глушил этот шум.
Когда же в церковной ограде начался крестный ход, Малинин приближался в странном счете к тридцати. Рокот баса напоминал теперь бурю. Из церкви люди выбегали теперь за ограду, толпились на площади и возле стен народного дома.
Пение церковного хора стало чуть слышно. Вскоре за попом и клиром брела жалкая кучка стариков и старух.
Бас певца рокотал так густо и широко, что, казалось, вот-вот распорет рот своего хозяина, и все оборвется враз. А Малинин, вобрав голову в плечи, хватил еще страшнее и гуще:
- И-и-и... не-е-е... Трри-и-идцать... о-о-один... И-и-и... не-е-е... тррри-и-идцать... два-а-а...
Он вдруг резко оборвал голос, глянул на онемевших зрителей и с такой силой грохнул: А-а-а...тррри-и-идцать... тррри-и го-о-да... жи-и-ил Иисус Христос!!! – что люди тоже вобрали головы в плечи.
Кто-то вздохнул изумленно:
- Вот это да-а!!
- Еще! Еще! Еще!- закричали в зале.
Малинин поднял руку:
- Аминь! - Улыбнулся. - Сейчас начнется главное действие. - Разорвал на себе бумажный стихарь, скомкал и бросил под ноги публике.
«Главное действие» еще больше поразило духовских зрителей. Распахнулся занавес – все предстало, как в жизни: хорошая комната с нарядными обоями, окна с занавесками, мягкие барские стулья, обитые красной дорогой материей, каких и не видали люди по бедности. У окошка девушка в пышном платье. Она мечтает о танцах, о женихах и вдруг начинает кружиться. Входит мать, набрасывается на бесстыдницу. Когда Липочка, топнув ногой, заявляет: «Что мне до ваших кошек! Мне мужа надобно!» - в зале захохотали:
- Такой надо!
- И доброго мужика!
С появлением свахи – новые выкрики:
- Ну и лиса!
- Что наша просвирня, когда по приходу таскается.
В Сысое Псоиче люди невольно узнали покойного Афоньку Федулова.
- Тоже за водку-то творил дай бо!
Большова все приняли за Мартьянова. Но скоро зал затих, начал следить, как на глазах замышляется преступление. Невоздержанных одергивали:
- Тише вы!
Артисты играли с подъемом. Незаметно промелькнуло первое действие.
В перерыве люди шумно обсуждали, что видели. В зале стало душно. Распахнули окна, но никто не захотел выйти охладиться, боясь потерять место и рискуя даже не попасть обратно в зал.
Спектакль окончился, когда на улице стало брезжить. Концерт проводить уже не было времени, перенесли на другой вечер. Расходясь, люди смеялись над собой:
- Вот так помолились!
- Да уж насмотрелись! Такого и не видано!
- У меня и паску в давке растоптали, не знаю, что бабе скажу.
- А бывший дьякон? Отмочил штуку!
- Он бедовый, из нас, из мужиков.
Павел Дымов поздравил артистов с успехом и долго, смеясь, тряс руку Малинина.
- Андрей Александрович, да вы лучше всякого доклада придумали! Здорово получилось!
Малинин тоже рассмеялся, хлопнул Дымова по плечу:
- Сегодня не Христос воскрес, а я. Не только с саном, но и с самим господом Богом покончил!
Однако не для всех артистов этот спектакль закончился так хорошо. Максима Соснина, игравшего Сысоя Псоича, почти не гримировали. Малинин чуть укоротил ему бороду, сделав ее лопаткой, да подкрасил нос. Мужик сразу стал неузнаваем, помолодел и был доволен этим. Играл он хорошо.
Жена его, Дарья, пришла из церкви, поставила все на стол для разговенья и долгонько ждала своего из лешачьего народного дома. И, едва тот переступил порог, как Дарья вскочила со скамейки, вспыхнула недобро, боком пошла навстречу.
- Ты где это, гад, был по сю пору, а? С кем христосовался?
- Как «где», что ты, Даш? Ты что, очумела?!
- А бороду для кого подстриг?.. Ах ты мне-е! - Размахнулась – и по скуле, потом по другой, завыла...
18
Второй день Пасхи духовчане не праздновали, как раньше. Выдалась теплая солнечная погода. В бороздах загонов, где пониже, стояла вода. Пахать еще рано, но надо было торопиться делить землю по едокам.
- Дни-те вон каки настали ясны. Солнышко, как корова языком, слизнет воду завтре.
Из деревень с утра стар и млад высыпали на поля: чудо совершалось на их глазах!
- Господи! - крестились седые пахари, окидывая взором новое поле, раздавшееся вширь, моргали слезящимися, словно от яркого света, глазами. - Всю жизнь прожили, такого не видано, чтобы без этих, не к такому светлому дню будь помянуты, землевладельцев! Штоб она, кормилица...
В Горюшках великое шествие на свободную землю началось с рассвета. Во главе его были члены исполкома Максим Соснин и Орина Демократова. Максим нес треугольную мерную сажень, Демократиха – аршин-складень. Сбоку шагал ее муж, Федор Петрович с дощечкой и школьной тетрадкой в руке. Миновав прогон, пахари сгрудились в поле, на гриве.
- Как делить будем? Всю землю чохом, али поособице свою и при-резную?
Об этом не раз кричали на миру, но никак не могли придти к согласию. Те, кто подальновидней, стоял за общий раздел земли: и полоса видней и для обработки удобней. Другим было жалко расстаться со своими холеными загонами и получить какие-нибудь запущенные, как у Лизки Федуловой. В такую землю силы вложишь, а шиш возьмешь! Да хотелось урвать и хорошей прирезной. Потому снова голоса разделились поровну.
- Чохом! - кричали одни.
- Наособицу! - глушили их другие.
- Так мы и до морковкина заговенья не порешим! - в сердцах сказал Соснин и предложил: - Я так смекаю: раз по сю пору к согласью не пришли – жребий бросать.
Кто в затылок полез, кто заскреб в бороде. Хорошо, как по-твоему будет, а если?.. Но раздумывать было некогда, Соснин бросил мерную сажень, схватил подвернувшуюся палку. Крикнул:
- Тыка – чохом, ляпа – наособицу! Все чули?.. Кому метать?
- Метай сам. Ты власть, верим!
Максим скособочился и, как мальчишка в игре, метнул палку ввысь. Все провожали ее глазами, видя, как она заперевертывалась, взлетая. А когда пошла вниз – замерли. Палка с лету воткнулась во влажную землю.
«Тыка» решила, чего не мог решить мир.
Кинулись мужики, ребятишки, бабы, кто в лаптях, кто босой, в самый конец поля. Докатились до бывшей векшинской экономии, отделенной огородом, свалили прясло и, увязая в жидкой земле, побрели к столбенку, что вдолблен был еще в первые дни переворота в мерзлую землю, зимой.
- Вот он! Стоит прочно!
- Зачинай, Максим, благословясь!
Соснин поставил треуголок сажени у самого столба, взялся за ручку и ровно пошел поперек поля. Рядом с ним зашагала, переметываясь с угла на угол, и большая деревянная карамора.
- Одна... две... три... – громко, чтобы все слышали, считал сажени мужик.
Рядом с ним шел Федор Петрович Демократов, каждую сотню отмечал в тетрадке и, тоже охваченный волнением, кричал на родном языке:
- Айн... Цвай...
Орина остановила его:
- Нет, Федор, ты уж дома по-своему-то считай. Слова не скажу, пото-му что это тебе родное. А здесь кричи по-русски, чтобы все разумели. Твои ай, цвай, фир для народа нихферштей...
Бабы вылупили глаза: вот так Демократиха! Как она это ловко не по-нашему-то лопочет!..
Дошагали до конца поля, устали, поприседали кружком на своих двоих: не в грязь же ляпнуться, закурили. Настроение у всех веселое, хотелось шутить, смеяться.
Филипп Быков, прикуривая от цигарки у Соснина, глянул на его расписанное жениными ногтями лицо, спросил, как будто сегодня впервые встретил:
- Что это, Максим, лицо-то у тебя...не пахано, а уж заборонено?
Все грохнули. Но Максим и сам остер на язык:
- Не говори, мужик, беда. За то, что я вас просвещал вчера со сцены, навалилась на меня темная сила, - показал на Дарью, стоявшую в кругу баб, - вот и пролил кровь за новую жизнь...
- Темная сила? Я те рожу-то еще высветлю!
- На советскую власть руку подняла? Держи ее, мужики!
Двое крепко подхватили Дарью под руки, вывели ее вперед.
- Судить ее!
Спиридон Нечаев вскочил и гаркнул:
- Встать! Суд идет! - Все повскакивали. - Подсудимая Дарья Соснина, как контра, противная советской власти, полевым судом приговаривается к расстрелу комьями земли. Решение обжалованию не подлежит. Отвести ее к стенке!
Дарью под смех и визг поволокли к огороду. Мужики начали скатывать комья земли.
- Да ну вас к лешману! - кричала и смеялась Дарья. - Все руки повывертывали.
Ее отпустили, мужики побросали комья. Но кличка «темная сила» надолго к ней приросла.
До обеда смерили всю землю. Поели, отдохнули часок – и снова все на поле. Подсчитали, сколько пашни, много ль едоков в деревне, сколько причитается на каждого.
- У меня семь едоков, а в записке шесть значится! - вдруг возмутился Степан Таранов.
- Где это ты седьмого прихватил? У Орины занял?
- Баба на сносях, не сегодня-завтра родит.
- Тю, родит!.. А може, скинет?!
Степан петухом пошел на обидчика:
- За такие слова можно и по харе!
- Не-е, народ, родит, - подала голос Лукерья Быкова, - У Степки баба поднаторела девок рожать, пятую принесет на радость.
Это было еще обиднее, но мужик замолчал, отошел. Не полезешь же на нее, долговолосую, с кулаками!
- Отколь зачнем счет?
- С экономии!
- Тогда считай билеты.
В деревне было сто три двора. Максим Соснин принял от Демократова стопку номеров на толстой бумаге, пересчитал на глазах у всех, бросил Орине в фартук, перепахтал их рукой. Подвели кобыленку с полной телегой затесанных палок, тоже с номерами.
- Петрович, выкликай по списку! - подал команду землемер.
- Антонофф!
Поседевший мужик вздрогнул, перекрестился, забормотал про себя заклятие, запустил клешню в фартук и начал шарить в самом низу его.
- Ты, старый черт, тащи побыстрей, не щупай, щекотно! - одернула старика Орина.
Тот будто ожегся, выхватил руку.
- Шестьдесят восьмой... Опять на свою незадачливую землю. Тьфу!
- Быкофф!
- Эх, была не была! Мне бы своей и Исусиковой по-суседству! - Филя осклабился, взял номерок сверху, победно выкрикнул: - Пятый!
Ему завидовали:
- Ловко! На экономию угодил!
Так кто с крестом, кто с шуткой – с час тащили хозяева и хозяйки-солдатки номера. Одни радовались, другие печалились, матерились с досады. Снова подались всем гамузом к столбенку, на бывшую векшинскую экономию. Положенное количество саженей отшагал Максим первому, Орина примерила аршином довесок, ткнула колышком в землю:
- Вбивай тут.
Дело шло бойко, весело. Каждый, забив колышек, окидывал свою новую полосу взглядом, соображая, насколько она стала шире, и прятал улыбку под рукой, будто разглаживая бороду. Но веселое настроение дало трещину. Ванька Никулин, оставшийся после недавней смерти отца за хозяина, видя, что Орина отвернулась, ловко переставил колышек дальше и начал вбивать его. Заметив это, ни слова не говоря, Никифор Столбов подступил к парню и дал ему по загривку так, что тот ткнулся в пашню лицом.
- За что ты ево?
- Ходи прямо, не шатайсь в сторону.
Перемерили Ванькин надел – и верно, лишку прихватил. Еще сунули для порядка.
После этого пахари стали замечать по огороду, от какого кола или приколины начинается их надел или кончается. Для верности затесывали лысину на коле или ставили каждый по-своему заметки на жерди.
Раздел затянулся до заката.
В этот день было по горло работы у Павла Дымова. Да еще после обеда прибежал вестовой со старого кирпичного завода: там нашли схороненное Векшиным зерно. Председатель с Федориным заперлись в кабинете, намечали, кого еще поддержать зерном из нуждающихся. От этой работы их оторвал резкий, настойчивый стук в дверь. Открыли. Ворвался Степан Таранов, от радости сам не свой.
- Сын родился!.. Сы-ы-ын! Миколай, записывай его скореечка! Петром будем звать!
- Эк, какая спешка! - отмахнулся Федорин. - Завтра запишем, с утра. У нас и без того дело срочное.
- Пиши сейчас! И справку давай на едока!
Павел понимал радость и нетерпение Степана.
- Ты уж запиши, Николай. И метрику выдай человеку. - Улыбнулся и спросил Степана: - Так Петр Степаныч, говоришь?
- Петр! Здоровенный мальчишко родился, пахарь! На девках-то под-наторела моя баба – угодила-таки. Такого отгрохала – двенадцать фунтов!
- Молодец баба!
- И ко времю поспела, заметь! Земля-то, хошь размеряна, а не орана. Даешь на едока!
19
Этот день для Евдокии Егоровны Наумовой был светлее светлого Христова воскресенья. Перед обедом сидела она с алмазовскими ребя-тишками и по зернышку отбирала семена, очищая их от проклятого сорняка, который не весь вытряс даже отобранный у Векшина триер. Такой сортировкой занималась она давно, а мальчики старательно ей помогали.
Дело подходило к концу. Однако новая забота грызла сердце старой: как вовремя посеять. Своей лошаденки нет. Правда, Павел Дымов обещался помочь, да ведь человеку надо раньше со своим делом управиться. Опять в сухую землю отобранное руками-то зерно! «А ведь их, - глянула она на мальчиков, - кормить надо: обнадежила человека.»
Послышался лязг щеколды калитки, и от ворот к крылечку промель-кнул военный в шлеме. Не разглядела кто, но только приоткрыла дверь, Вовку и Витьку из-за стола будто ветром сдуло.
- Папка!.. Папка!
Оба повисли на шее у отца.
Илья Ильич подхватил их сильными руками и, целуя то одного, то другого, так и прошел с ними к столу. Опустил, обнял Евдокию Егоровну, расцеловал старую. Та, как сыну, ткнулась ему в грудь головой, расплакалась.
- Что вы, мамаша! - ласково назвал ее Алмазов, бережно усаживая на скамейку.
- Это я от радости, Илья Ильич, дорогой ты мой!.. Твоими детками-то только и дышу. Никого-то у меня теперь, кроме их... А ты-то, ты-то, сокол, как угораздился залететь в наш край? - вздыхала и радостно всплескивала руками Егоровна.
- Отпустили на недельку навестить сыновей, помочь вам в горячую пору сева. Я же за их судьбу, - обнял мальчиков, - как отец, в ответе. Да и за вас, дорогая, тоже.
- Ой, а ведь ты голоден с дороги, Илья Ильич! - спохватилась Егоровна и заспешила к печи.
Он открыл чемодан.
- Вовка, Витюшка, простите, нечем мне вас угостить. Сами понимаете, какое время! Но привез вам кое-что, нате-ка, примеряйте... - передал по штанишкам и рубашонке, поношенным, но еще крепким. - А это вашей бабушке. - Достал три печатки мыла да пачку иголок. И то и другое было в деревне редкостью. - Чем богат, Евдокия Егоровна, - развел руками. - И это-то все случайное...
- И мы, дорогой гостенек, чем богаты, тем и рады. Вот супцу из телятины - поставила на стол большое блюдо. - Только уж спасибо скажи не мне, а Буренке нашей, хорошо потрафила, о середокрестье отелилась. Теле-ночка-то перед разговеньем и порешили. Да и с молочком мы теперь все.
С дороги, с голоду красный воин сидел за столом и уписывал за обе щеки, не переставая расспрашивать сыновей, как живут, как учатся.
- У нас теперь, папа, каникулы, речки разлились, да и сев вот-вот начнется. Надо ведь со всеми поспеть вовремя, - не по-детски серьёзно рас-суждал Вовка. Все ребята будут на поле. Я тоже боронить научился.
Отец слушал и улыбался в ус: в речи сына, по питерски мягкой и певучей, проскальзывало северное оканье и цёканье. Это было чудно слышать от столичного мальчишки. Но многое и радовало Илью Ильича: выглядели сыновья крепышами, жили оба трудовыми заботами приютившего их дома и умели делать, что посильно деревенским мальчишкам.
И точно в подтверждение этому, после обеда Евдокия Егоровна распорядилась:
- Ты, Витюшка, убирай со стола и мой посуду, а ты, Вовка, иди затопляй баню, отцу с дороги помыться надобно. Дровец выбери березовых да ольховых, чтобы пар не горький был.
- Знаю, - отмахнулся Вовка, накинул пальтишко, взял ведро, пучок лучины с печи и выбежал из избы.
- Не спалит он баню?
- Нет, что ты, Илья Ильич, не впервой, чай! - удовлетворенно рас-смеялась старая и, охватив губы рукой, кивнула на перегородку: - Погоди, помоет посуду – и этот туда же убежит. А как же? Топить баню – у обоих любимое занятье. Ну-ка, шутка ли для ребятишек калить в печи камни-голыши, доставать их лопатой, да бросать в кадку с водой! Сколько шипу, сколько крику да смеху! То как бы и не работа для них, а забава.
И верно, Витюшка скоро выбежал вслед за братом.
- И воды не из колодца начерпают, а с речки принесут, мягкой, что щелок. Ребятишки толковые, расторопные.
20
В избе без мальчиков сразу стало тихо. Хозяйка для того и заняла их делом, чтобы поговорить с человеком наедине, по душам. Алмазов курил у стола. Она присела с другого конца и спросила:
- Так, стало быть, Илья Ильич, ты теперь уже не в Питере, а в Москве? - Спросила не потому, что это было ново – о том давно знала из писем Анны – а чтоб начать разговор о нужном, волнующем.
- Да, в Москве, Евдокия Егоровна. Переехал вместе с правительством, в охране его.
- С тех пор и не видался с нашей Аннушкой?
- Раньше. Я же в самом Петрограде был, а она сразу попала в действующую армию.
- Верно, писала что-нибудь?
- Всего один раз, что участвовала в боях и была легко ранена.
- Ранена?! - Губы Егоровны дрогнули. - Что в боях-то была, писала и мне, а о раненье скрыла. - В тоне старой чувствовалась обида.
- Не печальтесь, - успокоил гость. - Скрыла о ранении – значит, не хотела вас тревожить.
- Ах, сердешный ты мой Илья Ильич! У меня с этими войнами вся жизнь тревога да беды, не одна, так другая... - Старая высморкалась в фартук, утерла слезы и, глубоко вздохнув, открыла душу: - Ты только оком окинь мою жизнь – страшно станет. Убили в японскую муженька – с тремя малыми на руках осталась. Двое сгинули от недосмотра, до них ли было вдове-солдатке? Началась новая война – единственного сына-кормильца в солдаты проводила. Не на ней, так дома на твоих глазах погиб, - почитай, что тоже на войне. В Анне хорошую Бог доченьку дал – и ту же война вырвала из дома. Так как же мне не печалиться? Была своя семья, потом семья сына – и нет ничего. Одна-одинешенька. Только твои детки-сиротки и скрашивают дни. Так за них душой извожусь: ты-то, сердешный, опять все в военном пекле был. Ну, замиренье теперь, так надолго ли? Доведись, неровен час... А ты мне тоже стал как родной через мальчиков-то. Вот как оглянешься на все на это – и не спишь до утра, скажи, ровно ждешь, что рухнет на тебя новая беда да придавит навовсе.
Алмазов слушал не перебивая и видел, как Егоровна, до того еще крепкая и бодрая, вся обмякла вдруг, обессилела. Лицо ее сразу одрябло, резче проступили морщины у глаз, возле рта. Хотелось утешить ее, но как? Сказать, что война теперь закончилась и все пойдет по-мирному? - так тяжела обстановка в стране и опять велика опасность новой войны.
- Евдокия Егоровна, успокойтесь, дорогая моя! Не у одной у вас такие беды... Конечно, это плохое утешение, но ведь того, что было, не вернешь. Будем верить, что все кончится благополучно, и ваша Анна вернется домой невредимой.
- Только этой-то надеждой и держусь, Илья Ильич. И Аннушка тем укрепляет в письмах. - Старая заметно повеселела.
- Часто пишет?
- Да не обижает. Почаще, чем ты.
Алмазов промолчал.
Егоровна поднялась и достала из-за божницы пачку писем.
- На-ка вот почитай, секретов в них нет. А я послушаю. Хоть и сама помаленьку разбираю – Игнатий еще научил – но с голоса хорошего-то читаря лучше.
Письма были перевязаны старенькой тесемкой. Алмазов развязал, развернул первое, написанное ровным школьным почерком, химическим карандашом, и все в кляксах-подтеках. Без обычных поклонов родным и знакомым Анна с первых же строк просила свекровь:
«Маманюшка, милая моя!
Хоть об этом немало говорено и дома, прости сердечно, что спокинула тебя одну с двумя ребятишками. Только не могла я сделать по-другому. За Игнатия мстить пошла таким же душегубцам, как Васька Таранов. Страшно у меня душа и сердце обожжены! Скажи, будто кто кипятком их ошпарил. Об Игнаше-то уж не плачу, а все стоит перед глазами, как живой. Да и плакать-то здесь некогда, и лишние мои слезы, потому этих слез да стонов тяжело-то раненых без того вволю. А знала бы ты, как тяжко видеть, когда мужики от нестерпимой боли ревут, стоном стонут, а порой и кричат. К таким с мокрыми глазами не подойдешь. Спокойно, ровно надо, а порой и с улыбкой, чтобы ободрить человека.
Состою я простой санитаркой. А так как сестер-то мало, приходится им во всем помогать, - лекарство ли подать, накормить ли больного, рану ли перевязать или другое что. Первые-то дни от ран да крови мутило меня шибко и кусок в рот не лез. Спасибо Вере Васильевне, примером своим показала, как терпеть да перемогать все. Ведь я с ней больше и дежурю. Многому она научила меня, что санитаркам-то и не доверяют. Главное – как с людьми-то в их беде обходиться. Собралась я с силами, переломила себя, теперь делаю все смелее. Оттого-то не писала тебе сразу, что не вдруг привыкла здесь. Ты уж прости и за это.
Вовку и Витюшку обними за меня. Хотела им отдельно написать, да побоялась: пока не знаю как, вдруг помимо воли прорвется, как мне самой-то тяжело. Не перепугать бы тем мальчишек, они тоже за отца страдают, боятся за его жизнь. А наслушаются страстей и упадут сердчишками-то. Потому на первый раз передай им, что тетенька Анна жива и здорова, что помнит о них и любит обоих. Так-то лучше, маманя. И письма от себя писать их не заставляй. Пиши сама как умеешь, я пойму все. А то наговоришь ненароком такого, чего и знать им по малолетству рано. Пусть сами от себя пишут. Таким письмам буду рада.
Вот и все, милая маманюшка. Написала я о себе открыто, потому таиться от тебя не привыкла. Только ты прими это спокойно. За меня не бойсь, все перенесу. Другие не то переносят, а я не святей их. Обнимаю тебя.
Анна»
Читая это бесхитростное послание, Илья Ильич боялся, как бы опять не расплакалась Евдокия Егоровна. Но, когда он мельком взглянул на нее, лицо ее было строгим и взгляд незамутненным. То ли потому, что письмо уже было оплакано не раз, то ли свыклась старуха со всем суровым и неизбежным, то ли еще почему.
Илья Ильич теперь сам за себя боялся, как бы не выдал, не дрогнул его голос: ведь все, что произошло в семье фронтового друга, произошло на его глазах и живо было до мельчайших подробностей, понятны были весь ужас и отчаяние как жены, так и матери погибшего. Он думал в то время, что Анна больше не из мести за Игнатия, а от этого отчаяния и пошла очертя голову вслед за другими.
Закончив читать, Алмазов не сразу нашел, что сказать и, чтобы не выдать свое замешательство, снова углубился в письмо, то и дело приглаживая зачесанные назад волосы.
Евдокия Егоровна не мешала, иногда лишь смотрела на его лицо, на нахмуренные брови, на то, как у левого уса подрагивала жилочка.
- Ну что, Илья Ильич? - спросила, когда он положил листок.
- Да-а, Анна волевая и сердечная женщина!
- Она такая и есть! - с гордостью отозвалась Егоровна. - За то больше всего и любил ее Игнатий.
Алмазов развернул второе письмо.
«Поверишь ли, маманюшка, - писала Анна, - позавчера довелось и нам не просто принимать раненых, а самим под огнем помогать им да выво-лакивать их в укрытия. Страхотища-то какая с непривычки! Ужасти! Как попала я под тот огонь, сердце замерло, и всю в дрожь бросило. Первые-то минуты и опамятоваться не могла. И стреляют-то и бьют-то все, кажись, по тебе. Спряталась я, как дура, за куст, будто он оборона от пуль и осколков. И ведь учили перед тем, как держать себя под обстрелом, к земле-матушке припадать. От страха-то вся наука из головы вылетела. Ох, всего-то и не опишешь, слов я не знаю таких. А как шарахнул снаряд недалеко да завыли осколки над головой – опамятовалась, бросилась на землю, как другие, что поопытней-то. Вижу, ползет санитар к одному подкошенному. Переломила и я себя, поползла с сумкой к другому... к третьему. Тому рану перевязываю, тому жгут делаю, это чтоб кровью-то не изошел. И, скажи, перестала слышать и пули и разрывы. Скольким я помогла, не знаю, должно, многим, потому к исходу дня так изнемогла да обессилела, что самое из пекла вывели».
В этом письме о ребятишках ни слова. То ли не до них было, то ли писала им отдельно. В третьем – тоже. Молчала и о переживаемом страхе в боях. Оно было переполнено предчувствием и нетерпеливым ожиданием скорой победы. И только в конце письма несколько строчек о себе.
«Вступила я в ленинскую партию, решила по Игнатьевой дороге пойти. Приняли охотно, потому как отличилась. В чем - не знаю, трудилась, как и все. Только не успела порадоваться – сама прихворнула. Не терзайся: не шибко».
Алмазов глянул на дату. Письмо было написано после ранения.
«Теперь-то я почти выздоровела и через три дня еду в Питер. Как хорошо грамотную да отличившуюся, посылают туда меня учиться на сестру. Подумать только, маманюшка! Самой не верится. Да что самой? Будь жив Игнатий, и то бы не сразу поверил в такое... Эх, да и то ли теперь делается вокруг.»
- Вот как мы-то, Илья Ильич! - с нескрываемым торжеством Егоровна прервала его чтение, и Алмазову стало понятно, почему не плакала старая. Успех «доченьки» затенял все пережитое. Он сам был рад успехам Анны и радости ее свекрови.
А Евдокия Егоровна не могла уж усидеть на месте, живо поднялась и подошла к простенку, но котором в общей рамке под стеклом были собраны разные по размерам фотографии.
- Глянь-ка, Илья Ильич, какой стала теперь наша Анна-то Ефимовна!
На снимке Анна была в белом халате и в белой косынке на голове, повязанной колпаком. Лицо ее несколько похудело, стал тверже склад красивых губ, но взгляд остался таким же теплым и добрым.
- Очень рад за вашу Анну, Евдокия Егоровна! Молодец она. Уверен, пробьет себе дорогу в жизни, - обнадежил Илья Ильич.
Хозяйка присела и облегченно вздохнула:
- Дай-ка бы ты, господи!
Последнее письмо было уже из Петрограда.
«Так вот, маманюшка, две недели как я учусь. Это в мои-то годы! - Илья Ильич улыбнулся в ус. - И подумай только, наряду-то со всем другим, что должна знать сестра, латынь учу. Это другой, заграничный язык, значит. В нем все не по-нашему и называется и пишется. Я и cлыхом не слыхивала раньше про эту латынь, а теперь ничего, справляюсь лучше других, потому память у меня на слова цепкая. Она, эта латынь-то, для сестры очень нужна, все лекарства на ней обозначены.
- Вот что значит наука-то! - проговорила Егоровна уважительно.
Обо «всем другом, что должна знать сестра» Анна не писала, да и о большом городе тоже. Ее волновало свое, деревенское.
« Весна ведь на дворе, сев, за чем не видишь. Как-то ты управишься с ним – вот о чем сердце болит. Земли-то, чай, не старый бобылий клин. Ну, лошадь найдешь, свой и мой наделы одолеешь как-нибудь, ты, слава Богу, еще в силе. А вот вместе с мальчиковыми-то наделами – и мужику впору. Не думай Вовку в пашню впрячь, хоть и идут бороздой по бедняцкой нужде и такие. Надорваться может мальчишка, мы же за него в ответе перед чело-веком. Ну, за бороной походит, не тяжело и полезно. Только пахать – ни-ни! К Павлу Дымову иди за помощью. Я-то ему об этом писала. Ну, а ты, мама-ня, не робей, напомни ему».
В избу с вымазанными сажей лицами ворвались Витюшка и Вовка.
- Бабушка Евдокия, мы баню скутали! - победно доложил старший.
Илья Ильич улыбнулся: - «Скутали» - это вместо «закрыли трубу». А Евдокия Егоровна воскликнула поощрительно:
- Ну-у! Вот повыстоится немножко, примоюсь, и идите с отцом мыться. Вишь, чушки-то какие у обоих черные.
Приятно было пойти с сыновьями в баню, побыть с ними наедине. Мальчики тоже торжествовали: стосковались. И обоим хотелось отцу услужить. Заспорили, кому лезть на чердак за веником, в сенях принялись толкаться у лестницы и полезли вверх один за другим.
Баня была черная, но просторная, с довольно большим для нее окном, с чисто промытым полом, широкой скамейкой и полком. Дымной горечи не чувствовалось.
- Ого, хорошо натопили! - похвалил Илья Ильич сыновей.
- А ты плесни-ка, пап, на каменку, еще не так жарко будет! - подсказал, раздеваясь, Вовка.
А младший уточнил:
- Сразу на пол присядешь, не устоишь!
- Нет, ребята, мы сначала помоемся, а потом уж я попарюсь один. А то вам со мной не вымочь.
- Ну да, - усомнился Вовка и, подражая бабушке Евдокии, похвастал: -Не впервой, чай!
- Или парился?
- Сам-то нет. А когда простудился на реке да заболел, бабушка парила. Ох и жарко же! Только я вымог.
- И в больницу не возила?
- Нет. Без этого к утру жар как рукой сняло.
Натирая спину то одному, то другому сыну, Илья Ильич был доволен, что оба здоровы и телом крепкие. Было приятно прикасаться к их упругим спинам. Волновало родное, живое тепло.
Помылись – он скомандовал:
- Теперь одевайтесь и марш домой.
- Нет, пап, я еще попарю тебя, - возразил решительно Вовка.
Отстать от брата Витюшка не захотел.
- Я пока на пол прилягу, внизу-то не жарко, - заявил он.
- Тогда берегитесь!
Алмазов плеснул на каменку ковш - другой и, потирая уши, как на сильном морозе, забрался на полок, но не сразу взял распаренный в шайке веник: малейшее движение обжигало тело. Он лежал на полке и первое время только блаженно вздыхал. Ребятишки распластались на полу, у двери, приоткрыв ее чуть-чуть и дыша через щелочку свежим воздухом.
Когда пар стал чуть легче, терпимее, отец осторожно, слегка начал похлестывать себя веником по груди, по рукам и ногам. А как только перевернулся на живот, Вовка тут же вскочил на приступок, перенял у него веник и принялся старательно обрабатывать спину отца. Было так горячо, что нечем дышать, но парильщик терпел, пока отец не взмолился:
- Ой, хватит! Подай шайку скорей!
Сын окатил отца холодной водой и раз и другой, затем соскочил с приступка и принялся лить воду на себя, чувствуя приятное облегчение. Витюшка распахнул дверь, и в бане сразу же стало легче, вольготней.
Одеваясь, Илья Ильич заметил: нижнее, из домотканного полотна, бельишко у ребят было сшито руками, не на машине; на воротах рубашек пришиты разнокалиберные пуговки. «Да, и этого-то с разрухой не стало... И с мылом, наверное, давно не мылись. Хорошо, что достал немного». Но бельишко и без мыла было простирано, прокатано. Во всем чувствовалась любовь да внимание бабушки Евдокии.
21
После горячего пару у Алмазова словно все выкипело внутри. Он не пил, а лил в себя смородиновый чай, то и дело отирая лицо, шею и грудь поданным хозяйкой полотенцем. Давно, с далеких мирных лет не испытывал он такого блаженного отдыха. После чаю ждала его постель, на которой можно было свободно растянуться, полежать в полном покое и даже вздремнуть.
Едва он прилег, как тут же заснул и не слыхал, как Евдокия Егоровна накрыла его дерюжкой. Спал крепко, но военная привычка подняла его точно в нужное время. Алмазов открыл глаза и сразу встал с постели, надел сапоги, френч, причесал волосы, поправил усы.
Будь другой гость, Евдокия Егоровна предложила бы полежать, понежиться. Но видя четкость движений военного, только дивилась, как армия вышколила человека.
После бани и приятного отдыха у Алмазова было веселое настроение. Четким военным шагом он подошел к хозяйке, приставил ногу, щелкнул каблуками, вытянулся:
- Товарищ командир дома, разрешите отлучиться к председателю волисполкома для доклада!
Евдокия Егоровна вся затряслась от смеха, отмахиваясь от «подчиненного»:
- Ой, да иди-ко, батюшка, иди! Уморил старую...А я и не думала, Илья Ильич, что ты такой шутник!
Он четко повернулся, тем же шагом подошел к двери, снял с крюка шлем, надел и вышел в сени.
Время было предзакатное. В синем северном небе ни одной тучки, ни одной морщинки. Большая деревня с бедными строениями в этом мягком, все примиряющем вечернем свете выглядела по-своему уютно. Недалеко на подсохшей проталине по-галчиному кричали ребятишки. Вдруг приу-молкли, став в круг. В центре его оказался Вовка. В тишине послышался его голос:
Раз, два, три, четыре,
Меня в горо-де учи-ли
Не чи-тать, не пи-сать,
Только по полу скакать.
Я ска-кала да ска-кала,
Пра-ву ножень-ку сло-мала,
Не брани, ма-ти род-ная:
Зажи-вет нога боль-ная.
Алмазов остановился, с ясной улыбкой прослушал всю считалку, думая о своем далеком детстве, о том, как и он когда-то со своими дружками по двору тоже рассчитывался перед игрой. Только считалки у них были другие. А здесь какая-то девчоночья, деревенская. «Не брани, мати родная». Но все равно хорошо!
Прекрасен был широкий разлив реки впереди, от высокого берега до темной кромки леса на горизонте. И на душе было так же широко, безоблачно, тихо, как в этот ясный весенний вечер, обещавший на завтра ведреный день.
Павел Дымов и Матвей Федосеевич на просторном дворе бывшего помещичьего дома прилаживали к валькам плуга постромки, примеряли их.
Алмазова не покидало веселое настроение. Таким же военным шагом подошел он к поднявшимся в изумлении при его виде мужикам и отра-портовал:
- Товарищ председатель волисполкома! Курсант Алмазов явился в ваше распоряжение!
- Как курсант, Илья Ильич? Мы вас знали комиссаром.
- А теперь курсант командного состава, Павел Матвеевич. Обстановка и время не те.
Гость крепко пожал тому и другому руку.
- Нет, курсант – что-то временное. Мы знали вас комиссаром, таким вы и остались для нас, - возразил, смеясь, Павел и спросил: - Какими судьбами к нам, товарищ комиссар?
- Пахать да сеять приехал, товарищ председатель. У меня теперь здесь тоже семья.
- Полосу матери первого председателя Совета да ребятишкам комиссара, могли не сомневаться, вперед других посеяли бы. Видите, плуги, один для себя, другой для Егоровны готовим. Поди, по другому делу, что поважней, прилетели? - Павел пытливо глянул Алмазову в глаза.
- Правду вам говорю, с детьми повидаться да помочь приютившей их семье. Теперь, Павел Матвеевич, передышка. Как к севу готовы, предсе-датель?
- Ну, это дело большое, одним словом не ответишь. Идемте-ка в дом, гостей на дворе не принимают.
Степанида заторопилась было ставить самовар, Парасковья Семеновна начала хлопотать на кухне, но гость остановил их.
- Чаем сыт по горло, а вот кваску деревенского выпил бы. Давно не пробовал.
Квас нашелся, только очень кислый. И у соседей свежего не найдешь, пост миновал. Хозяйки принялись было извиняться, но гостю именно такой квас и был по вкусу. Он пил его из стакана, каждый глоток смакуя, слушал рассказ председателя исполкома, с каким трудом собирали да распределяли семена.
-Мы тоже в артельной лавке на помещичьи да на купцовы пожитки навыменивали семян у богатых да ссудили пайщиков победней, - не утерпел, похвастался кооператор.
Алмазов похвалил того и другого. Матвей Федосеевич довольно улыбнулся, а Павел вздохнул.
- К севу-то мы с трудом подготовились. Посеять успеем ли, вот воп-рос. Как долго будет эта передышка? Тревожно что-то. Вы, Илья Ильич, из столицы, вам видней.
Алмазов отозвался не сразу.
- Трудно на такой вопрос ответить. Даже Ленин на съезде сказал, что мы этого не знаем. Верно, читали об этом?
- Читать-то читал...
- А теперь сами прикиньте. Владимир Ильич говорил, что надо брать и день передышки. Один день! А мы уже два месяца этой передышкой поль-зуемся. Это, товарищ председатель, не шутка! Я верю, что успеем и посеять, и многое другое сделать. И в армии, и на заводах, и на железных дорогах.
- А войны так-таки не избежать? - не утерпел, спросил Матвей Федосеевич.
- Наверное. Очень сильно грозятся союзнички. Советы им поперек горла. Только они – не царская власть!
- Это точно! Народ воспрял с Советами! - Старый Дымов оживился. - Видел бы ты, комиссар, что творилось при дележе земли... Да за нее, матушку, он горой встанет, народ-то!
- Когда в поле выезжаете?
- Завтра бы надо – земля сыровата. А послезавтра многие собираются, у кого покосы повыше.
- Знаменательно. В самое Первое Мая! Это очень хорошо, Павел Матвеевич – отметить такой день первым советским севом. И надо бы вечером в народном доме собрать крестьян.
- Думаем. У нас еще от Пасхи концерт остался, да Малинин с чем-то новым хотел выступить.
22
Филипп Быков с рассветом выехал в поле. В телеге лежали мешки с семенами, на них плуг и борона кверху зубьями. Оба эти добротные орудия были даны на двоих, - ему и Спиридону Нечаеву. Договорились пахать поочередно, вот и хотелось вспахать Филиппу побольше в свою половину дня.
Рядом с телегой – баба его, Лукерья, да сынишка лет тринадцати, Санко.
Лукерья уж много раз порывалась поговорить с мужем, вместе с ним пережить радость такого дня, но мужик на бабью лузгу не отзывался: не хотелось мельчить большие надежды да расчеты. У тычки своего надела бросил жене:
- Ты иди в конец полосы, баба, стань немо на метке. А ты, Санко, посередине, между мной и матерью. Надо законно отбить первую борозду, чтобы сосед не обижался.
Лукерья с сыном пошли вперед. Филипп перепряг лошадь в плуг, окинул первую полосу взглядом. Оглянулась судьба на бедность: досталась лучшая пашня! Дыхание стеснилось в груди. Вспомнилось, как эту самую полосу в прошлые годы не раз пахал купчине в отработку за товары из лавки, за взятый хлеб. И вот – впервые для себя... И не сохой – плугом! И до того дорога показалась эта новая полоса, что что-то сладкое и горькое сразу перехватило горло. Он смигнул слезу, смахнул ее со щеки заскорузлой рукой, перекрестился, стал на колени и трижды поцеловал кормилицу.
Лукерья издали махнула платком. Филипп запахался у тычки, показал Санку рукой – стань, мол, чуть левей – выровнял линию.
- Ну, с богом! - понудил лошадь и загнул так широко и смачно, по-мужичьи, что лес за полем в ответ ему тоже выматерился.
Показался пахарь и в другом конце поля. В середке – второй, третий, и повалили, кто с плугами, а кто с косулями. Поле ожило.
Когда прибыли на соседнюю с быковской полосу Егоровна с Ильей Ильичем, Филипп заканчивал пятую борозду.
- О, товарищ комиссар! - Быков скинул картузишко, поклонился. - Сыновний клин пахать приехал? Добро, добро!.. Плугом-то владеешь?
- Не пробовал еще.
- Осмыслишь враз, - заверил пахарь. - У тебя руки рабочие, поди, не такой струмент в их бывал... Дай-ко я твоим деткам да матери нашего первого председателя бороздку-то отструню. Сынок-то ее костьми лег за эту полосу.
Егоровна утерла концом платка глаза, низко поклонилась доброму соседу. Быков скомандовал сыновьям Алмазова:
- А ну, Вовка, шпарь в конец полосы и стой немо у своей тычки, пока до тебя доеду. А ты, Витька, на середине становись.
Быков начал торить наумовскую полосу. Илья Ильич шел слева рядом с ним, приглядываясь. А Евдокия Егоровна перекрестилась, упала, как и Филипп, на колени и припала губами к отваленному пласту.
Из прогона выезжал в поле Исусик, рядом с ним заплетался в подряснике отец Аггей. Орина Демократова стала перед ними грудью:
- Обожди, батюшка, не переходи дорогу, пути не будет. А дело большое, новое! - И только когда Федор Петрович переехал из борозды в борозду, разрешила: - Вот теперь иди.
Поп прошел к Исусиковой полосе. Дьячок Емельян Емельянович поставил светлую посудину на землю, положил на нее кропило. Девушка с образом Спаса стала впереди, лицом к батюшке. Тот воздел руку для креста, запел на все поле.
Пахари остановили лошадей и, кто где был, начали креститься. Только Павел Дымов огрел кнутом Серка и закричал, заглушая попа:
- Что встал, дурак? Не для тебя, гривастый, поп молебен служит!
Федор Демократов усмехнулся, тоже понудил лошадь. В других концах поля тронулись Максим Соснин и еще несколько мужиков.
Отец Аггей торопливо пропел свои воззвания к господу, обмакнул кропило в поднесенную дьячком посудину, побрызгал Исусикову полосу, перешел на соседнюю. Верующие, крестясь, подходили под благословение.
Исусик окинул взглядом свой надел, покачал головой, так он мал показался, вздохнул и взялся за плуг.
Подошла Орина Демократова, уперла руки в боки.
- В добрый путь, Федор Елизарыч! Давно не пахивал, чижаленько, поди.
- Пошла ты!.. – Но выругаться не посмел: «Халда – а власть. Научен».
- Так-то лучше, суседушка. Да и грех материться, поп с иконой на поле.
Орина ушла к своей полосе. Федор Петрович заканчивал борозду.
- Дай-ка, Федя, я прогуляюсь разок-другой! А ты отдохни, покури, - взялась за плуг и ловко, как хороший пахарь, пошла бороздой. - Вот как надо пахать-то, Елизарыч, учись!
К Федору Петровичу подошел Павел Дымов. Закурили, окинули взглядом поле.
- Верно сказал Илья Ильич: праздник. Трудовой! - председатель исполкома прихлопнул руками, потер ладонь о ладонь, предложил: -Петрович, пока мой старик да Орина ходят за плугами , давай-ка проведаем комиссара, поглядим, как у него получается.
....Илья Ильич шагал в полуборозде. Немолодая опытная лошадь мерно тянула плуг. Пахарь, было видно, тоже поосвоился, только напряженнее, чем другие, следил за лемехом.
- Ничего! Из комиссара вышел бы хороший мужик, - похвалил Дымов.
- Работший клясс все может! - удовлетворенно улыбнулся Демократов.
- С праздником, будущий красный командир! - крикнул подъезжавшему Илье Ильичу Павел.
- С первым мая... - начал было новый пахарь, но лемех у него вдруг выскользнул и послышалось: «Тпру!»
- Ходи, не запинайся! - посмеялся Дымов. – Дайте-ка я пройдусь по полоске своего друга!.. Ну, ты, интеллигент! - крикнул, запахавшись, на мерина Павел. - Хватит, побегал налегке по волости с исполкомовским тарантасом, попотей да потрудись себе на овес! - И резал ровный пласт как ниткой мыло.
- Товарищу Демократову! - Алмазов крепко пожал руку Федору Петровичу. – С нашим пролетарским праздником!
- Спасибо! Вас также, геноссе.
- Ну как, ваша Арина Сергеевна не вступила еще в партию?
- Нет, - вздохнул Демократов. - Вера мешайт. Но она душой коммунистка есть.
- Знаю. Потому и спросил. Скоро и в этом она пойдет с нами в ногу.
Быков заканчивал борозду. Отец Аггей как раз подходил к его полосе. Илья Ильич и Демократов замолчали: интересно, как встретит попа сосед?
- Стой,батюшка, не пересекай дорогу!.. Да и веничек-то свой спрячь подале, не мочи землю, она лишо-лишо учередилась.
Алмазов и Демократов захохотали. Захохотал и Филипп, подошел к соседям.
- Приволок-таки своего долгогривого постояльца лешачий Исусик на поле! - бросил он вслед уходящему торопливо попу.
23
Когда Федор Петрович возвратился на свою полосу, Орина, передавая ему плуг, сказала:
- Теперь сам трудись, мужик. А я пойду в село, помогу Анне Алексеевне. Она к людям по-хорошему, - ну, и ее поддержать след.
- Иренхен! Это хороший движений души! Ей надо помотш, она тшест-ный и справедливый женщина.
- Ох ты мне Феденхен! - Орина игриво толкнула мужа в бок. - Тут не только движение, а и своя корысть. Алексеевна-то хлебушком заплатит, а я на него барскую кофту выменяю в артельной лавке, приодеться не во что... Так я помчала.
Анна Алексеевна была обеспокоена, почему так долго не появляется обещанный Ориной пахарь. Собиралась уж сама пойти в деревню за ним, как в кухню вошла Демократова.
- Что, никто не хочет взяться? Все заняты на своих полосах? - испугалась хозяйка.
- Почто никто? А я что, не пахарь?
Анна Алексеевна никак не ожидала такой помощи.
- Чего дивишься? К попу твоему ни в жизнь не пошла бы, а тебе вспашу на совесть. Пошли, показывай, где плуг, где сбруя.
Запрягая лошадь, Орина призналась:
- Потому и пришла сама, что другой-то спорет с тебя за пашню, а только наковыряет. Не всяк с совестью. За работу не ряжусь, знаю – не обидишь.
Анна Алексеевна была удивлена и тронута.
Орина накинула на мерина хомут, прикрикнула:
- А ты стой, остолоп! Али с незатянутой супонью в поле поедем?
Закончив с упряжкой, посоветовала хозяйке:
- Старшего-то своего тоже в поле возьми, нужен будет борозду отбить. Да пускай и присматривается к делу.
Борозду отбивать на бывшем поповском поле не пришлось: Малинин и поденщик отца Аггея давно уже отмежевались, а на отрезанной части пашни трудились два мужика из Бобылицы да Лаврентий Сукманов с Мишуткой.
Старик впервые в жизни обрел свою землю и так был потрясен этим, что нашел в себе силы и решился сам вспахать свою полосу. Плуг и лошадь помог ему достать председатель исполкома. Лаврентий провел первые борозды и сказал внуку:
- Теперь, Михайло, ты учись, привыкай. Я тоже в твои годы бороздой пошел. Так то на чужом поле, а у тебя, парень, свой надел. Понимать и дорожить этим надо!
Мишутка был рад-радешенек, сам рвался к делу. Вначале дед ходил за ним, как нянька, помогал, подсказывал, но Мишутка скоро освоился. Увидев, что в поле появились Егорушка с матерью, сказал деду:
- Ты сядь покури, я один теперь справлюсь.
Дед остался в начале полосы, наблюдая, как ладно мальчишка ведет борозду, достал кисет и закурил самосадки.
Егорушка, увидев друга за плугом, подбежал к нему.
- Ты сам пашешь?
- А то нет? Дедушка-то стар, пожалеть надо.
- Дай я попробую?
- У тебя своя полоса и лошадь есть, иди учись на ней. И плуг у матери-то лучше этого. - отказал Мишутка другу и посоветовал: - С орудья на орудье не бросайся, только руку собьешь.
Егорушка припустил на свою полосу и стал ходить вслед за Ориной, присматриваясь то сбоку, то сзади, как орудует баба плугом. Демократовой это понравилось.
- Учишься хрестьянскому делу? - спросила она, заезжая на новую борозду.
Егорушка кивнул. Орина остановила лошадь.
- На, спытай. Только плуг держи ровно и следи зорко. Ежели лемех начнет выбиваться влево, чуть приналяг вот на эту ручку. Вот так... А вправо – на другую. Да следи, чтобы мерин ровно шел за бороздой. Только он и сам знает дело, бывалый...
Егорушка с волнением взялся за ручки плуга, понудил лошадь. Лемех сразу начал выбиваться в борозду, а пахарь забыл, на которую ручку надо налечь, налег не на ту.
Орина зычно крикнула «Тпру!», попятила лошадь, выправила линию, вновь передала плуг, а сама стала позади, тоже держась за ручки.
- Вот примечай да чувствуй, как делаю. Разумеешь?
- Ага!
- Теперь сам попробуй.
Малинин довел борозду и, заезжая в новую, заметил, как Демократиха приучала мальчишку к делу, остановил лошадь, посмотрел, потом подошел к Егорушкиной матери.
- Любуетесь первыми успехами сына, Анна Алексеевна?
- Да. И Ориной тоже.
Малинин повернул голову влево и улыбнулся. Мишутка Сукманов в лаптишках шагал за плугом, как заправский пахарь. Картузишко скинул, ворот рубашки расстегнул – жарко стало. А дед его стоял на краю полосы, покуривал и внимательно следил за внуком.
Анна Алексеевна невольно засмотрелась на Малинина, на его позу, на лицо. Весь он в эту минуту напоминал ей отца. Тот бывало тоже выйдет на берег Вилюги, засмотрится, как плывет плот или едут рыбаки, поблескивая лопастными, и не слышит, как она, девчонка, зовет его домой обедать или пить чай.
- Великолепно! - вздохнул полной грудью Малинин. - Люблю! С детских лет моих люблю все это!.. Я таким же вихрастым мальчонкой взялся за косулю. И сколько было радости, сколько счастья от каждой новой удачи!
Она улыбнулась мечтательно:
- Да, хорошо... Я девчонкой тоже любила полевые работы, - боронить навоз или снопы возить. Подросла – и жать научилась.
- Вы ведь и теперь лучшая огородница в селе.
- Ну, где там...
Егорушка с Ориной уже подъезжали к ним. Орина шла сзади, улыбалась и подмигивала Егорушкиной матери: полюбуйся, мол, на сына-то, похвали пахаря. Мать похвалила:
- Хорошо получается!
- Хватко берется за дело. Подрастет – пахарь будет! - Орина тронула мальчишку за спину. - Ого, взопрел здорово! Устал?
Егорушка только вздохнул облегченно, рукавом рубахи отер пот на лбу и начал старательно очищать лопаткой лемех.
- Ино устала и я с тобой, Егор, перепыхнемся.
Малинин подошел к пахарю, посмотрел на его руки.
- Не набил еще мозолей? Да нет, еще не видно. Берегись, - посоветовал он. - Без необходмости ручки-то плуга не жми. А вы, Анна Алексеевна, сшейте ему полотняные рукавички.
Подбежал Мишутка похвастаться своими успехами. Взрослые одобрили и его, и друзья подались в сторонку.
Поправляя платок на голове, Орина спросила Малинина:
- Концерт-от будет сегодня у тебя, Андрей Александрович?
- Непременно. Сегодня вдвойне праздник, нельзя иначе.
- Вестимо, - согласилась Демократова. - Большой праздник во всем мире. Без концерта никак нельзя.(Федор Петрович толково разъяснил Орине значение Первого мая). Никак нельзя! Пусть порадуются трудящие!- Демо-кратова посмотрела на хозяйку полосы. - А ты, Анна Алексеевна, пойдешь в народный-от дом?
- Пойду, Орина Сергеевна, - совершенно неожиданно для себя согла-силась бывшая попадья. Еще вчера недавнее горе мешало ей быть на народе. А сегодня не могла не быть с людьми.
24
Вечером на вешней заре - а это ой не рано на севере! – сошлись прина-ряженные духовчане в народный дом на новый праздник. Но от того, как они расселись в зале, веяло стариной: мужики и бабы наособицу, как в церкви. Впереди матери да девки, позади – отцы да парни. Только школь-ники на передних скамейках вперемешку. Было не так тесно, как на Пасху, но и свободных мест ни одного.
До начала концерта гудели, как шмели в ясный день,- у кого учередилась, поспела к обработке пашня, у кого еще сыровата в низинах, как пораздались вширь полосы, чем они будут засеяны...
Хозяек волновало другое: кросна. Только беда – совсем не стало красок на пестряди. А в белых портках не пустишь мужика в поле и сама в таком сарафане на волю не вывернешься. В ход пошло корье. Как им лучше красить пряжу – дело для деревенских ткачих было первостепенное.
Говорили бабы и о вешнем отеле коров. Хорошо, когда в пору корми-лица обходилась и в пору, к подножному корму, разрешилась сердешная. Но были и свои печали. Какая-то баба позади Орины и Анны Алексеевны жаловалась другой:
- Уж такая коровешка у меня, Зинаида, непутевая, неугойная, что и в толк никак не возьму. Как ни слежу за чистотой во хлеве, перепачкается – спасу нет! Засеря какая-то, прости господи! А сменять жаль, удойна и молоко густое.
Анна Алексеевна потихоньку советовалась с Ориной, где ей лучше посеять лен, и не без интереса прислушивалась к жалобам хозяйки на «неугойную» корову. Очень хорошо понимала обиду бабы: у самой хороша Белянка, но тоже нечистоплотна. И грубоватая оценка непутевой коровы не смутила Анну Алексеевну, а развеселила. Вместе с Ориной от души посме-ялась над кличкой.
Но вот звякнул школьный колокольчик, разошелся в стороны занавес. Председатель исполкома поднял руку: тише, мол. Все смолкли. Попросил избрать президиум.
Стали выкрикивать фамилии. Все это Анна Алексеевна видала и раньше, на выборах волостного старшины. Анна Алексеевна наблюдала, как на сцену выходили простые мужики – Дорофей Мороков, Федор Демократов, сторож Лаврентий Сукманов, сильно смущенный, но довольный, что оказали честь и ему, старику. Вот приподняли, бережно поставили на сцену Николая Федорина, помогли сесть на стул рядом с питерским комиссаром. Всем этим руководил Павел Дымов, недавний ее ученик, скромный, смышленый мальчишка. Теперь с усами он выглядел старше своих лет. А как уверенно держит себя! На смуглом серьезном лице что-то праздничное, торжественное...
Анна Алексеевна замечала, как это праздничное настроение передавалось со сцены в зал, действовало на нее, и одновременно она чувствовала себя почему-то виноватой, а в чем – не могла себе объяснить.
Встал из-за стола московский гость, Алмазов – крепкий, подтянутый – вышел на край сцены, поправил и без того ладно облегавший тело френч.
- С великим пролетарским праздником Первое мая, товарищи крестьяне! – начал он с подъемом и смолк, ожидая отклика.
Но зал молчал. Люди еще не знали, как ответить оратору. Дед Федосий Дымов глянул вправо, влево, - неудобно, мол, как-то, народ, вас поздравляют, а вы как в рот воды набрали. Старик не выдержал и отозвался по-христиански:
- Тебя равным образом.
Над дедом необидно посмеялись. Улыбнулся и Алмазов. Похлопал в ладоши.
- Вот так надо, товарищи!
Все спохватились, принялись бить ладонь об ладонь, как было показано.
Весело стало и Анне Алексеевне, она тоже зааплодировала. А потом слушала и удивлялась, как хорошо, свободно говорил простой рабочий, бывший питерский комиссар. Он объяснял вещи, о которых она имела самое смутное представление. Оказалось, что Первое мая празднуется давно и не только в России, а во всем мире, что в этот день собирались и крепли силы революции.
Особенно удивило Анну Алексеевну, когда Алмазов, поздравив духовских хлебопашцев с началом и первого советского сева, принялся рассказывать, что происходит в стране, как голодают и бедствуют труженики в городах, как трудно в разруху сделать так, чтоб работали фабрики и заводы да снабжали бы пахарей всем необходимым для жизни. По его словам выходило, что перемирие будет недолгим и надо готовиться к новой борьбе и жертвам, чтоб отстоять завоеванное.
Образованная, когда-то учившая других, в этот вечер Анна Алексе-евна чувствовала себя школьницей перед рабочим в военной форме. Занятая хозяйством, детьми, угнетенная тяжелыми отношениями с мужем, а потом горем, она жила как в тумане, как чужая тень, ничего-то толком не зная, что происходит вокруг.
«Господи, я даже газет не читала! И сейчас складываю их стопкой на полку».
Речь оратора, простую и правильную, с мягким питерским, немного напевным звучанием, было приятно слушать. И почему-то становилось неудобно за свой грамотный, но окающий и грубоватый язык.
Анна Алексеевна смотрела то на Алмазова, то на Дымова и Федорина, на старика Лаврентия. Она уважала их как умных, трудолюбивых и честных людей, но считала себя в чем-то все-таки выше их. А сегодня вдруг увидала, что эти люди нисколько не глупее ее, а может быть, и умнее. Она по выражению их лиц читала, что все, что говорил оратор, им и раньше было известно лучше, чем ей. Они в знак согласия с говорящим иногда утвердительно кивали головами, вместе с ним радовались успехам в новой жизни и суровели, когда слышали о тяжелом и трудном, что еще надо было пережить.
- Комиссар-то начистоту режет правду-матку, - шепнула на ухо ей Орина. - Так и надо. Народ должен знать, что его ждет.
Сосновская благодарно посмотрела на Орину, на баб, сидящих впереди и рядом. Принаряженные, в ярких шелковых полушалках, которые надевали только к обедне в праздники, все они в этот вечер были совсем не такими, как в церкви. В их лицах, в осанке чувствовалось общее с Дымовым, Федориным, Лаврентием, с самим оратором. И когда тот убежденно заверил, что никакие силы не смогут отнять у рабочих заводы, а у крестьян землю, что они теперь навечно в трудовых руках, все облегченно вздохнули и радостно захлопали по примеру президиума.
За красным столом президиума все встали. Поднялись и в зале. Алмазов запел:
- Вставай, проклятьем заклейменный...
Гимн подхватили Дымов, Федорин, Демократов. Малинин встал впереди президиума, вскинул руки и грянул:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!..
По знаку учителя запели стоявшие впереди школьники, мужики-солдаты в разных концах зала. Орина толкнула локтем Анну Алексеевну: чего, мол, не поешь?
Концерт начался с «Варшавянки», тоже похожей на гимн. Лизавета Федулова и еще две бабы вскочили. По залу волной прокатился смешок. Орина тихонько шепнула:
- Темен еще народ-то, а тут все вновь. Вот и осеклись бабы. - И с достоинством поджала губы как «просвещенная».
Много исполнил хор хороших, вольных народных песен. Особенно захватила всех «Эй, ухнем!», где запевал сам Малинин.
- Анна Алексеевна, спой ты что-нибудь для народа! - попросила расчувствовавшаяся Орина. - Ты хорошо певала в девушках-то. Вспомни-ка, разольешься, бывало, катаючись по реке – люди на берегу толпились, заслушивались.
Орину поддержали другие бабы. Малинин пригласил на сцену:
- Анна Алексеевна, нельзя отказывать людям.
- Но что же спеть, Андрей Александрович? И потом так сразу...
Вместо ответа Малинин сел за пианино, проиграл вступление новой, неслыханной в деревне песни.
- Что вы! Не поймут...
- А мы споем так, чтобы поняли.
...Я помню чудное мгновенье,-
-запела Анна Алексеевна и сразу разрумянилась, помолодела.
Передо мной явилась ты-ы...
-подхватил Андрей Александрович до того нежно, что люди в изумлении, глядя на него, застыли: не подменили ли человека? А он, вдруг тоже помолодевший, с волнением и счастьем, охватившим его, продолжал:
Как мимолё-о-тное виденье,
Как гений чистой красоты.
Анна Алексеевна забыла об окружающем, пела и ощущала, жила все покоряющим порывом души поэта и чудной мелодией, найденной для воплощения его. Она пела и радовалась, как все это слито в одно большое и светлое, так близкое сегодня ей. И голоса певца и певицы тоже сливались в одно большое нераздельное чувство, и оно было едино с теми, кто им внимал.
Анна Алексеевна видела, что ее опасение оказаться непонятой было ошибкой. Наоборот, она сама не понимала, что сегодня произошло с ней, но чувствовала: что-то хорошее и значительное. Это радовало, но вместе с тем было грустно и больно, почему все это поздно произошло.
После концерта пахари и хозяйки заспешили по домам: надо же и отдохнуть, набраться сил до утра – сев. Не остановило и объявление Захара Красильникова, что сейчас будут танцы. «То для парней да девок. Их измолоти – и то плясать пойдут».
Анна Алексеевна вместе с другими тоже направилась к выходу, но Егорушка ухватил ее руку, взмолился:
- Мам! Мам! Посидим немного, послушаем!
- Поздно. Спать давно пора.
За Егорушку заступилась Орина.
- Да задержись ты ненадолго, Анна Алексеевна, уважь своего пахаря. Вон дружки-то его, Мишка да Вовка, оба тут, и никто их не гонит домой. Ну и твоему обидно от них отстать. Я и то хочу поглядеть, как веселятся моло-дые, посидишь и ты со мной.
Мать уступила. Сын, торжествуя, бросился к своим друзьям.
Часть скамеек быстро убрали на сцену, часть расставили вдоль стен. Их тут же заняли парни, девки, нетерпеливо ожидая, что вот сейчас Захар для начала отхватит «Барыню» или «Вилюжскую» - да так, что ноги сами запросят ходу.
Но Захар, взяв на колени двухрядку, накинув ремень на плечо, зага-дочно улыбнулся:
- Вальс «На сопках Манчжурии».
Никто такой пляски в деревне не слышал, не знал. Видно, парень ее в войну перенял, на чужбине. Когда же мягко, певуче заговорили басы, все заслушались, приняв этот вальс за хорошую песню.
Малинин поднялся первым, подошел к учительнице Зое Михайловне и поклонился ей. Та с благодарностью подала ему руку. Малинин обнял ее за талию. Все невольно посмотрели на жену его, а Марии Гавриловне хоть бы что, сидит улыбается, будто так и надо, да смотрит, как легко и красиво кружится по залу ее муж в обнимку с другой.
Скоро к ней самой подошел Федор Демократов. Он был в ботинках и крагах, ловко шаркнул ногой, сказал:
- Битте айн тур вальс! – Так же обнял чужую жену, и оба пошли по кругу.
«Видно, так и надо по-благородному-то» - решили парни и девки и уже следили лишь за ногами танцующих, что легко и красиво скользили по полу.
Анна Алексеевна засмотрелась на Захара. Она сидела недалеко от гармониста и, растроганная музыкой, сама того не замечая, начала тихонько напевать слова вальса.
- А ты в полный голос возьми, Анна Алексеевна, - подсказала разрумянившаяся Орина.
Но к Анне Алексеевне подошел вдруг Алмазов. Поклонился ей, протя-нул руку. Она рассмеялась.
«Да знает ли он, коммунист, кого приглашает?!» Потом смущенно вспыхнула, поднялась и поплыла, как в тумане.
- Вы так же хорошо танцуете, как и поете! - похвалил Алмазов.
- Ну что вы! Давно не приходилось, - ответила она, осваиваясь.
- И дуэт у вас с Малининым получился. С мирного времени такого пения не слыхал.
Тур вальса промелькнул быстро. Анна Алексеевна не сразу пришла в себя, не сразу осмотрелась, сев на скамейку. Первое, что бросилось в глаза, - Малинин уже вальсировал с Таней Дымовой. Таня легко шла с ним в паре: не пропали даром уроки на репетициях, и она была счастлива.
Демократов уже уговаривал Степаниду попробовать свои силы. Та долго отнекивалась, но согласилась. Сначала не сразу, под счет стала улавливать такт, потом шла все легче и легче и так же зарделась, как и ее золовка.
Павел Дымов переглянулся с Демократовой, показывая на них взгля-дом. Лицо Орины осветила довольная улыбка: «Вот какой у меня муженек-то! От ученых не отстает!»
Танцы были как продолжение концерта. Но вот гармонист, замедлив темп, дать понять, что вальс он заканчивает. Анна Алексеевна вновь хотела уйти домой, и опять не ушла, с удовольствием стала смотреть, как лихо откалывали парни «Русскую», будто хотели показать: «Хороша ваша пляска благородная, но и наша деревенская не хуже!»
Пляски сменяли одна другую, пока Захар не изнемог. Он поставил гармонь на скамейку и, отирая платком пот со лба, устало вздохнул:
- Упахтался больше, чем на поле.
25
В новый советский праздник в деревнях ни в одном окне не мерцала лучина. Все, в ком остались силы после пашни, веселились в Духове. Остальные вместе с малыми спали крепким сном. Даже собаки в тишине приумолкли. Только в задней половине дома Исусика, в окошках к хмельнику, чуть брезжил немой, безжизненный свет. В бывшей спальне Василия Таранова перед образом в серебряном окладе теплился огонек лампадки. На столе в полумраке стоял самовар, хозяин и поп-постоялец чаевничали.
- Еще стакашик, батюшка! - угощал Исусик. - Настоящий чаек-то, скворцовский, и с сахаром. Сберег на случай.
- Нет, не могу, Федор Елизарович, спасибо. - Поп откинулся на спинку стула, отрыгнул.
- А я никак не напьюсь, господи Исусе! Умаялся за день-то деньской на пашне, горит все в нутре. – Хозяин налил полное блюдце и, громко фыркая, опорожнил его в три глотка. Снова придвинул пустой стакан, полотенцем отер потную шею и лысину.- Ох, не в мои годы и не с моим здоровьем бороздой-то за плугом гулять! Да лет тридцать и не брался за него, было кому и без меня. Заставили, провались она в преисподнюю, такая власть!
- Я хуже этого в городе насмотрелся,- вздохнул отец Аггей. – Ты, Федор Елизарыч, хоть знаешь мужичью работу, а вот как людей почтенных, благородных, которые стояли у большого государственного дела, заставили взяться за кирку да лопату и поставили укрепления да окопы рыть, а? Посмотришь – сердце содрогается. А женщин из благородных фамилий? Они иголку едва ли держали в руках, а им лом сунули: на, долби мерзлую землю!- Поп понизил голос до шепота – и доверительно:- Против кого эти укрепления? Да против тех, кто за настоящую власть стоит, спасение им несет!.. Рыл и я, едва ноги унес из этого дьявольского вертепа. Не жизнь, а какой-то бред!..
- Хуже бреда, батюшка. После бреда-то хоть очухаешься, глянешь – все на своем месте. А тут что ни день – новая беда. Земли лишили, сына ухлопали, мельницу отняли, хлеб – под метлу... Да когда же конец-то всему этому, господи Исусе, переставление света, что ли?!
Исусик подался к отцу Аггею, зашептал:
- Я слыхал, у отца Якова книга была об этом, Апокал`ипсис называется...
- Апокалипсис, - поправил поп.
- Правда, что в ём обо всем этом предсказано?
- Правда, Федор Елизарович. Это – вещее откровение евангелиста Иоанна Богослова. Неужели оно есть у бывшего батюшки? - живо заинтересовался отец Аггей.
- Eсть, есть! Вы бы попросили эту книгу у попадьи, а? Узнать бы, что дальше-то будет? Когда конец всему этому?
- Можно в удобный момент, - согласился поп. Он сам был рад такой находке.
В окно кто-то тихонько ударил пальцем. Исусик вздрогнул, вскочил, просеменил по комнате, осторожно открыл створку, высунулся на волю.
Снизу кто-то зашептал.
- Сейчас, - чуть слышно отозвался Исусик и поспешил к двери.
Отцом Аггеем овладело беспокойство. Он налил стакан чаю, придвинул – для виду – к себе.
В соседней комнате послышались осторожные шаги, тихонько приоткрылась дверь, вошли двое. В полумраке отец Аггей не без труда узнал вошедших. Это были бобылевский богач Дуплов и поплавковский поставщик Рябинин. Поп, славя в пасху Христа, успел познакомиться.
Хозяин пригласил гостей к столу, предупредил:
- Только тихонько, не шебуршите: у меня половина дома в чужих руках. Там одна стерва из детского дома все подмечает, прислушивается под окнами. Сейчас-то в народный дом упорола, да ведь неровен час...
Рябинин успокоил:
- Знаем, Елизарыч, пуганы.
Гости сели за стол. Хозяин налил им чаю.
- Не так бы надо дорогих гостеньков попотчевать, да только... – Исусик развел руками.
- А хорошо бы по ланпадочке, Федор Елизарыч! - оживился Дуплов.
- Нет, нельзя, Андрей Степаныч! У тебя во хмелю – рот-то широк, а время узкое, тесное.
- Самое время, - язвительно усмехнулся Рябинин, поправив темные очки.- «Праздник трудящихся всего мира»! А ты сегодня потрудился, сказывали.
- Ни дна, ни покрышки такому празднику!
- Зачем так страшно?
- Я после той пашни до сих пор не очухаюсь. Болит все, скажи, кости переломаны.
- Да, тебе не то что пахать, себя носить нелегко, - посочувствовал Рябинин.- К наделу-то не мечтаешь прихватить загон-другой со стороны?
- Полно смеяться, Григорий Николаич,- обиделся Исусик.
- Ни на столько вот, Федор Елизарыч, - показал Рябинин кончик пальца.- Сам прихватил у некоторых. Семян-то не у всякого густо, хоть и помогал Совет. А у другого лошаденки нет, взял исполу.
- Неуж?
- Что смотришь, как не узнаешь? Взял. Парни подрастают, вспашут. А хлебец теперь – все. Вон и Андрей Степаныч не сплошал.
- Да ну тебя?
Дуплов подтвердил:
- Верно, взял. Надо как-то изворачиваться, Елизарыч.
- Дак опять выгребут все под метлу!
- Не выгребут, ежели с умом. Научены! А руки опускать рано.
- Не опустил бы. Приложить их не к чему, не жизнь – каторга. Только погляжу на вас – и дивно мне: чего-то оба веселы сегодня.
- То и веселы, что эта каторга скоро кончится!
- Отколь ты знаешь?
- Слухом земля полнится. Да и сама власть открыто признается. Вот сегодня на праздничке-то советском комиссар прямо и сказал: в городах-де голод берет за глотку товарищей рабочих. Опасаются, что скорой войной против новой власти пахнет.
- Нну-у?! Где ты слышал того комиссара? Врешь, поди?
- Только что из их народного дома, - признался Рябинин. - Пробрался потихоньку да в сенях и постоял. В теми-то не видно. Иностранные, говорит, державы до зубов против Советов вооружены. А у них, у товарищей-то, заводы и фабрики стоят. С голыми, брат, руками немного навоюешь.
- Неуж так и сказал?
- Верно, так, - подтвердил Дуплов.
- И ты был в том народном?
- Нет, я около ево, в парке к дереву приник. Окна были открыты, все хорошо слышно.
- Господи Исусе! - перекрестился хозяин. - Дай бог! Дай бог! Поскорей бы только! Когда сила за ими, чего мешкают?!
- Да они, видать, и не мешкают. Комиссар-то брехлив, проболтался,- коротка-де мирная передышка.- Рябинин отхлебнул чаю, поставил стакан на блюдце. Не до того было, хотелось в своем кругу излить злобу. - «Дик-та-ту-ра» - процедил он сквозь зубы.- Это меня безногий урод из Совета пристращал, когда я сказал, что нельзя выгребать насильно зерно из сусеков, честной народ грабить... «Дик-та-тура»! Подожди, не сегодня-завтра будет тебе и всем советчикам она самая!
- Ну, Григорий Николаевич, спасибо, обнадежил ты меня! А я уж грехом думал – всё, переставление света, смерть...
- Крепись, Федор Елизарыч, скоро воскреснешь, недаром тебя Исусом-то прозвали. Поживем еще! Начнись завируха – даже советчики вспомнят про нас, умельцев своего дела.
- Бог милостив! - порадовался и отец Аггей, до того молчавший в стороне.
26
В день отъезда Илья Ильич пробудился с рассветом. Солнце еще не взошло, над рекой слоился туман, и поэтому в избе было полусумрачно. Евдокия Егоровна похрапывала на печи, Вовка и Витюшка посапывали на составленных у окна скамейках.
Чтобы не разбудить кого, Илья Ильич не стал греметь умывальником, взял ковш, полотенце, ведро и вышел на улицу. Достал холодной воды из колодца, но умываться начал не сразу: после напряженной работы на пашне болели руки и ноги. И, чтобы снять эту вялую усталость, сделал несколько приседаний, подвигал руками и только тогда снял рубашку, ополоснулся по пояс, умыл лицо.
В избе бесшумно приставил к постели мальчиков табуретку, присел, глядя в лица сыновей. Оба успели загореть, и этот ранний загар, еще не окрепший, особенно резко подчеркивал детское нежное тело, что виднелось в расстегнутых воротах рубашонок.
«А вдруг видишь их в последний раз? Ведь вот-вот перемирие оборвется. Жизнь опять бросит тебя в самый круговорот событий. Пройдешь сквозь огонь, вернешься живым или нет? Эх, лучше не думать об этом! Вон у Маши и в мыслях не было...»
В памяти ожила последняя встреча с женой. Это было всего за три дня до ее гибели и до февральского переворота. Оба предчувствовали близость решающих перемен, были возбуждены в ожидании их и верили тогда,что эти перемены положат-таки конец проклятой войне, изнуряющему голоду. Вовка, уже кое-что понимавший в жизни, рослый, худой-худой, припал ребристым телом к отцу, тоже полный светлых надежд. А Витюшка, бледносиний, озябший в холодной квартире, припал к матери, греясь ее теплом. Провожая, Маша обняла его, артиллериста, и сказала на прощание:
- Теперь, Илья, мы встретимся с тобой, когда все будет по-другому!
Он любил свою Машу. Она была милой женщиной, умелой работницей на заводе и, как ни было трудно при этом, расторопной хозяйкой в доме и заботливой, нежной матерью. Она была ему не только женой - другом, не отговаривала его от опасной борьбы, сама помогала по мере сил.
«Неужели только одно светлое воспоминание о Маше и осталось?- думал Илья Ильич, глядя на сыновей.- Нет, нет! Склад губ у Витюшки - её! Очертание подбородка, цвет волос у Вовки - её!.. А помнят ли, вернее, вспоминают ли ребятишки свою маму? Или... Или принятые в чужой семье и согретые лаской, как родные... А может, и лучше, что притупилось, поблекло детское горе?.. Спасибо тебе, друг, Игнатий Иванович!» Что бы без твоей помощи было с мальчишками в голодном и холодном городе? Страшно подумать!- Илья Ильич зябко дрогнул, взглянул на фотографию в рамке, с которой смотрел на него Игнатий. В солдатской шинели и шапке, заломленной чуть набок, стоял он с браво поднятой головой, как обычно снимали тогда солдат, но во всем его облике как раз не было этой лихости, бравости, а были внимательность, сдержанность, воля и ум. А губы, казалось, вот-вот улыбнутся тепло и участливо.
Сколько вместе было испытано, пережито!.. «Спасибо, друг!»
Алмазов перевел взгляд на фотографию будущей медицинской сестры. «И вам спасибо, дорогая Анна Ефимовна, что так по-матерински пригрели ребятишек».
Он открыл чемодан, достал два листа бумаги, химический карандаш, сел за стол и задумался. Хотелось назвать ее дорогой – и не мог. Назвать уважаемой – холодно и казенно. Лучше уж просто по имени-отчеству. А о том, как рад, навестив ее семью, поймет сама,- она женщина умная.
Так и начал письмо.
...Пробудилась Евдокия Егоровна, слезла с печи.
- Аль письмецо кому пишешь, Илья Ильич?
- Отчитываюсь перед вашей Анной Ефимовной, что мы с вами успели сделать за эти дни.
- Вот хорошо придумал, сердешной! Ты это лучше моего сумеешь. Поклон ей от меня отпиши.
Старая умылась, взяла подойницу и вышла. А он, закончив письмо, подписался: «Всегда уважающий вас Илья Алмазов».
27
После сева на полях делать нечего, весь народ дома. Бабы с девками, посадив картошку в огородах, снова уселись за кросна. Мужики – кто чинил избу, кто хлев, кто ограду. Некоторые и новые срубы ставили. С утра до вечера не смолкал веселый перестук топоров.
У ребятишек были свои заботы. Утром провожали коров в поскотину, в мелком ельнике собирали северюгу*. Прибегали домой – матери заставляли прибираться в избе, цевки* скать, водиться с маленькими. В школу многим было некогда. Занятия шли не более, чем с десятком учеников, и то часа два, редко три.
Но у учителей было не меньше забот, чем зимой. Раньше принимали в школу только тех, кого приводили сами родители. Новая власть повернула дело по-иному. Председатель исполкома пригласил к себе заведующую школой Марью Петровну, передал ей списки будущих учеников, составленные Федориным, и обязал её вместе с другими учителями обойти все деревни. Надо было растолковать отцам и матерям, что они не имеют права держать детей дома, особенно девочек, и пусть заранее их готовят в школу, потому что теперь все должны уметь читать и писать.
Марья Петровна явилась в учительскую расстроенная, недовольная.
- Что с вами?- спросил Малинин.
-В деревни приказано нам идти, Андрей Александрович, набирать учеников в новые классы, уговаривать родителей, чтобы всех восьмилетков и девятилетков посылали в школу.
- Так что же тут плохого?
- Да где это видано, чтобы в школу зазывать?! Подождите, в августе сами попрут, и не будешь знать, куда посадить их. У нас в школе всего три учебных комнаты, и то четвертый класс вместе с первым учим. По сто человек набирать, что ли?
- Зачем по сто? Разве не найдем в селе помещения?
- Не свои ли нам квартиры под классы отдать, а самим на постой куда-то идти?- не меньше Марьи Ивановны встревожилась Зоя Михайловна.
- Почему ваши квартиры? Вон сколько комнат пустует в доме бывшего помещика.
- Так дом-то стар, развалится вот-вот.
-Ничего, подремонтируют мужики. Вон как четыре года назад, с приездом Веры Васильевны, подновили школу. И я не понимаю, Марья Петровна... вы расстраиваетесь из-за того, чему надо только радоваться. Впервые крестьянским детям дают дорогу к свету – темнота же непробудная!.. Вы не слыхали разве, что позавчера умерла молодая баба только потому, что ее повезли не в больницу, а к новоявленной святой Ольюшке? Да как вы можете так мыслить, учительница?!
- Потому и мыслю так, что учительница. Не к лицу учительнице таскаться по деревням да зазывать в школу, унижать свое достоинство.
- Это поповна кричит в вас, а не учительница!- вспылил Малинин.- Я завтра же пойду! В каждый дом пойду! Мне самому мальчишкой приходилось за пять верст бегать в школу...- Малинин передохнул, поостыл, извинился: Простите, Марья Петровна, что нагрубил. Но поймите: пойдете в крестьянские семьи – это не унизит вас. Люди будут только уважать учительницу. Просвещать народ – это не только спеть песенку на сцене или сыграть какую-нибудь роль... В общем, давайте-ка распределим деревни.
Андрей Александрович взял себе самые дальние: Раменье, Киреево, Забегалиху и хутора.
Утром по полевому проселку Малинин отправился в путь.
В безоблачной синеве висели невидимые жаворонки. За полями начинало оживать, нежно зеленея, чернолесье. По краям дороги зажелтели первые одуванчики, развернул свои ладошки подорожник.
Он шагал, не торопясь, глубоко дыша пьянящим весенним воздухом. В лицо веяло легким весенним теплом. Малинин и не заметил, как дорогу ему пересек Спиридон Нечаев.
- Что, любуешься, учитель?
- Любуюсь. Душа радуется в такой день!
- А ты глянь-ка на яровину-то. Дружно взялась ноне! Учередили!
Вблизи сквозь ровную щетину всходов еще просматривалась темная пашня, а, вдаль, до самого леса, поле заметно позеленело.
- Не говори, Андрей Александрович. Ноне весна – из всех весен весна... А ты куда изладился?
- В деревни, уговаривать народ, чтобы детишек учили.
- Дело! У меня, знаешь, с бабой тоже спор был. Я говорю: Дуньку в школу осенью пора. А она: «Кака там школа, прясть надо!..» Только я послал ее к лешему со всей ее пряжей, сказал, пусть девчонка склады раньше уразумеет, а потом и прядет... Дичь-матушка! Коих и под зад коленком понудить надобно, потом спасибо скажут. Добро, Андрей Александрович, иди просвещай!..
- А ты куда? - спросил мужика Малинин.
- Да вот в лес, тычья порубить на тын, - ответил, подумав, Спиридон.
Сзади, за опояской, у мужика торчал топор. Но, направляясь в лес, пахарь делал уж очень большой круг. Малинин, пожелав ему успеха, зашагал было дальше, но вскоре столкнулся с Филиппом Быковым. И этот был с топором.
Андрей Александрович поздоровался с горюшанином, спросил, улыбаясь в ус:
- Что,тычья на тын нарубить решил?
Мужик удивился:
- А ведь впрямь тычья. Откудова ты знаешь?
- Видно по лицу.
- Ох, и пронзительный ты, учитель!
- Как всходы?
- Любуюсь вот. Это моя полоса-то. Эвон, нали до той тычки! - Филипп показал вперед. - Всходы дай бог! Теперь бы дожжичка еще...
- Послезавтра будет,- пошутил Малинин.
- Ну, али предчувствуешь?
- Нет, я не Олья-пророчица, - уже серьезно ответил учитель. - Барометр показывает к дождю. Может, и не послезавтра, а осадки скоро будут.
- Вот бы ко времю! Ну, спасибо, Андрей Александрович, за добрую весточку. Бывай здоров.- Филипп приподнял картузишко и побрел не к лесу, а к другой тычке на полосе.
Малинин шел, размышляя, откуда у мужиков эта стыдливость, когда они отправляются в поле посмотреть на всходы или на то, как хлеба набирают перо, тянутся в дудку, колосятся, зреют? Ведь обязательно придумают какое-нибудь дело, обманывая друг друга, и сами знают, что это обман. Его отец, по кличке Саша Горло, тоже так поступал. А почему? Ведь это хорошее, необходимое дело! Может, потому что издревле укоренилось в крестьянских семьях сознание: глава дома – пример для всех членов семьи, а потому не должен сидеть сложа руки, не болтаться где-то просто так, чтобы, не дай бог, и другие в доме делали так же.
«А ведь и я, черт возьми, не решился сходить в свое поле просто так. Вот и выбрал вчера самые дальние деревни, чтобы посмотреть, каковы у людей всходы, а на обратном пути полюбоваться на свои, сравнить».
Уж как выйду я в лес, погуляю,
Уж как белую березу заломаю, -
запел Андрей Александрович первую пришедшую на ум песню.
Павел Дымов еще издали заслышал его, опустил вожжи. Лошадь перешла на шаг, Павел откинулся на спинку тарантаса.
- Откуда это вы, Павел Матвеевич?
- Да вот гонял в верховье Истомы, в Николаевский приход. Дело там было.
- И, верно, неотложное?
- Да как вам сказать...
Малинин захохотал.
- Павел Матвеевич, и говорить не надо! Проверить, все ли посеялись да посмотреть, каковы всходы на полях у людей – вот ваше главное дело.
Засмеялся и Дымов.
- А ведь и верно. Со вчерашнего дня всю волость из края в край изъездил. Везде хороши и всходы и озимые, а главное – народ ожил!
28
Перед закатом похолодало, как нередко бывает в мае на севере. Опасаясь ночью инея, Анна Алексеевна вышла в огород опустить рамы парника да и залюбовалась на огурцы, которые начали тянуться в плети.
К троице поспеют свеженькие!
Шедший мимо отец Аггей остановился возле тына, пораздвинул тычины вверху.
- Здравствуйте, Анна Алексеевна!
Сосновская молча поклонилась и принялась опускать рамы. Поп терпеливо ждал, потом мягко обратился к ней.
- Мне бы, матушка...простите, Анна Алексеевна, спросить вас надо.
Она подошла.
- Извините за беспокойство, но мне говорили верующие, что библиотеке вашего супруга есть Апокалипсис, - заторопился поп, - верно это или нет?
- Кажется, есть.
- Сделайте такую божескую услугу, дайте, пожалуйста, почитать!
Отец Агей надеялся, что его пригласят в дом. А там будет случай принести книгу. Но Анна Алексеевна проговорила:
- Хорошо, сейчас посмотрю, - и ушла.
«Ну и ну! Ни на шаг к себе не подпускает... А хороша! Жаль!»
Вскоре она вынесла книгу.
- Вот спасибо вам, Анна Алексеевна! - обрадовался поп. - Я ведь один-одинешенек. Почитать бы порой – нечего. Вы не беспокойтесь, я сам принесу.
- Держите сколько вам нужно. А потребуется – пошлю работницу или сына. - Сосновская сухо поклонилась и ушла.
Не успела Анна Алексеевна помыть руки – в дверь постучали.
- Кто? - с тревогой спросила она.
- Это мы, - послышался голос Малинина.
- Подождите немного, приведу себя в порядок. Я из огорода.
Она торопливо сменила кофточку, посмотрелась в зеркало и разрешила:
- Войдите!
Малинин вошел не один, вместе с Павлом Дымовым. Неожиданное появление председателя волисполкома озадачило хозяйку.
- Проходите в столовую, Андрей Александрович, Павел Матвеевич! - спохватилась она.- Устинья, поставь самовар.
- Мы к вам, Анна Алексеевна, по делу, - сказал Дымов таким тоном, что хозяйка сразу успокоилась.
- Все равно и по делу не в кухне же у порога говорить.
Гости прошли, сели. Павел засмотрелся на картину со сплавщиками. Мужик у греби напомнил ему отца.
- Хорошо нарисовано! Мастер был у вас отец, Анна Алексеевна. Как живые люди-то на плоту!
Она не нашлась, как ответить. Поставила пепельницу на стол, сказала:
- Курите, пожалуйста, не стесняйтесь.
- Да, закурить, пожалуй, неплохо.
Малинин достал кисет, свернул козью ножку и передал табак Дымову. Павел сделал «флотскую». Анна Алексеевна принесла в старой ложке уголек из загнеты. Председатель прикурил, затянулся.
- По важному делу мы к вам, Анна Алексеевна. Учли ребятишек, которых с осени учить надо. Три первых класса набирается, а заниматься с ними некому. Может, вы согласитесь взять один класс?
Это было так неожиданно, что хозяйка совсем растерялась.
- Что вы, Павел Матвеевич! После того, что произошло с моим мужем...
- Мы не мужа вашего просим, а вас. Я-то знаю, какая вы хорошая учительница, ласковая к ребятишкам. Вспомните-ка!..
Она помнила, как заигрался однажды Паша, ее ученик, шедши в школу и зазнобил себе руки. В классе, в тепле, они заныли, он заревел. Тогда она выбежала во двор в одной кофточке, принесла снегу и начала оттирать ему пальцы.
- Помню, Паша... простите, Павел Матвеевич. И, конечно, если вы доверяете...
- Вот и спасибо! - Дымов вскочил и пожал ей руку.
Но это было еще не все. Под новые классы нужно помещение. Под один из них определили квартиру Веры Васильевны, но надо еще для двух. Думали – барский дом, но опасно, стар, как бы не задавило там ребятишек. Вот и пришли просить, не пустит ли она наверх учительниц, а их бы квартиры – под школу...
- Ой, нет, Павел Матвеевич,- возразила Сосновская. - Кухня-то у меня одна. Три хозяйки в ней – это уже нехорошо. Пусть лучше классы у меня будут.
- Так шум, крик надоест.
- Ну какой там шум! Это только в часы занятий.
Устинья поставила самовар на стол.
- Ну зачем это, Анна Алексеевна? - Дымов поднялся.
- Нет, уж как хотите, дорогие гости, а садитесь. - Хозяйка торопливо выставила посуду.- Обидите. Сладким чайком угощу, мне медку мать Анны принесла...
Анна Алексеевна, наливая стакан, призналась с облегчением, точно очищая душу:
- А ведь я думала, что вся моя жизнь теперь пойдет прахом.
- Что вы, дорогая!.. - изумился Малинин. Она у нас с вами только начинается!
29
Павел Дымов сдержал свое слово: исполком отдал купеческую кухню для жилья сторожу.
Жизнь Лаврентия Марковича резко изменилась. Ведь купеческая кухня – не церковная сторожка, в той, как ни соблюдал Лаврентий чистоту, всегда было, как в проходном дворе. В воскресенье, в межчереды, в перерыв после утрени до обедни, набьется, бывало, мужиков, накурят, нахаркают на пол, до вечера потом скребешь да моешь. Ну, грязь уберешь, а кислый дым самосадки и за неделю не проветришь, так и дышишь тяжелым воздухом. Даже приварок от него казался казался прогорклым.
А в новой квартире чисто. Крашеный пол подтереть полбеды. Помимо самой кухни – небольшая комнатка для работницы. Старик приспособил ее под свою шорную, а в кухне, отгороженной от печи, разместился сам с Мишуткой.
После сева заглянули к новоселу Павел Дымов с Захаром Красильниковым.
- Добро! – похвалил председатель. - Чисто, вольно живешь, Лаврентий Маркович. Только пустовато у тебя что-то.- Посмотрел на прикрытую дерюжкой постель, на зеленый сундучок под постелью, покачал головой. - И бедно, ой, как бедно!
Лаврентий виновато сгорбился.
- Неоткуда богатству-то быть, Павел Матвеевич. Вот только хороший стол и достался после купца.
Павел повернулся к Красильникову:
- Ты, Захар, ведаешь у нас всем отобранным добром. Пока все его не промотали, отбери-ка, что надо человеку для жизни.
...Красильников пригласил Федора Петровича Демократова. Отобрали вместе для старика две железные кровати, по матрацу на каждую, стеганые одеяла, подушки, по две пары постельного белья. Дали стульев, шкафчик для посуды, комод для белья. И квартира сразу преобразилась.
- Не лишку ли все это? - встревожился старик. - Я ведь не барин, а человек трудящий.
-Так мы для трудового человека все и делали. Знаешь, как в нашем гимне поется: «Кто был ничем, тот станет всем!» - подмигнул, похлопал старика по плечу:
- Владей, не оглядывайся.
Жизнь Лаврентия Марковича изменилась не только в этом. Была теперь своя полоса яровины, да и из отобранных озимых дали на двух едоков. В бывшем купеческом огороде посадили они с Мишуткой свою картошку, лук да морковь. Немного, но все же свое.
- Ну, теперь, парень, зажили мы с тобой, верно, по-людски! - радовался дед.- У нас теперь не только в рот, а и в год. Да-а... Учить бы тебя надо дальше, только где там! Далеко такие школы, да и в хозяйстве ты нужен. Ну, посмотрим, повременим...
Успех бодрит человека, придает ему силы и здоровья. Под свои семьдесят лет Лаврентий как-то поокреп, выпрямился. Он не изнурял себя, как раньше, шорной работой. После сева стало оставаться времени и для отдыха, и сделался он самым исправным посетителем читальни.
Темнело поздно, не за горами были белые ночи. Да еще старику повезло: в одном из ящиков комода нашел очки. Примерил – как раз по глазам.
Читальня была открыта с четырех до десяти вечера. Управившись со своими делами и отдохнув после обеда, Лаврентий как раз поспевал к началу, садился за стол у окна и прочитывал сначала газету, потом выходил в сени покурить, а возвратясь, спрашивал:
- Дай-ка, Таня, мне опять того Гоголя.
- Завлекся?
Таня, успевшая прочитать «Вечера на хуторе близ Диканьки» и почти весь «Миргород», призналась старику, что она сама «завлеклась».
- Ты поверишь, Лаврентий Маркович, то смеешься до слез над его рассказами, а то сделается так страшно, что по спине мурашки, и дух занимается в груди. Вот я закончу эту книжку, прочитай-ка про Вия, как покойница из гроба подымалась да ходила по церкви, ловила читавшего по ней Хому.
- Ой, Таня, я столько бывши в сторожах-то церковных, насмотрелся на этих покойников,- покачал головой Лаврентий, принимая новую книгу. И ни один не поднялся. Отжил свое человек – крышка. Это только в сказках мертвецы оживают.
- То я знаю. А все же страшно. - Таня понизила голос. - Мне после того даже приснилось такое тяжелое, словами-то и не передать.
- Ну, во сне всякое может привидеться, нарочно не придумаешь, - посмеялся Лаврентий и пошел на свое место к окну. Открыл книгу – и удивился: называлась она «Мертвые души».
«Опять про покойников да про чертей, наверно,- поморщился старик. Он вдосталь начитался у попа разных житий, в которых праведники, спасая свою душу, боролись с нечистой силой, и ему надоело все это.- Про жизнь бы, как в «Ревизоре» или в «Женитьбе»,- помечтал, хотел возвратить книгу и взять другую. Но, подумав, перелистнул заглавный листок, прочитал первую страницу. - Э, нет, тут ни на житие, ни на сказку не похоже. - Представив себе двух мужиков, рассуждающих о колесе брички, ухмыльнулся. - Вот ротозеи!» - И увлекся книгой.
Прочитав две главы, оторвался и засмотрелся на бывший барский двор, невольно сравнивая запустелое имение Манилова с имением покойного Березовского. «Ох, тоже ленив был и ничего-то не понимал в хозяйстве. То к соседям-помещикам ездил в гости, то у себя задавал балы, пока не промотался. А вот читать любил покойный. У него не два года была раскрыта книжка на четырнадцатой странице. Он прямо-таки глотал их, книжки-то. Летом, как посмотришь, сидит с утра до обеда в беседке или на балконе. Пообедает, отдохнет – и снова до вечера с книгой».
- О чем задумался, Маркович? - спросила Таня.
- А вот иди сюда, глянь.
Она подошла. Лаврентий откинул корку книги и показал на штамп «Библиотека Д.И.Березовского».
- Сколько лет жил на одном подворье с этой книгой и не знал, что такая есть. Вот впервые в руках держу. Не давал барин правдивых-то книг. То ли боялся, что невежа-конюх узнает, кто такие господа, то ли брезговал, что листки будут захватаны. А ведь я бы мог её да и другие книги прочитать. Верно, светлее голова-то была бы.
- Так ты сейчас наверстывай, Лаврентий Маркович!
- Что толку-то, Таня, жизнь-то прожита...
30
Другим каждодневным посетителем читальни стал Захар Красильников. Приходил он позднее Лаврентия, принаряженный, садился где-нибудь в уголке, в тени, и склонялся над книгой. Но не чтение занимало его, больше молча сидел и думал. В работе Захар был расторопен, а тут сразу как-то немел, замыкался весь.
Лаврентий однажды подметил: смотрит парень на молодую библиотекаршу из-под курчавого чуба, глаз оторвать не может.
В тот вечер в читальне, кроме их троих, не было никого. Лаврентий поднялся, подошел к Тане:
- Запиши мне эту книжку, я дома ее почитаю. - И ушел, чтобы не мешать молодым.
Впервые Таня пала Захару на сердце на спектакле, а до войны нравилась ему девка из Поплавка. Гулял с нею каждое воскресенье до троицы и в троицу. Во время зимнего мясоеда думал посвататься, но намерение это поломала война. Пока он был в армии и в плену, девку выдали за другого. Да и сама она не перечила: чего ждать пропавшего без вести? А потом жизнь так круто повернула, что о девках некогда было и подумать. И вот...
Хоть рассудок и нашептывал: «Так она же разженя!», но ретивое не хотело и слышать. «Разженя, а лучше всякой девки!»
С думами о ней засыпал и пробуждался парень. На первомайском празднике Таня пошла танцевать в паре с Малининым. Как жалел он, хороший гармонист, что сам не умеет танцевать! А Таня совсем не замечала его, шутила с партнером, смеялась и хоть бы раз взглянула на гармониста! Словно его и не было...
Но Захар верил, что дрогнет, замрет сердце от счастья и у Тани в с свой час. Он с нетерпением ждал случая встретиться с ней наедине.
Ускорил случай Лаврентий. Захар и обрадовался и оробел, оставшись с глазу на глаз с Таней. Долго сидел над книгой, будто задумавшись, и не решался начать. Таня, не знавшая, что происходит с ним, засмеялась:
- Ты чего, Захар, сидишь, как тронутый?
- Ей богу, Тань, тронутый я и есть. Понимаешь?..
Запнулся и покраснел от смущения. Потом подошел к столу, взял ее за руку.
Таня перепугалась, отняла свою руку, прижала ее к груди.
- Ой, нет, Захар, ты так на меня не гляди! Иди-ка ты домой, парень.
- Танюш, милая, я по-хорошему!
- Нет-нет, иди скореечка... Что люди могут подумать!
Захар ушел. Но в эту ночь не сомкнул он глаз, переживая тяжело, мучительно, почему она испугалась.
Таня тоже не спала до утра, все думала. Немолодой, но хороший, сердечный парень. Не погнушался ею, разженей... Это тронуло ее до трепета. И в то же время было страшно это чувство. Книги открывали ей новый мир, неведомый, чудесный. Андрей Александрович подсказывал светлую дорогу в будущем, убеждал, что надо учиться, говорил, что раньше были такие школы, где на артистов учились, что при советской власти скоро они появятся, только надо немного подождать. А сердце кричало: «Какая там сцена! Такой парень пошел тебе навстречу! Да ты за счастье свое обеими руками держись!»
Захар целую неделю не появлялся в читальне. Работал с Совете, дома, чтобы не думать о Тане, забыться. А не думать не мог. Почему оттолкнула? Не люб? Так прямо бы и сказала.
Парень потерял аппетит, ночи спал плохо. Не вынес, как-то под вечер зашел в читальню.
- Тань, зачем ты меня мучишь? Разве ты не видишь, что я места себе не нахожу?
- Вижу, все вижу, Захар, только ты пойми меня. Я уж ожглась по глупости раз...
- Ты что с Васькой Тарановым меня поравниваешь?
- Нет, не поравниваю. Этого и в думах моих не было. А сказала это к тому, что после всего самой хочется осмотреться, не только сердцем, но и разумом решить, какая моя дорога...
- Да что решать-то, Танюш, милая? Неуж оттолкнешь, Тань?..
- Не знаю, Захар, ничего не знаю. Ничего не решила еще. Только прошу, не засиживайся в читальне, когда я одна, не срами перед людьми ни себя, ни меня.
Красильников, как оглушенный, ушел из народного дома. Податься домой не было сил. Спустился к Вилюге, сел в лодку и поплыл против течения, налегая на лопастные. Куда? Зачем? Сам не знал.
31
Филипп Быков и Спиридон Нечаев возвращались с лугов,- ставили в проточине нороти на карасей и налимов и были мокры по пояс. Поднявшись от перевоза в гору, остановились на площади около церкви.
- Закурить бы, Спиря.
- Не худо бы, да где?
Верно, артельная лавка, помещавшаяся теперь в бывшем векшинском магазине, была закрыта. И ни один мужик не ожидал у дверей. Не у кого было одолжиться.
- Давай-ка нагрянем к Лаврентию! - предложил Быков. - Он старик запасливый, удружит по цигарке самосадки али одну на двоих даст.
Но Лаврентия дома не оказалось. Мужики потоптались чавкающими лаптями у крыльца, повздыхали и решили было идти домой. К счастью, подбежал Мишутка.
- Дедушка-то наверху, в читальне.
- Ну-у?! – обрадовался Филипп, посмотрел на свои ноги, покачал головой.- Да-а... в таких мокрущих туда вроде бы и неловко.
- Идите, идите! - ободрил мужиков Лаврентиев внук. - Мы примоем с дедушкой.
- Нет, парень, - не согласился Быков. - Уж лучше здесь их скинуть, на воле. Зачем грязищу в дом тащить?- Сел на приступок и начал развязывать оборы.
Спиридон помялся и тоже решил разуться.
В читальню оба бородача вошли бочком, на цыпочках, стали манить Лаврентия к выходу. А тот не замечал, склонившись над газетой.
Таня подняла голову от книги – прыснула: так бородатые рыболовы были смешны босые в облипшей грязной портянине. Мужики было назад, но библиотекарша подскочила к ним.
- Да вы проходите, дядя Филипп, дядя Спиридон! - и потащила их к столу.- Садитесь.
- Полно-ка, Танюш, мы оба такие лешие, из болотины идем, в иле все. Нам бы только Марковича.
- Хорошо, что заглянули. Я вам газету свежую почитаю: надо знать, что делается на белом свете.
- Что, рыбаки, сами попали на уду? - посмеялся Лаврентий.
- Подсекла, - осклабились мужики, оба чувствуя себя неловко в чистой комнате.
Но скоро этой неловкости и виноватой стыдливости как не бывало. Таня читала о голоде в городах, о недостатке топлива не фабриках и заводах. А кто имеет хлеб в урожайных краях, прячет, да продает тайно по бешеной цене, на самогонку переводит. Как дожить до нового урожая, как не уморить людей с голоду. Вот о чем газета била тревогу.
- Да-а... - подпер Филипп седеющую бороду и задумался о своем: «Как и нам, которые бедные, дотянуть до новины? Землицы дали, слава богу, семенами поддержали, сколь могли. Но и свое зерно под метлу выгребли, чтобы не гулял и загон пашни. А вот как дотянуть до Ильина дня, когда их, едоков-то, пять ртов?.. Да-а...»
Спиридон с ввалившимися щеками на болезненно сером лице слушал Таню и морщился: одно упоминание о хлебе вызывало мучительную изжогу.
- Эх, проклятущая болесть! - клял в душе самыми черными словами свою язву мужик.- А когда не быть ей с такой вешней пищей? На завтрак – картошка, на обед – квас с толченым луком и ужин – та же перемена. Молочишко-то от одной коровенки малым бережешь. На хлебушко, чтобы не сдохнуть, стену* крашенины отдали. Теперь сам в отрепьях ходи, как нищий. Мучка опять на исходе. Эх,- помечтал,- хоть бы за ночь рыбки забрело в нороти. А то ведь и жрать нечего».
Так наполовину слушали, наполовину думали о своем мужики, соглашаясь с газетой. Верно, сделано много. Но надо сделать в десятки раз больше того, чтобы выйти из беды, чтобы народ не голодал ни в деревнях, ни в городах.
- О чем задумались, горюшане? - спросил Лаврентий, сам внимательно слушающий Таню.
- Задумаешься.
- Да, есть над чем умом раскинуть. Пойдемте-ка в сени, перекурим такое дело, - сам пригласил мужиков Сукманов.
У окна все свернули по цигарке. Голодные рыболовы хватили раза по три едкого вонючего дыма до слез, оживились.
- Трудно, беда как трудно дотянуть до первого снопа! - пожаловался Нечаев, почесав одну босую ногу другой: комары так и липли на мокрое.
- Да уж как ни то. Только бы война опять не отрыгнулась,- выдохнул с дымищем Быков.
- Война – совсем беда! - согласился Спиридон и признался: - Это мы к тебе, Маркович, закурить закатились. Свой-то табачок подмочили по неосторожности. Да, закурить... а попали на просвещенье.
- Спасибо Татьяне – не погнушалась, а то слышим обо всем из пятого в десятое. Порой не очень и веришь людям: врут-де, стращают.
- Самим пора привыкать к газете.
- Где там, Лаврентий, темные мы.
- Меня тоже никто грамоте не учил, да и школы-то тогда в селе не было. Захотел – сам дошел. Невелика премудрость. И вы давно бы одолели, если с желанием.- Лаврентий вывернул из кисета старую газету для цигарок, достал из кармана огрызок карандаша, облокотился рядом с Филиппом на подоконник и написал на чистом поле «Б». - Я примечал, ты прясла своего огорода такой буквой метишь. А что бы она значила? - спросил мужика.
- Этот-то знак знаем: «Бы», - похвастал Филипп. - Игнатий Наумов покойный научил. Твое-де фамилье с его начинается.
- Не «Бы», «Б», - поправил седой учитель. - А «Ы» так обозначается. «Б» да «Ы», вот тогда «БЫ» получится. Уразумел?
- Вроде дошло.
- А это «К». Похоже, как бы ты руку и ногу вперед выкинул. «О» совсем легко запомнить: рот кружком делается, когда тянешь его. Ну, и еще одну букву на первый урок: «В». С нее многие слова начинаются: в-весь, в-волк, в-воля, в-вилы, в-волокуши... Запомнил?
- Вроде бы и так.
- Филипп с помощью Лаврентия повторил три новых буквы.
- Теперь скажи их все вместе: «К-О-В».
- «Ков», - первым сообразил Спиридон.
- Ну какой там «ков»! Такого и слова-то нет!
Лаврентий улыбнулся в ус:
- Верно, нет. А до этого-то забыл, что составил?
Филипп и в самом деле забыл. Лаврентий показал ему на бумажке - ожило в памяти.
- Теперь давай вместа скажем: «БЫ»-«КОВ».
- Бы-ы...ко-о-ов, - повторил Филипп, потом пошептал, соображая, и улыбнулся, как школьник. - «Быков»!.. Так это моё фамильё и есть! Здорово! - Мужик схватил бумажку. - Я заберу ее у тебя, Маркович. Впервые на этом листке на шестом-то десятке спознал, кто я!
Спиридон с завистью посмотрел на «просвещенного» друга и тоже пожелал с п о з н а т ь по буквам, кто он.
Лаврентий охотно занялся и с ним.
За этим уроком и застал горюшан Малинин, стал неслышно сзади склонившихся над подоконником мужиков.
- Вот учу уму-разуму, - первым заметив Малинина, показал на своих учеников Лаврентий.- А то жизнь светает, а они в ночи живут.
- Правильно делаешь, Маркович!
- У обоих же мальчишки в школу бегают, Андрей Александрович. Давно бы пока перенять от них склады.
Повернувшись, горюшане поздоровались с Малининым.
- Эх, Маркович! Нужда да беда охомутала, на поводу ведет. До того ли?- пожаловался Быков.- Когда она завалится тебе на закрошки, так не о грамоте дума, а как нужду проклятую сбросить поскорей.
- С грамотой легче это сделать,- поддержал сторожа Малинин.
- Не говоря...
- И говорить тут нечего, Филипп Яковлевич. Очень хорошее дело начал с вами добрый человек. Ну, и я у вас не останусь в долгу.- Малинин легонько подтолкнул мужиков к выходу: - Зайдемте сейчас ко мне, обоим дам по букварю.
32
С лукошком в руке из Горюшек в другую деревню шла Лизавета Федулова. В своей она стыдилась собирать милостыню. Рядом семенил босыми ножонками пятилетний мальчик.
Меж деревнями им встретился верховой военный. Лошадь под ним была молодая, видная, только сильно припадала на одну переднюю ногу. Верховой, подъезжая, приложил козырьком руку ко лбу, вгляделся.
- Лизавета, здравствуй!
А Федулова и вблизи не узнала ездока, как ни морщилась, щурясь при ярком солнце. Военный засмеялся, спрыгнул на дорогу и, тоже припадая на одну ногу, подошел к бабе.
- Ах, Лиза-Лиза... А ведь я Каллистрат! Ну, здравствуй. - Смирнов схватил руку Федуловой, пожал ее и поцеловал бабу в щеку. - Первую тебя встретил из наших! Прости, что обнял, не подумай худого.
Серое, осунувшееся лицо Лизаветы зарумянилось на скулах.
- Ты прости меня, Каллистрат, не спознала, - опять заморгала баба. - Только и жена-то твоя, поди, не сразу спознает, уж очень ты переменился с лица. Похудел не приведи бог как! И бороду сбрил, одни усищи.
- Васена-то моя как? Ребятишки?
- Ничего, слава богу, посеялись хорошо.
- А батько?
- И старик твой воспрял. Васена-то о великом посте возила его в Лесную к дохтуру, там вырезали ему грызь-то. Пахать еще остерегся, а сеял сам. Он мастер на то.
Такие вести о доме успокоили воина, он облегченно вздохнул.
- А ты все просишь?
- Побираюсь, как подопрет.
- Полосу-то свою аль не посеяла?
- Что ты, Христос с тобой! - испугалась Лизавета. - Всю как есть, и с приделом! И плугом вспахано, дали нам на троих – один. Семенами тоже помог Совет... Это я с ним,- показала она завязанное тряпицей лукошко, - в последние брожу, надо как-то не протянуть ног до новины. Их у меня, - обняла она мальчика, сам знаешь, трое...
- Да, тяжело тебе выбиваться из нужды. И с лица ты чего-то посерела.
- Сперва-то с тоски да с горя, а тут болесть присунулась. Вот здесь, под ложечкой, - прижала руку ниже грудей, - ссёт и ссёт. Иной раз так скрутит...
- Катар, видно, у тебя,- определил Каллистрат. - Пищу надо полегче, а время тяжелое. Мальчишку-то с собой зачем таскаешь?
- С ним жалостнее, лучше подают.
- Мам, пойдем скорей, я исть хочу! - захныкал мальчик.
Каллистрат развязал солдатскую котомку, достал кусок сахару.
- На-ко, парень, пососи.
Мальчик взял кусок, но не знал, что с ним делать.
- Господи! - прослезилась Лизавета. - Он и скусу-то сахара не знает... Ванюш, не бойсь, откуси – так сразу расчухаешь.
Мать взяла у него сахар, откусила немного и сунула сынишке в рот. Тот натянул было губы, готовый зареветь, но вдруг счастливо улыбнулся.
- То-то, дурачок! Скажи спасибо дяденьке.
- Спасибо вам за божецкую милость, дяденька-а, - пропел по-нищенски Ванюшка и поклонился.
Каллистрат поморщился:
- Эх, и сколько их, таких, голодает везде, Лизавета... Беда!
- А что с ногой-то у тебя, Каллистрат? - участливо спросила Федулова. - Ранило, поди?
- Это меня еще под Питером зимой покалечили. Долго лежал. Все хотели сберечь ногу, только вот хром остался,- сухожилье повреждено.
- И конька, видно, вместе с тобой стреножили?
- Нет, конька мне добрые люди дали, как из госпиталя вышел. «На, - сказали, - красноармеец, он тоже отвоевал свое, а в хозяйстве сгодится.»- Каллистрат обнял коня, потрепал по шее. Конь положил ему голову на плечо.
- Ласков.
- И умен! Видно, в хороших руках был, потому, знать, и пожалели ребята-красноармейцы на махан извести.
Садясь на коня, Каллистрат ободрил бабу:
- А ты, Лизавета, крепись, не падай душой, доживем и до светлых дней!
- Спасибо тебе за теплое слово!
Федулова долго провожала Каллистрата взглядом, пока тот не скрылся в овраге.
«Вот как стосковался по родине-то, сердешный, что, меня, нищую, обнял, как свою!»
33
В синике и в сарае все еще крепко спали. Тихонько, чтобы не разбудить жену, Спиридон вылез из-под полога, босой, на цыпочках вышел в сени, выпил с голоду ковш воды – все кишкам работа! – и так же осторожно вошел в избу, боясь, как бы не скрипнуть дверью, не потревожить кого.
В избе мужик вздохнул свободно, достал из скрытого места истрепанный букваришко, положил на стол.
Марфа косо смотрела на такое занятие, грозилась бросить книжку в печь, и перед ребятишками было совестно мести по букварю бородищей. А хотелось, ох, как хотелось грамоту одолеть! Доходили ведь и раньше люди самоуком, а он, что, хуже других?!
Мужик откинул корку книжки, дунул под один листок, под другой (пальцы-крюки не чувствовали бумаги), переложил листки со стороны в сторону и негромко начал напевать:
- Ша-а-ар... Шу-у...ра-а... У Шу-ры ... ша-а-ары...
Он так увлекся, водя по строчкам пальцем, что не слыхал, как дверь отворилась, и Марфа переступила порог. Зло глянув на читаря, баба решительно подступила к столу.
- «У Шуры шары!..» Подумать только, какая радость! Эх ты мне, старый дурак!
- Ты чего это, Марш, как встала, так и лаять?
- Залаешь, коли твои бесстыжие шары беды не видят... С хлебушком-то покончили вчерась навовсе! - Марфа всхлипнула, высморкалась в фартук.- Чем я седни ребят кормить стану?.. С вечера наказывала: с зарёй-де отправляйся к маслобойщику Дудину, прости Христа ради до новины. Хоть и седьмая вода на киселе, а все родня.
- Такая родня...
- А куды пойдешь, куды сунешься?! Может, к дружку, к Филе Быкову?
Пойти было не к кому, верно. Мартьянова разорили и посадили, Исусику крылья обрезали. В Совет? Спасибо, семенами помог. Остальное и в Совете все под метлу в помощь голодающим городов. Может, к Дуплову Андрею Степанову? Так зол на горюшан, шибко кричали против него в Совете. Беда! Верно, беда!..
- Обувайсь! Что зыркаешь шарами-то? Али с голоду решил подыхать над букварем?
- Да ить надо бы перекусить чем-то.
- Че-м?.. Че-е-ем?!- завизжала Марфа. - Краюшка ребятам на завтрак осталась, дак неуж тебе суну? Натощак отправляйся! Небось, полое-то брюхо подскажет, как просить для голодных детев.
Спиридон молча обул лапти, вышел во двор заложить в телегу лошадь.
Возле поленницы небольшой поросенчишко рылся в земле и со смаком чавкал найденные коренья. Черная ярка с двумя ягнятами-сосунками в ожидании, когда выпустят на улицу, щипала тощую, каждое утро щипанную травку у тына, работала скулами. Затягивая супонь, хозяин глянул на своих животин, проглотил накопившуюся слюну. «Скотина и та имеет чем почавкать!» - и сунул переступавшей лошади в морду, солоно выругавшись.
«Не даст, ей-богу, не даст! - сомневался мужик, выезжая прогоном на полевую дорогу. - А и расщедрится, так обдерет как липовую лутошку. Только хлеб-то есть у живоглота, есть! У маслобойщика да не быть? С каждого за побой масла хлебом берет. Эх, у таких просить-то...»
Спиридон не понукал лошадь, оттягивая тяжкий час.
Яровые входил в силу. Кустистые, на четверть от земли, они ровным зеленым ковром покрывали все поле, и только проселок рассекал их узкой полоской пополам. За яровым полем озимые тянулись в дудку. Ниву волновал легкий ветерок. Волны катились к дороге и перебегали на левую сторону.
«Не за горами, дождемся и своего!» - с надеждой смотрел вперед Спиридон и понудил вожжами лошадь.
В доме богатой дальней родни завтракали. Нечаев переступил порог, скинув картузишко, перекрестился на образ.
- Здорово ночевали! Хлеб да соль!
- Спасибо, - отозвался хозяин, задержав ложку у рта. - Садись и ты.
Спиридон присел на табуретку у печки.
- Я говорю, к столу садись.
- Не в гости пришел, Федот Николаич, с нуждой к тебе.
- Садись без разговоров! Марья, дай ложку брату-то.
Спиридон доводился троюродным братом хозяйке Дудина, но об этом давным-давно было забыто. И то, что сегодня припомнил богатый родич, обрадовало, но и насторожило Нечаева. Помялся еще для виду и сел за стол.
На столе стояла жареная в сметане картошка и было вдосталь хлеба. Как ни крепился гость, от одного запаха одурел, в глазах зарябило. Робко взял кусок хлеба, зачерпнул ложкой картошки и проглотил, почти не жуя.
- Рано ты, Спиридон, из дому подался, Марфа, поди, и печь не успела истопить,- озабоченно спросил Федот.
- Выехал, так лишо затопляла.
- А ты ешь, ешь, не стесняйсь.
...Отвел душу на гостинной чести Спиридон, отяжелел, размяк. Рыгнул, поблагодарил за хлеб-соль, отошел к двери, полез было в карман за самосадкой, но хозяин взял с окна восьмушку фабричного, протянул.
«Где он достал такого? Полукрупки-то и взавиданьи давно нет», - удивился Спиридон, а вслух сказал:
-Вдвоем-то надымим хозяйке, на волю бы надо.
Федот повел его в горницу, распахнул окно в огород. Присели у подоконника, закурили. Спиридон хотел было начать разговор, но, вроде и приняли хорошо, а язык никак не поворачивался.
- Какая твоя нужда, рожак? - первым спросил сам хозяин.
- Она завсегда одна. Хлебушка бы до новины.
- Хлебушка? Федот потянул цигарку, попридержал дым и не торопясь выдохнул. - Да-а... - Почесал в подстриженной бороде. - Без хлебушка бедуют многие нонче.
- Пудика бы два. Верну после Ильина дня с приполом.
- Нет, Спиридон, по-родственному нехорошо под процент давать! Я тебе так удружу два пуда-то... только и ты для меня сделай услугу. - Федот понизил голос. - Сплавь бочонок масла на лодке до Лесной.
Спиридон молчал, ждал, что еще выговорит рожак. Но тот ничего больше не выговаривал, только предупредил:
- Конешно, теперь это дело рисковое, следят за тем, что везешь. Только ночи-то пока стоят! Впотьме да в утреннем тумане проскочишь помаленьку. Не вверх, а вниз, вода сама умчит...
- Лучше бы до новины, Федот Николаич. В пути сухомятка, а я брюхом маюсь сильно.
- Ну там придумаем, что и для брюха полегче. А до новины нет у меня хлеба, Спиридон! Вот за труд человеку припашено, что следует. И то не каждому, а кому довериться могу. Это ценить надо.
Спиридон задумался.
34
Приехав домой с мешком муки и полукругом жмыха, Спиридон сунул Марфе вожжи, зло бросил:
- Убирай хлеб и распрягай сама, а я полезу на печь. Сосет не приведи бог как!..
- Полезай, полезай, - согласилась обрадованная Марфа. - Я тебе чего-нибудь легонькое на молоке сварю.
- Ничего мне не надо, - отмахнулся с крыльца Спиридон и так пнул развалившуюся у порога собаку, что та, взвизгнув, кинулась в глубь двора.
Марфа сварила чугун картошки, истолкла ее в миске, вывалила в квашню и заболтала напополам с мукой. Сына Борьку заставила дробить жмых не для поросенка (много чести, и пареной крапивы нажрется), а прибавить в замес хлеба.
«К паужину выкиснет, а к ужину свежий хлебушко поспеет, - рассчитала подобревшая хозяйка и смилостивилась: - Ладно уж, Спиридону отдельно чистой муки на каравай замешу, шибко мается мужик брюховицей. А жмых и здоровому как теркой кишки трет».
Спиридон лежал на печи, кряхтел и охал. Но мучился мужик не от сосущей боли, совесть была уязвлена.
«Маслецо-то, хоть оно и льняное, - пища! В цене. Сколь лешачий скаред выжмет за него? Работные люди в Лесной за каждый шкалик слезами умоются. А этих шкаликов в бочонке... - страсть! И будут брать люди, реветь да брать так, как он взялся за слезное дело, потому податься некуда».
«А может, отказаться, свезти муку обратно, плюнуть ему в харю?.. Али в Совете шепнуть: так, мол, и так, погрузка там-то. Пускай накроют на месте!.. Нет, нельзя: квашня киснет, взято уж из той муки».
К печи подошла Марфа с миской в руке, с ложкой в другой.
- Спиридон, на, поешь кашки, из ребячьей крупы сварила, а то по сю пору голоден.
- Убери, не хочу! Без твоей каши лихо...
Оставив еду у его изголовья, Марфа отошла к залавку.
Спиридон поманил с печи младшую дочку, девочку лет шести.
- Ешь скорей молчком, пока не простыла!
Девочка торопливо принялась уписывать. Отец погладил ее по голове, обнял, сморщился.
- Больно, тять? - Жалея отца, девочка тоже сморщилась и зачерпнула полную ложку: - На, поешь, легше будет.
Он проглотил овсянку. «Господи, с ними и не на то пойдешь!» - помолчал и крикнул жене:
- Я, Марфа, сегодня в Лесную подамся, фершал наш не помога. А мне моченьки нет.
- Мерина-то Борька в поскотину угнал.
- Я пешем. На ходу-то оно легше.
Спиридон вышел из дому на закате, - ночью-то легче идти. Был как раз у речки Истомы, когда начало темнеть. Осмотрелся кругом, нет ли кого, и подался вверх, туда, где Истома вырывалась из темного леса на луга.
У закрайка бора его поджидал Дудин. Видя Спиридона налегке, спросил:
- И топоришка не взял?
- Нельзя было. Я будто в больницу, к дохтуру.
- Это ты ладно придумал, умно! - обрадовался Дудин. - Куда как ладно. На, я свой прихватил, в путине нельзя без струмента. - Он сунул в руки Спиридона не только топор, а и лопату. - Пошли, рассусоливать нечего.
Бочонок стоял саженях в двадцати от берега, в укрытьи. Спиридон свалил его набок и хотел катить к реке, но Федот остановил:
- Поставь пока. Рой вот здесь,- показал на присыпанную хвоей землю.
Спиридон копнул – наткнулся на твердое. Лопата легко проехала по невидимой доске. Сбросил тонкий слой земли, выбрал крышку. В выложенной досками яме лежали мешки с мукой.
- Свезешь попутно. Там вместе с маслом примут.
- Дак об хлебе уговору не было!
- Здесь домолвимся. За то, что помимо масла, еще пуд муки. А свезешь благополучно – два получишь. Лишний пуд уж в награду.
Спиридон опешил.
- Чего мнешься? Весь труд – погрузить. Так вместе погрузим! А вода упрет и не то, только правь...
Стаскали бесценное добро в большую, хорошо просмоленную лодку, закрыли брезентом, для отвода глаз накидали сверху корья. Вышли на берег, присели.
- О путине не говорю, сам знаешь каждый плес, каждую излуку, - сплавщик, погулял с плотами по реке. Одно заруби на носу: плыть только ночью да утром, пока туман. А днем лодку в укрытье – и спи до заката. Ниже Журавлихи есть хорошая такая укрыва в заводи, как раз до нее успеешь, пока ободнюет. А в послезавтрашнее утро будешь на месте. Там Архип Говоров, твой троюродный брат, встретит еще до Лесной, как мимо волока-то поедешь.
Дудин говорил обо всем как об испытанном, проверенном не раз. Потом вздохнул:
- Господи, говорю я тебе, Спиридон, поучаю, как все это воровски лучше сделать, а добро-то отправляю свое, не краденое. Да, дожили до светлых дней! Уж так светлы, что ночью надо праведное дело делать. Народ-то на станции голодает, кто ему поможет, как не мы?
- Ну, ехать дак ехать, Федот Николаич, - оборвал его Спиридон. - Ночь наступила, а она коротка теперь.
- И то. С богом. На-ко вот, - сунул мешочек. - Тут два хлебушка пшенисных, курочка да яичек два десятка. Как раз для твоей утробы! - хохотнул тихонько.- Давно тебе, Спиря, пора бы держаться хозяйных людей,- не болел, не страдал бы...
Спиридон сел в лодку. Дудин оттолкнул лодку от берега.
«Молчать будет, голод-то не тетка».
В тихом устье Истомы лодка двигалась медленно. Спиридон боялся, как бы не заметил кто, когда будет проплывать под мостом.
В Вилюге сперва закрутило лодку. Нацелил в струю – река-кормилица понесла, только правь, не сбивайся. А бывший сплавщик свое дело знал.
Возвратился домой Спиридон на четвертые сутки к паужину. Возвратился повеселевший. Бог пронес по реке до означенного места, Архип встретил, получил груз и дал расписку. Доктор охотно принял за курицу, сам достал лекарства, а от Лесной до Боровского отвез
попутчик. Все, кажется, было позади.
Перекусив, мужик вышел в ограду, сел на завалинку, закурил. Прогремела щеколда калитки – ввалился Филя Быков. От него несло нужником. Сосед знал это и присел на завалинку подальше. Потянул носом.
- О-о, табачок-то куришь, Спиря, барской! - Филипп почесал в затылке.
- За пяток яиц выменял восьмушку в Лесной, - соврал Спиридон (махорку дал ему Архип). - Попробуй-ко. Давно, поди, не куривал такого.
Быков свернул цигарку, затянулся.
- Рай! - Мужик погладил себя по груди. - Табачок-то табачком, а как хлебушком пробиваешься?
- Взял под новину два пуда.
- Ну, это опять петля. А мне повезло, у преподобной Ольи сортир чистил. Теперь к ней многие в святое место с...ть таскаются. А мне что? Содрал два пуда и живу. Провонял, правда, на неделю. Жаль, тебя скрутило, а то бы вместе попользовались.
- Да уж скрутило! Не зря в Лесную топал.
- И про букварь забыл?
- Забудешь!
- А я шагнул вперед по ему. - Филипп достал из-за пазухи книгу, открыл и начал по складам: «са-ра-и... са-рай»
- Как это ты постиг?
- Санко, сын, подсказывает.
Спиридон приуныл.
35
Каллистрат Смирнов три дня не выходил из дома, парился да мылся с дороги, сидел за гостинным столом с отцом да Васеной, обняв ребятишек; отсыпался. Скупо рассказывал, как воевал, как ранили. Да и чего говорить? Война – не престольный праздник, - холод, голод, раны, смерть. Дорого достается победа! Мужик горел нетерпеньем услышать от родных, как они жили без него, как землю делили по едокам, какова досталась, что посеяли. С отцом ходил по двору, смотрел орудья, упряжь, косы, серпы. Все это вот-вот надо было брать в руки, пары орать поспело, а там не за горами и сенокос.
Только к исходу третьих суток отправился инвалид-красноармеец с отцом в поле. Хотелось самому глянуть на посевы, на свои новые полосы. Все радовало, - озимые, яровые, лен...
Возвращаясь с поля, Каллистрат сказал отцу:
- Ты, тятя, домой, а я в село загляну, повидаюсь с Павлом да Захаром.
...Дымов и Красильников были в Совете. Обняли красного воина.
- Мы хотели было вчера к тебе нагрянуть,- признался Павел, - да остереглись. Нехорошо мешать человеку при первой встрече! Верно, не наговорился вволю и за три дня?
- Где там! Только вы зря не зашли, я для Совета подарок имею.
- Ну?.. Какой?
- Это уж доведется самим поглядеть.
Оставили дела, пошли.
В избу гостей Каллистрат не повел. Заглянул в сени и тут же вышел с уздечкой. Сдерживая улыбку, зашел в хлев и вывел вороного жеребца.
- Хорош?
- Хорош-то хорош, - вздохнул, любуясь и жалея коня, Павел, - только калека.
- Не в работе, в другом ему цены не будет! Жеребец хорошей порды, во всей нашей округе такого нет.
- Что и говорить, порода во всем видна! - похвалил Захар, кавалерист в недавнем прошлом. Поласкал коня, глянул в зубы:- Пятилеток. Как тебе, Каллистрат , в ум-то пришло такого привезти?
- Добрые люди надоумили.
- Ну, спасибо тебе скажут мужики!
- Да не мне, чай, а ему! - Смирнов похлопал коня и захохотал.
Захохотали и Павел с Захаром.
- Сколько же ты возьмешь за него с Совета? - спросил по-хозяйски Павел.
- Разве за подарки берут?.. - Да и брать-то за него я не имею права: он народный, не мой. И не к лицу мне теперь, я к партии Лениновой сердцем прирос... Не я один вступил, когда под Питером насмерть шли.
- Здорово!
Коммунисту-фронтовику деревенские большевики пожали руку, порадовались:
- Нашего полку прибыло!
- Вот, Захар, ты и блюди коня, - сказал Павел, принимая от Каллистрата повод и передавая его Красильникову. - Кавалерист, в конях толк знаешь.- А Каллистрата спросил: хлебом-то пробьешься до новины?
- Ох, с этим в Совет низкая просьба. До меня по сусекам замели. Пуда три-четыре надо. Поддержите – осенью верну сполна.
- Да тебе за труд не столько следует. Как ты ухитрился в такое время провезти по железной дороге коня?
- Об этом не спрашивай.
36
Для Вороного завели стойло в бывшей Векшинской конюшне. На заливном лугу выделили особый загон, чтобы конь был в теле, а главное, не дурачился с кем ни попадя.
Уводили его туда каждый день Мишутка и Егорушка, они же приводили вечером и обратно. Но у Захара и при такой помощи ребят было с Вороным работы. Каждое утро он чистил, холил коня, осторожно прощупывал больную ногу, все не веря, что она безнадежно повреждена. Вороной не противился, стоял смирно. Только когда становилось очень больно, вздрагивал всем телом.
- Эх ты мне, красавец! - говорил он, жалея коня. - Болит, бедняга?
- Вороной, точно понимая хозяина, кивал головой и с грустью глядел ему в глаза.
- Болит – это хорошо. Болит – стало быть, не долечили, потому есть надежда, малый, поставить тебя на ноги.
Он делал по вечерам коню теплые припарки из целебных трав, о каких знал из опыта и рассказов кавалеристов. Обложив ими больное место, осторожно бинтовал ногу. Вороному было приятно, он весь замирал, а когда лекарь поднимался, благодарно клал ему на плечо голову.
Как-то Таня, проходя мимо к колодцу, остановилась возле Вороного.
- Хорош малый! - назвала она Вороного, как любил называть его Захар. И умен, видно.
- Все понимает, только не говорит! По одному взгляду... – Сразу ожил Захар.
- Ой, заговорилась я... А мама воду-то ждет, - спохватилась Таня и убежала, гремя ведрами.
«Может, и тронется лед! - Вдруг все повеселело.
А вечером, когда Захар пришел в читальню, спросить, нет ли чего по ветеринарному делу, Таня разрешила ему самому посмотреть на полках.
Лаврентий на этот раз не торопился домой.
37
Был тихий июньский вечер. Прошло стадо коров, монотонно побрякивая билами, все редея и редея к концу села. Днями блуждавшие по тракту овцы из разных деревень, с метками-тряпочками на рогах, сгрудились и полегли огромной пестрой овчиной возле забытого кабака. Галки, грачи и вороны в старинном парке около народного дома угомонились, кур на дворе давно не было видно, спали на нашестах. Только в хлеве бывшего Векшинского подворья позванивали первые струи молока о дно подойника. Степанида доила корову. Звон становился все глуше и глуше, переходя в чуть слышное воркование.
Павел сидел на ветхом крылечке черного входа в барскую кухню. Сапоги сбросил – устали за день ноги.
Что-то невесел был в этот вечер председатель. Почитает газету, задумается. Не чувствовал человек этой теплой, все успокаивающей тишины.
Против крылечка, на другой стороне двери, Захар хлопотал около Вороного. Павел свернул газету, подошел к товарищу.
Красильников опустил с колена забинтованную, с новой припаркой, ногу коня.
- Тверже, свободнее стал приступать малый. И припадает меньше! Я говорил, что должно все это пройти. Кость цела, нагноений не видно. Верно, трещина где-нибудь на лодыжке.
- Ты, как нянька, за ним ухаживаешь.
- Люблю я их, коней-то, умные животные, все понимают. Ты вот, думаешь, не чует малый, что мы о нем говорим?
Павел усмехнулся.
- Нет, ты не скаль зубы-то. Он даже понимает, что о его больной ноге разговор между нами.
Вороной замотал головой, точно в подтверждение.
- Видал?.. То-то вот!
- Эх ты, малый!- Павел положил руку на плечо Захару. - Есть хоть с кем у тебя душу отвести.
- Бывает, и с ним отводишь. - Захар сразу приумолк.
Парень сох по его сестре, об этом Павел догадывался. Замечал, что и она последнее время места не находила себе.
Видно, что-то у них не ладится.
- Ты чего сегодня невесел, Паш? В Совете неладно чего-нибудь или в волости?
- У нас-то все будто бы в порядке, а вот передышка, видать, кончилась. В Сибири пленные чехословаки взбунтовались. - Павел выхватил газету из кармана, ударил ею по руке. - На их сторону царские недобитки стали, богачи да кулаки. Прет контра вдоль железной дороги, а южнее – к Волге, отрезает страну от хлебных губерний. А в городах голод душит людей.
-Это плохо... Это беда, Павел. - Захар сразу забыл о Вороном. - Не успели люди на ноги подняться да оглядеться...
В каменных воротах гулко прогремела щеколда. Дымов и Красильников оглянулись. К ним торопливо шел почтальон.
- Телеграмма тебе, председатель.
Дымов развернул ее и в недоумении поднял брови.
Телеграмма была от Волоцкого Ореста Павловича. Просит встретить завтра вечером в Лесной. И почему-то на телеге. Что бы это значило? Или с кладью едет, или ранен, прилечь надо в пути. В такое время всего жди.
- Приготовь-ка, Захар, телегу в дорогу да накоси травы побольше, чтобы можно было помягче сесть. Сам поеду. Пойду поужинаю – да и в путь.
38
Выехал Павел на Серке около полуночи. А какая на севере в июне полночь? Заря медленно гаснет, оседая все ниже и ниже над лесом и, не успев утонуть, глядишь, оживает опять. Голубой полумрак, безлюдье да молочный туман за рекой над лугами. Впереди желтеет укатистый тракт. Слева длину его меряют почерневшие телеграфные столбы, да не то мурлычет, не то плачет соединяющий их провод. Белые чашечки, на которых лежит он, на заре порозовели.
Один порядок изб спит, другой сладко дремлет и никак не может сомкнуть своих глаз-окон: живинка ушедшего, но не угасшего до новой зари дня теплится в рамах.
Серко ходко бежал все вперед и вперед, звонко отбивая копытами по пыльной дороге. А Павел отвалился на взбугренную сзади целую копну травы и не мог наглядеться на все, что встречалось в тишине белой ночи.
Сколько раз проезжал этот путь, исходил его пешком от Духова до Лесной, знал каждую деревню, помнил каждый дом, каждый садик под окнами в три-четыре черемухи или рябины. Но днем всегда отвлекало что-нибудь другое: то встречный, то куры, купавшиеся в пыли и разбегавшиеся из-под самых ног лошади, то ребятишки, цепляющиеся за задок прокатиться.
В белую ночь никаких помех. Разве собака спросонья облает лениво – и снова тишина, только ты да порядки домов по сторонам. И никак нельзя не поглядеть на каждый.
А поглядеть было на что. У одних снизу три-четыре подруба, у других коньки крыш не посунулись вперед или, как в войну, не свалились на сторону, а стоят прямо. У отдельных изб новые столбы и полотнища ворот. Каждая деревня заметно взбодрилась. Новый тын под окнами или новый скворешник на шесте и то напоминали, что под каждой крышей, у которой они возникли, что-то, хотя и немногое, переменилось.
Павел с удовлетворением отмечал все это, радовался за людей: передохнули. И тут же с горечью думал: «Ой ненадолго все это! Жизнь опять оборачивается так, что выгонит из-под мирных крыш людей, самые умелые и трудолюбивые руки. И опять все покосится, осядет, пока хозяева не возвратятся домой».
Однако усталость брала свое. Да и мирное потряхивание телеги укачивало. Дымов задремал. Но и в полусне не оставляли его заботы. Надо починить паром в Духове... Забылся – в ухабе тряхнуло. А где взять в школу новых учителей?
Серко, почувствовав ослабленные вожжи, перешел на шаг, а потом и совсем стал.
- Ну, черт! - очнулся ездок. - Плохое спанье в дороге.
39
Дымов пробудился в том же крохотном сарайчике возле дома Ключева, что и четыре года назад, когда возвращался из тюрьмы домой. На порожке так же, как и тогда, сидел Иван Борисович, только не в засаленной спецовке, а во френче с накладными карманами.
- Пора, дружище, через час поезд прибывает.
- Ну?- вскочил духовчанин. - Здорового я дал храпака! Умотало за ночь.
Ходу до станции было всего пять минут, но поехали туда заранее на лошади. Павел думал, чекисту хотелось показать, что успели сделать железнодорожники за три месяца передышки. Верно, большое каменное здание вокзала, еще недавно все в грязных подтеках и пежинах, стало чистым, белым и резко выделялось среди других закопченных строений. Под большой полукруглой аркой входа висели красные полотнища: «Да здравствует власть Советов!» и «Все на борьбу с контрреволюцией!»
Но Ключева заботило другое. Он прошел с Павлом в вокзал и свернул направо, где над входом еще висела вывеска «Ресторан». Но от ресторана остались только голые полки буфета да стойка. К ней тянулась с перрона очередь военных с ведрами. Два раздатчика в белых халатах принимали на стойки посуду и наполняли ее овсяной кашей-размазней.
Вдоль перрона, на второй линии, стоял длинный состав теплушек и платформ. На платформах – пушки, пушки, пушки. И штабеля спрессованного сена. В крытых вагонах – кони и артиллерия. К голове состава на восток прицеплялся паровоз. На сегодня все тут было в порядке. Ключев глянул на другое крыло вокзала.
- Зайдем еще в четвертый класс.
К четвертому классу с перрона вдоль изгороди, отделяющей небольшой садик, тянулась разношерстная очередь. Были тут рабочие и работницы в неизменных спецовках, мужики и бабы а лаптях, потрепанные бывшие люди, нищие с сумками, ребятишки,- кто с солдатским котелком, кто с миской или жестяной кружкой, а у кого не было посуды – и просто с газетой.
Павла с человеком в военной форме пропустили без всякого спора в зал. Здесь тоже за стойкой виднелось два бака, и ту же овсяную размазню выдавали по небольшому черпаку на душу.
У какого-то нищего старикашки не оказалось, во что получить свою долю. Хотел принять в подол рубахи – поясок на беду никак не развязывался. А голодные торопили и вытесняли из очереди. Старик протянул пригоршни. Раздатчик улыбнулся и – хлоп туда полный черпак. Старик заежился, затоптался на месте и стал по-собачьи хватать горячую кашу, залепляя усы и бороду.
В очереди заржали.
- Что это такое, Иван Борисович?! - возмутился Павел.
Ключев вышел и возвратился с вооруженным железнодорожником, показал на раздатчика-шутника:
- Сведи куда следует!
Когда того увели, Иван Борисович не сразу смог заговорить.
- Сволочь! - наконец, передохнул он. - Отожрался, подлец, возле котла, человеческого страдания не видит!
Павел никогда не видел Ивана Борисовича таким возбужденным.
- Знал бы ты, Паша, скольких усилий нам стоит вот так поддерживать людей! Сутками просиживают на станции. И отправить их нет возможности,- все для военных эшелонов. Умирать стали от голода каждый день.
Дошли до края платформы. Возле водонапорной башни кто-то лежал прямо на земле.
- Эк, сморило бедного! - пожалел Павел.
Ключев оглянулся, поманил к себе движенца в фуражке с красным околышем.
На солнцепеке лежал окоченевший труп подростка с открытыми глазами и оскаленным ртом. Над головой его роем вились зеленые мухи, заползали в ноздри и в рот.
- Что, некому было снести в мертвецкую? - строго спросил чекист.
- Простите, товарищ Ключев, не досмотрели, - видно, из поезда вынесли. Сейчас распоряжусь.
Дважды ударил колокол. Вдалеке раздался свисток паровоза.
- Наш, - сказал Ключев.
Мимо побежали зеленые, с красными крестами, вагоны. За окнами не чуялось обычной поездной жизни. В тамбуре пятого вагона показался военный с небольшими усиками, в зеленых галифе и френче. Оттеснив проводника, он еще на ходу спрыгнул с подножки, подбежал к Павлу и обнял его.
- Павел Матвеевич!.. Иван Борисович!.. Вот и встретились.
- Какими судьбами, Орест Павлович?
- Потом, потом, друзья! А сейчас помогите выгрузиться, - и первым вбежал в вагон.
Вагон был пуст, пахло аптекой. Все полки были застелены белым.
- Ну вот, Вера, прибыли мы как знатные персоны! - пошутил Волоцкий. - Сам председатель Духовского Совнаркома встречает нас.
Павел даже стал, соображая, не ослышался ли, так это было неожиданно. А глянул на «знатную персону» - и дрогнуло сердце.
В военном френчике, в юбке защитного цвета сидела на скамейке иссохшая, позеленевшая женщина, остриженная наголо. Френчик на ней обвис, как на вешалке, глаза и щеки запали. Она улыбнулась, но в улыбке и в усталом взгляде было что-то беспомощное и жалкое.
- Павел Матвеевич, как я рада видеть вас! - Вера Васильевна протянула бескровную ручку, просвечивающую насквозь.
Павел осторожно взял руку.
- А я как рад! - и тут же подумал: «Не выдал бы голос!»
Это после тифов наша Вера Васильевна. Клинически в основном теперь здорова,- поторопился объяснить Волоцкий. Но ей необходимо хорошее питание и свежий лесной воздух. Не откажете по старой дружбе?
- Что вы, Орест Павлович! Да как вам не совестно спрашивать!
Дымов с Ключевым вынесли вещи. Волоцкий подхватил жену под руку.
40
Двухдневное путешествие в поезде, хотя и в очень хороших условиях по времени, утомило больную, и в ночь решили не ехать, а отдохнуть в Лесной до утра. Кроме того, телега – экипаж тесный. Положи в нее вещи – негде и прилечь слабому человеку. Дымов дал телеграмму Захару, чтоб тот срочно выслал еще подводу.
Ключев поставил самовар на стол.
- А у меня настоящий чай есть! - порадовал всех Волоцкий. - Ничем другим не могу похвастать, но этого дали восьмушку товарищи в дорогу.
Варвара Николаевна принесла блюдо овсяной каши на козьем молоке, а Вере Васильевне сварила два яйца всмятку из посылки Парасковьи Семеновны. Павел достал из котомки ярушников.
- Ого! У нас сегодня пир горой! Прошу, дорогие гости, за стол, - пригласил хозяин.
Вера Васильевна схватила горячее яйцо своими прозрачными ручками и замерла, грея их. Они, видно, зябли у нее и в теплый июньский вечер.
- Как давно всего этого, настоящего, я не видела! - улыбнулась она и смигнула слезинку. - Вы простите меня за слабость.
Она ослабла, съев два яйца и кусочек деревенского пирога. Варвара Николаевна увела ее в сени, в полог. Орест Павлович, бодрившийся при ней, вздохнул и сказал устало:
- Два тифа перенесла, с трудом поставили на ноги.
Он рассказал, что в борьбе с тифом ему, комиссару, вновь пришлось надеть белый халат врача, что плечо в плечо с ним против этой болезни сражалась и Вера Васильевна.
- Я и сейчас еду на восток комиссаром, а не врачом. Но, кто знает, может, жизнь снова заставит надеть белый халат.
- Вы думаете, Орест Павлович, чехословацкий мятеж – война? - спросил Ключев.
- К сожалению, да. Это не просто бунт контрреволюционных сил. Меньшевики и эсеры нашли общий язык с французскими и английскими воротилами, а те все усилия прилагают к тому, чтобы снова втянуть нас в мировую войну.
- Да, страшное дело! - вздохнул Ключев. - Тяжелой ценой мы купили мир с Германией, а незваные гости торопятся с другой стороны... А народ устал. Ох, как устал!
41
Волоцкий рассчитывал, что в Духове он никого не стеснит, устроит жену в Боровскую больницу под наблюдение Квасова, в питании ее поддержат старые друзья, а он спокойно двинется на фронт, по назначению.
Но духовчане прямо-таки восстали против такого намерения. К тому же, дальняя дорога сказалась на здоровье больной, - у нее начала пошаливать температура. И Волоцкий остался в Духове на весь срок предоставленного ему отпуска.
......
В оригинале написано, что здесь пропали три страницы – утеряны при правке.
.....
Веру Васильевну устроили в доме Анны Алексеевны, та отвела выздоравливающей бывшую спальню. Половину картин снизу перенесла на старое место, обставила комнату лучшей мебелью. Распорядилась перетащить и физгармонию из зала.
Орест Павлович внимательно следил за здоровьем жены. Неделю спустя Вера Васильевна почувствовала себя настолько окрепшей, что сама заявила мужу:
- Орест, теперь ты можешь ехать. А мне, видно, придется поучительствовать здесь, понабраться сил.
За эту неделю в Духове произошло большое событие – призыв в Красную Армию. Под карнизом и на коньке крыльца здания Совета висели красные полотнища, на которых было написано крупными белыми буками, что в Сибири целый корпус пленных чехословаков вместе с царскими генералами и офицерами восстал против Советов. Восставшие убивают коммунистов, честных тружеников и лавиной прут на Урал. За ними торопятся помещики и другие землевладельцы, снова захватывают отнятую у них землю.
Над самыми окнами помещения, где заседала приемная комиссия, висел короткий призыв:
СМЕРТЬ КОНТРЕ! ЗЕМЛЯ НАША! НЕ ОТДАДИМ!
Этот призыв больше всего и действовал на мужичьи сердца.
- На Урал... Так он, Урал-то, - рукой подать!
- Они, верно, и Мартьянова с собой волокут!
Все были уверены, что Векшина выслали в Сибирь.
- Кляп ему, убивцу, в рот, а не земля!
Воинственное настроение поднимало и другое: самый состав призывной комиссии. В ней были не офицеры-золотопогонники, а свои люди. Возглавлял ее сам председатель исполкома Дымов, Николай Федорин – за писаря, за военного комиссара – Каллистрат Смирнов, вчерашний защитник красной столицы. Всем было видно: создавалась своя армия, народная, призывались люди на защиту своих кровных интересов.
Особое значение моменту придавало то, что на призыв «по расроряжению самого Ленина» приехал доктор Волоцкий, свой человек, который еще при царе прогремел кандалами за новую жизнь от Питера до Сибири. А что он заехал сюда по пути с больной женой, сразу забыли. Мужики, вчерашние воины, парни, доросшие до призыва, ожидая своей очереди у крыльца Совета, возмущалсь, что контра нарушила «замиренье».
-Эх, не дали, сволочи, дожить до первого снопа!
-Ну, погодите, гады!
Федор Петрович Демократов, раздетый, подошел не к Квасову, а к столичному доктору, крепко пожал ему руку:
- Здравствуйт, Орест Павловитш!
- О, у вас сильная рука! И сами вы богатырь!
- Сейтшас нельзя быть слабый.
- Верно, Федор Петрович, нельзя. - Волоцкий прослушал Демократова и пожелал ему: - В добрый путь, товарищ!
- У вас тоже сильный рука! Спасибо за пожеланий. Вам добрый путь и победа.
- А помните, Федор Петрович, я говорил вам, что мы будем вместе драться за настоящую демократию?
- О, да!
Вороной, издали заслышав знакомые шаги, заржал. Захар вывел его из конюшни, приподнял коню морду, посмотрел в глаза.
- Друг ты мой! Верил я и надеялся, что мы вместе с тобой попадем на фронт! Не успел ты стать на все четыре. Прощай, дорогой! – Поцеловал Вороного в губу. - Прощай! Мне не с кем больше так проститься.
Таня увидела их в окно и в чем была – в домашнем, затрапезном, босая – метнулась через двор.
- Захар, выйдем в парк, - ровно, насколько в силах была это сделать, попросила она.
Парком шли то молча, то говорили совсем не о том. Только вдали от строений Таня упала парню на грудь, разрыдалась.
- Захар, я ошиблась... Я опять ошиблась!
- Нет, Таня, милая ты моя, нет! У нас впереди еще два дня счастья! - Парень припал губами к ее губам. - И верь, я вернусь.
- Я верю, верю.
Малинин пришел с женой к Вере Васильевне попрощаться. У Марии Гавриловны глаза были заплаканы, а будущий красный воин - возбужден и весел.
- Вера Васильевна, вам не кажется значительным, что мы во второй раз сменяем друг друга? - спросил он, бережно взяв руку выздоравливающей.
Я только одного желаю, чтобы это произошло в третий раз! - в тон Малинину произнесла Волоцкая.
Пожимая руку ее мужу, Малинин проговорил:
- Когда-то я передавал вам, Орест Павлович, благодарность через вашу супругу. Теперь могу выразить это лично. Благодарю, от всего сердца благодарю!
- Ну и как? Для жизни лучше поется?
- Я хочу, чтобы вы сами в этом убедились. - Кивнув на физгармонию, Малинин спросил вошедшую хозяйку дома: - Не возражаете, Анна Алексеевна?
- Что вы, Андрей Александрович!
Малинин сел за инструмент, проиграл вступление и запел в полный голос «Блоху».
Волоцкий был потрясен. Он стоял, привалясь к косяку, забыв о папироске, которая дымилась между пальцами. А когда Андрей Александрович закончил, он порывисто пожал ему руку.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
1
Евдокия Егоровна рано подоила корову. Заглянула в сарай, приподняла положок.
- Мальчики, Вовка, Витюшка!.. Спите, поди, еще?
Старший сонно отозвался:
- Нет, бабушка Евдокия.
- Вот и хорошо, парень. Я сейчас в поле пойду, а ты разбуди братишку. Погонят коров – проводите и нашу в поскотину, а оттуда сразу на полосу бегите, там и позавтракаем все.
Егоровна расстелила на залавке старый платок, поставила на него бурачок с молоком, положила две пригоршни молодой вареной картошки, три срезочка хлеба, завязала все это, взяла три серпа на плечо.
В деревне над крышами струились увядающие дымки. Хозяйки дотапливали печи. По-утреннему голосисто перекликались петухи.
В поле никого еще не было. Егоровна свернула от прогона к бывшей своей полосе, остановилась. Брунистый* зеленый овес вымахал выше пояса. Чей он, кто из пахарей радуется будущему хорошему умолоту, - не это теперь волновало старую, свой не хуже на новом наделе. Прежняя полоска была дорога другим. На ней мальчишкой когда-то торил первую борозду Игнатий. Припомнилось, как его мотала косуля, а он в облепленных землей лаптишках изо всех мальчишеских сил старался ровно идти бороздой. Тяжко, не мальчишечье это дело! Хотелось подбежать, отнять у него косулю – и сдерживала себя. Пусть привыкает, один кормилец остался.
- Эх, Игнашенька!.. - Всхлипнула Егоровна и побрела, согбенная, на проселок.
Белые летние онучки смокли в отаве. «Рано еще жать-то, роса... Ино ничего, пока дойду до дальнего поля, ободнюет.»
Озимых у Егоровны, как и у каждого горюшанина, было две полосы,- своя горемычная и надел на векшинской экономии. Наумова подалась на придельную. Нетронутая нива и радовала своим простором и страшила долгим страдным трудом. Сколько дней надо идти гусем по загонам, пока дошарашишься до последнего снопа, до овсяного!
Последний сноп!
Егоровна мечтательно улыбнулась. Каждый год он, как праздник. Да и как ему не быть для баб праздником? С ним вся страда позади. Вот почему и несет с поля каждая этот последний сноп на руке, как ребенка, прижав его к груди, нет-нет да и погладит натруженной ладонью по сухо шумящей бруни. А дома поставит на стол, в красный угол, под божницу. И стоит сноп, как член семьи, до самого Покрова*, за каждым завтраком, обедом и ужином, пока хозяйка в Покров не развяжет на столе поясок и не разделит сноп по горстям. Первую, б`ольшую – коню: он пахал и боронил землю; вторую – коровушке: она поддерживала молочком на бесхлебье; третью – яркам, а четвертую – курам. Всем без обиды. Жуйте да клюйте, вами, сердешные, держимся.
Так, забегая мысленно вперед, Егоровна и дошагала до своего озимого надела. Высокая рожь дрогнула от легкого ветерка, поклонилась новой хозяйке.
«Господи, не позапрошлый ли год мы вместе с Аннушкой жали у Векшина ячмень на этих загонах по два пуда с овина! - невольно вспомнилось ей... - Тяжки, ой тяжки были эти два пуда!.. Как-то она, сердешная, живет в голодном городе? Жаль, не дома, вместе бы ноне порадовались такой перемене».
Она поставила узелок с завтраком к изгороди, повесила два серпа на жердь, с третьим на плече подошла к полосе, охватила высокие колосья, поласкала их, прижав к груди. Хорош, умолотен хлебушко будет!
Рожь была чистой, без подзеленка снизу, и на ней недолго держалась роса.
- Господи, благослови!
Жнея перекрестилась, срезала горсть, скрутила поясок, разостлала его любовно и пошла, пошла, набирая горсти и, чтоб не разгибаться лишний раз, не ломать спину, клала их тут же, а потом собирала – и сноп готов.
Поставила, полюбовалась. Легкая улыбка тронула морщинистые губы.
- А вот так и стой! - решила с таким это молодым озорством, приподняла сноп, утвердила его прочнее да и начала, как говорят горюшане, «урывать», пока никого не было в поле, чтобы потом не тянуться в хвосте, а идти впереди других. Так всегда веселее и словно бы легче...
Подбежали мальчишки:
- Бабушка Евдокия, есть хочется! - Присели на лужке около изгороди вокруг бурачка.
В поле начали появляться жнецы. К Егоровне подошел Спиридон Нечаев, а за ним и сама Нечаиха, Марфа, с сынишкой и дочкой. На жниве всегда баба – сама. У мужиков в это время свои дела, но в этот год поднялись и бородачи, не терпелось поскорей убрать урожай с бывшей экономии.
- Хлеб да соль, суседушка! - приподнял картузишко Спиридон. - Впереди всех поспела? Добро!
Марфа спросила:
- А чего ты, Егоровна, сноп-то князем поставила? Не дожинки, чай!
Спиридон почесал в бороде:
- Да, не обычай.
- Обычай – не обряд, Спиридонушка. - Егоровна облизала ложку и поднялась.- В обряде все свято, в ем ничего не нарушишь, а обычай – привычка. Вот взяла да и поставила, потому он первый с придельной земельки. И домой унесу. Сам рассуди, как он дорог мне!..
- А ты это ладно придумала, баба,- одобрил Спиридон, - дай-ко и я с легкой руки поставлю князя.
Марфа стала было поперек дороги:
- Не смеши людей!
Но мужик легонько отстранил ее рукой, незло посмеялся:
- А ну-ко ты, не засти! - нажал сноп ржи и постапил его на попа. - Сторожи, чтоб старое не вернулось!.
Добрый почин Егоровны подхватили и другие, и скоро этих первых снопов на бывшей экономии вытянулся целый строй. Глянешь на них – будто часовые.
Пришли в поле Дымовы, не только жнеи, но и Матвей Федосеевич с Павлом. Председателю исполкома было совсем не до жнивы, дел других важных полно,- не утерпел в такой день. Да разве усидишь?!
Еще издали он заметил длинный ровный строй снопов. Прибавил шагу, обогнал шедших впереди мать, жену, сестру, скрутил поясок и, разостлав его на земле, с веселым задором крикнул своим:
- А ну, и мы все по горсти в один сноп для почину!
Степанида и Таня подскочили к Павлу, склонились рядом, серпы заиграли в их в руках. Парасковья Семеновна перекрестилась, но поклонилась не богу, а ниве. Матвей Федосеич приподнял на ладони грузно повисшие колосья, по-хозяйски взвесил и, удовлетворенно улыбнувшись, взялся за серп.
- Мама, ты на полосе главная, тебе и вязать, - сказал Павел, уступая старой дорогу к грудке нажатой ржи.
Семеновна счастливо разрумянилась:
- Да уж спеленаю, как грудного, Пашенька! Только ставить первенца, как у всех, хозяину дома.
Матвей Федосеевич с достоинством принял сноп из рук жены и не поставил, а точно воткнул его смаху, крякнув:
- Стой, не падай!
И для всех это было значимо, свято. Чтобы не разжижать этой святости лишними словами, жнеи молча склонились с серпами.
Матвей Федосеевич стал доставать кисет.
Курили отец с сыном, каждый думая о своем. Отец смотрел на убегающую вдаль свою новую полосу да на пятачок жнивья, с которого взят первый сноп. « Невелико место!» Пуская сквозь прокуренные усы дымок, соображал про себя, сколько нажнется овинов с двух-то полос, каков будет умолот с каждого и хватит ли теперь своего хлеба до новины. Прикидывал осторожно, нарочито приумаляя мужичью половинную меру, чтобы не дать охулки, и тем, что получалось, был доволен.
Павла занимало другое. Он окинул взглядом всю бывшую Векшинскую экономию. На нее прежде всего высыпали горюшане, а не на свои исконные полосы. Бабы и девки в белых платках, в новой пестряди, мужики и подростки с расстегнутыми воротами рубах трудились хватко, с новой пробудившейся силой, как будто и не пережили тягот полуголодного ожидания новины.
Никто не хотел отстать от других, вытянуться хвостом со своим наделом. Павел видел, что в этом было не только опасение остаться последним на дожинках. Нет, люди спешили больше из-за другого: земля-то еще вчера чужая, не тобой вспахана, не тобой и посеяна. Пусть она и законно дана новой народной властью, а лучше поскорей управиться с такой пожней да и свезти снопы на гумно. Надежнее. Мало ли как еще может оборотиться жизнь.
Эта тревога была близка и Павлу. Он вместе с другими переживал торжество первого дня новины на обретенной земле. Но его занимало и другое. Что ни день, газеты приносили нерадостные вести. Из далекой Сибири черной тучей наваливались царские недобитки. Белые бесчинствовали на Волге. В Мурманске да Архангельске высадились американцы да англичане, свергли там народную власть. Получалось, что их северный лесной край все больше попадал во вражьи когтистые лапы...
Дымов затоптал окурок, склонился с серпом,- за делом как-то светлее думы.
Горсть мужичья – не бабья, - большая, емкая: пять наклонов – и сноп. Павел быстро выравнялся с другими. Его тоже охватило нетерпенье смахнуть поскорее свою полосу. Степанида взмолилась:
- Ты так-то, Паша, загоняешь нас, как лошадей!
- Не бойсь, не отстанешь, - ободрил он и начал прихватывать то с загона жены, то с загона Тани. - Ты радуйся, улучил денек помочь вам. Дожинать-то доведется одним.
- Да уж дожнем, было бы что! - заверила Таня.
Обедали в поле, сидя на снопах. Хлебали из бураков холодную похлебку да молоко с крошениной. Потом недолго отдыхали на полосе, положив в изголовье те же снопы, и снова без устали старались до вечерней зорьки.
На заре, незадолго перед тем, как ставить суслоны, Павел разогнулся и глянул назад.
Снопы-сторожа были далеко от нетронутой нивы.
- И ни один не упал, не покачнулся даже. Стоят! - Он удовлетворенно вздохнул, поглаживая ноющую спину.
Но было и жалко, что вот-вот этот снопяной строй исчезнет, каждый сторожевой его уйдет со своей хозяйкой в отдельную избу, и никогда они уже не встретятся вместе. Дымов снова вздохнул и тут же улыбнулся от неожиданной счастливой мысли.
- Ты что, Паша, расцвел, как мак на грядке? - спросила весело Таня, сама довольная, что так много сделали для почина, что трудный день подходит к концу.
- Танюшка, ты пробеги по полосам, подскажи людям, пусть каждая хозяйка принесет по горсти ржи в один общий сноп. Мы свяжем его и унесем в Совет, в красный угол.
Молодая жнея воткнула серп, перебежала на соседнюю полосу.
Каллистрат и Васена Смирновы согласно кивнули ей. На другой, на третьей, четвертой полосах тоже не задерживалась долго: люди понимали ее с полуслова.
Павел вырвал с корнями горсть ржи, чтоб длиннее была, скрутил большой пояс и распластал его поперек загона. Степанида бережно положила первую горсть и отошла, скрестив под грудями руки. Поддерживая серпом колосья, чтоб не подломились, свою принесла Васена – и пошли один за другим бабы и мужики... Сноп рос на глазах и был уже с вязальницу льна, когда Лизавета Федулова притащила целую охапку.
- Ты что, ошалела, баба? У тебя у одной на сноп! А тут по горстке сказано, чтобы всем было место, - остановила ее Орина.
Лизавета растерянно заморгала: не обижайте! Не было хлебушка – побиралась, появился свой – возьмите, долг платежом красен.
Орина взяла из охапки горсть, сказала бабе:
- Остатнее в свой, для деток свяжи. Они у тебя не шибко сыты.
Сто дворов – сто горстей. Концов сделанного Павлом пояса скоро не стало и видно. А люди все несли и несли...
- Ну, народ, тут не сноп, целый суслон* в красном углу ставить доведется!- захохотал Максим Соснин.
- Не-е... Суслон – не обычай, - возразил Филипп Быков. - Да и широко ему место надобно, как копне.
- Не сбавлять же теперь от каждой горсти, они перепутаны все. Иди-ко найди свою!.. Как быть-то, Павел Матвеевич?
Павел и сам не знал, не смекнул сгоряча, что такое может получиться. Выручил Каллистрат Смирнов.
- Веревкой связать! Вон у меня в андреце...
Сбегали за веревкой, опоясали дважды невиданный по размерам сноп, при возбужденном гомоне приподняли, поставили.
- Не сноп – богатырь!
- Микула Селянинович!
Но долго торжествовать было некогда. Солнце спускалось за лес. Успеть бы засветло поставить снопы в суслоны . Бабы заторопились домой: коровы не доены и ребятишки не кормлены. Остались на поле мужики, подростки да девки.
«Микулу Селяниновича» вызвались нести в Совет два друга – Филипп Быков и Спиридон Нечаев.
- Да не осилите, чай, брюховицы-то эвон как подвело с голодухи,- посмеялся Степан Таранов. Ему самому хотелось включиться в почетное дело. Но Степана недолюбливали в деревне. Черная тень убийцы-братенника падала и на него, хотя он был мужик артельный и трудолюбивый, жил своим трудом.
- Оси-и-лят! - поддержали Быкова и Нечаева горюшане.
Сноп подняли. Процессия тронулась прямо к селу.
- Как чудотворную, миром!
Оживился даже угрюмый молчун Столбов:
- Эх, Матвеич, не догадался ты попросить Лаврентия, чтобы на колокольне ударил вовс`я.
- А ты, Никифор, покличь еще попа Аггея с крестом да хоругвями! - посмеялся Каллистрат.
- Сноп внесли в исполком торжественно, водрузили на стол в углу, где при царе и при Временном от пола до потолка высился золоченый киот с иконами и лампадой.
Соснин, помогавший Быкову и Нечаеву, попытался было обнять сноп.
- По горсти со двора, а охвати-ко! - захохотал он. - А если бы со всей волости, а?!
- Овин!
- Места в присутствии не хватило бы!
2
Филипп Быков, сидя на мешке ржи, нахлестывал лошаденку, погоняя ее к селу. Старая рассохшаяся телега дребезжала. Встретив в Духове Павла Дымова, мужик натянул вожжи: Тр-р-р! - выскочил из телеги и, словно с цепи сорвался, с обидой и возмущением закричал:
- Это, Матвеич, что же такое? Возил ржицы смолоть на еду – мельница стоит! И воды бы вдосталь, да толку с нашего нового мельника!.. Ругаются мужики. На ручных жерновах люди мелют. Так те жернова для крупы хороши, какая с них мука?
Передохнул после длинной запальчивой речи и еще довесил:
- У Лизки Федуловой и тех нет, так в ступе зерно толкла. Ну какой со ступой социализм, председатель?! Глянь, с одним мешком в другую волость поволокся, только, поди, и там завозно на мельнице. Неделю, что ли, жить на ёй!.. Так сев озимых подпирает.
Мельник и вправду был неопытен. Да и где теперь хорошего найдешь? Все умелые руки на войне...
Дымов сказал об этом на заседании Совета и спросил Орину Демократову:
- Не поторопились мы тогда, Сергеевна, отобрать у Исусика мельницу? Ты настояла.
- Да, маху дали, - вздохнул Дорофей Мороков. - Хоть кутью вари из зерна-то да ешь.
- Осечься, мужики, каждый может, - повинилась Орина. Так и поправить дело недолго. Отдать толстобрюхому мельницу, прах с им!
Ее поддержал Федорин.
- Верно! Нельзя теперь народ сердить, без того неспокойно. Отдать, только плату за помол установить твердую.
Никто не возражал. Пусть потрудится кулак для общего дела!
Тут же послали за ним Шошолю.
Исусик в этот день был сам не свой. Еще с зимы, «как пошла та завируха с революцией», сумел скрыть пудов двадцать хлеба и спрятал его в риге на колосниках. Место оказалось надежное: никому и в голову не пришло там искать. Только сбыть тихонько спрятанное не удалось. А люди снимали новый урожай. Цена хлебу стала на время не та. Нужно было и ригу освободить перед обмолотом. Позавчера зашел к нему маслобойщик Дудин. Исусик открылся перед своим человеком. А тот посмеялся в ответ, обозвал лопоухим, укорил:
- Не узнаю я тебя, Елизарыч. Куда у тебя прыть делась?
- Ушибли и следят за каждым шагом.
- Да-а... То не легко. Доведется помочь тебе. Ладно, завтра ночью заберу я твой хлеб и сплавлю в Лесную. Только заплатить придется не скупясь, потому – рыск.
Договорились о цене, пришли вчера ночью в ригу – а там от мешков и след простыл. Пять дней назад были – и нет. Кто? Какая сволочь выследила?.. До утра не спал мельник, всю деревню перебрал, на многих грешил. А к кому прицепишься? Никаких улик. Да если б и были – поди, объявись-ка! Тебя же в первую голову и схватят: хлеб от Совета прятал, кулак?!
«Ох, и в самом деле дать бы волю кулакам. По харе б каждого! В зубы!»
И тут его как осенило.
Да уж не сам ли это Федотка Дудин? Перед ним плохо не клади, вороват. Может, сплавил допрежь тайно, а потом нагрянул посмотреть, как «лопоухий» убивается, да посмеяться в душе.
Ну погоди, потерпишь и ты!..
Не выдержал, поделился горем с попом-постояльцем. Отец Аггей только руками развел.
- Нет, я все же думаю, что Федот Николаевич не такой человек. И потом он тебе, Федор Елизарович, как-никак добра желал... Я другого опасаюсь, не советчики ли проведали о твоем хлебе?
Исусик в страхе перекрестился:
- Не приведи господь!
В эту минуту и подоспел в дом Шошоля.
- В Совет тебя срочно требуют!
- Пошто? - спросил Исусик упавшим голосом.
- Придешь – раскусишь сам.
Шошоля поклонился и ушел. Он был не болтлив.
Таранов поднялся по ступенькам крыльца Совета, отер лысину клетчатым синим платком. В коридоре никого не было. Прошептал молитву, перекрестился и только тогда открыл дверь, переступил порог.
- А вот и он сам! - весело сказал Дымов.
Улыбка его как рукой сняла страх. Исусик ожил, занес ко лбу троеперстие, но, увидев на месте киота снопище, опустил руку.
- А ты помолись снопу-то, он святее икон, - пошутила Орина.
Исусик угодливо хохотнул.
- Уж не обессудьте, не бывал давно в присутствии и порядка нового не знаю.
- Ничего, Федор Елизарыч, скоро узнаешь, - ободрил Дымов. - Проходи к столу, по делу позвали тебя.
Кто-то подал стул. Исусик сел на самый краешек.
- Ну как, мельник, не забыл еще мельничного дела?
- Что ты, Павел Матвеич! Вырос на ём!
- Так вот... Решили мы возвратить тебе мельницу. Владей! Но чтобы была в порядке, ни дня не стояла! Сможешь?
- Да боже мой, господи Исусе! Когда она у меня стояла?
- Только за помол установим тебе твердую плату и налог государству.
Исусик выслушал все условия. Тяжеловаты, жестки они были, но что-то и оставалось за труд, а главное – собственность возвращали! Ведь мельница – не самопрялка...
Домой летел как на крыльях. Отец Аггей выбежал ему навстречу:
- Ну как?
- Во властях переворот, батюшка!
- Не может быть! Дай-ка бы, господи... - поп осенил себя крестом, подхватил Исусика под руку и повел к себе в комнату, где их никто не мог услышать.
3
Исусик воскрес, забыл об откровении Иоанна Богослова. Теперь не судьбы рода человеческого, не «переставление» света волновали его, а мельница. С утра до ночи он жил на ней, проверяя сливы, колеса, шестерни, наковывая жернова. Все-то без догляда расшаталось, стерлось! Хозяйское сердце никак не могло терпеть беспорядка. В поле, на унижение и смех, ходить перестал: жали поденщики. А он законно занимался мужским своим делом. Воды, пока стояла мельница, скопилось, и скоро все поставы пошли в ход.
Теперь в заезжей, в засыпке мельничного амбара ни днем, ни ночью не переводились люди. Амбар надсадно подрагивал от вращения колес, шмелями гудели жернова. Мерно текло зерно в ячеи верховиков, а в лари стекала мука бесшумными струйками. Все шло привычным своим порядком.
Вскоре нагрянул с помолом Дуплов. Снес мешки в засыпку, занял очередь и, пристроив лошадь, подался вверх по Осиновке с удами,- не любил хозяин, чтобы время пропадало зазря. На лугу столкнулся с Исусиком.
-Что это ты, Федор Елизарыч, дрова на себе таскаешь в такую даль? У любого помольщика взял бы лошадь да и привез, все одно стоят кони-то.
- Дрова-а? - Исусик сбросил вязанку с плеча. - Глянь, разве такой дубок подымется рука в печь бросить?
- Впрок готовишь? На спицы к шестерням, поди?
- А ты как думал!
- Надо. Это оно по-хозяйски, ежели все под рукой,- одобрил Дуплов. - Оживаешь помаленьку?
- Да, отпустили немного удила. Вишь, у самих-то и при малой воде захлебалась меленка,- хихикнул и оглянулся кругом мельник.
Без умелых рук далеко не упрыгают. Меня тоже вчерась вызывал дымарь в Совет. Андрей-де Степаныч, управятся люди с уборкой хлеба – за снасти берись. Топливо надобно для городов да для железной дороги, к сплаву-то загодя будем готовиться. Правду весной говорил Рябинин, что и об нас вспомнят.
Вспомнить-то вспомнили, но с оплатой за труд прижали. Нешироко развернешься.
- Прижали и меня, Федор Елизарыч, только надолго ли?
- А что?
- А то, что власть прижимальщиков на волоске, - понизил голос Дуплов. - Не слыхал, что ли, что в Самаре учредительное правительство? Из Казани и Симбирска вытолкали большевичков в шею. Из Омска тоже. Да и в Архангельске Советам каюк! - со злобным торжеством шипел в лицо Исусику снастевщик. - Выходит, как волков, обложили. Мы еще посмотрим, для кого те снастя будут! Может, кои и на удавки сгодятся!
- Так-то оно так, Андрей Степаныч, Слыхал об этом и я, поп у меня выписывает ихнюю газету. Только подымались месяц тому и в Москве, и в Ярославле, и в Рыбинске, да свернули головы защитникам нашим, господи Исусе, царство им небесное.
- Ничего, скрутят башку и энтим большевичкам. Они теперь, как в ледоход на льдине.
- Твоими бы устами, Степаныч...
Помолчали. Исусик спросил:
- А ты чего, ржицы привез смолоть? Рад, что до новины дотянул? Поди, наохлестывал с утра?- хихикнул.
-Еще прошлогодней воз набрал! - ответил Дуплов с достоинством. - Не сумели все выгрести.
- Ладно, смелем по твердой плате и квитанцию, как приказано, выдадим.
- Да мы-то с тобой без бумажек сойдемся, Елизарыч. - Снастевщик потрепал мельника по плечу.- Быть бы у дела, сумеем!
4
Конец лета на севере – самая тяжкая пора. Едва люди успели нажать по первому овину ржи, - торопись добыть ее на семена да сей озимые, чтобы до заморозков успели перо набрать. Рожь уберешь – ячмень поспел, и овес не задлит. Лен надо вытеребить, околотить его да постлать, чтобы вылежался. Не день – сутки коротки. Затемно обмолоти, после завтрака – кто на пашню с серпом, кто в паровое поле с ситивом. Шевелись, пока ведрено! Хорошо, в трудные военные годы есть в дому мужик или старик в силах. Ну, а нет? Не досыпают, не доедают бабы, мечутся, как очумелые, от одного дела к другому.
В избах ребятишки одни. Ладно, когда есть постарше, худо-плохо нянчатся с малыми. А куда деть одних несмышленышей? Удача – в соседстве добрая старуха вместе со своими внучатами доглядит днем. Горе, когда солдатка тащится в поле с грудным да прячет его в снопах от солнца. Здоров «пеленишный» - что-то успевает сделать баба, а не дай бог, брюшком мается или еше какая хворь! Кричит, как под ножом, на все поле. Какая тут работа?
С войной да с разрухой еще новая беда. Город выгнал своих жителей в деревни. С урожаем таких потянулось со станции в лесную глушь особенно много. Кто с обносками, кто с разным дробным товаришком, - с железными самодельными гребенками, с иголками, с сахарином, к примеру. А больше просто Христа ради руку тянут. Хорошо – люди честные, таким и подадут милостыни домовники. Но брело немало и воров да жуликов. Люди на поле выбиваются из последних сил, а они хозяйничают в пустой деревне. К одним в огород залезли, картошки нарыли, к другим – в избу да забрали, что плохо лежало. Не жизнь, а лихота какая-то. Дом, как бывало, с затычкой в пробое двери, не оставишь. Но и с замком «думно». Такое терзанье хуже всякой усталости.
Раньше сторожили в деревнях поизбно только ночью, теперь и днями старики да подростки с деревянной колотушкой ходили из конца в конец. А что колотушка? Только знак ворам, в каком конце селенья горе-сторож и в каком можно шерудить без оглядки.
Еще хуже «зеленые» - дезертиры, что прятались по лесам. Эти, как волки, выхватят среди бела дня овцу или теленка из стада – и были таковы.
- Ну, ноне из всех страд страда! - жаловались пахари, одинокие вдовы да солдатки.
А надо бы только радоваться, что урожай хорош и не с жалкого прежнего надела.
5
Каллистрат Смирнов выехал сеять спозаранку. Из прогона заметил, что Спиридон Нечаев веет ворох на гумне.
- Ванюшка, ты постой здесь, - передал вожжи десятилетнему сынишке, - а я забегу на минуту к соседу. - Каллистрат уже третий день искал случая встретиться с мужиком наедине.
- Вот хорошо, Спиридон, что ты без Марфы! Дело большое у меня к тебе.
Он рассказал Нечаеву о хлебной монополии, о комитетах бедноты, для чего они сейчас необходимы, что такой комитет надо создать и в Горюшках и что его, Спиридона, духовские коммунисты считают самым подходящим для такого дела человеком.
- Нужды ты, мужик, хватил вдосталь, знаешь людскую беду. А тем, кто заслужил, спуску не дашь. Как ты об этом думаешь?
Спиридон поморщился, погладил под ложечкой.
- Болит?
- И не спрашивай! Порой так скрутит, что болью как опояшет... - И опять поморщился. - Сосет... Плохой я вам помощник в том, болен я шибко.
- А мы на тебя полагались. Жаль!
- Доведется подыскать другого, прости, брат. - Мужик махнул рукой и опустился на ворох.
- Ты в больницу поезжай.
- Когда в страду-то? Вот передохну – отпустит.
«Да, скрутило человека, - направляясь обратно к прогону, сочувствовал Каллистрат.- Многие теперь маются катарами этими да язвами от такой жизни впроголодь».
А здоровье у Спиридона как раз улучшилось. Настоящий хлеб, каднее молоко*, сбереженное к страде, грибы, поспевающая картошка – все не толченый лук с квасом. Немного поотдышался. Но когда появился свой хлеб, те жалкие четыре пуда, ради которых покривил душой, показались такими ничтожными, что мужик никак не мог успокоиться, зачем за них продал честь человеческую.
«А что, если пойти да и повиниться в Совете? Повинную голову меч не сечет. Пусть возьмут троюродного Июду!» Но надежда тут же и погасла. После драки кулаками не машут. Да и отопрется скаред, свидетелей-то не было! Скажет, оговорил, чтоб не платить за взятый хлеб... А срамота –то какая! Эх, дотянулись бы как-нибудь без того».
И словно назло к гумну приближалась Марфа.
«Это она, холера, подбила на такой шаг! Вышибла из верной колеи! Из-за нее и букварь забросил. - И это показалось особенно обидно. - Филя-то Быков одолел склады, газету держит в руках, шепчет над ней».
- Спиридон, - мягко начала подошедшая Марфа. С урожаем она стала ласковей. - Завтрак в пече. Иди перекуси, скорей отпустит.
Но эта мягкость и забота взбесили мужика. Он заорал на жену:
- Иди ты со своим завтраком в... – послал ее в самое срамное место.
А Каллистрат ходил по полосе и думал, кого бы еще подобрать в бедняцкий этот комитет. На собрании ячейки ему поручили отвечать за эти комбеды по всей волости, так в своей-то деревне надо сколотить такой в пример другим.
Двое уже были. И надежные. Филипп Быков, Санин Егор. Так кого же еще-то? Перебрал он каждого мужика в деревне, а было их так мало, что и выбирать-то не из кого. Один годами ветх, другой и небогат, так скуп, прижимист, третий – на руку не больно чист... Разве из баб-солдаток? Испили горя. Так старые и малые на плечах у матерей, как такую оторвешь от дома?
Каллистрат засыпал в ситиво семян и присел на мешок перекурить. Через две полосы от него ходила с ситивом Лизавета Федулова, тоже сеяла. А сзади нее худенькая девчонка, дочка, правила лошадью, сидя на бороне.
Каллистрат засмотрелся на ту и на другую. Маленькая боронильщица напомнила детство. Тоже, бывало, убродишься по пахоти, что едва ноги переставляешь. Пласт дерна положишь на решетку и сидишь, как барин. Улыбнулся. А на Лизавету глянул озабоченно: не все складно у вдовы получалось. Поднялся с мешка и подошел к бабе.
- С успехом трудиться, Лизавета!
- Спасибо, Каллистрат, - стала, поклонилась Федулова, поправила лямку ситива на плече.
- Много насыпаешь зерна, не по силам, - вот и мотает тебя ситиво-то, сбивает с шагу,- заметил Смирнов.
- Все по стольку набирают.
- Так ты-то не как все, чудачка! А потом идешь да считаешь шаги, чтобы горсть бросить. Ты делай так... Дай-ка ситиво-то.
Приняв от нее семена, Каллистрат ступил с ситивом в Лизаветин след.
- Шаги не считай, не мельчи, а вот так, по чутью... левой – правой – и горсть, левой - правой – и другую. Плавнее пойдет. - Остановился. - Семена так бросай в борт ситива, чтобы они ровным дождичком брызгали, впереди и по сторонам одинаково. Иди рядом, наблюдай да схватывай. - И пошел, прихрамывая, мерно двигаясь внеред.
Когда в ситиве зерна осталось по силам для бабы, передал его Лизавете.
- Вот твоя мера! На, сей сама, как показывал.
Бабу теперь не мотало, пошла ровней. А Каллистрат двигался следом и поправлял ее, если она допускала ошибку.
Прошелся с ней рядом туда и обратно, спросил:
- Поняла, что к чему?
У Лизаветы екнуло сердце.
- Поняла, Каллистрат Васильич. Спасибо тебе, что ты ко мне, как к человеку, а то ведь... - Всхлипнула. - Для всех-то я – ворова жена... али нищая побирушка.
- Ничего, не падай духом! - ободрил ее сосед. - Земли у тебя – как у других, конь в силе. А вон и помощница твоя подрастает, - показал на худенькую девчонку.
«Вот кого в комитет-то бедноты! Уж бедней не сыщешь... «Ворова жена?» Пустое! Кто не знает, как мучилась с Афонькой баба. Вызову завтра в Совет, побеседую»- твердо решил Каллистрат.
Он прошелся по пахоти гона два и задумался снова. «На фронтах тревожно, а тут еще и в уезде неспокойно, в Угрюме переворот. Волость, конешно, не широко место. Но зараза с небольшого начинается. Как бы и у нас не зашевелились которые. Говорили об этом на собрании в ячейке.Только что скажешь толкового: слух-то глухой, дальний. Спасибо, Леснинский райком партии подсказал. Поскорей-де разворачивайтесь с комитетами бедноты да на них и опирайтесь. Что верно, то верно. Только у комитетов этих будет нелегкое дело: за хлеб драться доведется, всего жди. Как бы самим комитеты подпирать не довелось. А как подпирать? Вот что вчера мы обошли молчком.»
От этой неясности смутно становилось на душе коммуниста.
«Ну, ладно: бывшим фронтовикам быть начеку. Так нас, способных на что-то, один-два на деревне. Закрутись что – не в одной роте, не схватишь винтовку по тревоге. Надо бы при Совете хоть небольшой отрядишко собрать из допризывных ребят, что понадежней. Собрать добровольцев, да и обучать каждый день часа по два или по три. Дорофей Мороков, Алексей Рыбаков, Егор Санин – чем не командиры по строевой? Мы с Федориным, калеки, - по материальной части винтовки. Всем-то по переменкам и в страду не накладно. Право, дельно бы!»
С такими думами и пришел Смирнов вечером в Совет.
6
Когда крестьянское хозяйство беднеет и год от года все больше разрушается, тяжело видеть следы такого упадка. Была изба как изба, не богата и не бедна, в три окошка на дорогу. При ней все необходимые пристройки: хлев, ограда, крытая или нет – это по достатку хозяина,- житница, банька, на задах гумно с овином.
И вот под крышу соломенную, а может, и тесовую, через все запоры пробралась беда. Залез ли кормилец при малоземелье в кабалу по уши, изувечился ли в лесу или на сплаве, или пережил другое какое несчастье – не устоял, махнул на все рукой и запил с горя. Причины упадка разные, но как одинаково оставляют они свою печать на всем, чем владел человек.
Скособочившись, как хромая, изба по-старчески сгорбилась, посунулась вперед и смотрит убого на улицу слепнущими окнами. Солома с крытой ограды скормлена коровенке. Стропила и столбы в лютые морозы пошли на дрова. Извелась лошаденка, прирезали полуживую корову на бескормице – к чему хлев? Тоже на дрова его, привезти-то из лесу их стало не на чем. Нет коня – вспахать свой клин найми или сдавай землю исполу состоятельным. А раз твои загоны сеет другой, так и на своем гумне и обмолотит твой хлеб. Зачем овин? Рушь и его на топку. Глубже увяз в нужде человек – дело доходит до житницы, до баньки. И остается изба одна-одинешенька, открытая всем ветрам, всем снегам. Не забиты окошки – еще теплится в ней жизнь. А забраны каким-нибудь гнильем – тогда всё: кормильцы на погосте, а дети, если в силах уже, где-то по найму в няньках или в работниках. Малы – побираются с сумой, Христа ради ночуя в темном углу под чужой крышей.
Такая осиротевшая избенка на самом краю Горюшек, на берегу оврага, пока еще не заколоченная наглухо, была у Лизаветы Федуловой. Ни ограды, ни ворот, только чудом сохранившийся хлевишко, в котором жил конь, данный еще первым председателем Совета покойному Афоньке вместо Гнедка, погибшего за «леворюцию».
После перепавшего ночью дождя, в утренней туманной измороси жилье Лизаветы выглядело еще беднее и серее, чем в ясную погоду. Подходя к нему, Павел Дымов и Каллистрат Смирнов переглянулись, Каллистрат причмокнул невесело: не приведи, мол, бог до такого дожить. А свернув за угол, к крылечку, стал и изумленно покачал головой.
- Что такое? - спросил Дымов.
- Видал? - кивнул Смирнов на клушу, выходившую из хлева с выводком взрослых цыплят.
Клуша разгребла лапами землю, нашла что-то и по-матерински заботливо позвала свое потомство. А цыплята, не обращая внимания на зов, сами рылись да склевывали находки. Серый петушишко вытянул шею и, будто встречая представителей власти, пропел, как мог:
- Ку-гу-э-э...у-у!
- Гляди ты! - усмехнулся Павел. - Свой будильник у вдовы появился! Немует еще по молодости, а к весне и полным голосом закричит. Добро!
Дверь в сенцы оказалась запертой изнутри. Постучали.
- Ктой-то? - послышался испуганный голос хозяйки.
Гости назвались.
- Ой, обождать доведется, я вовсе неодетая.
- Ничего, подождем, не торопись, - успокоил ее Каллистрат.
Но как было не торопиться хозяйке? Вчера с вечера начался дождь – единственный роздых в страду. Так надо было поставить квашню, поспеть за ночь постирать все с себя и с ребятишек, просушить до утра: переменки-то нет. С рассветом помыла всех в избе и сама «ополоснулась». А теперь, подтерев пол, катала одежонку, которую ожидали ребятишки, сидя на печи совсем голые. Да и свой сарафан только-только просох.
Лизавета бросила недокатанное детское бельишко в короб , выкатала свое, оделась. Надо бы волосы заплести, уложить их рожками, как положено бабе, да только где там, не просохли. А люди ждут. Перевязала сзади тряпичкой. Ребятишкам крикнула не печь:
- Вы чтобы у меня никшните! - Бросила им реднушку. - Заберитесь подале в угол, да вот прикройтесь. Затем босая вышла в сени и отодвинула засов.
Гости не решились сразу переступить порог на чистый пол.
- Да входите смело, примою еще! - позвала хозяйка.
- Нет, баба, не годится так, - проговорил Каллистрат. - Брось тряпицу или рогожку, обтереть ноги.
Ни той, ни другой под руками не оказалось. Лизавета распустила веник и разостлала прутья возле порога в сенях.
- Вот это дело, - одобрил Дымов.
Важные гости на носочках прошли в красный угол, сели и попросили присесть хозяйку с ними, но не торопились начинать.
В избе вкусно пахло свежим отдыхающим хлебом. Председатель с аппетитом потянул в себя воздух, спросил с доброй улыбкой:
- Оживаешь, Лизавета Карповна? Свои цыплята на дворе, свой хлебушко на залавке!
Вдова смутилась, опустила длинные ресницы: давно не называли так уважительно, да еще большие люди.
- Спасибо, Павел Матвеич, с вашей помочью отдышиваюсь помаленьку. - Серое, испитое болезнью лицо ее чуть порозовело. Чистая после домашней бани да с зачесанными волосами, как у девушки, она помолодела вся в счастливую минуту.
- Вот и хорошо, что наша помощь пошла на пользу. Мы все в Совете рады за тебя, что человеком стаешь. - Дымов поправил повязку на глазу и, помолчав, попросил: - А теперь ты помоги нам в трудную минуту.
Только тут сообразила Федулова, зачем пришли к ней из Совета председатель и его помощник. Робкий румянец на лице ее потускнел.
- Дорогой Павел Матвеич, ежели вы с Каллистратом пришли напомнить, чтобы я за семена рассчиталась, так выжну в поле, обмолочу – и все верну до зернышка, можете не беспокоиться,- торопливо начала она. - И по разверстке свезу, сколь положите на дом...
Дымов и Смирнов рассмеялись.
- Разбогатела, выходит, здорово?
- Не разбогатела, Каллистрат Васильич, а долг платежом красен.
- Ну, о таком долге мы забудем на первый раз. Советская власть должна была бесплатно тебе помочь, - успокоил Дымов Лизавету. - И по разверстке с тебя фунта не возьмем. Будет лишку хлеба – о коровенке подумай, на худой конец, о телке, если не осилишь дойную. Тебе с твоей болезнью да с ребятишками без молока нельзя. Ты в другом помоги Совету.
Лизавета с мольбой глянула на председателя: полно-ка, мол, какая я помощница, везде и во всем последняя, да еще со славой срамной.
- Ты, Лизавета Карповна, не смотри на себя по-старому, - ободрил Дымов. - Уж мы-то с Каллистратом хорошо знаем, сколько ты вынесла горя да беды, и что невелики твои силы. Только вспомни сказку: в общем деле и мышкина силка дорога. Не верили б в нее – не просили.
- Не знаю, в чем вы ее во мне подметили, - немного опомнилась Федулова.
Смирнов рассказал ей, зачем в деревне создаются комитеты бедноты, как они важны в такое трудное время, и оба с Дымовым стали просить Лизавету участвовать в его работе.
- Ой, что ты, Каллистрат Васильич, бабье ли это дело!
- В общем деле и бабий ум да смекалка дороги, - сказал Каллистрат. - Ты же каждый двор в деревне знаешь лучше нашего. Вот и подскажешь людям, к кому и как подойти.
- Нет, Каллистратушка, до того ли мне. Я на поле не знаю, как управиться. А там молотьба, лен...
- Мы поможем, поддержим. Вот видишь, не в исполком тебя вызвали, а сами пришли, чтобы не отрывать от дел.
- Не знаю... Право, не знаю, - колебалась Лизавета. И, наконец, согласилась: - Только уж не пеняйте потом, сколь смогу...
Павел встал и пожал ей руку.
- Вот спасибо, Лизавета Карповна!
К Лизавете давным-давно никто не заходил. Избенку ее на отшибе в насмешку прозвали «вагоном». Даже соседние ребятишки не забегали в этот «вагон» играть с «нищенками». А тут сами власти нагрянули нежданно-негаданно да еще уговаривать на большое дело. Руку пожали, благодарят, как порядочную. Вдова была так поражена и обрадована всем этим, что снова вся преобразилась, похорошела.
- Принять-то мне дорогих гостеньков нечем, - забеспокоилась вдруг. - Может, хлебушка моего отведаете? Свеженького, с кваском? - И улыбнулась просяще: вы, мол, уж, добрые люди, не погнушайтесь: чем богата, от души!
Павел и Каллистрат снова сели за стол. Лизавета принесла с залавка еще теплый каравай с подрумяненой коркой, бережно опустила перед гостями, достала самодельный нож из конца косы и поклонилась.
- Режьте да ешьте! - а сама юркнула в подполье и через минуту появилась с деревянным блюдом свежего квасу в руках.
- Присаживайся и ты с нами, Лиза, - сказал Каллистрат. - Паши хлебушко-то, сама хозяйка.
Вдова раскроила полкаравая на толстые ломти. Дымов взял горбушку, понюхал с удовольствием, откусил большими крепкими зубами.
- Ничего не скажешь, мастерица стряпать!
- И квасок в меру выкис! - похвалил Каллистрат, отпив из блюда «для смазки, чтобы зубы без скрипа работали».
- Удачен седни, - потупилась хозяйка и, чтобы перевести разговор на другое, заметила: - И денек нонче удачен: лишо посеялись – дожжичка бог дал.
- Что верно, то верно, Лизавета Карповна, добро помочило, - в тон хозяйке отзвался Дымов. - И по всему видно, не задлит, не ненастный.
- Вишь, как парит? - показал он в окно на туман. - Вёдро будет, уберемся и с поля.
Поговорили об урожае, о других крестьянских делах. Каллистрат сказал, уходя:
- Стало быть, теперь, Лиза, ты под началом Егора Санина, а напарник твой – Быков Филипп. Может, кого еще подпряжем в ваш комитет. Подоспеет время – известим, а пока трудись на поле.
Федулова припала к окну и долго провожала больших гостей взглядом. Прижав руку к сердцу, точно боясь, что выскочит, думала, затаив дыхание: «Пришли люди по-хорошему и, дай бог, приняла чем в силах. Да какие люди-то, господи!»
7
Старейшего поплавковского пчеловода Александра Лукича Овсянникова не страда беспокоила,- давным-давно отработал своё в поле. Болел он душой за пасеку: шутка ли, почти сто семей! А появилось немало охотников и до дарового медку. Правда, в Поплавке такого еще не случалось, селенье в стороне от тракта, но пасека от жилья на отшибе, на мысу, где сливалась Вилюга со старицей.
Хозяйство было у пчеловода крепкое. Добротный омшанник в затишке под липами, дом-пятистенок. В одной половине его, летней – медогонка, а в правой – жилье. Старик давно уж не жил в Поплавке, но с сыновьями Алехой и Митюхой, как он их называл, не делился, и доход от пасеки шел в семью, где старуха его нянчила внучат.
Домой Лукич и раньше наведывался, как гость. С «завирухой» во властях да «смутой» в жизни стал бывать еще реже, оберегая пчел. Еду ему приносила кривая внучка Манька, которую любил и жалел старик: «вековуха же с уродством на всю жизнь». Заглядывали к нему и сыновья, жаловались, особенно когда прижимали «товарищи». Старик вздыхал вместе с ними, жалел нажитое добро и по-своему успокаивал сыновей:
- Ничего, зорили и пчелиные семьи. Но ежели матка цела, останется цел и улей. А зорителей не сегодня, так завтра...
«Маткой» в хозяйстве пчеловод считал свою пасеку. С ней дед и отец его начали богатеть. Только б она уцелела. А ее не трогали, верно, потому, что ожглись на Исусиковой мельнице. Это укрепляло надежду, что правда возьмет свое и что на хозяйных умелых людей снова будут смотреть с уважением
Сыновья уходили от старика повеселевшими, с надеждой, что недолго уж им остается ждать.
В самом облике Лукича было что-то от мудреца и пророка. Седой, но крепкий, в белой длинной рубахе с пояском, в матерчатых штанах, летом он ходил по пасеке всегда босым. И, что бы ни делал: мастерил ли рамки для сот, трудился ли около ульев, движения его были неторопливы, и сам он в сетке, точно в сиянии вокруг головы, походил на святого.
Святы были у него и часы отдыха. Сделав, что наметил на день, он садился на скамейку под окнами медогонки, засматривался на красавицы липы, что на склоне к старице, на спокойную ширь Вилюги, на заливные луга за ней или на ровные ряды ульев («тоже селенье!»), дышал и не мог надышаться тонким приятным запахом меда, веющим сквозь сетку открытого окна.
У ног его ложилась Пчелка, умная, небрехливая, но страшная для воров собака. Неутомимые крылатые кормилицы вились под окнами, садились на плечи, на руки, на лицо своего покровителя, но никогда не жалили его: старик не пил, не курил, а главное, никогда не отмахивался, не раздражал пчел.
В одну из таких минут вечернего отдыха дремавшая у ног Пчелка вскочила, насторожилась, но ни лаять, ни броситься в липняк без разрешения хозяина не посмела. Насторожился и он, но с места не поднялся, только подозрительно стал всматриваться меж стволов деревьев и скоро различил вдали человека с котомкой за плечами, по одежде – мужика.
Человек с трудом волочил ноги, подымаясь в невысокую гору. Пчелка вот-вот была готова броситься на непрошенного гостя. Но хозяин положил ей руку на холку, и собака присела.
Бородатый незнакомец подошел и поклонился:
- Добрый вечер, дедушка!
- Здравствуй, ежели с миром.
- Только с ним.
- Дай бог. - Пчеловод смерил пришлого взглядом, спросил: - С миром, а пошто не путем, не дорогой на острове объявился?
- Прямушкой от нижнего перевоза пробирался, а здесь через старицу вброд.
- Далеконько. Такая прямушка хуже любой кривушки. - Старик покачал головой.- Стало, бывал в наших местах. А ежели нет, в болотах утоп бы.
- Бывал и живал.
- Не признаю что-то.
У пришлого не хватило больше терпения ждать. Он сел рядом со стариком, тронул его рукой за плечо.
- Дедушка Александр, неужели не узнал? Ты же когда-то медком угощал меня вот на этой скамейке. А пчела ужалила в нос – утешал, когда я заревел.
- Господи! Да уж не Аркадий ли, Осипа Мартьянова сынок?
- Он, дедушка Александр.
У старика на мгновение просветлело иконописно-невозмутимое лицо и тут же помрачнело.
- На родные места поглядеть потянуло? А прямо-то и не смог, околицей довелось.
Аркадий молчал, уронив голову.
- Ну-у, времена!.. Человек и в родное гнездо залететь не может... Да оно и лучше: разорено в прах. А ведь все оно по прутику, по пушинке вилось...
- Что теперь там?
- Сказывать-то, Аркаша, тяжко... Чертово игрище.
- Верно, тяжело и обидно. Даже ночью не осмелился бы посмотреть на свой дом. Ты можешь понять это, Александр Лукич?..Все кипит в груди! Я бы за такой грабеж своими руками всех этих...- Аркадий сжал кулаки.
- Когда не понять! Начни улей зорить – пчелы, и те обороняют свой дом. Гибнут, а жалят без пощады. Да-а... - Старик помолчал в раздумье, затем спохватился: - А ведь ты, Аркадий, есть хочешь с дороги, поди?
Векшин признался, что не ел с утра. Лукич пригласил его в дом, разжег на шестке лучину под таганом, поставил котелок со щами. Присев рядом с Аркадием, осторожно спросил:
- Куда ж ты теперь? Ни в селе, ни в деревнях тебе объявляться нельзя. После убийства первого председателя Совета вроде преступником считают и тебя власти.
- Я и не собираюсь. Не прогонишь – переночую у тебя и уйду.
- На ночь укрыву найдем: в стороне, не на людях.
- Спасибо. А ты, Александр Лукич, будет потемней – позови сюда сыновей да Рябинина с Комлевым. У меня к ним срочное дело есть. Очень важное дело!
- Ладно, ежели важное, - подумав, согласился Лукич, но предупредил: - Только ты свечи не зажигай, поддерживай полегоньку теплину на шестке... Хоть и не ходит ко мне никто, а все лучше для опаски.
Старик, не дожидаясь темноты, натянул сапоги (домой босым не ходил), надел пестерок берестяной на плечи и с берестяным бурачком в руке тронулся, не торопясь, по тропе в деревню. Пчелка пустилась было за ним. Но хозяин оглянулся, пригрозил, и собака обиженно возвратилась на крыльцо, прилегла.
Аркадий Векшин, сидя у открытого окна, долго глядел вслед старику. «Все такой же, каким я его помню. Добрый старик! И пасека та же! - Окинул взглядом избу. - Стол со скамейками вокруг, икона в углу, печь, небольшие полатцы, две памятные табуретки с точеными ножками. - Боже мой!» - И оттого, что все и в избе, и на пасеке оставалось по-старому, Аркадию показалось, будто ничего не изменилось и в его жизни. Вот зашел по пути с реки к пчеловоду, отдохнет – и домой, дед сунет в руку бурачок с медом - подарок Осипу Мартьяновичу. А дома ужин готов. За столом отец без сюртука, в одной жилетке поверх рубашки. Брат Геннадий рассказывает, как шла торговля за день. Тихо входит работница, безмолвно ставит блюда и, не проронив ни слова, чтобы не нарушить беседу хозяев, снова уходит на кухню. Матери Аркадий не помнил, - умерла, когда еще был маленьким. Зато отец, занятый делами с утра до вечера, за ужином такой простой, веселый говорун, предстал перед взором, как наяву.
«Милый, неугомонный хлопотун!»- улыбнулся своим мыслям Аркадий.
Но все это ожило лишь на мгновенье и снова померкло. Померкло и лицо Аркадия. «Там теперь чертово игрище». Нет уж в селе ни дома, ни отца, ни брата...
«А сочувствует пчеловод, что «гнездо разорили».- Это было приятно.- Эх, Александр Лукич! Не видел ты, сколько разорено не таких гнезд!.. И твое разорят, - покачал головой. - Счастлив ты, что пока руки не дошли до тебя у разорителей. А дотянутся, если дубиной по ним не ударить...»
И такая злоба охватила Аркадия на всех тех, кто лишил его родного гнезда, кто заставил сначала скрываться в лесах своей волости, жить под чужой личиной, а потом добираться с подложными документами до Москвы и, не доехав, осесть в Ярославле у знакомых отца. Но и здесь жить тайно, чужим, нежеланным, с постоянным страхом, не дающим покоя ни днем, ни ночью. Эти страх и ненависть к Советам и решили судьбу его.
Еще недавно не знавший, какой он партии симпатизирует, Аркадий Векшин скоро стал в Ярославле особенно нетерпеливым членом «Союза защиты родины и свободы». Понял, что прятаться за чужие спины, как раньше, не время, что ни родины, ни свободы нет для него и не будет, если сам не возьмется за оружие, не станет бить без пощады каждого, кто за Советы.
Как остался жив после ярославского эсеровского мятежа, как унес оттуда ноги - сам удивлялся, найдя приют в родном уездном городишке на Вилюге, у бывшего товарища по гимназии.
В уездном исполкоме школами ведал тогда эсер Бубенцов, которого Аркадий знал, еще будучи гимназистом. Бубенцов охотно помог, назначил его учителем в школу недалеко от города, дал осмотреться, придти в себя.
Векшин вздохнул, вспомнив пережитое, поднялся пройтись по полу, взбодриться перед встречей. Мокрые лапти чавкнули.
- Черрт!
Торопливо, с отвращением развязал оборы, размотал онучи и вместе с лаптями выбросил в сени.
В котомке была штатская одежда, добротные сапоги. Помылся, оделся во все чистое, привычное. С жадностью голодной собаки выхлебал щи и, сытый, подобрел. Тяжелые воспоминания не тревожили. Здравый рассудок подсказывал, что рано бросать мужичью одежду. Принес из сеней онучи, разостлал на печи. Сырые мужичьи портки повесил на шест. А лапти засунул в еще чуть теплую печь.
8
Вечернее небо давно померкло, а Лукич все не возвращался. Аркадий легонько поддерживал теплину и, сидя на табуретке перед шестком, крепился, чтобы на заснуть. Когда дрема все же одолевала, вставал и ходил по избе. Время, казалось, застыло.
Но вот спрыгнула с крыльца, радостно заскулила собака, послышались шаги, скрипнула дверь.
- Долго же ты, Александр Лукич! - упрекнул, облегченно вздохнув, Векшин.
- Нельзя иначе, Аркадий... - старик глянул на преобразившегося гостя и добавил:- Осипович. Надо было выждать, когда деревня угомонится. Следят за теми людьми, с коими ты свидеться пожелал. Пойдем, провожу в омшанник, там безопасней.
Он приоткрыл дверь, впустил собаку, надел на нее ошейник и, взявши за поводок, пояснил:
- Чтобы голоса не подала сдуру.
В низком просторном омшаннике на чурбаке горела восковая самодельная свеча. Перед ней на стопке досок уже сидели два брата Овсянниковых – Алеха и Митюха.
- Перекурите пока, не задлят, подойдут и другие, - разрешил хозяин и показал гостю место против сыновей. Сам пристроился с ними рядом, погладил собаку, и та прилегла возле его ног.
Аркадий поздоровался, сел, посмотрел вокруг. Верно: место было безопасное. Ни одного окна. Две продушины в бревенчатых неотесаных стенах наглухо заткнуты сеном. Дверь изнутри обита войлоком. Здесь можно было говорить, не сдерживаясь.
Вскоре пришли Рябинин и Комлев. Старик выпустил собаку на волю, приказал ей:
- Сторожи тут!
Все молчали, ожидая, что скажет им сын разоренного купца. А Векшину самому не терпелось узнать, как настроены люди. Взглянул на обросшего щетиной Рябинина, спросил:
- Как живется, Григорий Николаевич?
Бывший поставщик приподнял плечи:
- Как живется?.. Я бы сам тебя о том спросил, Аркадий Осипович, так, вижу, не сладко.
- Но у тебя дом-то не разорили все же?
- Не разорили, так зорят исподволь! - с обидой выкрикнул он. - Эх, Аркадий Осипыч, знал бы ты, что творится здесь без тебя! Не говорю о земле: сам знаешь. Зимой денежной контрибуцией, как колом, оглушили по голове. Питерский комиссар хлеб выгреб, трех коров свели со двора на мясо армии. А весной, перед севом...
И полились обида за обидой, как навар из горшка при большом огне.
Выговорился – показал на Комлева и братьев Овсянниковых.
- Ты думаешь, Ивана Федуловича да Алексея Александровича с Дмитрием помиловали? Спроси-ка их!..
А спрашивать было нечего. Сами обиженные наперебой выкатывали камни из души.
- Неужели везде так, Аркадий Осипович? - с тоской в голосе осведомился бывший старшина.
- Хуже, Иван Федулович!
- Да уж куда больше того!
- А туда, что вас не до конца растрясли советские депутаты. Вон Александр Лукич рассказывал мне, что Федору Елизаровичу мельницу возвратили. У тебя, Иван Федулович, кожемятня цела. А вот сегодня мы собрались на пасеке, пока еще нетронутой. А ведь в других-то местах, где я побывал, - все подчистую! - сознательно преувеличивал Аркадий.
- Ну, эт-то уж... - дрогнул Лукич.
Комлев засомневался:
- До этого не дойдет.
- Дойдет, Иван Федулович! - заверил Векшин. - Ты разве не слыхал, что принят закон о хлебной монополии, что создаются комитеты бедноты да заградительные отряды?
- Сколачивает такие и наш Совет в каждой деревне, - подал голос молчавший Алексей Овсянников, более дальновидный, чем бывший старшина. - От таких комитетов не жди добра.
- Выгребут не только хлеб, а и до всего другого доберутся! - устрашал всех Векшин.
Выходило так, что никакого просвета не было для состоятельных людей.
- Ты, Аркадий Осипыч, словно застращивать нас пришел, - первым опомнился после тяжелого молчания Рябинин.
- Не застращивать, а открыть вам глаза на правду.
- Такую правду лучше не знать, не видеть ее.
- Вот это правильно! - оживился Аркадий. - А чтобы не видеть этой правды, нельзя сидеть сложа руки.
- На себя их, што ли, наложить? - с тоской спросил Лукич.
- Зачем, дедушка Александр? На тех, кто жизнь людей ломает!
- Ждем, что свернут башку крамольщикам. Вон с восхода и с ночи шибко заоболачивает, может, гроза-то и до нас докатится. Только улита едет, когда-то будет...
- Скоро, Александр Лукич! - успокоил Аркадий. - Очень скоро! Не только издалека надвигается гроза на Советы, а и в нашем уезде решительные люди поднимаются.
- Ну-у?!
- А вы разве не слыхали, что в Угрюмской волости свернули голову большевистскому исполкому?
- Да носится слух, только верить-то...
- Это не слух!
Векшин в подробностях рассказал о перевороте в Угрюме. Аркадию верили и не верили. А не верить было нельзя: ошарашил такими вестями, что голова кружилась.
- Теперь уж там не Совет у власти, а «Комитет охраны Угрюм-края» Свои вооруженные отряды. Хлебной монополии крышка! Свой военный трибунал. Скоро то же и в нашей Вилюге будет и в других уездах Привилюжья...
- Здорово!
- Вот бы, господи!..
- А не обернется дело так, как месяц назад в Москве, Ярославле да Рыбинске?
- Ни в коем случае!
Векшин выхватил из кармана свернутую вдвое тетрадку, расправил ее на торце чурбака, огрызком карандаша быстро набросал карту.
- Смотрите, вот Москва и Петроград. А это Ярославль да Рыбинск. - Он показал на кружочки и провел жирную извилистую линию. - Это Волга. Казань, Симбирск, Самара. В них большевиков и в помине нет. - Отчеркнул сверху: - Вот северный фронт... Видите, что получается? У Советов к восточному фронту наш лесной край как тонкая горловина. Так свернуть ее, как гусю шею! На юге соединиться с Казанью. А на севере прежде всего захватить Лесную, перерезать железную дорогу, чтобы никакой помощи от Москвы и Петрограда Востоку не было. Понятно?
- Толково получается!
- Только мы-то словно в стороне тут.
- Как в стороне? - вскинул голову Векшин. - Начнется в Лесной – не дремать и в Духовской, и в Дубровинской, и в Перечинской волости. Советы – к черту, и никакой помощи станции!
Поплавковчане задумались. Но было видно, что их теперь не сомнение мучило, а как сделать то, что сказано им. Векшин, понимая это, предупредил:
- Только до поры до времени все в строжайшей тайне. Собирайте осторожно силы, особенно в Николаевском приходе, доверяйтесь надежным людям. Начальнику почты Кротову передайте вот это письмо. Он свой, настанет время – сигнал из Лесной или из Вилюги получит. А с обмолотом не торопитесь до поры.
- Это-то сами раскусили.
...Долго еще совещались в омшаннике заговорщики. Векшину мало пришлось поспать в эту ночь.
Лукич поднял его затемно, проводил до реки, вручил весло, узелок с продуктами, помог стащить с берега лодку.
- До рассвета да в утреннем тумане далеко умчишь, только правь, знай,- напутствовал. И, когда Векшин оттолкнулся от берега, перекрестил его.
9
После отъезда Ореста Павловича Вера Васильевна быстро стала поправляться. Анна Алексеевна заботилась о ней, как о своей, и делала все, чтобы помочь человеку в трудную пору жизни. Утром и вечером прямо-таки заставляла ее пить парное молоко, а за столом кормила всем тем, что быстро восстанавливает силы.
Выздоравливающую вначале стесняло такое внимание: жить за чей-то счет она не привыкла. Но ее поддерживали, кто чем мог, и другие,- Дымовы, Орина Демократова, Каллистрат Смирнов и даже Евдокия Егоровна, сама живущая экономно с мальчишками.
- Ты для нашей Аннушки и дома, и на войне завсегда была, как родная, - говорила, кланяясь, старая. - Ну, и мы к тебе от чистого сердца. Вот маслица из сливок сбила комок для тебя. Бери, не смущайся. Ешь, да вставай твердо на ноги.
Павел Дымов зашел однажды после работы проведать Волоцкую, посмотреть, как она оживает.
- Мы, Вера Васильевна, из отобранных у отца Якова излишков озимого поля сначала думали выделить на душу и новому попу, а потом решили в Совете по-иному. Много чести долговолосому непаханное да несеянное собирать! Будь доволен, что под яровые дали земли. А озимые вам, учителям, передали. На одном-то жалованьишке теперь не проживешь. Сообщите о том Марье Петровне да Зое Михайловне.
Внимание Совета взбодрило силы, Вера Васильевна почувствовала себя свободнее, не стеснялась уже садиться за чужой стол, зная, что в скором времени может рассчитаться за все, что на нее потрачено. К началу сенокоса она настолько окрепла , что помогала Анне Алексеевне ворошить и сгребать сено на лугу,- не только в благодарность за хороший прием, - окрепший организм требовал движений, а руки – дела.
Снятые под машинку волосы у нее отросли. Подстриженная под польку, подвижная, загорелая, она в свои тридцать пять походила на юношу, была довольна этим и ходила без платка, что выделяло ее из среды деревенских женщин. И в то же время она была близка им: делала любую работу, посильную женщине, помогая семье, пригревшей ее.
Перед уборкой хлебов Анна Алексеевна спросила ее, кого она будет нанимать жать рожь. Вера Васильевна усмехнулась:
- Зачем? Я свою полосу сама выжну.
- Тогда будем трудиться общими силами. Вместе как-то веселее.
Вера Васильевна быстро освоилась на полосе, хотя ни разу в жизни серпа в руках не держала. Сближению способствовало и то, что Волоцкая, внимательно следившая за газетами и хорошо разбиравшаяся в политике, помогала Анне Алексеевне понять, что происходит в стране. И, когда Вера Васильевна в обеденные передышки рассказывала на лугах мужикам и бабам об эсеровских мятежах в Москве и на Волге, о военной обстановке на востоке, она уже не чувствовала себя так глупо и неловко, как во время выступления Алмазова на первомайском вечере.
...Едва успела Вера Васильевна убрать урожай со своей полоски и свезти снопы на гумно, произошло такое, что надолго оторвало ее от дома. Учительницы Мария Петровна и Зоя Михайловна письменно поблагодарили Совет за внимание, но убирать хлеб с отведеных им полосок не явились, наняв знакомых крестьян.
Дымова и других членов исполкома удивила такая беззаботность, даже обидела. Орина Демократова на одном из заседаний возмутилась:
- Господи, от хлеба рыло воротят! Нужды не изведали поповны, ай-я-яй!..
Павел был в душе согласен с Ориной, но его больше беспокоило другое.
- Мы свое сделали по-человечески. А это уж их дело, как принять нашу заботу. Меня другое тревожит. Раз они не поспешили к жнитву, так не поторопятся и к занятиям в школе. А нам надо в Духове три новых класса открывать, да в двух дальних деревнях по классу. Для этого потребуются помещения, парты, доски, книжки, бумага, учителя.
Главное – учителя! Даже в селе двух не хватает. А нашу Марью Петровну это ничуть не беспокоит. Поэтому я предлагаю заведование школой поручить Вере Васильевне. И заботу о деревенских школах тоже на нее возложить. Она – член исполкома, коммунистка, с нее и спрос двойной. Да и спрашивать не доведется, она лучше нас знает свое дело. Правда, на то надо бы иметь приказ из уезда, но это длинная песня, а время не ждет. После утрясем ее назначение.
Члены исполкома согласились с этим. Так Волоцкая неожиданно для себя стала не только заведующей Духовской школой, но и ответственной за народное образование в волости.
10
Сосновская допоздна ждала, когда возвратится Вера Васильевна. Наконец, когда та появилась, хозяйка бросилась к ней, обняла, расцеловала в обе щеки и даже всплакнула немного, встревожив Волоцкую.
- Что с вами, Анна Алексеевна?
- От Анны письмо получила!
Вера Васильевна понимала радость и торжество Сосновской. До этого Анна ни разу не написала своей крестной, посылала ей только приветы через других. Анну Алексеевну они радовали, но глубоко обижало, почему только приветы, а не весточка ей лично. Волоцкая сообщила об этом Анне, а та в ответном письме откровенно призналась:
«Знаю, Вера Васильевна, что надо бы хоть немного написать кресненьке. Она не виновата, ее-то я уважаю и люблю. А вот не подымается рука, хоть вы режьте меня! Уж очень много горя навалилось на мои плечи из ее дома. Ну, и не перегорело еще все в душе. А не перегорело – врать да притворяться не умею. Такая уж я есть упрямая. Я даже родную мать и отца невзлюбила за то, что хотели ссильничать надо мной, выдать за нелюбимого...»
Вера Васильевна крепко пожурила ее в письме за такое упрямство, написала, как тяжело переживает Анна Алексеевна прошлое, как смелее и смелее врастает в новую жизнь, и что в такой период надо не сторониться, а поддержать человека.
Волоцкая обняла Анну Васильевну:
- Поздравляю! От всего сердца поздравляю!
Письмо было хорошее, теплое. Анна мало писала о себе, зато не скупилась на слова, благодаря свою «маму-кресненьку», что сердечно приняла больную, выходила ее и подружилась с ней, что рада за «своих мальчишек»: здоровы и в хозяйстве помогают. «Так бы и залетела домой хоть на денек, обняла бы всех да посмотрела, как это у вас все стало при новой жизни.»
Прочитав письмо, Вера Васильевна отправилась ужинать. Анна Алексеевна спохватилась:
А ведь и она вам пишет. Вера Васильевна! Всю почту я положила на вас стол.
На газете лежали сразу два письма. Первым Волоцкая распечатала Аннино. Анна прежде всего благодарила свою наставницу, как она выразилась, за то, что та помогла ей одуматься и не обижать больше своим молчанием Анну Алексеевну. И тут же признавалась: «как мне порой не хватает вас, Вера Васильевна. Привыкла я к вам шибко. Нет у меня в городе пока никого, с кем бы можно было поговорить душевно, как с вами. Только на занятиях да на практике и забываешься.
Ну, о себе хватит. Мне хочется вас порадовать, дорогая моя. Вы просили меня зайти в свободное время к вашим знакомым да уговорить кого-нибудь податься на голодное время в Духово учить ребятишек. Побывала по всем адресам. Кого-то нет в городе или не застала. Кто-то боится поехать в такую даль, а может, нажитое жалко бросить. Только голодают люди страшно, мучатся, но не хотят расстаться с городом. Правда, один решился и даже рад был мне, как доброй вестнице. Благодарил и вас, и меня. На взгляд он хороший человек. Ну да он сам хотел тут же написать вам.».
Верно, это была радость, и очень большая. В селе некого было пригласить в учителя. Подошла бы для этого Мария Гавриловна Малинина,- отказалась: на ней все хозяйство и дети. Уезд на запросы Духовского волисполкома упорно отмалчивался, а занятия в школах вот-вот должны были начаться. Вера Васильевна не знала, что и делать. И вот...
Она отложила Аннино письмо недочитанным, взялась за другое.
Оно было от сына друга ее отца Владимира Владимировича Осокина, которого знала Волоцкая еще с гимназических лет. Он был преподавателем гимназии, как и отец его, и посылал заявление в Духовский волисполком с просьбой устроить его учителем в любую сельскую или деревенскую школу.
«Только не знаю, Вера Васильевна, устроит ли вас моя персона. Я не один, на моих руках дочка и сынишка. Их надо как-то прокормить. А смогу ли я это сделать на скудный учительский заработок? Однако положение у меня безвыходное. Жена два месяца назад умерла, спасая детей и отказывая себе во всем. Я весной убеждал ее выехать куда-нибудь в деревню, но ей хотелось, чтобы дочка окончила гимназию,- оставался один год. Так что, видите, сама ускорила свою гибель. Я очень боюсь за детей, так они истощены. Поддержать их, кроме жалкого пайка, нечем: все, что было ценного, продано и променяно на хлеб и другие продукты. Поэтому я готов поехать хоть на край света, только бы вырваться из когтей голодной смерти.
Верочка, если вы в самом деле имеете возможность помочь мне – помогите!»
Вера Васильевна вырвала листок из тетрадки и тут же принялась писать ответ. Она просила Осокина немедленно выезжать и браться за дело.
Написала – отлегло от сердца. Дочитала письмо Анны и порадовала ее в ответном , что Вовка Алмазов вместе с его друзьями Мишуткой Сукмановым и Егорушкой Сосновским с осени будут учиться на станции в новой единой трудовой школе, которая там создается вместо двухклассного городского училища. «Но уж благодарите за это не меня. Я только попросила Павла Матвеевича помочь лучшим моим ученикам. И он от имени исполкома добился этого».
Написала адреса – было уже за полночь. Почувствовала, что сильно устала за день. Казалось, доберется сейчас до постели – тут же заснет. Но то, чего наслушалась в деревнях об угрюмском мятеже и узнала из газет о продвижении контрреволюционных сил на востоке, вызывало тревогу и мешало забыться. Но другое – радость крестьян за хороший урожай, за то, что Совет открывает школы в медвежьих углах – успокаивало. Большинство мужиков и баб не на шутку озабочено, как бы со «смутой» все это не рухнуло и снова не возвратилось старое.
Не все, конечно, настроены одинаково. Есть и такие, что ждут перемен. Прямо не высказывают своих надежд, но по выражению их лиц видно: ждут. Потому первыми и спрашивают, как у нас на фронтах. Нелегко с такими беседовать. Но слушают тебя не одни они, сразу окружают и другие. И больше им говорить о суровой правде, чем задавшим вопрос. И чувствуется: люди понимают тебя, верят в лучший исход. Нет, народ, хотя и темный, чувствует, кто за него стоит. И в оборудовании школ хорошо помогают: сами подыскали подходящие избы для классов. Парт, конечно, пока нет. Столов и скамеек собрали. Дрова подвозят к будущей школе. «Нет, покойника из могилы взад не вороч`ают,»- вспомнились слова одного старика. С этими словами и забылась Вера Васильевна.
11
Волоцкая пробудилась рано,- надо было успеть снести письма на почту.
Утро выдалось теплое, ясное. На площади около церкви Алексей Рабаков в военной форме, подтянутый, обучал отряд деревенских подростков строю. На крыльце Совета сидели Николай Федорин и Каллистрат Смирнов, наблюдали. Отправив письма, Вера Васильевна подошла к ним, поздоровалась.
Садитесь да посмотрите вместе с нами, как марширует наша Красная Армия,- полушутя, полусерьезно сказал Смирнов.
Волоцкая села рядом.
- Армия не армия, я отряд сколачивается, - произнес довольный своим начинанием Каллистрат.- Первый час я с ними проводил по материальной части винтовки. Ничего, овладевают ребята оружием, правда, не без запинок еще, так давно ли занимаемся-то? Молодцы!
- У меня на беседах тоже схватывают главное, - дополнил Николай Федорин, отвечавший за политическое воспитание дела. - Обмундировать бы ребят во все военное,- сразу бы не тот строй был.
Верно, ребята в отряде были обуты кто в лапти, кто в сапоги, на некоторых пиджачишки, а другие и просто в пестрядинных рубахах.
Подошел Павел Дымов, присел рядом с Волоцкой, тоже полюбовался на «Красную Армию».
- Где же учителей-то будем брать? - спросил он Веру Васильевну. - Над уездом или не капает, или не до того было с угрюмским волнением.
- Вы знаете, Павел Матвеевич, один нашелся... Да вы лучше сами почитайте.- Волоцкая достала его и передала Павлу.
Тот, внимательно прочитав, спросил:
- Ну, и как вы поступили?
- Написала, чтобы срочно выезжал.
- Мало того! Когда-то по нынешнему времени дойдет оно! Мы пошлем телеграмму от Совета и денег переведем по телеграфу на дорогу, а то ему, наверно, и выехать-то не на что.
- А ведь я была права, Павел Матвеевич, когда говорила вам, что учителей надо поискать в Лесной, среди голодающих. За хлебом едет из городов всякий народ. И не обязательно учителей приглашать, а просто образованных людей, которым можно доверить обучение детей... Я сама бы поехала.
- Пожалуй, так. Съездите, - согласился Дымов. - Кстати, проводите и наших мальчиков в эту единую трудовую, поможете им устроиться с жильем... И, вы знаете, Вера Васильевна, мне кажется, вместе с этим вашим учителем приедет к нам и учительница. Девочка-то его гимназию почти закончила.
- Едва ли, - покачала головой Волоцкая. - Истощена сильно, пишет отец. Не по силам будет.
- Ничего, у нас скоро отдышится. Вспомните-ка, какой вы возвратились в Духово весной.
Дымов, поднявшись, сказал:- Так я сейчас пошлю Шошолю на почту!- и ушел к себе в исполком.
Рыбаков построил свой небольшой отряд в колонну по четыре, повел по селу. Поравнявшись с крыльцом Совета, зычно скомандовал:
- За-а- певай!
Как по лужку, по лужку,
Во широком поле... -
начал звонко запевала. Строй дружно подхватил:
При веселом табуне
Конь гулял на воле.
Подростки подтянулись, тверже стал их шаг.
- Эх, и я бы теперь прошелся с парнями! Любил под песню ходить, - вздохнул Николай Федорин. И в голосе его чувствовалась приподнятость и грусть, даже, пожалуй, больше – обида: отходил, мол, свое навсегда безногий.
Каллистрат вначале улыбался в ус, покачивал в такт головой, а потом начал подтягивать негромко:
Ты гуляй, гуляй, мой конь,
Пока на свободе,
А споймаю – зануздаю
Шелковой уздою.
Вере Васильевне тоже припомнились фронтовые дни: походы, привалы и эта старая казацкая песня, которую любили красноармейцы, она напоминала свое, деревенское, своих лошаденок-трудяг, которых каждый любил и считал чуть ли не членами своей семьи.
Отряд промаршировал до конца села и обратно. Рыбаков скомандовал «вольно», распустил ребят, а сам направился к крыльцу Совета.
- Вот хорошо, что тут все коммунисты в сборе, - сказал он. - Есть у меня одно дело, дело важное и серьезное. Может, пойдем к председателю, там поговорим? Как ты думаешь, военком? - спросил он Смирнова.
Каллистрат не возражал. Остальные тоже.
12
Собрались в кабинете Дымова. Дверь из предосторожности закрыли на ключ. Рыбаков начал, понизив голос:
- Так вот, товарищи коммунисты, знайте, что наши поплавковские воротилы подозрительно зашевелились в последние дни. Куда-то по ночам стали скрываться тайно.
- Тайно? А откуда же тебе стало явно? - спросил Дымов.
- Сам случайно на след напал. Вчера командовал по строевой Дорофей Мороков, а я молотил с утра. Стало быть, с позавчерашнего вечера овин топил. Поздновато с гумна шел домой. Деревня уже спала. Только хотел открыть калитку и войти в ограду, вижу: от рябининского двора кто-то отделился. Присмотрелся (ночь-то светла была) – он сам по походке. Проследил его до задов осырка. Перемахнул это он через огород и был таков. Подозрительно мне стало: к чему бы это? С час стоял там да ждал, когда вернется. Так и не дождался.
- Напрасно, - укорил Каллистрат.
- Потом-то сам смекнул, что сплошал. Черт с ней, одну-то бы ночь вымог и не спамши. Весь день ругал себя. Только что пользы от того? Стемнело – собрал тихонько своих комбедовцев к себе в избу. Вот, говорю, так-то и так-то, народ. Доведется всем нам ночь не спать, проследить за нашими богатеями. Вчера в ночь скрылись мы за гумнами по обе стороны деревни – ну, и засекли сначала Рябинина, а потом Алешку-писаря. И оба так же через осырок – в поле. А там, видно, загодя лошади были приготовлены, потому что после одного и другого вскоре послышались осторожные конские шаги. А миновали деревню – вскачь ударили.
- Куда поехали?
- От нас одна дорога – к духовскому перевозу, а там, кроме, как в село, отвилок в Перечинскую волость.
- Ну, теперь мне все понятно,- точно опомнился Федорин.
- Что понятно? - спросил Дымов.
- А то, что вчерашнюю ночь я долго не мог уснуть. Слышу: лошадь вдоль деревни в сторону Николаевского пронеслась. Долго гадал я: что такое? А теперь ясно.
Поняли это и другие.
- Может им больше, чем нам, известно об Угрюме-то и уезде, - озадаченно заметил Каллистрат. - Вот и зашевелились.
- Больше ли, меньше ли, я думаю, военком, доведется тебе с сегодняшнего вечера назначать человек по шесть, по восемь своих парней в наряд. Два наши милиционера – не охрана села да почты. Как ты думаешь, председатель?
- Так же, как и ты, Николай.
- Дельно! - одобрил Каллистрат. - Назначу. Но не только к Совету и к почте, но и к твоему жилью, Матвеич. На покойном Игнатии Ивановиче научены. Да и тебе, Фомич, оглядываться надо. Не засиживайся дотемна в Совете. Ну, а засиделся по неотложным делам, так в нем и ночуй у Шошоли.
- А мне кажется, это еще не все, - заметила Вера Васильевна. - Надо на перевозе по ночам охрану ставить, чтобы замечала, кто и куда едет.
Едва успели решить это важное дело, как почтальон принес телеграмму. Павел прочитал ее и задумался. Рыбакову казалось, что председатель ожидает, когда он, беспартийный, выйдет, поднялся было, намереваясь уйти, но Павел сказал:
- Нет, сиди, Алексей. Тут такое дело, что опять всем вместе решать надо...
Уисполком извещал, что 28 августа в городе Вилюге состоится учительский съезд, и что Духовский волисполком должен послать своего делегата.
Было уже двадцать пятое, а до уезда почти полторы сотни верст...
- Ничего не понимаю! - признался Дымов.
- Да, срок крутой, - причмокнул в раздумье Каллстрат Смирнов. - Надо же лошадь накормить по-хорошему в такую дальнюю дорогу, собраться. На то потребуется время. А в ночь даже до Лесной не поедешь – опасно.
- Дело не в сроке, на худой конец наш делегат может и опоздать на полдня или на день. Сами виноваты: поздно известили, - раздумывал вслух Дымов. - Но назначать учительский съезд в то время, когда в уезде так неспокойно... Слухи, что ни день, все страшней.
- Слухи есть слухи. Им хочешь верь, хочешь не верь, а тут документ, - показал на телеграмму Федорин. - Поздно, но созывают-таки этот съезд. Значит, раньше не могли, а теперь создались условия. Может, только-только с угрюмскими мятежниками разделались.
- Сомнительно, - покачал головой Рыбаков. - Если так, наши толстосумы не зашевелились бы.
Думать можно было по-всякому. Газеты приходили в лесную глушь с запозданием дня на три, на четыре, а иногда и на целую неделю. Слухи доносились быстрей, и с ними нельзя было не считаться: какая-то доля правды содержалась и в них.
- Ну, а как вы думаете, Вера Васильевна? - спросил Дымов. - Ехать-то ведь вам придется.
- По-моему, хорошо, что съезд учителей надумали собрать. Это так необходимо перед началом учебного года, когда школы – все школы! - перестраиваются по-новому. А мы пока делаем это вслепую, кому как вздумается. А, с другой стороны, опасно, конечно. Но мы живем в такое время, когда приходится и воевать, и все старое перестраивать.
- Значит, по-вашему, ехать?
- Да, я так думаю. Только кучером надо иметь человека надежного, смелого, решительного.
- Такого найдем, - заверил Павел. Попросим Дорофея Морокова. Дом оставить ему в горячую пору тоже не так накладно, баб полно. Так, что ли, товарищи?
- Иначе, пожалуй, не решишь, - согласился Федорин. Только ехать надо с оружием. Ну, до Лесной проскочат днем безопасно, а от станции до города волоками ухо востро держи...
Другие тоже не возражали.
- Тогда готовьтесь сегодня, Вера Васильевна. И ребят собирайте, чтобы завтра пораньше тронуться в путь. Лошадей дадим сильных, ходких. - Подумав, Дымов добавил: - А в Лесной обязательно зайдите к Ключеву или к Пеплову. Им обстановка в уезде известна лучше, чем нам.
13
Мишутка и Егорушка плохо спали ночь: горели от нетерпения скорее попасть на станцию, посмотреть на паровозы и вагоны, которые видели только на картинках. Наказы и прощания при проводах задерживали отъезд и еще больше возбуждали ребят.
Одному Вовке было невесело. Он-то знал эту серую деревянную Лесную с ее скопищем голодных, завшивевших пассажиров, спавших прямо на заплеванном полу вокзала. Они напоминали ему петроградские очереди, где уставшие люди так же садились прямо на тротуар, а изнемогшие и ложились. Было жалко оставлять Горюшки, старую, но чистую избу, бабушку Евдокию, такую простую, сердечную, и братишку Витьку. Он чувствовал даже какую-то вину перед ним, сиротливо стоявшим в сторонке и крепившимся, чтобы не расплакаться.
Но вот все было готово. В телегу погружена мука, продукты для приварка, постели и одежонка, необходимая на первое время, до санного пути. Евдокия Егоровна обняла своего любимого воспитанника, вся сморщилась, глотая слезы.
- Милый, ты пиши почаще, не забывай нас с Витюшкой... -Поцеловала в обе щеки. - Отцу тоже пиши... Адресок-то его, cмотри, не потеряй.
Витюшка, как ни крепился, вместо прощания разревелся и убежал в осырок на гумно.
Дорофей передал вожжи Мишутке:
- На, Михайла, правь пока. Тебе в охотку, а я перекурю с отъездом.
И груженая телега двинулась впереди, а вслед за ней и тарантас с Верой Васильевной, Вовкой и Егорушкой. Егорушка тоже правил лошадью, торжествовал, что на беседке, как настоящий кучер, выше всех, то и дело оглядывался, какое производит впечатление.
Но на него никто не обращал внимания. Вовка все время оглядывался, провожая взглядом стоявшую у ворот бабушку Евдокию, ждал - вот-вот появится рядом с ней Витюшка, хоть рукой помашет на прощание. А он так и не показался. Мальчишка поник головой. Вере Васильевне тоже было не до Егорушкиного геройства.
Миновали знакомые деревни до боровской больницы. Бравому кучеру показывать себя было не перед кем: начинались незнакомые места. Дорога шла к лесу, а сзади чуть виднелась Духовская колокольня, вся со свечной огарок. Мишутка, сунув вожжи Дорофею, перебежал к другу и сощурился, вглядываясь.
- Егорка, смотри, наше Духово!
Егорушка обернулся, забыв о лошади, которая спокойно шла за телегой, опустил пониже козырек картуза и, приоткрыв губы, застыл, как Мишутка. Вера Васильевна, глядя на них, грустно улыбнулась. Видела: ребята впервые поняли, что надолго покинули родное село и дом. Верно, не раз поплачут ночью втихомолку под чужой крышей в тоске по родным и близким. Она вздохнула и попыталась ободрить ребят:
- Какие вы, мальчики, стали большие!.. А помнишь, Мишутка, как ты воробьев считал первый день в школе? А ты, Егорушка, чуть не заплакал, что я не посадила тебя на первую парту...
- Помним, помним, Вера Васильевна! - оживились друзья.
- Теперь лошадьми оба правите, как взрослые! Вы бы и Вову научили.
- Я, Вера Васильевна, сам умею не хуже их! - встрепенулся Вовка. - И лошадь запрягу, и верхом пролечу с дымом!
Мальчишка вскочил, выхватил у Егорушки вожжи, повернул лошадь, намереваясь обогнать груженую телегу и прокатить как следует свою учительницу, но Вера Васильевна остановила его:
- Верю, Вова. Но объезжать не надо, телегу одну оставлять нельзя, в ней хлеб, а въезжаем в лес.
До перевоза добрались благополучно. Паром был на той стороне, совершенно свободный. Около спуска к реке из будки вышли два мужика. Тот, что с карабином на плече, спросил Морокова:
- Чего везешь, гражданин?
- Да вот ребят в школу.
Вера Васильевна достала документ. Вооруженный из заградительного отряда развернул поданную бумажку, с интересом глянул на предъявительницу:
- Не жена ли уж Ореста Павловича?
- Жена.
- Знали, хоть и дальние от Боровского. Хорошо знали! - обрадовался мужик. - Где он теперь?
- На Восточном фронте.
- Добро!
Отрядник не стал проверять, что в телеге, заботливо предупредил: от перевоза до Тонги путь по дамбе. Глуховат, и неспокойно там.
- ...Было уже два случая, оглушили ездоков и кинули в омут, а сами с хлебом на станцию – и концы в воду. Хоша у вас и две подводы, но подождите попутчиков хошь здесь, али на том берегу, надежней будет.
Решили остановиться на том берегу, под ивами. Время было обеденное, и проехали половину пути. Ребята проголодались. Прошел час и два, а попутчиков со стороны перевоза не было. И ждать больше было нельзя,- дамбу надо проехать засветло.
- Ничего, проскочим, лошади молодые, сильные, - решил Дорофей. - В глухих местах поедем ходкой рысью. Только вы, Вера Васильевна, поглядывайте.
Тревога насторожила и ребят. Но дамба почти все время шла по обрывистому берегу Вилюги. И с высоты насыпи вода в реке от ясного неба казалась голубой, бездонно-прозрачной. За рекой `косы песка большими рыжими языками точно лакали воду, чтобы напоить кусты ивняка, убегающие вдаль зелеными валами. А на другой стороне дамбы то широко развертывались до самого леса луга с уже посеревшими стогами, то замыкались покосы зеленой стеной, оставались позади, и дорога петляла темными перелесками. Было любопытно, какая еще новая картина откроется впереди. И то,что лошади в глухих местах бежали ходко, веселило, все тело охватывал детский задор, и ни о чем другом думать не хотелось.
На крутом повороте, где дамба подходила к самому обрыву, передняя лошадь перед глубоким ухабом замедлила шаг. Перед ней неожиданно выросли три бородатых детины.
- Трррр!.. Стой! - закричал один, хватая под уздцы лошадь. Другой вскочил к Дорофею на воз.
- Не спеши, перекурим.
А третий метнулся к тарантасу, выпуская из рукава безмен.
Дорофей смаху дал перекурщику по уху, и тот полетел кувырком с обрыва в реку. Его сотоварищи на миг опешили под направленным на них оружием, опомнившись, метнулись к лесу. Вслед им грянули два выстрела: винтовочный и револьверный. Один из беглецов припал на ногу, взвыл. Лошади рванули махом, Егорушка опрокинулся с беседки в тарантас. Волоцкая едва успела перехватить вожжи.
Все это произошло так быстро, что мальчишки опомнились, когда кони, доскакав до селенья, сами стали, храпя. С морд их шлепались на землю ошметки пены.
Дорофей соскочил с воза, отвел лошадь в сторону от дороги, другая свернула за нею сама.
- Доведется передохнуть: коням успокоиться надо, - сказал он Вере Васильевне, доставая кисет.
Руки у мужика подрагивали, табак из газеты сыпался ему под ноги.
- Чуть было Мишутку не потерял, как рванули они, - кивнул на лошадей и облегченно вздохнул: - За рубаху поймал на лету, что котенка за шиворот.
Вера Васильевна сама была сильно взволнована, но, чтоб ободрить мальчишек, спросила:
- Что, герои, повесили носы?
14
Волоцкая и Мороков после ужина долго ждали Ключева. Ребята, уставшие с дороги, похрапывали на полу. Тянуло ко сну и взрослых.
- Ложитесь-ка, мой Иван и день и ночь в своем ЧК, - посоветовала Варвара Николаевна. - Уж если вам так надо встретиться с ним, придет – разбужу.
Но это не устраивало дальних путников: с рассветом надо было двигаться вперед, и Волоцкая предложила Морокову:
- Дорофей Аверьянович, придется нам сходить к Ивану Борисовичу, может, застанем, на счастье. А нет – к Пеплову зайдем.
Ключев только возвратился с линии и с кем-то требовательно разговаривал по телефону. Через обшитую дверь ничего разобрать было нельзя.
Когда разговор оборвался, Волоцкая постучала в дверь. Щелкнул ключ в замке.
- О! Вера Васильевна! Проходите.
- Я не одна.
- Вижу. Проходите. - Ключев пропустил посетителей, снова запер дверь, пожал Волоцкой и Морокову руки.
Он осунулся, постарел. Глаза запали, веки от недосыпанья покраснели. А подбородок обложился густой черной щетиной с проседью.
Волоцкая рассказала, с какой целью они в Лесной, зачем едут в Вилюгу, упомянула о дорожном происшествии.
- Ясно. Ребятишек жена устроит в хорошую семью, можете быть спокойны. Учителей постараемся найти. То, что подбили бандитов – удача. Не заметили, товарищ Мороков, в какую ногу и в какое ухо?
Дорофей сказал, а Вера Васильевна подтвердила.
- Важная примета, пригодится. А вот насчет поездки на съезд учителей... - замолчал, задумался Ключев, поглаживая небритый подбородок.
- Непонятно и странно, зачем понадобился в такое напряженное время этот съезд. - Правда, в Вилюге еще не такие странные дела бывали. В начале июля на заседании уисполкома было принято распустить уездную ЧК, представляете? Это в самый момент разгара ярославского эсеровского мятежа! Хорошо еще, Синицын оказался там настоящим чекистом, послал к черту такое решение, телеграфировал в Губчека, и все осталось, как надо. В уисполкоме еще немало эсеров. И ваш завотделом культуры и просвещения Бубенцов – тоже эсер. Да, так-то вот...
Он встал и подошел к карте.
- А обстановка, Вера Васильевна, такова. Вот он, Угрюм-край, - обвел тупым концом карандаша восточнее города Вилюги круг, где краска на карте была темнозеленой. - Видите? Лесная глушь, вся волость – сплошь староверы, для них Советы – антихристова власть. Таких легко было поднять на мятеж колчаковским посланным. Главный удар их направлен вот сюда.- Он показал много южнее Вилюги. - Наш уездный город, казалось бы, в стороне, но думать, что его не коснется мятеж, очень опасно. Повстанцы рвутся к Казани, чтобы соединиться с контрреволюционными силами. Наш север для них – другая важнейшая цель. Железная дорога! Единственная свободная магистраль на восток!.. Вот судите и делайте вывод сами. Путь от Лесной до города пока свободен, но...
Ключев сунул карандаш в нагрудный карман и направился к несгораемому шкафу, открыл его, достал две гранаты.
- Вот вам, члены Совета, по «конфетке» на дорогу. Могут пригодиться. Жаль, что вы опоздали, наши учителя сегодня утром отправились на съезд.
15.
Телегу оставили в Лесной, обеих лошадей запрягли в тарантас и двинулись в путь чем свет.
- Мы волока-то, что по тракту, в объезд возьмем, Вера Васильевна, проселками. Знаю я многие, бывано, - решил Дорофей. - Оно, конечно, много дальше, но мы на паре наверстаем.
Волоцкая не возражала.
И потому ли, что ехали с оглядкой да стороной от опасных мест, или потому, что в волоках было еще спокойно, до Вилюги добрались благополучно на второй день к обеду. Остановились на на окраине у старика-кузнеца Давида Кузьмича, у которого прошлой зимой Вера Васильевна с Дымовым нашли приют перед поездкой в Духово.
Учительский съезд уже начался. Свободных мест в зале не было. Какая-то худенькая учительница потеснилась на стуле, пригласив Волоцкую присесть.
Доклад о преобразовании гимназий, реальных, духовных и епархиальных училищ, а также семинарий в единую трудовую школу второй ступени делал сам заведующий культурно-просветительными учреждениями Бубенцов. Говорил он со знанием школьного дела, красноречиво, с витиеватым пафосом, избегая слов «наркомпрос», «уисполком», говорил просто «мы». Слушать его Вере Васильевне почему-то было неприятно, вызывало подозрение это безликое «мы», холеное лицо докладчика отталкивало. Волоцкая перевела взгляд с трибуны на президиум.
За столом президиума, накрытом красной материей, одно лицо показалось ей знакомым. Зачесанные назад волосы молодого учителя, негустые, приподнятые к вискам брови, тонкий нос с горбинкой – все это когда-то было видано, но бородка...
«Постой-постой... Да ведь это же младший Векшин! Тот самый беглый поручик, который при Временном прошлым летом арестовывал меня!»
Сердце ее дрогнуло. Но нет, нет, не может быть! Какое отношение Векшин имеет к школе?! Но чем внимательнее присматривалась она, тем больше убеждалась, что это не ошибка. Он, Векшин! Только не в сером кителе, а в ладно облегающем тело черном пиджаке, в белой сорочке с галстуком.
Не слушая больше доклад, она стала рассматривать делегатов. Состав их тоже немало удивлял ее. Все больше мужчины, молодые, подтянутые. И совсем немного женщин, в то время как женщины-то и составляли основную массу учителей сельских школ.
«Может быть, все это преподаватели гимназии да реального училища? Так слишком много их. Беженцы из больших городов? Но очень чисто одеты для бедствующих»,- рассматривала и думала про себя Волоцкая.
В перерыве она стала в тень большого фикуса в глубине коридора. Вышедшие покурить делегаты расшаркивались при встрече, угощая друг друга куревом, а некоторые почему-то прищелкивали каблуками, хотя были в штатском. У Волоцкой не оставалось сомнения, что учительский съезд только ширма, что присутствуют на нем больше не учителя, а люди, не имеющие никакого отношения к школе. Вера Васильевна почувствовала себя в этой среде совсем чужой. И на сердце стало щемяще тоскливо и тревожно.
Тревога еще больше усилилась вечером, когда она по пригласительному билету пришла в народный дом. Мужчин, присутствовавших на съезде, в зрительном зале теперь почти не было.
Волоцкая после первого же действия покинула зрительный зал и вышла в сад, на набережную.
Вечер был тихий и ясный. С набережной открывался чудесный вид на реку и заречье, но в саду – ни души, широкая березовая аллея была пуста.
В городе явно что-то назревало, кому пойти рассказать? Ни знакомых, ни близких, она здесь чужой человек.
Может, отыскать уком?
В памяти ожила фамилия, упомянутая Ключевым. Синицын! Ведь она же не раз видала его на прогулках в тюремном дворе.
Волоцкая вышла на площадь. В соборе как раз закончилась всенощная. Редкие богомольцы, больше старухи, поплелись по домам. Вера Васильевна остановила одну.
- Бабушка, как пройти к винному заводу? - спросила она, зная, что УЧК помещается рядом.
- А вот так, прямо в конец этой улицы, - показала рукой старуха. - Только, гражданка, туда лучше не ходить. Туда больше водят.
Волоцкой было не до объяснений.
Начальник УЧК принял ее не сразу. К его кабинет то и дело забегали и выбегали обратно вооруженные люди, наконец, очередь дошла и до нее.
Волоцкая отрекомендовалась.
- Видал, помню. И товарищ Дымов рассказывал. Что привело ко мне?
Выслушав ее, Синицын сказал:
- О подозрительных делегатах знаю. Некоторые опознаны и арестованы. Принимаем дальнейшие меры. А кого вы еще опознали? Как в Лесной? Спокойно ли по тракту до города?
Он слушал Волоцкую, а в мозгу сверлило: повстанцы на подступах к Георгиевскому, в семи верстах от города. А тут еще этот злосчастный учительский съезд,- прямая возможность стянуть в центр уезда махровых врагов Советов. Заграждение в Георгиевском слабое. Два отряда красноармейцев посланы в помощь соседнему уезду неделю назад, в городе остались лишь чекисты да охрана исполкома, укома, почты, тюрьмы. Единственная надежда – на помощь военного округа, но телеграмма в Ярославль послана только вчера... Ну, до Лесной железная дорога. А от Лесной трактом сто верст... Эх, еще бы удержаться как-то пару дней!
Откуда-то с низовья реки донесся отдаленный гул орудия. И тут же в ответ, как по сигналу, началась стрельба в разных концах города. Синицын вскочил, выхватил револьвер, сказал Волоцкой:
- Вам лучше немедленно убраться отсюда и гнать, гнать в Лесную. Телеграфная связь может быть прервана, так расскажете, что у нас произошло.
Он приоткрыл дверь и крикнул:
- Евсюков, ко мне!
В кабинет вбежал молодой чекист с винтовкой.
- Выведешь в город вот эту женщину как арестованную и в удобной обстановке отпустишь.
- Есть вывести и отпустить!
Но не успел чекист сопроводить «арестованную» и до половины коридора, как около здания ЧК раздались выстрелы. По лестнице загремели шаги многих ног. Евсюков, клацнув затвором, выстрелил в первую показавшуюся фигуру. Тот ткнулся на площадке. Встречный выстрел оглушил Веру Васильевну, Евсюков схватился за грудь и упал. Двое схватили ее за руки. Остальные в военной и гимназической форме понеслись дальше.
- Кто такая? - спросил один, замеченный ею на съезде.
- Арестованная с допроса.
- Документы.
- Волоцкая достала командировочное удостоверение
- А, понятно. Торопитесь уйти отсюда: тут не женское дело.
Вера Васильевна побежала вниз. Никаких препятствий. «Еще бы на улицу и все!» - стучало сердце.
К проходной заводского двора подводили трех арестованных, в растерзанной одежде, видимо, для расправы за кирпичными стенами. Лица сопровождавших были озверевшие, жестокие.
- Стой! - Подскочил один к Волоцкой.
Вера Васильевна дрогнула, отступила и застыла в ужасе: перед ней был Векшин.
- Эту вместе с ними! - крикнул он командиру группы.
- Отставить! - отклонил командир.- Расстрелять всегда успеем. Сопроводите ее куда следует! - показал рукой на двух гимназистов.
Вера Васильевна по выражению лица Векшина поняла, что ему самому хотелось быть в числе сопровождающих, но другое желание – лично видеть расправу с уездными руководителями Советов, взяло верх. Гимназисты тоже неохотно восприняли команду. Неумело держа винтовки, подошли к арестованной. Один, мордастый, сытый, кукарекнул срывающимся голосом:
- Ша-ом арш!
Вели, поняла, к тюрьме. А это не близко. Вечерний сумрак сгущался. Когда проходили глухим переулком, Волоцкая выхватила револьвер, выстрелила в мордастого и скомандовала растерявшемуся второму юнцу:
- Бросай оружие! - прицелилась.
Гимназист бросил винтовку.
- Бегом марш! А то пристрелю на месте!
Конвоир бросился наутек. А Волоцкая с винтовками побежала по переулку и исчезла на обывательских огородах.
16
Дорофей Мороков и кузнец Давид Кузьмич сидели за чаем и беседовали о тяжелой жизни военного времени, о контре, поднявшей голову в разных концах страны, о мятеже в Угрюм-крае и тревожной обстановке в самой Вилюге. Говорил, рассуждая, хозяин дома, а гость больше слушал.
- Да как же в нашем городе не быть тревожно, Дорофей Аверьяныч? В Сибири, на Урале, на Волге поднялись царские недобитки против Советов. Зашевелились и наши, кто сладко ел да мягко спал. А таких в городе, ой-ей! Одни помещики Логиновы, Петерсоны, Низовские, да где их всех перечтешь? Они владели больше, чем половиной всей земли уезда! С охотой лишились ее? А купцы! Пароходчики! Лесопромышленники! Леса без конца и краю и тут же большая сплавная река. Несметное богатство! Не то город – весь уезд держали в руках. Вот ты ходил сегодня по городу. Главные улицы его – Советская да Карла Маркса. А они раньше назывались – Дворянская и Торговая. На них каменные двух-трехэтажные дома, магазины, лабазы, конторы разные. Банк. А все другие немощеные улочки – обыватель сплошь. Этот обыватель, я тебе скажу,- овца. Ее стригут, а она лежит да только подрагивает от холодных ножниц. Как посмотришь поглубже – голь одна. А ведь многие Советами недовольны. Жизнь по старой мерке взвешивают. Каждый из таких – кто я! Я конторщик или счетовод, приказчик, кладовщик! Да я просто горожанин, а не какой-нибудь мужик-рохля! Им-то недобитки и мутят мозги. Вот-де при старом режиме был у дела, человек-человеком. А теперь кто? Гражданин с заплатами на штанах. Все твое богатство – продкарточка, полфунта хлеба на душу. И клюют ведь многие на такую уду. Потому, - Кузьмич постучал пальцем по лбу, - у овцы и мозги овечьи.
Допили по шестому стакану чаю.
- Сами они против Советов не поднимутся: трусы. Но и не поддержат их. А весь наш рабочий класс с винного завода. Так он с начала германской не дышит, завод-то. Ну, грузчики с пристани, наемный люд из разных мастерских, нас, кузнецов, человек сорок по окраинам. Но и мы, каждый, как дятел, на своем дереве долбим. Тоже, промышленность!- с досадой отмахнулся рукой.
Беседу старого кузнеца оборвала стрельба в городе. Мороков вскочил, бросился в темный угол к карабину. Хозяин остановил его:
- Сядь!
- Так там же Вера Васильевна!
- Один хочешь спасти женщину в такой перепалке? - Покачал головой. - Ну, пусть разыщешь ты ее, так только выдашь своей защитой. А скорей хлопнут тебя при первой встрече – и все. Ты же в городе, как в темном лесу. Куда побежишь, к кому примкнешь?
Кузьмич говорил правду. Оставалось только ждать Волоцкую.
Семье хозяин велел перебраться на ночь в баню: безопаснее. А гостя из зальца пригласил на кухню, два окошка которой смотрели в огород. Но и их наглухо завесил и только тогда зажег огарок свечки.
Ждать пришлось долго, даже после того, как стихла стрельба. Оба вздрогнули, когда кто-то тихонько ударил пальцами в стекло рамы. Кузьмич задул свечу и приоткрыл створку окна.
- Кто там?
- Выйдите сюда, - шепотом позвала Волоцкая.
Оба осторожно вышли. Луна еще не взошла, было темно.
Учительница передала две винтовки:
- Прежде всего спрячьте вот это. И проведите меня в дом через двор.
- Как вы выбрались, Вера Васильевна, да еще с оружием! - удивился Мороков.
- Надо срочно гнать в Лесную, в городе мятеж. Запрягайте скорей лошадей!
- Ой, нет, - остановил Кузьмич. На тарантасе никак нельзя. Уж если переворот, так на леснинском тракте самая сильная застава, враз схватят! - Хозяин снова зажег свечу. - Надо сначала прикинуть, как проскочить наверняка. - Он поскреб в бороде пальцем. - Я так думаю: миновать тракт надо вблизи города, переправиться через реку и верхом на лошадях по лугам до Коровьего брода. Это верст десять-двенадцать отсюда, там тракт близко подходит к реке. Но лучше и дальше гнать не большой дорогой, а проселками... Я вам дам надежного провожатого, племянника Леньку. И лошадь ему достанем.
Вера Васильевна видела: здраво судит кузнец. Согласилась.
- Только так! - заверил старик. - От нашего дома до берега рукой подать. И по песку не слышно конского топота. Ленька окрайком города лошадей сведет к реке, переплывет на ту сторону. А я провожу вас незаметно туда же, перевезу, у меня лодка там в затишке.
На сборы и переправу ушло часа полтора. Ленька на заречном берегу ожидал с тремя лошадьми. Одна из них была оседлана для Волоцкой. Племянник кузнеца оказался подростком лет семнадцати. При восходящей луне было видно: парень крепкий, сбитый.
- До лесу лугами тихонько за мной. А там по тропе нажмем,- сказал Ленька, принимая винтовку из рук Морокова.
С полпути ехали опять лугами: главная опасность миновала. Ленька, поравнявшись с Волоцкой, потихоньку принялся рассказывать, что пришлось ему увидеть и узнать.
- Председателя уисполкома товарища Матушкина и секретаря укома товарища Штурманова схватили дома, в военкомате комиссара Васильчикова и его помощника взяли с боем. Расстреляли всех у заводской трубы. А потом товарища Синицына из ЧК. Раненого! - Ленька передохнул. - Каких людей уничтожили, гады!
- Откуда ты все это знаешь, Леня? - удивилась Вера Васильевна.
- Когда все это началось, весь народ со спектакля кто куда. Я на соборной площади в церковную ограду заскочил. Своими глазами видел, как вели избитых, а потом слышал издали, как расстреливали их. Да и сами после того шли по улице да хвастались: кого насмерть, кого за решетку.
К Коровьему броду подъезжали осторожно, по песку, держась ближе к кустам ивняка, чтобы при луне себя не обнаружить.
- Вот здесь брод начинается, дядя Дорофей. Перекат длинный, больше полверсты.
Остановились, прислушались. Тишина. Но пускаться вброд не торопились.
И вдруг на противоположном берегу, значительно выше по течению застучало кресало о кремень, по воде так слышно, почти рядом. Мелькнула угольком крапинка цигарки... вторая.
Что-то прикинув в уме, Дорофей спросил шепотом Леньку:
- Где кончается брод?
Парень показал приметное дерево, чуть выделяющееся впереди в лунном свете.
- Так вот, я подамся вперед и там переправлюсь на другой берег. А вы, Вера Васильевна, обождите чуть, пока я успею добраться до места, и переправляйтесь здесь. В воду заезжайте осторожно, без плеска. Удастся миновать заставу – счастье. А нет, заварится перепалка – само дело покажет, как быть. Только вы не обнаруживайте себя, к земле припадайте.
Дорофей за кустами осторожно поехал вперед. Волоцкая с Ленькой притаились до времени в тени. Парень предупредил шепотом:
- Будут пить кони – не торопите. Так они осторожней в воду заходят.
Как ни медленно забродили кони с низкого песчаного берега в воду, плеск, казалось, был слышен далеко в ночи. У Веры Васильевны при каждом всплеске замирало сердце, и она невольно сдерживала дыхание. Но вот кони в воде уже выше колен... остановились, начали пить. Кругом было тихо.
Всплески смолкли, когда лошади забрели глубже, но было тревожно и в тишине.
Наконец-то въехали в тень от берега. Еще несколько томительных минут – и они уже в овраге. Ленька привязал лошадей. Поднялись вверх и залегли осмотреться. Впереди была небольшая поляна, за ней кусты. Сколько присматривались – трудно сказать, время будто остановилось...
Вдруг ночную сонную тишину распорол выстрел. В ответ грянули сразу три. И все заглушил взрыв гранаты. И опять тишина, напряженная, гнетущая. Кто-то вооруженный выбежал из кустов на поляну, припадая на одну ногу.
«Дорофей?.. Нет, тот выше, плечистее».
- Леня, не торопись, - остановила Волоцкая парня, приготовившегося выстрелить.- Пусть подойдет поближе.
Хромавший уж был шагах в тридцати, когда грянули два выстрела, и он с ходу сунулся лицом в землю, и все смолкло.
Из кустов на коне вымахнул Дорофей.
- На коней! - крикнул он. - Леонид, иди вперед, показывай дорогу!
Вскоре все были на тракте. Мороков, подавшись к Волоцкой, хотел ей что-то сказать, но вслед им раздался выстрел. Ленька охнул, еле удержался на лошади.
- Если в силах, парень, терпи и гони вперед! Как бы не накрыли.
Но никто не преследовал: стрелял, видно, кто-то пеший.
В первой небольшой деревушке остановились около невзрачной халупы. Постучали. Хозяйка отомкнула засов, пропустила в жилье, засветила лучину. У Леньки из правого рукава сочилась кровь. Волоцкая сделала жгут, перевязала рану, распорола на бинты данное хозяйкой чистое полотенце.
- Придется, Леня, тебе остаться пока здесь. При первой возможности дадим знать о тебе в город. А скорей всего пошлем за тобой со станции. А нам надо спешить.
- Гоните. Я сам полегоньку доберусь вслед за вами.
В Лесную духовчане прискакали после полудня. Незадолго перед тем на станцию прибыл крупный военный отряд с батареей артиллерии, но из вагонов не выгружался, так как еще с утра была получена телеграмма за подписью уездного чекиста Синицына и военкома Василькова, что угрюмское восстание подавлено и военной помощи не требуется.
Ключев, станционный военком и командир отряда сидели в кабинете ЧК и решали, что делать. В дверь нетерпеливо постучали.
- Войдите! - разрешил Ключев и по одному виду Волоцкой и Морокова понял все.
17
Варвара Николаевна Ключева в тот же день, как проводила Волоцкую и Морокова в уезд, устроила духовчан в семье старого машиниста Алексея Евсеича, - Алевсеича, как все его уважительно называли.
В небольшом опрятном домике в две комнаты с кухней Алевсеич жил с женой, Павлой Ивановной. Старший сын их погиб зимой под Петроградом, младший ушел добровольно мстить за брата и драться за рабочую власть. Дом машиниста осиротел, стало в нем непривычно одиноко и тихо.
Павла Ивановна была рада, что с мальчишками жизнь снова ворвалась в ее дом, что стало о ком заботиться да с кем перекинуться словом: муж то в поездке, то отсыпается после нее. Духовчанам отвели большую комнату – зальце, поставили три кровати. Алевсеич тоже был доволен.
Алевсеич, как и его жена, тоже был доволен квартирантами. Он тосковал о погибшем сыне, никак не мог смириться, что парня нет в живых, и забывался только на работе.
«Так лучше: не надрывает старая душу своими слезами».
С появлением в доме мальчишек машинист оживился. В свободные часы он запирался в своей комнате, трудясь над починкой старого граммофона, любимой забавы своих сыновей.
«Пусть повеселятся ребятишки! Первые-то дни бегают по станции и о доме забыли, а присмотрятся ко всему – тосковать станут. Это уж как есть. За пластинками, глядишь, и забудутся», - думал машинист, готовя сюрприз ребятам.
Третий день жизни в Лесной духовские ребята проводили время на перроне вокзала, глядя, как прибывают и отправляются поезда. Составы с закрытыми вагонами простаивали подолгу. Но, стоило прибыть со стороны Москвы воинскому эшелону, как тут же появлялись осмотрщики и смазчики, торопливо шли вдоль состава, постукивая молоточками по бандажам колес, подливали смазку в буксы. Депо без задержки подавало другой паровоз, и эшелон следовал дальше, на восток.
К одному из таких составов, прибывшему на главный путь, паровоз прицепили не к голове, а к хвосту, и повели обратно в тупик, к пакгаузу. Красноармейцы вышли на разгрузочную площадку курить, принялись шумно разговаривать, бороться для разминки. Духовчане – туда.
Скоро бойцам принесли с вокзала немудрый приварок, и кашевар стал накладывать порции в котелки.
- Что, пацаны, жадно смотрите? - спросил он ребят. - Идите поближе, поделимся. Мальчишки были сыты, но подошли. Повар дал им котелок гречневой жиделяги. Есть было нечем. Три красноармейца, быстро справившись со своей долей, облизали деревянные ложки и протянули их ребятам.
Недоваренная каша показалась вкусной, котелок быстро опустел.
- Из голодающих или тутошние? - спросил один красноармеец.
- Нет, мы из деревни, - ответил Вовка. - Учиться приехали.
- Учиться – это хорошо. Теперь везде говорят и пишут: ученье – свет, неученье – тьма.
Завязалась было беседа, но в это время скомандовали:
- Выгружайсь!
О ребятах сразу забыли. Бросились по вагонам и на платформу начали выносить пулеметы, ящики с патронами, выкатывать пушки, выводить лошадей. Пушки были небольшие, трехдюймовые, но ребят они удивили своей величиной, и они разглядывали их, разинув рты. Вот уже и лошади запряжены, в повозки уложено все тяжелое. Отряд колонной выстроился от пакгауза до переезда и тронулся в сторону Вилюги.
Мальчишки прибежали домой, переполненные впечатлениями, хотелось скорей рассказать, где были, что видели, - но ворвались в комнату и онемели.
На столе стоял граммофон. Разноцветная большая труба его направлена была прямо на них, точно хотела проглотить всех троих сразу.
Алевсеич провел рукой по пышным усищам, пряча довольную улыбку, и поставил иголку на закрутившуюся пластинку. Густой, как у Малинина, басище, сразу заполнил весь дом и точно раздвинул стены.
Карамбули, богов наследство,
Любимое вино у нас
И утешительное средство,
Когда взгрустнется нам подчас...
Карам-бим-бамбули,
Крам-бам-були...
- Ну вот, не нашел ничего лучшего, старый, как о вине ребятишкам,- укоризненно покачала головой Павла Ивановна.
- Не в вине, мать, дело. Голосище густой, как у сормовского пассажирского! Люблю! - Алевсеич даже прикрякнул от удовольствия.
Мальчики, как остановились в изумлении у двери, так и ждали, чем еще удивит их Алевсеич.
- Теперь мы Бим-Бома послушаем, - подмигнул, развеселясь, хозяин дома. - «Смех сквозь слезы».
Невидимый неудачник начал жаловаться на свои беды, вздыхать, охать, глотая слезы. Голос его задрожал, и вот-вот несчастный готов был разрыдаться. И вдруг захохотал, да так заразительно, от всей души, что засмеялись ребята, Павла Ивановна и Алевсеич. В веселии никто и не заметил, как в дом вошла Варвара Николаевна Ключева.
- Уж что-то больно радостно живешь, Алевсеич. К чему бы это? - с горьким упреком осудила она машиниста.
- А что, Николаевна? - остановил пластинку и весь напрягся Алевсеич.
Насторожились и ребята.
- В Вилюге восстание, вот что.
- Ну-у?.. Откуда ты узнала?
- Учительница твоих квартирантов, Вера Васильевна, привезла такую весть.
Духовчане бросились было к двери, но Варвара Васильевна остановила их.
- Стойте, спит ваша учительница. И кучер тоже. Умаялись за ночь оба, а передохнут часок – опять в дорогу.
Ключева прижала руку к груди, опустилась на стул и с волнением принялась рассказывать, что узнала от Веры Васильевны.
Алевсеич, Павла Ивановна и ребята застыли. Первым опомнился Алевсеич.
Так ведь это под боком у нас война!
- Самая взаправдышная! - встрепенулся Мишутка. - Мы вот-вот видели: в уезд-то красноармейцы пошли. Много! С винтовками и с пушками!
Алевсеич поднялся.
- Ты куда? - забеспокоилась Павла Ивановна.
- В депо. Верно, митинг будет. Да и в поездку мне скоро.
Ребят подмывало побежать вслед за Алевсеичем, но они боялись прозевать отъезд Веры Васильевны. Варвара Николаевна пошла домой, а Павла Ивановна – проводить ее, чтобы побеседовать без посторонних.
Ребята остались с граммофоном одни. И таким он им показался ненужным, лишним сейчас со своей нарядной трубой...
Вовке почему-то припомнились слова бабушки Евдокии: «Смех-то – перед слезами». Так она иногда говорила, если они с Витюшкой очень развеселятся и потеряют меру.
Егорушка затосковал о доме: стало боязно оставаться в Лесной. «А вдруг война докатится до станции? Тогда как?»
Мишутка тоже приуныл.
Вернувшись, Павла Ивановна не узнала мальчишек, еще недавно таких живых и крикливых.
- Что носы-то повесили? Идите-ка вон к соседу, покачайтесь на качелях с его ребятами.
Первым поднялся Вовка, но направился не на качели, а к дому Ключева, за ним остальные, сели на завалинку и стали ждать, когда пробудится Вера Васильевна, а Дорофей станет запрягать лошадей.
Долгим показалось это ожидание. Разговор как-то не клеился. Все, что занимало раньше, поблекло.
Наконец, к дому подкатил извозчик. Из рессорной пролетки выскочил военный в галифе и френче. Подошел и спросил, улыбнувшись:
- Так вы и есть духовчане, что приехали учиться?
- Мы, - вскочили ребята. - А вы Иван Борисович?
- Он самый. Ну, давайте познакомимся.
Ребята назвали себя. Ключев пожал каждому руку и спросил:
- А почему невеселы?
- Как узнали о восстании, страшно стало, - откровенно признался Егорушка.
- А вы не бойтесь. У страха глаза велики.
От бодрого тона Ключева ребята оживились. Иван Борисович пригласил их в дом.
- Идите, попрощайтесь со своей учительницей.
...Прощание было коротким и грустным. Торопливо собираясь в путь, Вера Васильевна говорила больше с Ключевым и только у пролетки обняла и расцеловала ребят.
- Ну, мальчики, счастливо оставаться. Не тоскуйте по дому и учитесь хорошо.
Пролетка сорвалась с места и скоро скрылась за углом. У ребят сразу стало пусто и одиноко на душе. Так одиноко, что хотелось заплакать.
18
Весть об эсеровско-белогвардейском восстании в Угрюм-крае в деревнях Духовской волости раздувалась до небывалых размеров. Одни говорили, что контра докатилась до города Вилюги, другие – что Вилюга уже занята, третьи – что беляки уже в Ивановском, на полпути от уездного города к Лесной.
Пахари, едва обретшие землю, замирали в страхе: «А ну и в самом деле восстанье! Опять по-старому все обернется. Яровые-то с придельных полос не убраны. Посеяли, а вдруг только зерно понапрасну в землю бросили, как псу под хвост?»
Люди мучились тревожными думами, не зная, что делать – то ли поспешать с уборкой, то ли повременить: на корню хлеб целей.
- Жди, разиня рот, зерно-то потечет на землю, убирай тогда одну солому.
- Он, хлеб-то, и убранный потечет в исполкомовскую ссыпку. Бедняцкие комитеты, чай, не зря сколачиваются.
- Да, в какую сторону ни кинь – все клин.
Слухи, вызывающие разноречивые толки, явно кем-то подогревались. Но кем?
Павел Дымов с каждым днем все больше беспокоился за судьбу Волоцкой и Морокова. И вдруг в ночь с субботы на воскресенье оба вернулись целы и невредимы. Весть, которую они привезли с собой, ошеломила председателя, потому что это был уже не слух.
- Не подсказывал Иван Борисович, что делать?
- Велел быть начеку. Как поступать – сама обстановка подскажет.
- Я бы, Павел Матвеевич, и завтра созвал отряд-то для опаски, хоть и воскресенье, - посоветовал Мороков.
- Дельно говоришь, Дорофей, - одобрил Дымов. И как-то сразу спокойнее стало у него на сердце. - Тогда дай знать парням из своей деревни и из соседских. А я извещу Каллистрата. Он сумеет собрать остальных.
В воскресенье, еще не начали утрени, весь отряд был в сборе. Строевое учение шло своим чередом, только в кармане у каждого парня были на случай боевые патроны.
Павел Дымов, Николай Федорин и несколько горюшан сидели у окна в народном доме и наблюдали сверху, что творилось в селе.
Обычно в страдные недели мало богомольцев – старухи да старики. А сегодня, побросав работу, шли и шли из деревень мужики и бабы. Шли не столько помолиться, сколько послушать умных людей, что слух, и что правда.
К коновязи возле церковной ограды подкатили на тарантасах один за другим Рябинин, Комлев, Алексей Овсянников, депутат Вылегжанин и другие справные из Николаевского, хотя там была своя церковь. Все принаряженные, степенные, со спокойными лицами. Но в этом спокойствии так и чувствовалось плохо скрываемое торжество. В церковь не торопились, роились стайками, дымили самосадом, о чем-то беседовали. Мужики посправней подходили то к Рябинину, то к Комлеву, то к писарю Овсянникову, но стоило приблизиться к поплавковчанам Максиму Соснину, Спиридону Нечаеву или Филиппу Быкову, которых Дымов попросил потолкаться в народе и послушать, о чем он судит, как выражения лиц и движения Рябинина, Овсянникова и Комлева становились другими, видно, сразу и разговор становился другим.
Ничего, кроме тех же разноречивых слухов, так и не узнали разведчики-горюшане. Поразило их одно, что поп Аггей драл глотку: «Христолюбивому воинству нашему».
- Вы, мужики, идите-ка в Горюшки да побеседуйте о мятеже-то с надежными людьми. Дайте понять им хорошенько, чем он грозит каждому. Пусть будут наготове,- подсказал горюшанам Федорин.
- Правильно, - подтвердил Дымов. - Только Максим пусть останется. Как депутат.
Богомольцы разошлись по домам, и Духово опустело.
В кабинете председателя исполкома собрались коммунисты и депутаты из ближних деревень. Вылегжанина не пригласили, да он и сам поспешил в свое село. Сидели и думали, что делать. Всем было ясно: в волости неспокойно, богатеи и состоятельные оживились. Нетрудно было догадаться, что заводилами были поплавковчане, что они наготове и ждут сигнала. Среднего достатка мужики помалкивали до поры. Если и случится что, куда дадут крен – неизвестно. И наделов-то новых жаль, и продразверстка страшит.
- Надо как-то главарей изолировать, - предложила Волоцкая.
- Как, Вера Васильевна? - спросил Дымов.
- Об этом надо подумать, Павел Матвеевич. Восстание в Вилюге многому учит. Вы только представьте: угрюмские мятежники пробиваются к городу, а уисполком разрешает учительский съезд. И собираются на него почти в открытую контрреволюционеры... У нас сегодня богомолье тоже напоминает этот съезд. Днем, к счастью, вооруженный отряд начеку, а ночью могут нас перебить да перерезать поодиночке, как в Вилюге.
- Все это так, но надо иметь повод, чтоб взять главарей.
Рыбаков вскочил со стула:
- Есть тот повод!
- Какой? - оживились все.
- А такой, что Рябинин, как поставщик болванок на оружейные заводы, имел дарственную именную винтовку. Наши мужики сказывали мне вчера, что богатей в царскую войну гордился этим. Сдана ли им та винтовка? У тебя в бумагах, Николай Фомич, должно то значиться.
- Нет, такого акта не встречал.
- Вот вам и зацепка. Не сдаст – взять как за сокрытие боевого оружия. Сдаст – за тайное хранение его. - Рыбаков глотнул и уверенно заявил: - Я думаю, и у Комлева с Алешкой Овсянниковым есть то оружие. Оба во властях ходили. Револьверы обязательно. Но я думаю, есть кое-что и другое. Попробуй, учти, что до Советов они делали.
Федорин проверил акты по изъятию и сдаче оружия. Фамилий Комлева и Овсянникова не было.
- Дельно ты подсказываешь, Алексей, - обрадовался Дымов и посмотрел на Каллистрата Смирнова. - Смекаешь, военком? А что делать, не мне тебя учить. Так я говорю? - спросил всех.
- Так!
- Так!
Ни Рябинин, ни Комлев, ни младший Овсянников не ожидали, что к ним нагрянут и потребуют сдачи боевого оружия.
- Да откуда оно у меня? - развел руками Рябинин.
- А дарственная винтовка от заводчика?
- Дак я ее еще Наумову, первому председателю, передал из рук в руки!
- Врешь! В документах того не значится!
- Ну, значит, забыл записать покойный.
Каллистрат не слушал отговорок, приступил к Комлеву. Бывший староста клялся, что, когда его отстранили от власти, револьвер он передал писарю Овсянникову.
- Ты принимал, Алексей Александрович? - в упор спросил Каллистрат.
- Принимал... то есть, нет... - начал путать писарь.
Каллистрат нахмурил брови:
- Довольно выкручиваться! Или сдадите оружие, или со всеми поступим круто, потому что время крутое, военное.
Припертые начали божиться и креститься. Подал свой голос Митюха:
- Ты подумай, Каллистрат, для чего им оружье? У нас не война, и они не солдаты.
- Значит, и ты не знаешь, что в доме хранится?
- Откудова знать? Да и знать-то нечего.
Смирнов дал знак вооруженным парням:
- Забрать всех четверых! И под охраной – в село.
19
Кривая Манька прибежала под вечер к деду на пасеку вся в слезах. Старик едва успокоил девчонку и с трудом понял,что случилось дома. Внучку домой не отпустил, велел забраться на полати, а сам сидел и думал, что теперь делать.
«Неуж пронюхали?.. Тогда пощады не жди!.. Господи!.. - Весь содрогнулся старик. - Не должно. Все было тайно. Сунься бы кто в ту ночь на пасеку – Пчелка дала бы знать. - Отлегло немного. - Может, и в самом деле только за оружьем приходили? Да прах с им, отдали бы, в нужный час нашлось бы другое...» - Старик уронил голову в ладони.
«А время-то – самая горячая страда. Может многое загинуть в поле без хозяев. Эх ты, господи-батюшка...Дураки! Не надо было суперечить. Как же вызволить-то их теперь?.. Меду свезти советчикам, замазать им глаза-то?.. Нельзя: дымарь может за взятку, ой-ёй, строг!.. Так что же?»
Долго ломал он голову, но, как ни прикидывал, выхода не находил.
«А что, если свезти это оружье-то в Совет?.. Право! - вдруг осенило его. - Нате, мол, подавитесь, а мужиков нечего в арестантской томить: страда. Чего же проще-то? Так и сделать. За оружье взяли – за ево и выпустят».
Такое решение успокоило, и старик забылся до утра.
С рассветом он приготовил завтрак, разбудил внучку и наказал ей:
- Манятка, ты здесь подежурь с Пчелкой, а я в село сгоняю. Ежели кто руку потянет к ульям, спусти с цепи собаку, она нагонит страху. - И пошел в деревню запрягать лошадь. По пути в голову пришла еще одна мысль.
«А что, ежели и пулемет сдать? Верно. Нате, мол! Мы не злодеи какие-нибудь, по-честному. Ну, и вы по-людски».
Пчеловод убедил себя, что такое действие единственно правильное. Остановился, прикинул так и этак – не видел промаха. В деревне запряг лошадь в телегу, достал из тайника ручной пулемет и две винтовки, обмотанные тряпками.
В исполком он пригнал в то время, когда Федорин занимался с отрядом «словесностью», как от называл беседы по-старому.
- Вот, Николай Фомич, выйди на улицу и прими из рук в руки, - и первым направился к выходу. Вслед за ним выехал на тележке Федорин.
- Из-за этого дерьма нечего томить мужиков под замком в горячую пору.
Федорин, как ни был удивлен оплошностью старика, похвалил:
- Вот это дельно! Это душа нараспашку! Доведется и впрямь отпустить работников в хозяйство. - Федорин обернулся и позвал сына Орины, Сему. - Слетай, парень, к Павлу Матвеевичу, позови срочно в исполком. - А старику пояснил: - Без председателя я не волен решать об арестованных.
Вскоре появился Дымов. Подойдя к телеге и поняв, в чем дело, он приветливо поклонился пчеловоду, велел снести оружие в исполком, а Федорина позвал в кабинет.
- Сейчас, дедушка, решим дело, - пообещал делопроизводитель, - пока в приемной посиди.
Пчеловод повеселел.
«Вот как надо, дураки, с властями-то! Власть, какая бы она ни была, - власть. А вы?.. Ну, ладно, Митюха,- мужик, не допетрил. А ты, Алеха, да Иван-то Федулыч как это опростоволосились? Сами же во властях гуляли. Эх вы!»
Его пригласили в кабинет.
- Правильно ты поступил, Александр Лукич, - одобрил Дымов пчеловода. Оружие нам нужно позарез, сам видишь, обучаем молодых военному делу. Дмитрия твоего мы сейчас же отпустим. То же сделаем с Комлевым да Рябининым, если жены их принесут оружие, какое у их мужей есть. Ну, а Алексея задержим немного: он верховодил в Комитете безопасности, и в некоторых документах надо вместе с ним разобраться.
Пчеловод слова слова председателя принял за чистую монету. Рад-радешенек был, что вырвал из рук советчиков голову дома. Таким и был в большом хозяйстве Митюха. «Алеха – не мужик, белоручка. Ему бы только с бумагами. Пускай посидит день-два. Урон невелик».
В Поплавке старик Овсянников исправно передал наказ председателя Совета. Митюха не остерег ни отца, ни жен арестованных: недалеко видел. Старуха Комлева сходу достала спрятанный карабин и револьвер. Жена Рябинина оказалась осторожней: дарственную винтовку с именной надписью сдала, а о другом умолчала.
20
Убегавшись и столько пережив за день, духовчане рано завалились в постели и непробудно спали всю ночь. Проснулись – на улице солнышко. Павла Ивановна накормила их завтраком, и они опять понеслись на станцию.
Из вагонов на высокую площадку выгружались конники. Коней на Привокзальной улице становилось все больше и больше, а когда выгрузились последние, командир зычно крикнул:
- По коням!
Кавалеристы взмыли в седла и понеслись в направлении Вилюги.
Домой ребята возвратились подавленные. Сели на груду неразделанных дров.
- Видно, война в уезде нешуточная, - тяжело вздохнул Вовка, испытавший в Петрограде, что это значит.
- Шуточная, нет ли - мы в том не помога, - отмахнулся Мишутка. - Чем дрожать от страха, давайте-ка лучше дрова разделывать.- И, не ожидая согласия друзей, забежал в сенцы и возвратился с пилой и колуном.
Вовка и Егорушка взвалили кряж на козлы и принялись за дело.
Пила у машиниста была наточена и разведена хорошо, сосновые кряжи резала, как репу. Мишутка умело колол чурбаки.
Отдохнувший после поездки Алевсеич вышел с ведром да полотенцем умыться во двор, остановился, поправил усы, довольный.
- Ловко! В доме не только новые жильцы, а и помощники появились. А ну, Миша, дай мне колун, и я потружусь. Складывай дрова в поленницу, это тебе пос`ильнее.
Трудились до обеда и после. Что-то веселое, подмывающее было в работе Алевсеича. Он ставил новый чурбак на-попа, хвалил:
- Хорош!.. Ну, и мы его хорошо.
Чурбак с одного удара разлетался на плахи. Машинист поднимал их одну за другой, ловко раскалывал на поленья. Попадался суковатый – разговаривал и с ним:
- Узловат – не беда. Не такие узлы развязывали!
И в самом Алевсеиче было все узловатое, крепкое: мускулистые рабочие руки, бугристые лопатки под рубашкой, сильная шея. Работал он играючи.
- Ты что, отец, с ума сошел? Заездил совсем мальчиков-то,- строгонько заметила с крыльца Павла Ивановна.
- Ой, нет, мать, это еще кто кого. Крепкие ребята! - посмеялся в ответ Алевсеич. - Однако на сегодня хватит, поувлеклись с охотки.
Машинист сел на кряж, закурил, выпустил длинную струю дыма и посоветовал своим помощникам:
- Нам пока хватит дров, а вот Варваре Николаевне Ключевой завтра помогите. Ее хозяин с проклятой работой и дома не живет, все приходится делать самой.
Ребята с радостью взялись и за ключевские дрова. При деле они забывали обо всем. И время летело незаметно. С устатку и спалось крепко.
В это утро Алевсеич рано возвратился из поездки. Разбудил сладко спавших мальчишек. В депо раньше времени призывно кричал гудок.
- Быстрей одевайтесь и бегите на Вокзальную площадь! Что случилось – там узнаете... Ты, мать, запри дом и тоже поторопись.
Ребята, не умывшись, понеслись к вокзалу.
Там уже было полно рабочих, ребятишек, женщин. Гудок смолк. Замолчала и площадь.
- Товарищи! - крикнул с крыльца секретарь райкома Пеплов, - Восстание в Вилюге подавлено!
Площадь бурно встретила победу.
Оратор, дождавшись тишины, нахмурил брови и заговорил о другом. Речь шла об опасности более трудной и страшной – Колчак все ближе и ближе подкатывался к Уралу.
В депо прокричал второй гудок, на работу. Тяговики, вагонники, путейцы заспешили каждый на свое место, где их ждало срочное в такое напряженное время дело.
21
Мятеж в Угрюм-крае длился почти месяц. Правда, в Вилюге повстанцы бесчинствовали всего четыре дня. Выбитые из города отрядами Красной Армии и взявшимися за оружие мужиками, они бежали обратно в Угрюм, надеясь получить поддержку из Казани от чехословацких и учредиловских войск. Но эти войска сами были вскоре разгромлены. Разбившись на отдельные банды, мятежники разбрелись по лесам Угрюма, Верхнего Повилюжья и долго еще держали в страхе мирных пахарей, грабя их, а иногда верша зверскую расправу над теми, кто стоял за Советы.
Время не ждало. Надо было торопиться с уборкой и обмолотом, пока не начались затяжные осенние дожди.
Гумна Каллистрата Смирнова и Спиридона Нечаева рядом. Оба мужика обмолотили по овину хлеба, баб и девок отправили доить коров да готовить завтрак, а сами в ожидании, когда потянет с реки ветерок и можно будет веять вороха, метали солому.
Спиридон управился первым, приставил вилы к омету, присел в стороне на охапку соломы, закурил.
Скоро пришел Каллистрат и примостился рядом. Заметил, что Спиридон чем-то взволнован, узловатые руки мужика подрагивали.
- Устал или опять забирает? - сочувственно спросил Каллистрат.
- Меня давно забрало и таиться дальше устал, - выдохнул с дымом мужик. - Так устал да извелся, что... Ты думаешь, я и впрямь в ту пору брюхом маялся, как ты меня в комбедчики-то сватал? Совесть кровоточила!.. Стыдно было в глаза тебе глянуть. - И мужик, как на духу, покаялся, что весной не вынес, когда голод всю семью схватил за глотку, решился на подлое дело... - А ты еще тогда: совестью-де не обижен, когда она, бедная, совесть-то моя, как вдова на могиле, вопила неутешно.
- Да-а, такие пользуются бедой человека.
Спиридон по одному тону понял, что Смирнов больше винит не его, оступившегося, а того, кто толкнул на преступление. Это ободрило, и мужик зашептал быстро, страстно:
- Я бы, может, и еще таился: сошло с рук, и ладно. Да он, сука, толкнул меня открыться... Ночесь мы рядом с тобой овины топили. У тебя и в думах плохого обо мне не было. А он, Федот-то, шасть ко мне в овин ополночь, как куль, в ямник свалился. Я сразу смекнул: не к добру. По добру-то в избу приходят да во-время, на глазах у честных людей...
Мужик трижды затянулся в волнении.
- Так оно и есть. Ты-де свой, говорит. Я-де тебя не обидел веснусь, выручай-де: бедняцкий комитет, туды его растуды, хлеб выгребает. Сплавь завтра лодку с ним до места! Не обижу-де... Поверишь, я его чуть в теплину не сунул, в самый пыл! Но сдержался, переломил себя, не показал виду. А правдивее, он меня переломил. Молчал бы, не показывался на глаза – и я молчал бы. Расшевелил занозу в душе – ладно, думаю: я пострадаю, но и тебя, гада, упеку! Согласился и цену заломил, чтобы без подозрения.
Спиридон все рассказал: где сегодня в ночь он должен грузиться, кто и когда будет встречать его около Лесной, и распахнул руки.
- Вот теперь и действуй, как знаешь. Ты начальник над всеми комитетами да отрядами. И меня забирай хошь здесь да веди в холодную.
- Жарко стало? - усмехнулся Каллистрат.
- Это так. Рубаха прилипла к крыльцам. - Спиридон приподнял козырек и рукавом отер пот со лба.
А Каллистрат сидел, думал да решал что-то про себя.
- Ладно, действуй, как условились с Федотом. Грузите лодку, а мы вас тихо накроем. Его заберем – и не пикнет. А ты плыви. Ночью спустись чуть пониже Боровской больницы, сосни до утра в стогу около первой заводи. Лодку постеречь пошлем человека, а с ним и такую бумагу, что можешь плыть и днем без опаски. Но к месту встречи поспевай в условленный час! А там уж наше дело.
- Понятно.
Весь остаток дня Спиридон трудился без устали. Веял ворох, возил мешки с зерном в житницу, убирал полову. После обеда садил снопы в овин будто для обмолота на завтра, колол кряжи для теплины. И все это делал с такой легкостью, какой давно не испытывал.
После паужина, когда начало смеркаться, он как обычно, отправился топить овин, наказав жене:
- Ты, мать, ложись с девками пораньше, утром затемно подниму на гумно. - И ушел с топором за опояской.
В овине дождался темноты и поза деревней, околицей, пустился в путь к Истоме.
«Вот тебе, троюродная сволочь, будет цена за те четыре пуда! - с мстительным торжеством грозился в мыслях мужик.- И за все другое расплатишься сполна!» - честил рожака самой отборной бранью. Она, накипевшая внутри, как грязная пена из котла, сама выплескивалась на волю.
Не терпелось, хотелось бежать к месту погрузки, чтобы ускорить расплату, но Спиридон сдерживал себя.
- Долго ты ноне! - упрекнул заждавшийся Дудин.
- Нельзя засветло-то, потому дело темное, его впотьмах и делать, - свистящим шепотом остановил Спиридон. - И ты не шуми больно-то: по воде все гулко, далеко чуть. Показывай, где хлеб!
Грузили молча большую надежную лодку. Ночью не было видно, как дрожали руки у Нечаева, как сам он весь передергивался от волнения.
«Вот-вот схватят гада!- но ни на берегу, ни в лесу ни звука. - Неуж сбились в ночи?.. А может, место неясно указал?»
Мужик сознательно замедлял погрузку, нарочно запнулся, выматерился, чтобы подать голос. Никакого движения.
Все было готово. Сел в корму. Дудин подал весло и начал помогать оттолкнуться от берега.
- Ну, с богом! - прокряхтел он в потуге.
Тут-то и насели на него духовские допризывники. Заломили Федоту руки, связали кушаком.
- Что отправляешь?
Спиридон по голосу узнал Павла Дымова.
Дудин сопел, молчал. Проверили груз.
- Куда?.. Кому?
Снастевщик по-прежнему хранил молчание.
- Оттолкните, ребята, лодку! Пусть сплавщик едет, куда сказано, - распорядился Дымов.- А этого по полям в село.
Только тут опомнился и все понял Дудин. Но, еще не осознавая, что грозит ему, в бешеной злобе пригрозил сам:
- Продал?! Ну, погоди, нищая рвань!..
Каллистрат Смирнов в это время был далеко от Духова, скакал верхом по направлению к Лесной. А вслед за ним – группа вооруженных парней. Надо было поспеть на станцию заранее, связаться с ЧК: леснинцам лучше известны места в нижнем течении Вилюги, помогут.
Спиридон подплывал к условленному месту глубокой ночью, только-только всходила над лесом луна.
«То хорошо, - думал мужик. - Через версту - полторы крутая излука. Там по сигналу пристану к берегу, - тут-то их, миленьких, и скрутят!»
Спиридон достал утиный манок, трижды прокрякал и замер. С берега, хоть и не сразу, послышалось ответное кряканье.
Он повернул лодку на манок и скоро различил, как впереди зачернелись две встречные.
Архип Говоров первым ухватил груженую лодку за борт.
- Ну, слава богу! - выдохнул он шепотом и, забыв даже поздороваться, поторопил Спиридона: - Полезай скорей в мою лодку, отстань в конце излуки, причаль к берегу, а там найдешь дорогу.
Спиридон перелез и подался к суводи, чтобы скорей отстать на встречном течении. Груженая лодка стала удаляться по материку, вслед за ней пошла и другая.
«Обвел торгаш, вокруг пальца обвел!.. Как же теперь? Условленное место позади, увезут хлеб без шума в низовье – ищи-свищи! Что же делать-то?..»
Но не успел Спиридон причалить, как впереди послышался крик
- Правь к берегу!
И – выстрел... другой. Началась перепалка.
Нечаев впопыхах втащил лодку на песок и припустил что было сил вдоль берега. Наперерез ему выскочили двое вооруженных:
- Стой! Руки вверх!
Спиридон споткнулся в невидимой ямке, ткнулся ничком, закричал:
- Свой я, свой!
К нему подбежали, подняли, обыскали. Незнакомый голос скомандовал:
-Вперед марш!
Спиридон двинулся, с трудом волоча обмякшие ноги. «Пропал! - только и было в мыслях. - В чужих оказался руках. Свои опознали бы.»
Стрельба оборвалась, впереди послышался гомон. Кто-то разжег костер. Пламя быстро охватило сухой хворост, и в свете его стало видно, как троих несли от реки на берег.
У Спиридона отлегло от сердца, когда он узнал в прихрамывающем Каллистрата Смирнова. Тело сразу налилось силой, и он ускорил шаг.
Возле костра двое стонали, их торопливо перевязывали. В одном Нечаев узнал духовского парня из военного отряда, другой, бородатый, был, верно, из Архиповой шайки. Сам Архип лежал пластом в стороне, с окровавленной головой и оскаленными зубами. Здоровенному детине с подбитой скулой связывали руки. Два конвоира стали крутить руки и Спиридону, но Смирнов остановил:
- Этому не надо, свой.
Когда в Лесной чекисты и Каллистрат ввели в кабинет Ключева арестованного детину, Иван Борисович внимательно вгляделся в его лицо, в подсохшие ссадины на правой скуле и ухе, даже причмокнул: так были схожи приметы, сообщенные Мороковым и Волоцкой.
- Ну, важную вы птицу поймали, товарищи! Только благодарить вас за это надо.
22
Догорали последние дни золотого бабьего лета. Чернолесье за рекой желтело, пылало яркими бездымными кострами увядающих осин. Небо было чисто, бездонно, солнце светило ярко, но не знойно. Мужики возили яровину на гумна, катая на андрецах ребятишек. Бабы торопились с последними полевыми работами: дожинали в низинах овес, расстилали лен по отаве в ложбинах, начинали копать картошку в огородах. Скот пускали уже не в выгон, а на полосы после убранной ржи выедать подзеленок в жнивье.
Степанида с Таней стлали лен. Долгунец в этом году удался. Ровно, как строчки, они тянули ряды поперек ложка, работалось споро. Вдруг Таня запнулась, выпрямилась и, побледнев, неровной походкой побрела к одинокой сосне не берегу ложка, обняла ее, чтобы не упасть. Степанида, проводив золовку взглядом, сорвалась с места, подбежала к ней.
- Что с тобой, Танюш?
- Лихо мне.
- Сунь скорей два пальца в рот, враз освободит.
Таня не ответила, прилегла на хвойный коврик у ствола. Когда стало легче, сказала:
- Меня с утра сегодня мутит.
- Понесла ты, Танька, от него!- встревожилась Степанида.
- Я не сегодня об этом узнала. В последнем письме писала и ему.
Степанида почуяла в ее голосе тихую радость. Радость была понятна, но было и страшно за золовку. А что скажут люди? Не венчана же! Такого еще в округе не видано и не слыхано. Злые языки окрестят ее потаскухой, а ребенка прозовут выблядком.
Все это и высказала Степанида.
- Что не венчана – никому дела нет, - спокойно ответила Таня. - В Совете записаны, и я теперь не Дымова, не Таранова, а Красильникова.
- Но все же...
- Что все же?
- Знаю я наших баб. Заклюют они тебя. А на смех-то подымут...
- Смешней было бы, если бы мы с Захаром пошли к этому... - Таня не сразу решилась на грубость, - к этому рыжегривому жеребцу Аггею. Захар – коммунист, а я библиотекарша. К лицу ли нам было к попу идти?
- Так-то оно так. Я сама давным-давно не хожу в церковь. А тут обряд.
- Стеш, да ты ли это? Я не узнаю тебя. Орина с Федором Петровичем до меня еще этот обряд переломали. И никто про них плохого не говорит... Скажешь: они разной веры? В книжках да в газетах про все эти веры пишут: дурман. Вы вот вместе с мамой Сережку окрестили, а зачем? Сколько у Паши обиды было! Я рожу, так поломаю и этот обряд.
Она вся разгорелась от волнения, привлекла к себе Степаниду, спросила вкрадчиво:
- Стеш, а доведись, ты бы сейчас родила второго, понесла бы крестить?
- Не знаю. Не знаю, Танюшка... Я, как отняла Сережку от груди, тоже... Ну, думно было: нельзя председательского ребенка к попу нести! А не нести – как вспомню Дарью Соснину-Темную силу да Марфу Спиридониху – дрожь берет. А теперь, выходит, не одна я... Чего же ты-то до сих пор таилась, глупая?..
- А ты?
- Я-то что. Вот-вот поняла. - Степанида обняла Таню. - Выходит, вместе против темной силы пойдем?
Обеим стало весело.
Дымовы собрались к обеду. Едва успели Степанида с Таней переступить порог, Павел показал письмо:
- Ну, молодица, пляши!
Таня выхватила у брата конверт и убежала в комнату, в свой уголок. Распечатывала письмо – руки мелко подрагивали. Радость или горе ждет ее сейчас? Прижала листки к груди, потом решилась.
«Таня! Счастье мое!»
Сразу все тревоги отлегли. «Жив, здоров! Сам пишет!»
Захар был рад вести об ожидаемом ребенке, просил жену беречь себя и е г о. Письмо было написано карандашом и, верно, писалось не на столе, а на седле. Бумага местами прорвана. Читать было трудно, да и связать-то сбивчивые мысли нелегко. Таня перечитывала и перечитывала первую страницу.
Дальше Захар писал, как освобождали от белых Казань, что горячие бои идут под Симбирском.
Добрые вести захватили семью Дымовых. Забыли и про обед.
- Дай-ка ты, господи, поскорей! - перекрестился дедушка Федосий.
- Дадут теперь по шапке учредилам, - радовался Матвей Федосеевич и вдруг прикрикнул на ухмыляющегося сына: - А ты чего зубы моешь?
- А помнишь, тять, как вы горой с Захаром стояли за этих учредительных?
- Ну, кто старое помянет...
- Да я так, к слову.
«А меня произвели в командиры эскадрона, - писал Захар. - Бывшего-то зарубили в бою. Хороший был командир, лихой.»
- Страсти-то какие! - испугалась Парасковья Семеновна. - Лих, горяч и наш Захар. Как бы...
- Ты, мама, не накаркай беды, - оборвала ее Таня.
Захар сообщал, что Федор Петрович Демократов командовал ротой, и что в последнем бою его ранило осколком.
Эх, Орина, Орина! - покачала головой Степанида. - Не успеет очухаться баба – опять беда.
- Не пишет, тяжело или легко ранен? - спросил Павел.
- Нет. Или сам не знает, или боится вестью убить.
...Таня обедала молча, мало прислушивалась к тому, что говорили отец и брат, - была переполнена своим, неизведанным, материнским. Пыталась представить Захара в бою, перед лицом самой смерти, - и пугалась, протестовала всем существом своим. А то вдруг охватывала гордость за мужа-героя. «Вот бы глянуть на него хоть одним глазком!»
И тут же становилось жалко родного: «И порадоваться-то некогда человеку. По письму видно: второпях писал».
По пути в библиотеку Таня зашла на конюшню, приоткрыла дверь. Вороной подошел к ней, осторожно взял из ее руки срезочек хлеба и тепло дохнул в ладонь. Таня приподняла морду коня.
- И тебе привет от твоего лекаря. Чуешь? - сказала она и поцеловала Вороного в губу. Тоскует и о тебе.
23
Народу в читальне было мало. Два мужика пришли из Раменья – в артельную лавку за дегтем – да и поднялись почитать газету, узнать, что пишут про победу, «про политику». Филипп Быков тоже склонился над свежим номером, медленно водил по строчкам пальцем. Подошел Лаврентий Павлович.
Таня развернула было «Записки охотника», так полюбившиеся ей. Но сегодня было не до чтения. В памяти ожило совсем недавнее, - как ушел из читальни Лаврентий Маркович, и они с Захаром остались одни, как она посмеялась над парнем, а он открылся начистоту. Да какие слова-то нашел! Верно, чудное это было мгновенье! «Боже, как он смотрел тогда!» И, казалась, она только сейчас поняла всю горечь тоски парня, когда он спросил: «Зачем ты мучишь меня?» Казалось, он и сейчас сидит на том же месте. Подняла голову – но там шевелит губами Филипп.
«Дура я, дура! Зачем мучила? Счастье-то было рядом!» - и становилось до слез обидно, что так мимолетно было это счастье.- «Не успела и спознать его – горькая разлука. Даже вечерины никакой не было. Сошлись две семьи за один стол – вот и все.
Таня, с трудом сдерживала слезы, отошла от стола к окну.
На площади ребятишки играли в войну. Длинные коновязи у церковной ограды были крепостью. Одни атаковали, другие защищали ее. Рубились деревянными шашками, стреляли из ружей-деревяшек. Падали «убитые», отползали в сторону «раненые». Кричали победно «ура».
Видя эту ребячью забаву, она живо представила себе, что делается там, на фронте, где Захар с настоящей шашкой летит на коне, а по нему бьют из винтовок, из пушек. И, может, сейчас вот так же, как тот мальчишка, распластался он, сбитый с коня. Только уж не вскочит, как после игры, не станет шумно спорить, правильно ли велся бой. Навсегда, на веки-вечные распластался...
Таню охватило смятение. Захотелось расспросить кого-то, как все это бывает там, на войне. Сейчас же узнать! Но у кого?.. А не все ли равно! Собралась с духом, прошла мимо Сукманова, поманив его к выходу:
- Лаврентий Маркович, посиди за меня в читальне, а мне надо... мне...
Старик отпустил ее. Сбегая вниз по лестнице, Таня не знала, к кому понесется сейчас: к Каллистрату Смирнову или Егору Санину. Только у калитки словно осенило. Она перевела дух и бросилась к дому Сосновской.
Устав проверять тетради, Вера Васильевна поднялась из-за стола и присела к физгармонии, начала играть что-то грустное. В дверь нетерпеливо постучали.
- Войдите!
Ворвалась, забыв поздороваться, Таня.
- Вера Васильевна, голубушка!.. - Она едва перевела дух. - Вы... вы были на фронте, своими глазами видели все это... ну, как там ранят людей, убивают...
Волоцкая обняла ее, усадила на диван, налила в стакан воды.
- Танюша, прежде всего, успокойся. Выпей, а потом расскажи спокойно, что случилось.
Таня выпила, стала дышать ровнее.
- Ничего не случилось, только мне страшно сделалось вдруг за Захара. И сама не знаю, почему... Так страшно, что озябла вся! До этого жила – как-то не думала, ушел и ушел, как и другие. Война, не я одна такая горемычная. Верила – вернется. А сегодня, как написал, что Федора Петровича ранило... А что, если не сегодня-завтра и его?.. - Таня, охнув, сунулась головой в колени учительницы.
Вера Васильевна не донимала расспросами, дала ей выплакаться, поглаживая по спине.:
- Не всех, Танюша убивают да ранят. Сейчас больше гибнет врагов, когда бьют их на Волге, как говорят красноармейцы, и в хвост, и в гриву. Да и не о поражании, а о победе надо думать да радоваться тебе вместе с твоим Захаром. Наверное, пишет об этом?
- Пишет, как брали Казань, - облегченно вздохнула Таня, достала из-за ворота письмо, перевернула первую страницу. - Вот, почитайте сами.
Волоцкая быстро пробежала глазами письмо, порывисто обняла, расцеловала Таню:
- Поздравляю, Танюша! От всей души! Ты же не солдатка теперь, а командирша. И знай, что на фронте просто так в командиры не производят. Значит, отличился в бою твой герой. А ты сама себя напугала да плачешь вместо того, чтобы радоваться.
А Таня уже улыбалась сквозь слезы, но сообщила не без тревоги:
- Вера Васильевна, откроюсь вам: ведь я теперь не одна. Понесла я от него, вот и страшно, ежели что...
- Еще раз поздравляю, - не дала ей закончить Волоцкая. - Вот об этом и напиши своему командиру, ободри его.
- Писала. Рад! Уж как рад!.. - Таня вся замерла от счастья, припав к плечу учительницы.
24
Проводив повеселевшую Таню Красильникову, Вера Васильевна сама загрустила: от Ореста Павловича три недели не было писем, и это беспокоило ее. А сегодня тревога Тани, ее страх за родного человека встревожили не на шутку.
Знала: в боевой обстановке всякое случается. Может, так закрутили события, что о доме некогда было и подумать, а может, и писал, да письмо затерялось в пути. Случалось. Но, как ни успокаивала себя, а на ухо словно нашептывал кто: «А вдруг?» - и в воображении чего только не возникало: ранение, гибель в бою и, что всего страшнее,- окружение, плен. «Комиссар-пленник?» - припомнилась расправа с коммунистами в Вилюге, свой арест... «Нет, лучше... Что лучше?.. Ах, лучше не думать». - Взбодрилась, села за физгармонию, начала играть что-то веселое, но тут же оборвала. Снова села за тетради, но на первой же сделала красную кляксу, и клякса стала разбухать, словно кровь под бинтом. Собрала всю стопку и спустилась вниз.
- Анна Алексеевна, не помешаю вам?
- Ах, как вы кстати, Вера Васильевна! - обрадовалась Сосновская. - А я к вам только что хотела подняться. У сына температура.
- Что с ним?
- Ума не приложу.
Вместе с Сосновской Вера Васильевна прошла в спальню к своему первокласснику, посмотрела горло, откинула рубашонку.
- У вашего Гены корь, Анна Алексеевна. Видите? - показала на чуть заметную сыпь на груди.
Мать перепугалась.
- А мне, знаете, и невдомек. Весь вечер сегодня воевал на площади, а пришел домой – приумолк.
- Ничего, не волнуйтесь, мы сейчас сделаем все, что необходимо, а завтра привезите Квасова.
Волоцкая отвлеклась на время от тяжелых дум. А ночью не могла уснуть, пока не приняла снотворное.
Утром в ее классе еще не явились два ученика и пять – в других классах.
После обеда приехал Квасов. Диагноз подтвердился: корь оказалась не только у Гены, а и у других учеников. Волоцкая сама ездила в деревни вместе с фельдшером, а потом было много хлопот с дезинфекцией школы. За день так умаялась, что проверять тетради попросила Анну Алексеевну, а сама прилегла на диван, разбитая и опустошенная.
Едва она успела прилечь - явилась Орина Демократова.
- Занемогла? - всплеснула баба руками. - А ты лежи, лежи, милая. Что с тобой, Вера Васильевна? Устала сегодня?.. Как не устать? Чула, что ребятишка у тебя заболели, что было с ними хлопот по горло. А ты сама-то везде не суйсь, есть фершал на то...
Орина присела на стул. Лицо у нее осунулось, веки покраснели.
- Муженек-то извещает ли о себе? - спросила она Волоцкую.
- Давно ничего не получала.
Хотела ответить спокойно, но голос выдал.
- Не горюй. Не сегодня-завтра получишь. Он у тебя не такие огни да воды прошел.
Уверенность Орины ободрила Веру Васильевну.
- Не горюй! - еще раз повторила Орина .- Другое и известье хуже, чем и нет его. Вон мой Федор-то – да и не сам, а кто-то с его слов пишет: ранен-де осколком в правое плечо. - Орина всхлипнула. - У меня ноги подкосились, чуть не грохнулась на пол. Это ведь, чай, без руки остался, не работник, калека. Взвыла я, милая, как волчиха зимой...
Баба охватила лицо фартуком, высморкалась.
- Только выть-то не пора. Торопись в поле да на гумне, пока сухо. Утерлась да и пошла овин топить. И чего-то, чего не передумала там, в ямнике!.. И выревелась вдосталь, всю ночь не спала. Хлипки наши бабьи сердца, сама разумеешь. Утром уж очухалась и, поверишь ли, остервенилась. Так била цепом, - думала, и ладонь-то лопнет. Поясья снопов и не резали, все сами полопались... Надо мной даже Семка посмеялся. Ты, говорит, мам, как лешачиха сегодня, смотреть на тебя страшно. Лешачиха и есть. - Орина виновато улыбнулась. - Это уж потом призадумалась: рана ведь ране рознь. Может, на мое счастье, и не сильно повредило кость, срастется. - И с надеждой подалась к учительнице: - Ты сестрой была. Муженек у тебя дохтур. Срастаются плечевые-то кости аль нет?
- Успокойтесь, Арина Сергеевна: срастаются и ключицы. Будем верить, что все кончится благополучно.
- Только верой-то и держусь, милая. Спасибо: обнадежила! С тем только и пришла к тебе. Одной-то, вишь, меньше верится, а вдвоем прочней. И ты верь, чует сердце, добрую весть получишь!..
Орина ушла успокоенная. На крыльце столкнулась с Сосновской и сама начала о деле, чтобы та не начала соболезновать да вздыхать.
- Вот хорошо-то, что столкнулись! А я ведь думала к тебе зайти. Зерно-то, что брали у тебя весной на семена, обождать еще годок придется, Анна Алексеевна. Сама понимаешь, какое трудное время настало.
- Конечно, Орина Сергеевна.
- Так бывай здорова, домой тороплюсь.
Ночью на имя учительницы принесли телеграмму. В ней было всего пять слов:
«Прости долгое молчание здоров целую»
25
-Ты подашь мне, Марфа, чистую рубаху, ай нет? - грозно прикрикнул на жену Спиридон Нечаев, продирая гребнем волосы: все-то были в мякине после молотьбы.
- Так вот все бросила у печи да полезла на понебье за ей! - огрызнулась из-за перегородки баба. - Иди в чем есть.
- Дура, на люди иду, а не в лес али в поле.
- «На люди», - передразнила Нечаиха. - Отдышался на беду людям-то!
- Ты что болтаешь, безумная?
- Ты страсть как умен! Ходишь каждый день по деревне со своим дружком Филей, Егором Саниным да с нищей Лизкой, зоришь народ. Люди с урожаем лишо вздохнуть успели, порадоваться своему хлебушку, а вы из сусеков его выгребаете.
- У кого это? Лишнего ни у кого не взяли, а что по разверстке положено.
- А у Маркела?.. У Викула? - взвизгнула Марфа.
- Так то злостные!
- «Злостные»! А кто добром вас встречает, комбедников? Может, за стол сажают, как дорогих гостей? Ревут да везут. Зверьми которые стали смотреть на вас. Да и кто добром встретит, коли по одному вашему слову в избу вваливаются Каллистратовы отрядники? Только берданок-то да централок полно в деревне. Ты подумал о своей дурной башке? Ежели она не дорога тебе...- Марфа вдруг заголосила и показала на ребятишек, забравшихся на полати, подальше от греха: - Вон сколько их, ртов-то, старый дурак! Уж лучше бы за своим букварем сидел, все легше.
- Ты пойми, Марш, - начал Спиридон, - не для себя стараюсь, для армии. Люди в городах пухнут с голоду, мрут!
- А ты сыт был летось? Подыхал ведь, поды-ха-а-ал! - снова набросилась Марфа. - Спас Федот от голодной смерти – так ты сцапать ево помог, засудить. А другого рожака вконец ухлопал... Помяни мое слово, отрыгнется тебе чужая беда!
- Тьфу ты, лешачье дело! - Спиридон в сердцах бросил гребень, сам принес рубаху, навертел ее на каток и налег на рубель так, что стол застонал.
Старший сын, Борька, сидел молчком в стороне, посмотрел в окно и шепнул отцу:
- Дядя Филипп на завалинке поджидает тебя.
Спиридон торопливо натянул рубаху, накинул пиджачишко, схватил с подоконника картуз, неосторожно задев при этом деревянную солоницу. Солоница полетела на пол.
- Последнюю соль! Жри теперь без ее, лешман! - крикнула вслед Марфа.
Филипп Быков встретил его у ворот.
- Воюешь?
- Допрежь дулась, теперь в наступленье перешла, - невесело отшутился Нечаев.
- Плохо просвещаешь.
- Чесалась рука.
- У меня тоже по всячине бывает. Лает, как собака, стращает, ревет...
Спиридон не отозвался: не хотелось говорить, как день ото дня Марфа донимает его все крикливее и решительнее. Чем только не корила! – и тем, что хлеб по разверстке свез первым, «распахнул душу, а ребятишки снова голодать станут весну и лето», и тем, что в комбед пошел добровольно... Думать о сваре с бабой не хотелось, но и не думать не мог. Больше того, он и на улице мысленно спорил с ней.
«Дура! Бедко, вишь, первым хлеб свез. Так его – не в минулые годы. Не густо, но и не до рождества или до масленой, как бывало. Так не жмись, скаредь!.. «Первым распахнул душу!» А как же по-другому-то? От людей требуешь – сам будь чист перед ними! В комбед пойти согласился? А мог я, мог, мозги твои полова, отказаться да и отойти на усторонье? К тебе по-хорошему - ну, и ты не забывайсь. И врешь, никого не обижаем, которых жалеем даже. Вон солдаток, Марью да Анисью, совсем ослобонили от той разверстки. «Зверьми смотрят». Кто? Все, что ли? Твоих Федотов раз-два и обчелся. У кого соображенье – понимают. Есть, не говоря, которые за свое-то...»
- Ох, к Никифору Столбову опять доведется идти, - прервал Филипп раздумья Спиридона.
- Да-а... С ним надо по-хорошему как-то поладить, вбить в его тупую башку, что он не святей других.
- То так, - согласились подошедшие Егор Санин и Лизавета Федулова.
- Трудно с им, мужики,- вздохнул Быков. - Небогат, а отколь такая жадность ко всему своему? Только заикнись о чем-то евонном – скажи, сердце у черта в шубу оденется!
...Никифор на дворе загодя ладил санки-розвальни к первопутку. Коренастый, с головой, точно пень, вросшей в плечи, он тесал что-то топором, стоя спиной к воротам. На звяк щеколды не оглянулся.
Комбедовцы подошли, поздоровались.
- Чего опять? - буркнул вместо ответного приветствия Никифор, воткнув топор в чурбак.
- Да все за тем же, - выступил вперед Санин, как главный.
- За чем «за тем»? - исподлобья глянул Никифор.
- Опять на колу мочало! Свез на ссыпку по разверстке?
- Недосуг было, сани вон, вишь, лажу.
- Ты не сворачивай полозья в сторону.
- Затем и правлю, чтобы прямо стояли, - показал неторопливо на розвальни Столбов.
Спиридона, и так раздраженного, зло взяло. Но он сдержал себя, стал рядом с Саниным, покачал укоризненно головой.
- Эх, Никифор, Никифор!.. К тебе по-людски, а ты... Земли тебе прирезал Совет?
- Как всем.
- Семенами помог?
- Ну, помог.
- А ты чего уперся, как бык, не не хошь поддержать Советскую власть? Ты что, против рабоче-крестьянского Союзу?
- Пошто против? Семена вернул полной мерой, а по тридцати рублей хлеб сдавать не дурак. - Серые холодные глаза Столбова сверкнули под нависшими бровями. Теперь он, хлеб-то, по сто пятьдесят.
- Ты спекулянт али как? - петухом подскочил к нему Быков.
Никифор отступил на шаг, как от удара, напружился, сжал кулаки.
- Охолонь, - твердо сказала Лизавета Федулова.
Никифор онемел от изумления. Никогда Афонькину бабу, согбенную, униженную, не видал он такой - выпрямившейся и осмелевшей. И голос - не тихий, молящий, а окрепший, требовательный, слышал впервые.
- А тебе чего надо, побирушка? Вон с моего двора! - рявкнул он.
Лизавета, стоя между Саниным и Нечаевым, не дрогнула. Выступила на шаг к Никифору.
- Не забывайсь и не сжимай кулачищи-то, не на самосуде! - обрезала. - Я тебе, Никифор, не мой покойный Афанасий! И не побирушка теперь! К тебе люди пришли с делом, так по делу и говори.
- Правильно, Лизавета! - поддержал бабу Санин и только об одном напомнил Столбову: - Говорим с тобой, Никифор, пока как с сознательным.
Мужик затаил дыхание, ждал, что комбедовец стегнет другим страшным словом – «несознательный» или, упаси бог, «злостный». А то беда, придут Каллистратовы отрядники с оружием хозяйничать в житнице, все перемеряют и зерна лишнего не оставят.
Видя его растерянность, Санин распорядился:
- Пошли. Пускай он часок поостынет, да обмозгует дело.
Никифор недобрым взглядом проводил непрошенных гостей, плюнул в сердцах и пошел запрягать лошадь в телегу под хлеб.
Комбедовцы, выйдя на улицу, задумались: к кому теперь идти? Осталось в деревне мужиков десять, что по разным причинам не везли хлеб. Одни умышленно затягивали обмолот, другие торопились незаметно сбыть излишки по высокой цене, третьи – укрыть в надежное место. Встреч с отрядниками такие всячески избегали, придумывали разные дела подальше от дома.
- Нечего выбирать, начнем по-порядку, - решил Санин и направился к избе справного мужика Михайлы Замураева.
Хозяина не оказалось дома.
- По лыки ушел за реку, лапти все истрепались, - выглянув из-за перегородки, сказала жена его, Зинаида.
- По лыки, стало быть? - Санин задумался.
Филипп лукаво подмигнул своим:
- Что-то частенько твой мужик из дому стал отлучаться. То в Дубровино к Пеплову, скажи, своего кузнеца в Духове нет, то в лес жердей нарубить, а седни – по лыки. Только по лыки ли?
Баба вытерла мокрые руки о фартук, насторожилась.
- Утресь молотил я. Вышел покурить на берег, - гляжу, Михайла куда-то в лодке навострился за реку. Сидит в корме, торопится грести. А в носу его лодки солдатка Фенька с лукошком, по грузди, верно, изладилась, - сочинял Филипп и смотрел на Зинаиду не моргая.
У бабы сквозь летний загар начала проступать краска. Санин отвернулся и слизнул непрошенную улыбку. Спиридону сегодня было не до шуток. Федулова поняла, поддакнула:
- Мне тоже третьёва дня думно показалось, как узнала, что Михайло в Дубровино ушел. Той же дорогой Фенька в Боровскую больницу побежала. Только что-то весела больная была.
У Зинаиды разгорелись уши. Но, баба немолодая, выдержанная, смолчала, прикусив губу.
Комбедовцы поклонились и ушли.
26
После ужина Лизаветины ребята угомонились на полатях. Мать помыла посуду, прибрала на залавке и тоже легла под дерюжку. Но сон никак не шел. Да и не удивительно. Закончила страду, обмолочен последний овин хлеба, как тут не оглянешься назад, не охватишь в мыслях все, что выстрадано за полгода вдовьей жизни?
Похоронила зимой Афанасия – на руках остались три голодных рта. А ты одна-одинешенька, и в избе хоть шаром покати. Плох был мужичонка, пропил здоровье с горя, да и из того, что осталось, выбили половину на самосуде. Но все же мужик. Последнее время опамятовался, коня обрел, кормил его, трудясь за сторожа и водовоза в больнице. Рада-радешенька была и тому. И вдруг все оборвалось! Ребятишки ревут от страха и голода, конь ржет в хлеве, пожевать просит. И у самой – ни здоровья, ни сил.
- Да продай ты коня, пока он в теле! Или променяй на немудрую лошаденку, а в придачу хлеба примешь и дотянешь до новины-то - подсказывали соседки.
Казалось, и выхода другого не было, но пришла к коню с охапкой сена, выпрошенной Христа ради, обняла лошадиную морду и разревелась, так жалко стало подаренного народной властью пахаря, больше, чем жизнь свою.
- Сокол ты мой ясный! Надежа ты моя!.. В жилу вытянусь, а прокормлю тебя до выпаса!
И прокормила, ходя по приходу не только с сумой, но и с салазками. Вместе с милостыней подавали кто клок сена, а кто и два. Бывало, так убродится по деревням да наплачется на свою судьбу горькую, что еле ноги волочет домой. С утра голодная, а чужой кусок в рот не лезет, так он солон да горек. А еще горше было видеть, как эти милостыни господни голью мяли ребятишки. Редко случалось, особенно в великом посте, что жалостливая баба плеснет простокваши в бурачок для малолетков. В чужих избах наплачешься и дома сухой кусок слезой запиваешь.
Теперь самой казалось удивительно, как хватило сил спасти работника, «надежу». Сосед-безлошадник баш на баш вспахал свою и Лизаветину землю. С грехом пополам посеялась, с грехом пополам убралась. Сена коню накосила. Боялась, силенок не хватит до осени, ткнется как-нибудь на полосе – и конец. Но то, что полоска своя «не гуляла», что рос на ней свой хлебушко, укрепляло силы.
С работой в поле да на лугу все тяжко пережитое стало отходить в сторону. Под новину люди хлеба одолжили. Соседское сено возила – за каждый воз соседка приносила крынку молока. Но главное, хозяйственные заботы появились, как у всех, каждый день был заполнен трудом. И от одного сознания, что живешь не в рот, а в год, и свет кругом стал другим, и земля под ногами тверже. Считала себя последним человеком – и вдруг оказалось – нет! Еще и для других нужна! Сама новая власть признала это. Добрые люди подсобили в уборке урожая. И такая помощь не унижала, потому начала помогать Совету, в чем просил он.
Теперь в чужие избы входила без унижения, как равная. На хлеб выменяла два пестрядинных сарафана да две кофтенки, чтобы смена была – и сразу с виду переменилась, на бабу стала похожа. В деревне стали остерегаться называть ее Лизкой. До полного величания не дошло, а Карповной утвердилась.
«Ляд с вами, Карповна, так Карповна, все не побирушка».
Лизавета улыбнулась, вспомнив, как Максим Соснин пришел помочь обмолотить ей овин хлеба с двумя девчонками и с Дарьей, женой. Дарья-то тут была лишняя, по ревноте приволоклась,- посмеялась в душе Лизавета и в то же время с робкой радостью отметила:- Опасается баба. Стало быть, чего-то стою!.. А что? Мне не под пятьдесят, как Темной силе, а всего тридцать с годком...
На полатях тихо посапывали ребятишки. На печи вздохнула и смолкла квашня. Этот хлебный вздох напомнил детство. Вот так же, как и ее дочурки и Семка, сама девчонкой спала на полатях и, пока не сморит сон, любила слушать, как начинает дышать квашня. Это значило, что утром, до того, как будет разделан хлеб, мать напечет на углях ватрушек с картошкой к завтраку и крикнет от шестка:
- А ну, мелкота, марш вниз! Умывайтесь скорей да за стол.
«Ох, и хороши были эти ватрушки с пылу! Надо и мне побаловать завтра свою мелкоту», - подумала мать и сама не заметила, как забылась.
27
Первым бросил игру в прятки Михайла Замураев, привез сполна в духовский ссыпной пункт зерно. Сдав хлеб, явился в исполком, в комнату волостного продотдела.
У Каллистрата Смирнова сидели Спиридон Нечаев и Филипп Быков. Мужик стоял к ним спиной, пока Каллистрат закладывал в книжку копирку да выписывал неторопливо квитанцию. Получив ее, Михайла покосился на комбедовцев:
- А вы зря, балагуры, про Феньку-то выдумали.
- Али поверила?
- А ты что, баб не знаешь? Оне в таком разе не головой думают, а...
Комбедовцы захохотали. Усмехнулся и Замураев, но смахнул улыбку и, охватив ручищей седеющую бороду, с обидой произнес:
- Не к лицу бы, суседи, меня на смех-то подымать, не молод.
- Так не к лицу и тебе, Михайло, прятаться от советской власти.
- Прятаться-а?! Да у меня два сына в армии ее зашшишшают!
- То-то! Их кормить надо, чтобы пуще били контру! - Спиридон поднялся с табуретки, шагнул к Замураеву. С полым-то брюхом они, поди, не об винтовке думают, а об том, как их родитель-батюшка куска хлеба для голодных воинов отломить от каравая не торопится. Некогда, вишь, ему...
Такой неожиданный оборот для Михайлы показался еще обидней - не враг же он своим сыновьям! Вот мужики и посадили его, как ребятишки кота, в лапоть да и прокатили по всей деревне для забавы и смеха. Михайлу сначала покорежило от такого сурового суда. А оглянулся на себя – за дело, и засмеялся, каясь:
- А то, пожалуй, правда, Спиридон, не во-время за лыками-то поспешил, - начал сам отшучивался.
Каллистрат бросил руки на стол, откинулся на спинку стула и захохотал на весь Совет. Засмеялись и Быков с Нечаевым. Замураев опустился на табуретку, уронив на пол картуз. На красной лысине его выступил пот.
Распахнулась дверь – вошел Павел Дымов, тоже смеясь, еще сам не зная над чем: так заразительно было веселье.
- Что за смех, народ?
- Радуемся, Павел Матвеевич, - доложил Каллистрат. Вот Михайла таился с хлебом, а как узнал, что сыновья его на Волге одержали победу, сам привез по разверстке сполна.
- Да еще пять пудов пообещал сверх того, - не сплошал Филипп Быков.
- Вот спасибо тебе, Михайла Михайлович. Поздравляю. Рад за твоих сыновей. - Дымов пожал Замураеву руку. - Я говорил им, - кивнул на он комбедовцев, - что ты мужик сознательный.
- Ох, Филипп, уел ты меня, пес, - покачал головой горюшанин, - Ну ладно, раз такое дело, пять не пять, а пуд сдам ишшо.
- Пуд? Ну, стало быть, я ослышался.
Замураев попрощался и ушел.
Каллистрат поправил усы, причмокнул в раздумье и сказал:
- Посмеялись мы от души насчет Феньки-то, и все же вы, Филя и Спиридон, зря на смех вывели человека! Разверстка-то не шутка, а политика, как бы другой стороной такие шутки не обернулись. Мужик, хоть и смеялся, а в обиде на вас. Вон с какой гордостью заявил, что у него два сына защищают Советы. На то и надо было налегать, на на сознание человека. Уж давайте больше таких колен не выкидывать.
- Что верно, то верно, - одобрил Дымов. - Вот погодите, - обратился он к Нечаеву и Быкову,- мы при случае в Совете возьмем да и упомянем при народе, что Михайла Замураев в знак победы сыновей по разверстке лишку сдал. Героем будет считать себя да еще вам добрым словом поможет.
Комбедовцы задумались. А Дымов с хитрецой прищурил единственный глаз – и совсем о другом:
- Теперь удивлю и порадую вас. Только до поры молчок. Тятя телеграмму получил из Лесной, что на нашу артельную лавку выделили десять кусков ситцу и две бочки керосину.
- Поди ты! - не поверили комбедовцы.
- Верно говорю. Где нашли – не знаю. Только и то и другое – на хлеб.
- Понятно.
- Ох, и шуму будет!
28
Верно, шуму было много. Да и как не быть? Магазин после Векшина достался обществу большой, а товару – кот наплакал. И какого товару - что залежался с довоенного времени. На прилавке под стеклом красовались напоказ грошовые кривые зеркальца, глянь в них – себя не узнаешь. Медные кольца, пудра, румяна, помада. Так на что они нужны? «Мы не шлюхи городские»,- брезгливо отворачивались девки. Мужикам глаза намозолили лампы, горелки да жестяные спичечницы. Лучину в горелку не воткнешь, а кремень и без спичечницы не рассыплется в кармане.
- Да вытряхни ты к едрене фене эту шушару-мушару! - раздраженно бросали духовчане приказчику.
- Нет. Пошто, мужики? Это же га-лан-те-рея, - произнес без тени веселости Стеклов, показывая на надпись под полками. - Я вас еще мануфактурой порадую. - Он достал из-под прилавка и распялил над пустыми полками дорогие, необычной ширины дамские панталоны, отобранные у кого-то из «буржуёв».
Мужики схватились за животы.
- О-хо-хо-хо... С кружевами!
- Да сколь тонки!
- Через таки все видно, что есть они, что нет!
- Исуса бы нашего брюхатого в их обрядить да и пустить к обедне для смеху!
Остротам, веселью не было конца. Стеклов понимал это и повесил над панталонами картонку с надписью: «Цена – полные эти штаны жита».
С тех пор, шли ли покупатели за дегтем, бердом, веретенами или другими товарами своего деревенского изделия, а то и просто в село, - зубоскалили:
- Али за мануфактурой изладились?
И вот по первому снежку привезли ее, настоящую.
- Слезы! Десять кусков, шестьсот аршин. Одень-ка всех!
- Не в этом дело. Новая власть не только хлеб выколачивает, оглянулась и на народ.
- Раз привезли – и еще привезут!
- А как же! Это с победой на Волге!
- Эх, керосинец! Без ево с лучиной-то все глаза выело.
Керосину тоже было, как говорили, «по губам помазать», - «или жечь его, или с чаем пить», но успокаивала надежда: разобьют беляков – все появится.
Рады были и кооператоры: поожила лавка. Зато уж и хлопот хватили по горло. Ну, керосин – полбеды: сколько достанется на дом – и ладно. Но как разделить этот несчастный ситчишко? Грош цена ему, и расцветка-то дикая, но ведь он – не портянина, хоть по аршину, да каждому дай.
Долго думали на правлении и ничего не могли придумать. Посоветовались с членами исполкома – те предложили: давать керосин и ситец только пайщикам. И то лишь тем, кто по разверстке долгов не имеет.
29
- Скоро ты, однако, набарствовался, Павел Матвеич, - заметил Нечаев, завидя председателя исполкома, разгружавшего телегу с разным крестьянским добром.
- В свои хоромы въезжаю, Спиридон, - показал Павел на добротный новый пятистенок с наполовину остекленными, наполовину зашитыми ящичной фанерой рамами.
- Не с руки на помещичьем-то подворье?
- Плохо оно приспособлено под нашу мужичью жизнь.
- Что верно, то верно. Так ты хоть бы, Паш, стекла-то выбрал из барских оконниц, а то изба у тебя новая, а как окривелая.
- Нельзя, Спиридон. Отставной дом, а может и пригодиться.
- Ну, тебе видней, ты – власть.
- А ты что весел сегодня?
- Да ведь как же, Матвеич? На рубаху старшому дали? Дали. Коптилка по вечерам теплится? Теплится. С лешачьей разверсткой кончаем? Кончаем. И погода пока стоит. Лен измять осталось всего. Вот и иду овин топить.А завтра к тебе на новоселье мечтаю. Самогонка тебе, председатель, не к лицу, а пива братину, надеюсь, поставишь мужикам. Чай, помогали ставить избу-то.
- Ну, Спиридон, и нюх у тебя!
- Али варишь?
- Да сварено уж!
- А еще спрашиваешь, что весел.
Весел был Нечаев и по другой причине. Управился со льном – последняя страдная работа. Уж раз сделано и это – все, год закончен! Как же тут не радоваться? К тому же за пазухой у мужика был букварь. Сиди у теплины, пеки картошку да одолевай склады: в овине никто не видит.
В доме Дымовых еще многое было не устроено, но Павел торопился к дню годовщины революции переехать под свою крышу. Для других такой праздник был еще и невдомек, а для него – великий.
Кооператор Матвей Федосеевич тоже ходил петухом: шутка ли! Была избенка, а теперь дом! Неустройно в нем пока, так с годами образуется. На новоселье всегда чего-нибудь не хватает. И старший Дымов бережно перевозил всякую мелочь, нажитую за долгое время и уцелевшую после пожара. Всем было хлопот. Только дед Федосий лежал на печи в старой барской кухне, оберегая навеселенное в корчагах пиво.
К полуночи, когда мало-мальски Дымовы рассовали все, на улице озарило. Выметнулись вон из избы,- глядь, на чьем-то осырке пожар.
- Так это же Спиридонов овин горит! - догадался Матвей Федосеевич, схватил в ограде сплавной багор и побежал поперек грядок.
Павел догнал старика, слыша, как рядом с ним, хрипло дыша, бегут и другие.
Вперед вырвался волосатый огромный мужичище Никифор Столбов. Он бежал босиком, в нижней рубахе, черный и страшный в зареве.
Павел издали заметил, что дверца в ямник овина приперта колом. Понял: поджог, и вместе с человеком! В пламени была пока крыша, низ еще не занялся.
Столбов с разбегу отшвырнул прикол, дверца ямника распахнулась, и огненный язычище лизнул Никифора. Одежонка на мужике вспыхнула. Столбова проворно оттащили багром. Павел сорвал с себя полушубок, приглушил горящую одежду. Тлеющие лохмотья ее сорвали люди, обжигая себе руки. Никифора закутали потеплей, осторожно положили ничком в сани и погнали в больницу.
Горящий овин раскатали по бревнам, головни залили. Когда пожар удалось потушить, из угольев в яме выбрали останки человека. Марфа, крепившаяся, пока искали Спиридона, точно ждавшая чуда, увидев обгорелые кости, рухнула без сознания. Четырнадцатилетний Борька дико закричал. Мальчишку отвела домой Лукерья Быкова. А Филипп с фонарем в руке стоял на ладони гумна совсем одурелый, не слыша, что с ним говорят.
Павел и Каллистрат подхватили его под руки, отобрали фонарь, повели домой. И только тогда мужик очухался, скорбно, будто живому, сказал:
- Эх, Спиря, Спиря...Вознесся ты в небо не только душой... а и... а и телом своим вместе с дымом.
30
Сорвалось торжество в народном доме в первую годовщину Великого октября. В зале под склоненным красным знаменем лежал на столе заколоченный гроб. По пихтовому ковру, постланному с самой улицы, шли неслышно люди поклониться погибшему и молча выходили. Дымов соял в карауле и думал, думал об одном: что скажет у могилы.
Только говорить ничего не пришлось. Вынесли гроб на площадь, школьный хор запел скорбно:
Вы жертвою пали...
Траурный марш подхватили было члены Совета и недавние воины, знавшие слова его, но, едва успели поравняться с церковной оградой, из калитки вышел отец Аггей с дьячком и богомолками и затянул свою песню. Заболталось кадило, запахло ладаном. На колокольне ударили по-похоронному.
Павел вспыхнул, рванулся вперед, но подавил гнев, к попу подошел спокойно.
- Отец Аггей, у нас красные похороны, и мы не просили вас...
- Меня жена покойного слезно молила об этом. И я не мог отказать верующей,- ответил поп, взмахнул кадилом и снова запел.
Павел растерянно посмотрел на Марфу, которую вели под руки бабы. Говорить с ней было не время, да и бессмысленно. Волоцкая, лучшая советчица, растерялась сама.
Так, терзаясь душой, и шли они вслед за попом до самого кладбища. Только Каллистрат додумался: быстро свернул знамя и подался с ним в толпу.
И у могилы не удалось оттеснить попа. Он наскоро пробормотал церковное напутствие, дал знак, чтобы гроб опускали в могилу, а сам закричал что было силы:
- Вечная память!.. Вечная память!..
А зарыли могилу – Марфа и еще три бабы хлестнулись на свежий бугор земли да подняли такой вой, что заревели и другие.
После похорон в Совете собрались только члены исполкома да комбедовцы из Горюшек. Дымов не мог простить себе, как это он не сообразил с утра поговорить с Марфой, что не надо звать попа на вынос тела. «Ну, верующая, - отпела бы потом на могиле. Никто бы не упрекнул.»
- Это я виновата, - покаялась Волоцкая. - Мне нужно было с ней побеседовать, женщина женщину лучше бы поняла.
- Нет, но у кого поднялась рука на такое зверство?! - спросил, стиснув зубы, Федорин.
- Бросьте-ко терзаться-то, народ, что опростоволосились! В горе то не диво, - подала трезвый голос Орина Демократова. И гадать, как на картах, кто в огненном аду погубил человека, нечего. Суд дознается, он и взыщет.
- По-твоему, Сергеевна, все и оставить так?
- Пошто, Павел Матвеич? Только перво-наперво о живой надо подумать, о Марфе. Страхотища и горе у человека, ей всю душу надорвут бабы слезами да воплями.
- При такой беде не обойтись без слез.
- Но лучше, ежели их меньше. Сегодня все равно не до торжеств, доведется перенести советский праздник. Тебе, Павел, тоже звать народ на новоселье не в пору. Вот подадимся-ко все под крышу покойного, корчажку пива твоего прихватим... Не для пьянства, нет,- помянуть добрые дела Спиридона. Оно Марфе-то и легше станет, как поймет, что не одна-одинешенька...
По пути из села в Горюшки Орина подхватила под руку Лизавету Федулову.
-Не берет страх, Карповна, глядя на то, что деется? Одной тропой со Спиридоном-то шла!
- Ой, не говори, Орина Сергеевна! Оглянешься на все кругом – зябко делается... Только ведь, как посмотришь с другого боку, поджигали и Дымовых, а Павел Матвеич не свернул со своей дороги. Ужель моя голова дороже евонной?
Ответ Орине понравился.
- Не бойсь, милая! Не всех убивают да поджигают.
31
Отзвуки грозных событий докатывались в Лесную быстрее, чем в Духово. При каждой новой значительной вести железнодорожники всех служб стекались на привокзальную площадь послушать, что скажет секретарь райкома Пеплов, глава чекистов Ключев или председатель учпрофсожа. Второступенцы тоже не пропускали ни одного митинга. Это было хорошей жизненной школой для мальчишек.
А митинги эти к концу восемнадцатого года собирались все чаще и чаще. Одно событие быстро сменялось другим. Едва успели пережить радость освобождения Средней Волги, разгрома эсеров в уезде, началась революция в Германии. У всех только и было на языке: Гамбург, Любек, Бремен, Киль, в которых победили Советы. Радовались, что треклятый кайзер Вильгельм бежал в Голландию, красные гнали немецких захватчиков из Белоруссии и с украинской земли.
А на востоке нарастала и нарастала гроза. Под ударом Колчака была Пермь. За Пермью – Глазов да Вятка. А от Вятки рукой подать до Лесной. Рабочие на станции не знали отдыха, чтобы не задержать ни одного воинского поезда. И все-таки задержки случались, - то не хватало тормозных колодок, то горели буксы, выходили из строя паровозы. Порой даже топливо было некому подать на тендер, все, кто был способен держать винтовку, отправлялись бить Колчака.
Многие выпускники-девятиклассники из школы второй ступени были посланы на фронт. Учеников младших классов то и дело отрывали от занятий для очистки путей на станции. И единая трудовая стала не только школой, а и большим трудовым отрядом.
Духовчане часто возвращались домой далеко за полночь. Павла Ивановна торопилась скорей их накормить. Ребята дремали за ужином, тут же валились в постели и сразу засыпали. Алевсеич утром подшучивал:
- Что, герои, тяжеловато приходится?
Друзья не жаловались, молчали. Как-то не до шуток было.
- Ничего, ребята, крепитесь! Малы, а в большом деле помогаете. Трудно, конечно, порой и не по силам, а кому теперь легко?
Перед новым годом докатилась до школы потрясающая весть: Колчак взял Пермь. Второступенцы понимали, что это значит. Не успели опомниться – в школу прибежал нарочный: на подходе к Лесной сошел с рельсов воинский поезд, старших ребят срочно требовали на разбор крушения. Малышей отпускать запрещалось, но духовчане и несколько леснинцев порасторопнее в суматохе улизнули.
Вечер стоял морозный. Аварийный поезд торопили: не замерзать же пострадавшим. Мальчишки ухитрились забраться в вагоны – не гнали, всем было не до них; грузили домкраты, ломы, топоры, лопаты, носилки.
Крушение произошло совсем рядом, верстах в трех от станции. По обе стороны линии горели костры. В темноте это казалось живописным, но, когда духовчане вместе с другими, увязая в снегу, добежали до лежавшего под откосом поезда, то не сразу решились пойти дальше. Разбитые теплушки лежали в снегу, другие осели на полотне, покореженные. И только хвост поезда остался цел.
Красноармейцы, отделавшиеся испугом или незначительными ушибами, извлекали из разбитых теплушек погибших и пострадавших. Мертвых складывали в ряд около линии, живых несли к разожженным кострам. Все перемешалось: ругань, команды, раздирающий душу крик.
Егорушке с Мишуткой стало дурно. У Вовки нервы оказались крепче. Но мальчишку тоже охватил страх: а вдруг в этом воинском ехал отец на Восточный фронт? В такое время все возможно. С замиранием сердца он побрел вдоль состава, всматриваясь в лица раненых и погибших.
Алевсеич, приведший аврийный поезд, глянул из будки и, ахнув, сбежал вниз.
- Вы зачем здесь? - спросил он Мишутку и Егорушку. - А где Вовка?
- Только что тут был.
- «Тут,тут»... Марш на паровоз! Поморозитесь.
Дав помощнику знать, сам он поспешил вдоль состава искать Вовку.
Мальчишки не послушались: стыдно стало, что приехали только мешать. К ним подбежал красноармеец, сунул одному в руку лом, другому – колун:
- Отдирайте доски от разбитых вагонов да таскайте к кострам.
Когда Вовка проходил мимо единственного классного вагона, сквозь выбитое окно услышал стон женщины.
- Там раненая, - сказал он двум красноармейцам, тащившим кого-то на носилках.
- Их во всем составе полно, мальчик, очередь не дошла, - бросил на ходу один из них.
Не откликнулась и вторая пара носильщиков. Вовка решил сам забраться в вагон. Там в темноте кто-то трудно кряхтел и охал.
- Кто там? Зажгите свет! - попросила болезненным голосом женщина.
Вовка выскочил в тамбур, крикнул первому поравнявшемуся с вагоном:
- Дяденька!.. - и осекся, узнав в отблесках костров Алевсеича.
- Как ты сюда попал?
- Алексей Евсеич, там женщина стонет в темноте, свет зажечь просит.
Алевсеич проворно вскочил на площадку, достал из фонаря свечу, зажег ее, отыскал лежавшую на скамейке женщину.
- Что с вами?
- Ох!.. - простонала она и вдруг воскликнула: - Вовка!
Вовка упал на колени перед скамейкой:
- Тетенька Анна!.. Тетенька Анна!
- Не плачь, милый...Ох... Сверху бросило ящик с патронами на ногу.
В вагон уже входили железнодорожники с носилками.
Домой возвращались под утро. Алевсеич не журил ребят. Разговаривал с ними, как со взрослыми.
- Какой-то враг под откос пустил поезд. Соображаете? Путь перекрыли сутки на двои, а то и больше. А с это время...
Духовчане понимали, чего не договаривал Алевсеич. Вместе со старшеклассниками, особенно с Сашкой Соколовым, к которому притягивало ребят его товарищеское отношение к младшим, не раз стояли перед картой и с тревогой думали: «Вятка, Пермь... От Вятки четыреста верст на север по железной дороге – Котлас. От Архангельска рвутся к нему белые вместе с английскими войсками. Ребятам становилось страшно.
32
Вовка пробудился раньше своих друзей, тихонько оделся и вышел на кухню умыться.
- Ты что так рано сегодня? - спросила Павла Ивановна.
- Надо сбегать к одному нашему мальчишке за учебником.
Однако причина у Вовки была совсем другая. Его тревожила судьба тетеньки Анны.
В больницу еще рано. На улице холодно, мороз жал градусов на сорок. Вовка побежал на станцию.
На станции было такое скопище людей, что от спертого воздуха стало тошно. Вовка подался к водогрейке.
- Тетя, дайте, я вам буду бак подогревать! - попросил он работницу.
Та поглядела на непрошенного помощника с недоверием:
- Ты из проезжающих?
- Нет, я здесь учусь. Я дядю Алевсеича жду из поездки.
- Так бы сразу и сказал. Посиди, погрейся.
Но Вовке не сиделось. Чуть поотогревшись, он стал помогать работнице колоть швырок*, поддерживать ровный жар в топке, чтобы время шло побыстрее. А оно точно застыло на морозе.
Но вот в депо просипел гудок на обед. Одиннадцать. Теперь пора. И Вовка припустил по Привокзальной, в конце которой, в лесу на отшибе, виднелись корпуса линейной больницы.
- Стой! Куда?
- Тетенька Анна Ефимовна Наумова здесь лежит, - едва перевел дух Вовка.
- Сюда пускать не велено, здесь тяжелые, после крушения.
- Так и тетенька Анна Ефимовна после крушения!
- Какая тебе тетенька Анна? Здесь завсегда чужие, что с поездов сымают.
- Так она с поезда, с разбитого... Она мне как мама... - голос у Вовки сорвался.
- Ма-а-ама? Своей-то, стало быть, нет?
- Мою маму убили. В Питраграде...
- Вон оно как!
Служитель пропустил Вовку в вестибюль, пальцем поманил пробегающую санитарку: «Узнай, есть ли в корпусе Анна Наумова». И обернулся к мальчишке:
- Озяб? Иди, вон сядь у печки.
Вовка прошел, но сесть не решился. Два года назад в этом же самом корпусе они с Витюшкой, холодные и продрогшие, долго ждали, чтоб им перед трудным походом в Горюшки разрешили проститься с тетенькой, с которой приехали из Петрограда до Лесной, но их так к ней и не пустили, сказали, что она уже без сознания. Уж позже Матвей Федосеич привез в деревню весть, что эта женщина умерла. Ее тоже звали Анной. Такое совпадение не предвещало ничего доброго. Вовка отошел от скамейки и привалился к стене.
Санитарка вынесла халат.
- Анна Наумова в пятой палате, нелево от лестницы.
Вовка не сразу решился войти, а войдя, растерялся – так много было коек с больными, а тетеньки Анны не видно.
- Вова, я здесь! - донеслось из угла.
Вовка пробрался меж койками и стал у спинки кровати, пораженный, как изменилась тетенька Анна. Она побледнела, осунулась, от углов рта и от носа легли морщинки.
- Что ты молчишь, Вова? Не узнал? - спросила Анна, приподнявшись на локте.
Только теперь мальчишка понял, отчего такая перемена.
- Тетенька Анна, зачем вы подстриглись? У вас такие хорошие были волосы.
- Милый ты мой, волос пожалел!.. Вырастут, глупый, теперь не до них. - Анна передохнула и попросила полушепотом: - Иди, сядь ко мне... Поцелуй меня!
Вовка осторожно присел. Она привлекла его к себе, поцеловала в губы, припала щекой к его щеке.
У Вовки остановилось дыхание... Он крепился, прикусил губу, но не выдержал, порывисто сунул тетеньке Анне под голову руку, обнял. Хотел так же расцеловать ее, дорогую, и... не смог. Сунулся ей лицом в плечо, расплакался.
Анна долго гладила мальчишку по спине, по волосам, не мешая ему вылить все, что накопилось у него на душе, и боялась: хватит ли у самой сил сдержать себя. Понимала, может, эти слезы не о ней, а о матери, к которой никогда уже не припадет мальчишка, не поделится горем и радостью.
- Вова, милый, ну что ты разрюмился? - потрепала Анна по плечу всхлипывающего Вовку. - Ты лучше расскажи, как там дома у вас.
- Тетенька Анна, как ваша нога?
- Все хорошо, врачи говорят, срастется кость. - Анна заставила себя улыбнуться.
Вовка облегченно вздохнул и начал рассказывать, как живет бабушка Евдокия, как учится Витька, что пишет с фронта отец, но умолчал обо всем тяжелом, особенно о том, как погиб Спиридон Нечаев.
Анна знала об этом: писали из Духова. Но то, что Вовка умолчал о Спиридоне, ее сильно взволновало. Она попросила его:
- Сейчас обход врача будет, иди, милый, домой.
Вовка вышел из палаты. Анна, уткнувшись лицом в подушку, закусила наволочку, чтобы не разрыдаться.
33
Ступня отнята. И это – на всю жизнь, до могилы. Кому теперь она нужна, калека? Прячась от соседок под одеялом, Анна замирала в ознобе, крепясь, чтобы не завыть, не вызвать жалость к себе.
Было жалко себя и обидно, что с молодых лет так трудно сложилась ее жизнь. В бесконечные больничные дни и ночи думала все об одном: что теперь, какя беда еще ждет впереди? Казалось, не только нога, - вся жизнь ее покалечена. «Господи, а мне и всего-то только двадцать три!»
Она не плакала, но и не разговаривала ни с кем. Домой писала скупо, что лечится, и что нога помаленьку заживает. Только когда навещал Вовка, старалась казаться веселой, но это давалось нелегко.
Однажды Вовка спросил с упреком:
- Зачем вы, тетенька Анна, скрыли от меня, что у вас ступню отняли? - голос его дрогнул, и на глазах набухли слезы.
Анна с грустью ответила:
- Есть, милый мой мальчик, такая правда, что ее не сразу и вымолвишь.
Отправляясь на Восточный фронт, Анна сообщила Илье Ильичу из Петрограда, куда едет, а вот теперь никак не могла решиться написать ему, сказать правду о себе. «Уж потом, как-нибудь, когда свыкнусь со всем». И Анна упорно молчала, сама тяготясь своим молчанием.
И чего-то, чего не переносит человек! Вот он перед тобой совсем разбит. Жизнь в нем едва теплится. Но все, что сохранилось здорового в нем, крупица за крупицей собирается вместе, образует крепкий узел и упорно борется с недугом, гоня его прочь. Глянешь спустя некоторое время на него и с трудом веришь: лицо начало оживать и взгляд стал тверже.
Физически Анна не пережила такого сильного упадка. Ее мучило душевное опустошение. Но переживания человека зависят и от здоровья. Со временем здоровье стало укрепляться, культя подживала, Анна начала сама передвигаться с костылями. Из дома и из Духова ее поддерживали в питании. А это после городской жизни впроголодь – все.
На Восточном фронте, казалось, по-прежнему было напряженно. Но кто умеет думать шире сегодняшнего дня, то и видит дальше других. Анна соображала: прошел месяц, второй, третий после захвата колчаковцами Перми, а дальше – никакого продвижения. Стало быть, крепкий заслон поставили перед ними... Из окна больницы было видно, как на Восток шли и шли воинские поезда.
Постепенно Анна стала свыкаться и со своим уродством. «Живут же люди и без обеих ног! Вон Николай Федорин...» - все чаще вспоминала она, и на душе становилось ровнее.
Начиналась поздняя северная весна. Железнодорожное полотно освободилось из-под снега. Вагоны пробегали мимо уже без зимних шапок, лес вдали потемнел. В полосе отчуждения на огородах железнодорожников вытаяли из-под снега черные гребни грядок. Увидев их, Анна впервые улыбнулась непринужденно, так вытаявшие грядки эти показались ей милы! Не слыхала, как сзади подошла сестра. Почуяв руку на плече, обернулась.
- Наумова, вам письмо.
Взяла конверт и растерялась. Письмо было от Ильи Ильича. «Как он узнал? Ведь Вовке и домашним было строго-настрого запрещено писать ему от этом! Пережила бы все – сама известила». Досадовала и была рада, что кто-то нарушил ее запрет.
За ней с любопытством следили соседки. Сунув письмо в карман халата, постукивая костылями, Анна вышла в самый конец коридора и только там решилась разорвать конверт. Предчувствовала, что ей не поздоровится, и раскаивалась теперь, почему не решилась написать ему первой.
«Анна Ефимовна!
Простите меня за прямоту, но я не какой-нибудь интеллигент-барич, не привык ходить вокруг да около. Я рабочий и скажу вам прямо: как это вы решились молчать о своем несчастье да еще запретили другим о вас писать?»
... « И как это вы в своей беде позабыли, что я тоже на фронте. Что и со мной всякое может случиться? А ну, произойдет самое страшное с обоими? Война: ко всему будь готов. А дети? Надеяться, что их поставит на ноги Евдокия Егоровна? Нет, хочется верить в лучшее. Потому поймите: мы не можем молчать друг перед другом, что бы с нами не произошло! Не имеем права на это. Ведь, если я знаю, что вы живы-здоровы, у меня спокойнее на душе за вас и ребятишек, и лучше воюется. Думаю, что и вам легче, пока я жив-здоров. Вы же полюбили моих мальчишек, болеете за их судьбу и боитесь, чтобы они не остались круглыми сиротами».
Она нетерпеливо пробежала все письмо от первой строки до последней, с замиранием сердца ожидая новых упреков.
О себе он, теперь – командир полка, писал скупо. Так же кратко сообщал о больших успехах Красной Армии на Южном фронте, на Дону, на Украине, о восстаниях во многих городах у белых в тылу.
Анна глубоко вздохнула. Несмотря на прямоту и суровость, это было открытое, хорошее письмо. А что человек задал взбучку – так по заслугам.
Долго он стояла с письмом в руке, привалясь к подоконнику.
«Пострадала, как в бою с теми же врагами, пишет. А ведь верно. Как же мне самой это в голову не пришло? Я ли не насмотрелась на этих пострадавших! Так что же в самом деле было таиться? Заставила человека бог весть что думать о себе. Поступи так Илья Ильич – и я бы терзалась за него и за ребятишек. Ох, дура я, дура!»
Анна сходила в палату за тетрадкой, в которой еще оставалось несколько листков, и на том же подоконнике в коридоре принялась торопливо и сбивчиво писать ответ. Исписала листок с двух сторон, перечитала. Нет, не то. Уж слишком слезно. Изорвала листок и бросила в топку. Остальные листки постигла та же участь. Решимость ослабла. Анна почувствовала усталость.
«Надо сначала одуматься».- Анна возвратилась в палату и легла на койку.
Соседки поняли по выражению ее лица, что письмо было нерадостным, начали было сочувственно допытываться, что случилось. Но Анна холодно ответила:
- Мало ли что случается.
И от нее отстали.
34
С юга повеяло теплом, и снег быстро таял. Потемнела санная дорога перед окнами больницы, днем по глубоким полозницам текли ручейки.
Анна, наблюдая за вешним оживлением, думала: « Прошло пять дней, а я так и не ответила человеку... Ну, ладно, уж из дому обо всем напишу».
Сегодня за ней должны были приехать.
Все эти дни Анна училась ходить без костылей, на деревяшке. Руки без надоевших подпорок сразу стали свободными, это приносило удовлетворение.
От одной мысли, что завтра увидит родные Горюшки, войдет в дом, встретит родных людей, с которыми не виделась больше года, она была счастлива и с нетерпением ожидала подводу.
Гадала, кто приедет за ней в такое время? Наверное, Матвей Федосеевич. Маманя не решится: дорога вешняя, аховая. На реке, поди, уже зажоры. Да не все ли равно, кто? Выехал кто-то в ночь, по заморозку, и вот-вот должен поспеть до обеда.
Она вышла в коридор, в свой тайник у окна, и в который раз принялась перечитывать письмо Алмазова. «Ведь если я знаю, что вы живы-здоровы, у меня спокойно на душе... И вам легче, пока я жив-здоров»...
Анне стало жарко. Она прижала письмо к груди, веря и не веря своей догадке. Ведь сама втайне думала о том, что ребята сводят их все ближе и ближе, и она все больше думает об их отце. – А вдруг?!.. Нет, нет, - гнала прочь такие мысли, особенно после пережитого несчастья. Может быть, потому и молчала «калека». - А тут! Да так ли это? Прямо-то ничего о том не пишет... Как это не пишет? Хвалит мою голову и сердце!.. Или просто, чтобы успокоить?
В радости и смятении Анна поняла ясно и определенно, что должна скорей ответить и поспешила к дежурной сестре попросить бумаги. Сестра дала ей бланк какой-то больничной ведомости, разрешила писать на своем столе и вышла из помещения, чтоб ей не мешать.
«Илья Ильич!» - написала Анна и опять задумалась. «Эх, нечего мудрить. Как сумею да как совесть и сердце подскажут. А молчать, верно, больше нельзя.»
«Виновата я перед вами, дорогой вы мой, по уши. И правильно сделали вы, что оттрепали меня за то. Только простите, ей богу, не до того мне было: столько я пережила да передумала всего.
А должна была написать вам первая и больше не о себе, а о вашем Вове. Ведь это он нашел меня в вагоне. Часто приходил в больницу, приносил газеты да книжки. Переживал обо мне, как сын родной. Да и я прилепилась к нему, как к родному.
Мальчик он трудолюбивый. Дружки его, Миша да Егорушка, тоже бывали у меня, рассказывали, что учится прилежно и помогает, как и они, на станции, сколь силенок есть. Сами знаете: на железной дороге с войной всем хватает дела, потому и ребята поставлены на ноги. На крушенье его никто не посылал, конечно. Не детское дело спасать раненых. Самовольно за другими увязался. Уж потом я бранила его за то. Да ведь за что бранить? В душе больше благодарна была, что случай столкнул с ним. Ведь тоже бы, пока не выздоровела, не решилась дать ему знать о себе, чтобы не испугать мальчика да не заставить страдать его. А потом рада была, что не все в моей жизни рухнуло. Есть у меня о ком болеть да заботиться, пока вы воюете.
Просите обнять за вас мальчиков. Вову-то я уже не однажды обнимала. Ну, и Витюшку завтра первого обниму. Стосковалась я о нем шибко. А как живет он да учится, сразу же вам напишу из дому.
Вот и все, Илья Ильич.»
Анна перечитала письмо и почувствовала, что хотела сказать больше, но, чтобы не сказать лишнего, быстро запечатала конверт. Вошла сестра:
- Наумова, за вами приехали.
35
Дымов ждал, что Анна спустится вниз по лестнице, а она, постукивая по полу деревяшкой, вышла из коридора справа.
Было странно видеть свою горюшанку в галифе, во френче, коротко подстриженную. И тут же Павел отметил, что новая прическа ей к лицу.
Анна по-своему поняла внимательный, изучающий взгляд Дымова: «Жалеет!» - Улыбнулась.
- Паша, сам приехал? Спасибо! - обняла, как родного, поцеловала в губы. - Ну, как там ваши, Степанида, Таня, отец? - она засыпала его вопросами. А сама, не дожидаясь ответов, взяла из рук сестры шинель, ту самую, Игнатьеву, в которой год назад ушла на фронт, проворно надела ее, немного заломила шапку набок и передала костыли Павлу:
«А попутчиков моих ты неси».
Веселость ее показалась Павлу наигранной. Видя, что Анна прощается с сестрой, направился к выходу, сказав:
- Не торопись, я лошадь к крыльцу подам.
На невысоком, в две ступени, крылечке Анна остановилась:
- А ты бы помог мне сойти вниз, кавалер!
Павел смутился: как это он сам не догадался. Взбежал наверх, Анна подхватила его под руку.
- Уж ты не обессудь, обопрусь я на тебя, Пашенька. Многие на меня опирались, а иных и в обнимку выволакивала, - сказала она серьезно. - По ступенькам-то на чужой ноге пока не привыкла ходить.
-Привыкнешь, Анюта!- Павел понял, что оживленность Анны не показная, и сам оживился, качал рассказывать, что делается в Духове.
Анна слушала внимательно, с наслаждением дышала чистым воздухом, таким опьяняющим после больницы, насквозь пропахшей карболкой.
Было одиннадцать утра. Припекало солнце. Дорога после ядреного ночного заморозка раскисла. По обе стороны ее, в канавах, мутная вода пробила сковавший ее за ночь ледок и весело шумела, перехлестывая через вчерашние ребячьи плотины. Ледок держался еще у берегов, поблескивая в изломах, как битое стекло на солнце.
- Как хорошо-то на воле! - вздохнула полной грудью Анна, хотя как раз ничего хорошего вокруг и не было.
Грязножелтые железнодорожные дома с облупившейся краской, покосившиеся палисадники с выломанными штакетниками, прошлогодняя изгородь-времянка, отделявшая летом пол-улицы под картошку – все было серо, все говорило о трудном времени.
Привокзальная улица была безлюдна. Они проехали ее и увидели скопление народа на площади.
- Что это, Паша, митинг?
- Нет, Анюта. Призывники с утра учатся, а сейчас, знать, вольная минута. Вишь, все дымят.
Поравнялись – верно, они, серая разношерстная толпа. Кто в железнодорожной шинели, кто в пальтишке, а больше в рыжей пестрядине и в лаптях. Безусые молодяшки и бородачи, кто подпоясан ремнем, а кто и просто веревкой перетянул себя. Один только был в солдатской шинели и в шлеме.
- Ох, какое невоинственное воинство,- покачала головой Анна.
- В одну ше-еренгу ста-ановись! - зычно крикнул командир. Все побросали окурки, стали на свои места.
- Ра-авняйсь!
Вытянулись, повернули головы направо. И сразу разношерстность как-то сгладилась. Сдвоили ряды, сомкнулись, построились в колонну по четыре. Все это, еще непривычное, делалось с запинками, с досадной толкотней. Но вот пошли в ногу вдоль по улице, запели, и повеяло силой.
Площадь опустела. Анне бросилось в глаза красное полотнище под крышей вокзала: « Все на борьбу с Колчаком!» Свернули в проулок – вдали, за домами, на взгорбке, по заснеженному еще полю бежали к лесу черные фигуры, перегоняя друг друга.
- Ура-а-а!.. А-а-а!.. - докатывалось до станции.
- У нас тоже идет мобилизация, сказал Павел Анне. - И так же учим людей.
36
Ключева дома не было. Варвара Николаевна сказала, что его долго не будет, с утра до полночи хватает работы.
- Под вечер обещался забежать.
Похлебали постной похлебки, деревенского молока. Павел решил поспать часок-другой после бессонной ночи, Анна сказала, что пойдет навестить ребят, посмотрит, как они живут здесь.
Ушла с Наумовой к Алевсеичу и Варвара Николаевна. Павел остался один. Не спалось. Всю дорогу готовился ободрить землячку, а встреча сверх ожидания оказалась легкой и даже веселой. Анна, женщина, столько пережившая, отдала общему делу всё, что могла, а он, здоровый мужик... Как же это он, коммунист, до сих пор пороху фронтового не нюхал? Пострадал в тюрьме за общее дело? Потерял правый глаз? Так по глупости! Иван Борисович и за решеткой умел бороться, и на волю вышел с глазами. Зрячим.
- Все! Точка!..
Он вскочил с кровати, пробежал по зальцу вперед и назад, задержался возле стола, пристукнул кулаком: « Есть без меня кому быть председателем!»
Крутое решение успокоило. Снова прилег. Все тело, отдыхая, расслабло. Вспомнился дом, Степанида, Таня, сын, мать, отец, милый дедушка Федосий, то умный, то говорящий совсем невпопад... Конечно, нелегко будет расстаться с ними, но у кого из красноармейцев нет дома родных!..
Усталость и бессонная ночь сказывались. Натянув на себя полушубок, Павел заснул.
Под вечер его растолкал Ключев, сказал, улыбаясь:
- Ты, Паша, как ни приедешь в Лесную, всегда тебя приходится будить!
- Только у тебя и отсыпаюсь, Иван Борисович.
- Мне, видно, тоже придется приехать отсыпаться.
- Милости просим. Только уж без меня теперь. На фронт иду.
- Мобилизовали?
- Сам решил. Добровольно.
- А на кого исполком оставишь? В такое время управлять волостью должен надежный человек.
- Есть такой! - Павел в возбуждении заторопился, что Иван Борисович не поверит ему. - Коммунист, фронтовик. Ротой командовали, пока не ранили. Он у нас военкомом. По комбедам тоже главный.- передохнул. -Да ты знаешь его! Он был у тебя в ЧК, когда Говорова с шайкой накрыли.
- Помню... Что ж, действуй, только об этом сначала телеграфируй в уисполком. Ты в тылу не рядовой, а тоже командир. Думаю, что возражать не будут. Я поддержу, с моим мнением считаются в уезде. - Ключев устало вздохнут.- Завидую я тебе, Паша! Я бы тоже хоть сегодня поехал на Восток, мне бы легче там было. Нельзя. У нас на каждом железнодорожном участке свой фронт, ответственный и трудный.
Лицо Ивана Борисовича выражало крайнее переутомление и усталость, Дымов впервые видел его таким.
- С отправкой мобилизованных в Лесную не торопитесь. С теплушками очень трудно. Когда прибыть – известим, а пока пусть ваш военком обучает людей военному делу, день-два и то дороги.
Вечером, когда подморозило, Дымов, отправляясь с Анной домой, крепко пожал Ключеву руку:
- Спасибо за поддержку, Иван Борисович!
- Счастливого пути и победы, Паша.
В дороге Анна спросила Павла:
- Ты Степаниде говорил, на что решился?
- Нет еще.
- Подготовить бы надо, она ребенка ждет.
- Надеюсь на тебя, Анюта, поможешь. Да Стеша и сама – не Дарья Соснина, поймет...
37
К Горюшкам подъезжали – было по-утреннему свежо. С высокого берега вся деревня была видна до самого Духова. В начале ее, на противоположном берегу, бегали по насту с палками вместо ружей деревенские мальчишки-школьники, а за ними – малыши в материных кофтах, метя полами и длинными рукавами по снегу.
- В одну шеренгу становись! - донесся детский звонкий голос.
«Вооруженные» школьники выстроились, сдвоили ряды, подняли «оружие» на плечо, приставили к ноге. К ним хотели примкнуть и малыши, но их отогнали. Ребятишки сгрудились в серую кучку в стороне.
- Равняйсь!
Недетская строгость, с какой выполнялось все это, рассмешила Анну. И тут же она вздохнула:
- И ребятишки одной думой со взрослыми живут!
- Каллистрат заразил всех, - с удовлетворением отметил Павел.
Серко сбежал с горы и с ходу взмыл в полуподъем горюшкинского берега.
- Ло-о-жись!! - раздалось совсем рядом. - По коннице противника – огонь!
Все попадали, целясь в ездоков. Анна узнала командира.
- Витюшка!
Мальчишка опомнился, забыл о строе и бросился со всех ног под гору.
- Тетенька Анна! - ввалился в сани. - Тетенька Анна!
У Дымова защемило в горле. Он выпрыгнул из саней, будто жалея лошадь в гору, пошел сзади, глядя на школьников, осиротевших без своего «командира». А малыши воспользовались замешательством старших, нашелся и у них «командир». Не выговаривая «р», он крикнул:
- В одну шеленгу стлойся!
Все материны кофты выстроились в ряд. Павел захохотал, схватившись за спинку саней, Анна с Витюшкой тоже не могли удержаться от смеха.
Было воскресенье, в Духове благовестили. По тропинкам выходили из калиток на дорогу старухи и бабы помоложе, сходились по двое, тянулись в село.
Серко поравнялся с домом Дымовых. В калитке показался дед Федосий с клюшкой. Павел крикнул:
- Дедушка, принимай гостей!
- Доведется приня-а-ть! - расплылся в беззубой улыбке старик. - А я было в церкву изладился.
Евдокия Егоровна распахнула ворота, бросилась к снохе. От другого порядка бежали Орина и Максимова Темная сила, другие бабы. Долгожданную фронтовичку подняли из саней, подхватили под руки, но в избу вести не торопились, на дворе так закричали да завизжали, что, верно, было слышно и в Духове.
Павел стоял в стороне, посмеивался над бабьим переполохом. В ограду Наумовых осторожно, как бы не подскользнуться, вошла Степанида. Она была на сносях. Во взгляде, в улыбке ее, в каждом движении было нетерпение и сдержанность. Бабы предупредительно расступились. Анна протянула к подруге руки. Та подалась к ней, расцеловала в губы, в холодные на утреннике щеки и как великую тайну сообщила:
- Танюшка-то у нас дочку родила!
Павел глянул на жену и затаил дыхание, чувствуя, как в груди заколотилось сердце.
38
Возвращение Анны было событием в Горюшках. Как в потревоженном улье, гудело в избе Наумовых. Слушая рассказы Анны о войне, бабы вздыхали, охали, всплескивали руками, забыв о доме, о делах. Степанида и к обеду домой не явилась, пришла только к ужину, впервые осознав весь ужас войны, всю опасность, которая навалилась с востока и бросала в зябкую дрожь. Жутко было представить, что, может, не сегодня-завтра колчаковцы прорвутся к Лесной, в Духово, начнут, как летом в Вилюге, избивать, арестовывать, расстреливать тех, кто за Советы - Павла в первую очередь и других членов исполкома. И к ней приступят с ножом к горлу, как к жене председателя, и к Матвею Федосеичу! Но успокаивала уверенность Анны, что не быть тому, видно по Лесной, какие силы наши бросают на Вятку и Глазов.
Когда ушли спать на свою половину, Степанида, лежа в постели, припала к мужу:
- Пашенька, ведь ежели что...
- Будь спокойна, Стеша. Пока достанут до меня, я сам уложу сотню колчаковцев. Каллистрат действовать пулеметом научил.
- Ой, как навалятся сюда...
- А ты думаешь, здесь я их буду дожидаться?
Степанида дрогнула.
- Забрили?
- Я сам иду.
- А я?.. А «он»?
Павел обнял жену. Степанида ткнулась лицом ему в грудь, заплакала.
- Стеша, сейчас иначе нельзя! - горячо зашептал Павел.
Степанида отвалилась на спину, приумолкла, прислушалась к себе.
- Паш, «он» ворохнулся!.. Верно, чует, на что решился батька...
- Парня носишь, вот он и радуется, что отец у него не сопливая баба, а мужик,- засмеялся Павел. - А потом подумай,- сказал уже серьезно, - я партиец, и стыдно мне в такое время прятаться за чужими спинами.
- Я понимаю, Паша, - вздохнула всей грудью Степанида.
В полночь начались схватки. Павел с матерью свезли Степаниду в родильное отделение. А утром новый Дымов, пока его обмывали, орал на всю больницу и смолк, впервые припав к груди матери.
39
Уисполком не возражал против ухода Дымова на фронт. Надо было срочно вместо себя выбрать нового депутата от Горюшек, который смог бы возглавить Совет.
Павел имел в виду Каллистрата Смирнова. Но вышло совсем не так. От Горюшек выбрали Анну Наумову. И, когда встал вопрос, кому быть председателем волисполкома, Смирнов первым и предложил ее.
- Фронтовичка, хорошо грамотная, сама испила бед полную меру, потому не даст в обиду и других.
- То как есть! - поддержала Орина Демократова. - И деловая, по артельной лавке знаем – видит, что и как.
Павел горячо выступил за Каллистрата, доказывая, что в военное да такое опасное время и власть должен возглавлять человек военный, командир. Говорил и посматривал на Волоцкую, надеясь, что она его поддержит.
Вера Васильевна поднялась и сказала:
- Я вполне согласна с товарищами Смирновым и Демократовой. Сейчас более подходящей кандидатуры, чем товарищ Наумова, не найти.
- Почему же, Вера Васильевна? - не выдержал Дымов.
- А потому, Павел Матвеевич, что в деревнях большинство хозяйств теперь на женские плечи легло. Я вовсе не хочу сказать, что из товарища Смирнова вышел бы плохой председатель, но давайте прямо посмотрим. Чье сердце доходчивее будет до сердец хозяек-солдаток, скажем по-новому, красноармеек?
Федорин поддержал:
- Главное, ее народ уважает и любит.
Павел понял, что Совет самое главное решил осмотрительно и верно, лучше, чем он предлагал, и с легким сердцем передал власть новому председателю. Со дня на день Павел ждал телеграммы из Лесной и боялся только одного: не успеет привезти из родильного Степаниду с сыном и не сможет проститься с ними дома. Но все обошлось так, что лучшего и желать было нечего. Жену с сыном привез сам, сам записал его в Совете, назвав в честь Волоцкого Орестом. Мать с Таней устроили в честь этого «советины» (слово придумали сами - вместо крестин). И «советины» были людные, поздравить и проводить председателя пришли все его товарищи по исполкому. А Вера Васильевна явилась с бывшей учительницей Павла Анной Алексеевной, которая была счастлива, что лучшие люди волости приняли ее в свой круг.
Телеграмму принесли в конце «советин». Каждый пригубил братину пива за победу и разошлись, кто - загодя готовить телеги под котомки, кто - кормить лошадей к утру, кто - отдохнуть перед тяжкой дорогой, - была непролазная распутица.
Утром Павел прощался со всеми. С сыном попрощался с последним, чтобы немного затянуть этот миг. Подержал чуть весомый сверточек на руках, поцеловал в лоб, в щеки ребенка, потом передал его Степаниде, откинул пеленку и взял до смешного маленькую ручонку указательным и большим пальцами.
- Ну, прощай, Орест Павлович! - улыбнулся. - Еду туда, где твой тезка воюет. А ты расти, не болей без меня!
- Гляньте-ка, милые мои! - обрадовалась, всхлипнула Степанида. - Как ухватил отца за палец-то! Это он ему победы желает, сердешный...
Скоро село и Горюшки опустели, замерли. Ни строевого ученья, ни армейских команд, ни лая собак. Как в такую грязищу выйдешь на дорогу? Только по-весеннему голосисто перекликались петухи, напоминая, что жизнь не прекратилась.
40
А в Лесной жизнь становилась все напряженнее и напряженнее. Каждый день партиями приходили из разных волостей мобилизованные. Отправить их сразу не хватало теплушек. Оборудовать новые – не было тесу на нары. Да и вагоны на запасных путях стояли – одни с неисправными буксами, другие - с задранными шейками осей. Исправных паровозов тоже осталось немного. Везде требовались рабочие руки, чтобы движение сделать бесперебойным: время и обстановка на фронте не ждали. И мобилизованные делали все, чтобы ускорить свою отправку – ремонтировали путь, помогали вагонникам в чем могли, под наблюдением мастеров, около пакгауза пилили лес на доски и оборудовали теплушки.
Напряжение чувствовалось и в единой трудовой школе. В девятом классе из двадцати пяти выпускников осталось только одиннадцать,- семь девушек да четыре парня из беженцев, истощенные от недоедания. Все здоровые были мобилизованы. Восьмой класс, более многочисленный, был еще непризывной по возрасту, но и из него пожелали идти добровольцами девять учеников. Приняли лишь пятерых покрепче, остальным сказали: «Пока учитесь, а фронту посильно помогайте на станции.»
Помогать приходилось почти ежедневно. Весной чаще всего на выгрузке дров для паровозов и при подаче дров на тендер. Работа не сложная, но и не легкая. Поленья толстые, увесистые. Каждое прими, передай по цепи да снизу вверх по лесенке. С экипировкой одного паровоза так вымотаешься, что руки и все тело ноют...
Но была тут и своя радость: экипировали паровоз – законное право каждого прокатиться на машине, пока идет прицепляться к составу. Шутка ли! А если еще и посчастливится попасть в будку машиниста... Не только едешь, а будто бы сам вместе с машинистом управляешь паровозом.
Вовка, Мишутка и Егорушка работали в бригаде Саши Соколова. Саша – восьмиклассник и, как считали мальчишки, он знал паровоз «до косточки». Маневровые машинисты доверяли ему стать у реверса. Когда это случалось, ребята замирали от восторга за своего вожака, втайне завидуя ему, и совсем не замечали, что машинист стоял сзади и в любую минуту был готов исправить его ошибку. Но главное, Саша был справедливым бригадиром, умел каждого поставить там, где ему было посильно, и строго следил, чтобы в будку машиниста попадали не те, что половчее да понахальнее, а каждый по очереди.
Как-то после работы подошел к Соколову Мирон Кондратьевич Пеплов, поздоровался. Мишутка и Егорушка онемели:- ну-ка, сам секретарь райкома знает их бригадира!
- Ну, а вы, курносые экипировщики, что онемели? Устали? Ничего. Дело большое, важное, - и снова обратился к Сашке:
- Домой или прокатиться думаешь с ребятами?
Соколов на этот раз решил идти домой.
- Хорошо. Идем вместе.
Духовчане на минуту растерялись: то ли забираться на паровоз, то ли следовать за Сашей. Второе желание взяло верх, и они двинулись вслед за Сашей шагов на пять сзади.
Пеплов не сразу начал о деле. Сначала поинтересовался, что пишет отец, недавно уехавший на фронт машинистом бронепоезда, как живется без него дома, а потом спросил:
- Ты слыхал, Саша, о Коммунистическом Союзе молодежи?
- Читал, Мирон Кондратьевич.
- А хотел бы сам быть членом такой организации?
- Конечно! Но у нас на станции нет такой.
- Ошибаешься. Только что сегодня появилась комсомольская ячейка в паровозном депо. Правда, пока небольшая. Но уже есть передовой отряд молодежи. - Пеплов как раз и шел с организационного собрания деповских ребят-передовиков. - Хорошо бы, Саша, и в вашей школе создать такую ячейку, а?
Поравнявшись с райкомом партии, Мирон Кондратьевич пригласил Соколова к себе, а духовчане отстали.
41
В юности все так ярко, все кипуче. Создание комсомольской ячейки в школе взбудоражило всех старшеклассников. Никто еще толком не знал, что это за штука – комсомол, но одно название прямо-таки гипнотизировало. Скоро стало известно, что путь туда открыт не всем, а только юношам и девушкам из трудовых семей. «Бывших», «купчиков» да «кутейников» сама жизнь отодвигала в сторону, в тень.
Что-то произошло и в неразлучной тройке духовчан. Нет, между ними не было ни ссор, ни отчуждения друг от друга, по-прежнему они держались вместе и в труде, и в учебе, ели из одного блюда. Только вкус похлебки для них стал разным. Вовка с Мишуткой уписывали ее так, что только ложки играли, Егорушка же потерял аппетит, стал молчаливее, задумчивее и смотрел на друзей с тайной завистью.
«Им ничто не мешает вступить в комсомол. У Вовки отец – старый революционер, командир на фронте, Мишутка – круглый сирота,- думал Егорушка. - А я?.. Сын попа, да еще осужденного по страшному делу! Этого ни от кого не скроешь». - Да и лгать мальчишка не мог, ложь всегда была противна ему. И становилось обидно, что с детства так тяжело сложилась жизнь. Кажется, ничего не делал худого, а вот хуже других – и все.
Мишутка не замечал перемены в настроении Егорушки, - он просто не привык вдумываться в переживания других, - Вовка же сразу заметил перемену в друге, о чем-то догадывался, но виду не подавал: сам не любил, если кто-нибудь лез ему в душу. Да и себя чувствовал тоже неспокойно. По всему, казалось бы, подходит он к комсомолу, и в тоже время смущало, почему Саша Соколов и еще два восьмиклассника – инициативная группа по созданию ячейки - беседовали только со старшеклассниками, начиная с седьмого. Спросить Сашку, как быть пятиклассникам? - ведь они же второступенцы! – смелости не хватало. Хорошо, скажет «можно», а если «нет»?
Но все же решился, как-то по дороге домой догнал Соколова:
- Саша, а нас примут в комсомол?
Тот ответил не сразу, сам точно не знал.
- Ребята вы подходящие, только малы еще. Подождать, наверное, придется.
- Нам уже в этом году по четырнадцать исполнится и с осени будем учиться в шестом.
- Ладно, я посоветуюсь с Мироном Кондратьевичем, - решил Соколов, подумав.
Пеплов, выслушав Соколова, не возражал:
- У нас еще нет организации для младших ребят, не придумали. А мальчишки они славные, твой актив в бригаде, пусть подают заявления. Думаю, что, если примем с десяток пятиклассников, дело не пострадает, а только выиграет.
Вовка и Мишутка, узнав об этом от Соколова, запрыгали. Сразу после перемены, забыв об уроке математики, они еще к классе принялись писать заявления и заполнять анкеты. Для Егорушки тоже взяли бланк, но Вовка его предупредил:
- Только ты пиши всю правду. И в анкете и в автобиографии.
Егорушка порозовел от радости, что Мирон Кондратьевич и его отнес к «славным мальчишкам». Но счастье было недолгим. «Секретарь райкома просто не знает, из какой я семьи»,- мелькнула в мыслях догадка, и радость сразу померкла. Предупреждение Вовки обидело. «Как будто я лгал когда и обманывал!»
Егорушка взял свои книжки и пересел на заднюю парту, сказав друзьям, что ему самому все надо обдумать. Сел и развернул листок.
«Имя, отчество и фамилия. Год и место рождения. Происхождение...»
Дальше этого не читалось. Слово «происхождение» отгораживало его от других, как стена.
Что ответить? «Сын священника», как написал в анкете при поступлении в школу? Или лучше написать «сын попа»? Но это унизительное слово претило, делало его самого попенком. Как ни поверни, все плохо! Плохо и неисправимо. На всю жизнь.
«А если упомянуть, что мать учительница?» Но о матери почему-то в анкете не спрашивалось. «Да, но об этом можно подробно рассказать в автобиографии!»
Он ожил от такой счастливой мысли, но тут же снова уронил голову. Все равно, прежде, чем говорить о матери, надо опять об отце. Кто он такой, за что осужден...
Вовка с Мишуткой успели все за один урок написать, а у него никак не получалось. Вовка подбежал к Егорушке:
- Давай свое заявление!
Егорушка поник:
- Я еще не написал.
Заявление не было написано и к концу занятий.
- Ну чего ты волынку тянешь? - возмутился Вовка. - Мы же знаем тебя, и Саша к тебе хорошо относится.
- Не буду я подавать заявления, - ответил упавшим голосом Егорушка.
- Почему?
- Меня не примут.
И, как ни пытались друзья, так и не смогли добиться больше от него ни слова.
Ужинал он молча. Из кухни ушел первым, торопливо разделся и лег, наглухо закрывшись одеялом.
Егорушка долго не спал в эту ночь и о чем только не передумал. Но о чем бы он ни думал, все кончалось одним: как же ему теперь быть? «Эх, как жаль, что нет Веры Васильевны! Она бы...» - и от того, что в Лесной не было старшего близкого человека, который мог бы посоветовать в трудную минуту, на сердце становилось так тяжело и одинокого, что хотелось заплакать. Но Егорушка больше всего и боялся этих слез в присутствии друзей: стыдно было до содрогания.
«А что, если самому сходить к Мирону Кондратьевичу? - вдруг мелькнула счастливая мысль. - Право!.. Рассказать ему все начистоту об отце, о матери, о себе! - Такая догадка взбодрила Егорушку. - Пусть все знает и судит сам. Что скажет, тому и быть. Если и откажет, то не на собрании, не на позор перед всей школой». Это было уже легче. И мальчишка забылся до утра.
Утром он поднялся не таким отчужденным, как вчера вечером. Вместе с друзьями готовил уроки, а когда уроки были сделаны, незаметно улизнул из дома и направился было в райком партии, но, увидев идущего впереди Ключева, передумал.
Он подождал, пока Ключев войдет в свой дом, и направился вслед за ним. Переступив порог, вдруг растерялся, даже поздороваться забыл.
- О, Георгий Сосновский! Ну, здравствуй, - Иван Борисович подал руку. - Давно я вас, духовчан, не видал. Почему один?
- Я к вам по делу, - выпалил, покраснев, Егорушка.
- По делу? Тогда проходи к столу.
Пока рассказывал, Егорушка весь разгорелся и вспотел, - так что нижняя рубашка липла к телу. Иван Борисович не стал и слушать до конца, остановил:
Все понятно, Сосновский. Не переживай так больно и не волнуйся. О твоем отце и матери я знаю больше, чем тебе самому известно. И о тебе тоже. Поддержу тебя.- И потрепал мальчишку по плечу по-отечески ласково.
42
В обезмужичевших деревнях жизнь потекла по-своему. Казалось бы, дел у каждой хозяйки стало в две пряги: дом, ребятишки, скотина – это свои, привычные, да впереди еще полевые, не женские – пашня, сев. К ним готовься заранее, но осиротевшие красноармейки первое время как ошалели, забыли обо всем. Выревелись в банях, чтоб не перепугать ребятишек, и принялись ходить одна к другой. В одиночку-то страшно было не только за дом и за хозяйство, а и за ушедших в пекло войны мужиков, сыновей. Как они там? Кто их жизнь оборонит? Кто отведет от них пулю-дуру? Разве только бог да заступница...
И потянулись сирые матери, жены-солдатки к отцу Аггею с мешочками ржи и яровины под мышкой заказать обеденку «за здравие воина». Каждое утро субботний подзвонок стал надрывать душу. А бабы, оставив дома ретятишек, а малы – сунув их по соседкам, брели по колено в грязи в церковь.
Многие опять потянулись к Ольюшке.
- Что дальше-то будет?
- Переставление света, бабоньки, - скорбно вздыхала, утирая слезы, Олья, доставала с божницы одолженное отцом Аггеем «Откровение Иоанна Богослова» и начинала читать нараспев, как в церкви, что-то непонятное.
Бабы всхлипывали, сморкались в фартуки. А Олья, оторвавшись от книги, понизив голос, сообщала, как великую тайну:
- И вострубят ангелы, и явится всадник на бледном коне, и восстанут мертвые из могил...
Бабы дрожали от страха, бледнели. А если была среди них одна мало-мальски грамотная, Олья писала на листке год 1919, а рядом еще 19, что должно было обозначать число какого-то месяца. Потом перевертывала листок – получалось 61 61 61.
- Вот отбрось палки-те, они не в счет, что останется? 666! По откровенью – это звериное число, что значит АНТИХРИСТ!.. а явится он, - снова переворачивала листок, и перед глазами было опять 1919 19. - Вишь, когда?! И год указан, и число, только месяц пока в тайне.
Близость второго пришествия угнетала настолько, что бабы брели домой, как обреченные. Руки не лежали ни к какому делу. Старухи торопились шить саваны.
А приближалась горячая пора сева. Опять начались трудности с семенами: многие после продразверстки сберегли их не полностью.
Нелегкая доля выпала Анне с первых же дней управления волостью. Были у нее хорошие помощники – комбедовцы, положиться на них можно было вполне. А вот тот страх, который охватил баб, не давал Анне покоя ни днем, ни ночью. Даже Орина упала духом и призналась (правда, не в исполкоме, а дома у Наумовых):
- Я этим долгогривым коблам да бездельнице Ольюшке ни на эстолько не верю, - показала на кончик мизинца. - Но каюсь, дома, как заберет страх, молюсь по ночам, чтобы ребят не переполошить. Не за Федора – он-то все огни и воды прошел, а за Сему, как проводила его в армию. Молод, неопытен, сердце рвется помочь ему чем-то...
- И меня вчера так припекло, что молилась, в слезах просила богородицу за Пашу, - открылась и Степанида.
Анне припомнилось, как под Петроградом в трудную минуту три мужика в шинелях начали креститься, вместо того, чтобы броситься на землю и отстреливаться. В это время недалеко разорвался снаряд, и все они погибли, а лежавшие рядом остались целы и невредимы. Она рассказала об этом Орине и Степаниде и о том, как комиссар, видевший ненужную гибель взывающих к богу, потом беседовал с бойцами.
- Есть, говорит, в жизни два такие закона: необходимость и случайность. Вот, к примеру, каждый человек когда-то должен умереть. И это незбежно, необходимо. А он не дожил своего века, взял и умер раньше. Судьба, скажете? Нет, случай. Ехал, допустим, человек в телячьем вагоне рядом с тифозным на нарах. Переползла вошь на него с больного, укусила и заразила. Да случилось еще так, что подобрали больного не во-время, и погиб человек.
- Или, говорит, на ваше фронтовое житье-бытье посмотрим. Недалеко ходить за примером, возьмем вчерашний случай. Не стой трое лопоухих, не крестись в то время, когда снаряд разорвался, сидели бы вместе с нами да слушали меня. А они в страхе искали защиты у бога да сами в лапы смерти и сунулись. Ускорили такой случай.
Анна задумалась, что-то еще вспоминая.
- Крепко запали мне в голову комиссаровы слова, особенно, когда в крушенье покалечило. Ведь за пять минут до него я головой к окну лежала. Только тянуло от окна-то сильно холодом. Ну, думаю, опять ухо надует: было раз. Взяла да и легла головой к проходу. А тут как бросит мне ящик с патронами на ногу. Вторую-то и протянуть не успела. А не переляг – всю голову бы размозжило. Тоже случай!
- Да-а, - вздохнула Степанида.
А Орина просветлела.
- Стало быть, тут бог – сторона? Случай?
- Сама умом пораскинь. Ты не обижена им, Сергеевна.
Степанида вспомнила свое:
- Так и с моим первым муженьком тоже. Случись не рыхлый песок на берегу - запахарился бы тогда с плотом и жив бы остался сердешный.
- Вы с бабами о том потолкуйте. Как бы из-за богомолья с севом не опоздать. Случись такое – наверняка недород да голод. И пойдет костлявая по деревням косить народ.
С попом Анна сама решила свести счеты. При Павле он остерегался, а при ней осмелел. Был слух, даже радовался, что в Совете баба стала за главную, да еще когда-то такая богомольная.
«Хорошо, - думала Анна. - Я тебе покажу еще свою набожность. Так поставлю тебя на свое место, что и не пикнешь!»
Вечером она послала отцу Аггею повестку, чтобы на следующее утро к девяти явился лично в исполком. У отца Аггея в этот день была заказная обедня сразу для десятерых, доход немалый, но ослушаться не посмел: повестку вручили под расписку. Службу поп отложил и явился точно.
Анна спросила его без всяких предисловий:
- Вам, отец Аггей, сколько лет?
Попа изумил такой вопрос. Он растерянно заморгал веками.
- Забыли?
- Нет... Но какое это имеет отношение к делу?
- Самое прямое.
- Ну, сорок.
- Очень хорошо. Призывной возраст.
- При чем призывной?.. Я... Я духовная особа.
- Так вот, «духовная особа», если вы со святой Ольюшкой не прекратите застращивать баб вторым пришествием, забреем! - подчеркнула Анна и недобро глянула на попа.
- Я... Я собственно... никого не стращал.
- Понятно. Через блаженненькую действуете?
- Что вы? Ни боже мой! - перепугался поп.
- А кто ей дал книгу о страшном суде?
У попа не хватило смелости отрицать, но и признаться язык не поворачивался. Анна не повторила вопроса.
- Сегодня же эту книгу принесите и положите мне на стол, - сказала твердо. А Ольюшке скажите по пути, что если она не перестанет морочить бабам головы, назначим ее чистить нужник в Совете. Потому, надо и нам подготовиться ко второму-то пришествию. Понятно?
- По-о-онятно.
- А теперь вот вам лист бумаги. Идите в приемную и перепишите всех баб, которым вы служили заказные обедни. И ни одной не пропустите, проверим.
- Что, и службу справлять нельзя?
- Нет, этого я вам не сказала.
Через полчаса поп вручил Анне длинный список баб из разных деревень. Наумова спросила:
- Почем же с носу вы за обедню брали?
- Ржи по восемь, а ярового по двенадцати фунтов.
- А вы забыли, что в такое тяжелое время вам строго запрещено за службы и требы брать хлебом?
Поп молчал, глядя в пол.
Вечером, когда явился отец Аггей с Откровением, проходило заседание исполкома. Шошоле было сказано: пропустить попа без задержки. Когда тот вошел, Федорин, ведший протокол, прочитал выдержку из решения:
«Обязать священника отца Аггея Королева сдать в Совет двадцать пудов хлеба, незаконно взятого у верующих вместо денег. Яровой использовать на семена, а рожь смолоть на муку для детского дома».
- Граждане, а жить-то чем же?
- Надел земли имеешь, батюшка? Со славой ходишь в святки и пасху? - резонно спросила Орина. - Хлеба печеного по каравашку подают и яичек, христосуясь. Против этого не говорим: обычай. Будь доволен.
Решили и у Ольюшки выгрести все излишки хлеба.
Субботний подзвонок замолк: не хотел ныть за обесценившиеся деньги. Ольюшка от греха подальше убралась на время в соседний приход, к родственнице. Бабы словно опомнились, понесли лемеха клепать к кузнецу: сев был на носу.
43
В пиджачишке, с котомкой за плечами, в лаптях, Егорушка с трудом добрел до крыльца родного дома, поднялся на три ступеньки и опустился бессильно, так вымотался за пятьдесят верст бездорожья.
Выбежала мать, поцеловала в обе щеки, сняла с плеча связанные за ушки сапоги, стащила котомку и сказала младшим Гене и Олюшке: «Снесите на кухню»,- а сама присела перед сыном и принялась развязывать оборы лаптей.
- Ну, что ты, мама? Я сам.
- Сиди, сиди. Я знаю, как в такую грязищу пешком ходить. Устал?
- Мы все трое, мама, так обессилели, что уж хотели ночевать в Голубихе. А потом решили хоть ползком, но добраться до дома.
- Пять верст тяжелее полсотни показались? - тепло посмеялась мать и, бросив на тын заляпанные грязью онучи, подхватила сына под руку. - Ну, подымайся, пошли в дом.
Обескровленные от сырости босые ноги слушались плохо, было больно ступать, подошвы саднило, точно после ожога. Егорушка умылся, с трудом добрел до стола. Подбежал братишка Генка:
- Я сачок вяжу! Дедушка Лаврентий научил.
- Гена, Егорушка устал, не до сачка ему сегодня. Вы оба с Олей поужинали, идите спать, дайте отдохнуть брату.
Малыши с обидой ушли в спальню.
- Не знаю, чем тебя и покормить, мальчик, все уже остыло в печке, - проговорила мать. - Хочешь, яишенку на тагане приготовлю?
Егорушка облизал пересохшие губы:
- Я, мама, пить очень хочу.
Пока мать хлопотала на кухне, Егорушка осматривался.
В столовой все было по-прежнему, все на своем месте, и в то же время что-то изменилось, но что – никак не мог сначала понять. Он не подозревал, что и сам изменился, что стал иными глазами смотреть на все. На потолке, обклеенном бумагой, заметил большую трещину, которой раньше не было. Вспомнил, как помогал Алевсеичу заклеивать такую же в его доме. «Надо заделать и у нас».
А когда повернул голову вправо, даже рот приоткрыл от изумления: иконы Спасителя в красном углу не было! Исчезла даже полочка божницы.
«Мама тоже перестала верить, - обрадовался Егорушка и тут же подумал:- Скорее всего, икону перенесла она в спальню, потому что неудобно учительнице показывать себя верующей» - Это было неприятно и горько. - Неужели мама научилась обманывать?»
Вошла мать с шипящей на сковородке яичницей.
- Ешь. Чайник подогревается.
От яичницы пахло так вкусно, что Егорушка понял, как он сильно проголодался. Мать молча присела и, не отрывая сына от еды расспросами, рассматривала его со стороны. Лицо у мальчишки было опалено весенним солнцем, заметно похудело и вытянулось немного. В выражении его не было того наивного, детского. Взгляд стал заметно серьезнее.
- Как ты изменился, Егорушка! - сказала она. Принесла чайник и налила ему, как большому, в стакан, а не в чашку. - На каникулы отпустили?
- Нет, мама, нас, деревенских, совсем. Помогать на пашне и севе. До каникул все равно уж две недели осталось, повторение разное.
- Ох ты мне, пахарь! - улыбнулась мать. - Наверное, дня три после такой дороги и сил для того не наберешь. Я уже начала сегодня пашню, наняла старика за сходную цену.
- Хватит и мне работы, я не привык в Лесной без дела сидеть, - по-взрослому ответил сын и показал огрубевшие мозолистые ладони. - Видишь?
Но не об этом хотелось, прежде всего, сказать матери. Трудовое участие давно стало обыденным. Не терпелось сообщить о большой перемене в своей жизни и сдерживал себя, еще не вполне уверенный, как отнесется к этому мать, поймет ли, разделит ли радость.
Мать видела, что сын чем-то взволнован. Дождавшись, когда Егорушка отодвинет стакан в сторону, подошла, положила ему на плечо теплую руку:
- Пойдем посидим на диване. Я о тебе так соскучилась, что хочется побыть рядом.
В лице Егорушки пробудилось недавнее, детское, милое.
Мать обняла его.
- Вырос ты за этот год и телом стал крепче. В шестой-то класс перевели?
- Нас всех троих перевели. И приняли...
- Куда приняли?
- В Коммунистический Союз Молодежи! Ты не против, мама?
- А почему бы я должна стать поперек твоего пути? Читала в газете о таком союзе. По-моему, только хорошо, что собираются вместе передовые ребята.
- Но ведь комсомольцы, мама, в бога не веруют! - Егорушка посмотрел на пустующий красный угол.
Мать не сразу ответила.
- Я, мальчик, после всего того, что произошло у нас в семье, перестала в церковь ходить. Дома сначала молилась, плакала. А потом ко всему этому охладела. Совершенно охладела, потому и убрала всё... все иконы.
- Мама! - приник к ней сын.
44
Филипп Быков прошел по-соседски первую борозду по наумовской полосе и передал плуг Вовке:
- Теперь, парень, сам действуй!
- Эх, маманя, не мальчишке, а мне бы за плугом-то идти! – Анна переступила на влажной земле, и деревяшка опять стала вязнуть, кособоча хозяйку.
- Ничего, Аннушка, мы попеременно с Вовой справимся и без тебя. Хуже вон, как полоса-то совсем без пахаря сиротой плачет, - показала Егоровна в сторону.
- А что с Таисьей? - встревожилась Анна.
- Слегла вчера, говорят бабы. Головы не подымет, вся в жару..
Наумова села в исполкомовскую коляску и проехала до смирновской полосы.
Каллистрат как раз доходил борозду. У него получалось ловко: приступая укороченной ногой на стерню, мужик почти не хромал. Рядом с лошадью подпрыгивал сосунок, черный, как уголь. Едва мать успела остановиться, как он сунулся ей под брюхо, поймал сосок и замер, широко расставив узловатые в коленках ноги.
Анна поклонилась Каллистрату, подошла к сосунку, положила ему на круп руку. Жеребенок дрогнул, но не выпустил соска.
- Крепко припал, - посмеялась Анна. - А хорош! Сразу видно породу.
- Да уж что говорить, вылитый отец!- отозвался довольный мужик. - Не зря я вез Вороного в такую даль, мучился. Отблагодарил за труд... А ты глянь-ка, Ефимовна! - показал пахарь чуть влево.
Анна приложила руку ко лбу. В ярком свете солнца подпрыгивал рядом с матерью такой же угольно-черный сосунок, чуть подальше – другой, с белой пежиной на шее и по всей груди.
- У этого мать упрямая, свою фамилию отметила, - хохотнул Каллистрат. - Тоже оба удачны, хорошие кони будут.
- Что хорошо, то хорошо, - похвалила Наумова и добавила: - А вот у Таисьи полоска-то печалится о хозяйке.
- Будь покойна, Ефимовна, вспашем и посеем, - заверил Каллистрат. - Тятя хотел сегодня с утра помочь бабе, да я велел ему сначала Таисью в больницу свезти. Эх, тут не только она одна, болеют еще двое. Да и малолетков которых придется поддержать, не надорвались бы грехом. Не пашня нынче – слезы, - пожаловался Каллистрат. - Однако ты, Аннушка, поезжай посмотри, что делается в дальних деревнях, а здесь мы с Максимом Сосниным смекнем, кого кем подпереть.
Анна тронулась проселком в Раменье и дальше.
И верно, не отрадная картина была на полях, на полосах трудились старики, бабы, девки да подростки, а то и совсем дети. Хорошо еще – рослый да крепкий малолеток с трудом, но сам заносит плуг в новую борозду. А на одной полосе у дороги мальчишка лет тринадцати, низенький, квелый, выехал из борозды, свалил немудрый плужишко и стоит рядом.
Анна остановила лошадь.
- Что, пахарь, вымотал силенки?
- Не-е, тетенька Анна Ефимовна, жду вон дедушку Назара. Подъедет - новую полосу поможет начать.
Дед был еще далеко, почти в самом конце полосы. Анна помогла занести плуг. Мальчишка начал мотаться с ним из стороны в сторону, но пласт отваливал довольно ровно, без огрехов, только мелковато, - видно, не впервые взялся за ручки плуга. Да и лошадь знала свое дело.
И в каждой деревне одна и та же картина.. И, хотя люди подпирали друг друга в беде, но сами-то подпиральщики куда как слабы были.
Под вечер возвращалась Анна в село душевно усталая. Солнце клонилось к лесу. Впереди белая колокольня начинала розоветь, а люди всё трудились на полях, налегая из последних сил, пока пашня была влажной и мягкой. Засохнет – совсем беда.
«Эх, война, война! Сколько ты горя и страдания приносишь людям!- невесело думала Анна. -Сколько еще месяцев, а может быть, и лет вытягивать на тебя последние силы? Но будет же конец, будет! Недаром кормильцы оставили поля, осиротили их вовсе. Каждый помнит, кто за него бороздой идет, и это из памяти никакие вражьи силы не вышибут ни огнем, ни свинцом!»
На бывшей векшинской экономии, на той ее части, что отошла бобыличанам, баба допахала загон и села на грядиль плуга, устало уронив руки. Анна присмотрелась – Пелагея, покойного Ивана Звонова жена. Да и полоса-то та самая, на которой погиб бедняга. «Звонова кулига» прозвали эту часть поля.
Пелагея настолько вымотала силы, что, когда подошла Анна, не повернула даже головы.
- Поль, ты уж не заболела ли?
- Ой, Анюта!.. Да нет, вроде. Устала, вишь, да и задумалась об Иване сердешном. Выть-то теперь не вою, а вот как вспомню – сердце в слезах купается. - Баба тыльной стороной ладони провела под носом. - Да и что тебе говорить, ты сама все испытала.
Анна обняла ее.
- Да, Поля, в девках мы с тобой дружили, вышли замуж за дружков и обе потеряли их. Только головы не вешай, у тебя ребенок цел, сын. Пахарь!
- Им-то только и живу, Анютонька, - повеселела вдова. – Только еще долго его, пахаря, ждать! Но есть чего ждать, в том и утеха.
- А я вот чужими живу и не нарадуюсь. Славные ребятишки! Старший-то помогает на поле, пашет сегодня.
Тень одинокой липы на межнике вытягивалась, вытягивалась по пашне и вдруг исчезла. Над черным лесом запламенело небо, предвещая ведреный день.
45
Анна Алексеевна приоделась после работы и направилась в Совет. Наумова сидела одна за своим столом, при самодельной свечке читала газету.
- Мама-кресненька! - обняла, как родную. - Вести-то какие большие да светлые! Не успела, поди, почитать, не до того было?
- Не успела, Аннушка.
- Вся армия наступает на нашем Восточном! Колчака проклятущего прут назад!
- Ой, скорей бы! Измучился народ.
- Ты, вижу, тоже нынче измучилась... Да садись, садись, мама-кресненька! - Анне хотелось сказать и о своей радости, но она уже научилась не делать этого первой, а сначала выслушивала, с чем пришел человек. Сдержала себя и спросила: - Все ли ладно дома-то?
- Да будто бы все. Сев закончим завтра. Но я к тебе с другим... – Сосновская, помедлив, достала из сумочки лист бумаги, положила его на стол: - Вот, почитай, правильно ли, может, не так надо?
Наумова развернула бумагу. Крестная, затаив дыхание, ждала. Когда Анна оторвалась от бумаги, глаза ее влажно блестели.
- Правильно, мама-кресненька, все правильно! Это давно пора было сделать.
- Ну, спасибо, Аннушка! - сразу ожила и Анна Алексеевна. - Обрадовала ты меня. Я верю: советский суд не откажет мне в разводе, и я свободна. Знаешь, я только сейчас поняла, какое счастье быть свободной. Свободной от всего, что так долго терзало душу.
- Ой, знаю, мама-кресненька, знаю эту радость... Ну, раз счастлива ты, поделюсь и я своим счастьем. - Анна достала из нагрудного кармана френча письмо. - На, прочитай, от тебя у меня нет секретов.
«Анна Ефимовна!
Вы назвали меня своим дорогим, а знали бы вы, как вы дороги мне и моим ребятишкам! Они же оба пишут о вас, как родной матери. Мать вы для них и есть. А для меня вы – лучший друг. Я счастлив, что встретил вас...»
Анна Алексеевна оторвалась от письма.
- Какое счастье-то, Аннушка!
- Ты понимаешь, откуда пишет человек? Сведет нас жизнь или нет... - Анна тревожно вздохнула. - Но знала бы ты, до чего он мне дорог!
В приемной послышались шаги, Анна торопливо спрятала письмо. В дверях показалась Орина Демократова.
- Посеялась – вот на огонек и зашла. - Поклонилась. - Может, доброй весточкой гостей порадуешь?
- Порадую. Наши на Южном Урале Колчака бьют!
- А про Пермь ничего не слышно?
- Нет пока.
- Жаль. Надо бы ее спервоначалу, - рассудила Демократова,- А то под боком сидят да страхотищу наводят.
- Значит, головные силы не в Перми, - возразила Анна. - А змею всегда с головы бьют, хвост не опасен.
- Да уж змея-а, верно Ефимовна, сказала. Добро, коли так! По самой по башке бы, да похлеще! - Орина присела рядом с Сосновской. - Сама ноне управляешься в поле-то?
- Первые два дня помог добрый человек, а потом свой пахарь трудился. Спасибо тебе, Орина Сергеевна, научила за плугом ходить мальчишку.
- Ой, и ноне я учила таких-то, двум бабам помогала. Да и завтра придется помочь Лизавете, совсем выбилась из сил бабенка. Тяжек ноне сев-то!..
Неслышно подошла Вера Васильевна.
- Тоже на огонек? - посмеялась Анна.
- А вы правы, на огонек. Прочитала дома газету – захотелось вместе порадоваться с кем-нибудь. Забежала к Анне Алексеевне – ушла куда-то. Вижу, у вас свет в окне... Дождались-таки доброго начала! Теперь пойдет! По тем силам, которые собрали и двинули на восток, чувствуется, что скоро будут большие победы!
Не успела Волоцкая высказаться, как в кабинет ворвались Степанида и Таня.
- Вот она... - едва перевела дух Таня. - Мы было к вам, Вера Васильевна, а вы сами ушли из дома... Скажите, где Бугуруслан, что наши взяли?
- Да вы сначала успокойтесь, Таня.
- Под тем Бугурусланом Захар!
- Милая, присядь-ко. - Орина рядом с собой поставила стул. - Вот так. А теперь посмотри на всех нас да скажи, у которой не под Бугурусланом мужик-то? Разве у Анны Алексеевны. У Ефимовны чужой, дак она за ребятишек о нем болеет... Да ежели мы все по-твоему метаться зачнем – беды не оберешься.
- Бои там, пишут, большие идут, тетка Орина, - сказала Таня, словно оправдываясь.
- А когда с малыми боями победы завоевывали? Вон Федор-то мой в каких боях был, а жив, хоть и шибко ранило. Не всех, милая, пуля метит. Случай!.. А ты верь, что с твоим Захаром ничего худого не случится, это ой как укрепляет!
- Арина Сергеевна верно говорит, Таня, - поддержала Вера Васильевна, - падать духом нельзя.
- Никак! - пристукнула по столу кулаком Орина. - Упади-ко мы им теперь в нашем бабьем царстве – летом в полях хоть шары гоняй.
- А ведь верно, бабье царство! - Засмеялась Орина и посмотрела на всех, как будто впервые это поняла.
Весело стало и другим, улыбнулась даже Таня.
- Вот так-то лучше, глупая. Мы теперь, как возвернутся наши мужики, скажем им: мы вашу работу делать научились – попробуйте и вы бабью: берите подойницу, дойте корову, пеките хлеб, а вечером за кужель – да и прядите! - Орина залилась смехом так заразительно, что и другие схватились за бока. Особенно смешно показалось, когда представили прядущих мужиков.
Услыхав бабий смех и визг, прибежал, заглянул в кабинет Шошоля.
- Вот явился один! Держи его за бороду!
46
Поздно вечером Анна возвратилась из Совета домой. В избе все спали. На столе чуть теплилась коптилка, как лампада. Рядом с коптилкой стояла крынка молока, и широкая тень от нее чернела на всей перегородке в кухню. До пола свет не доставал совсем. В темноте у перегородки сладко спали ребята.
Егоровна спала на рундучке у печки. Видно, ждала, ждала сноху, прилегла, не раздевшись, да и забылась с устатку. Правая натруженная рука ее сползла с постели и повисла до пола. Это было неудобно, а может быть, и больно старой, она простонала во сне, чуть шевельнула рукой. Но пробудиться, поднять ее не могла и захрапела снова.
Анна бережно подняла руку свекрови, помогла повернуться той на бок. Всегда чуткая во сне, Егоровна сегодня не разомкнула глаз, лишь облегченно вздохнула и задышала ровнее.
Анна прошла к столу, присела на скамью, поставила коптилку впереди крынки. На полу, на овчинном тулупе, бросив под голову какую-то одежонку, распластались два младших сеятеля. То ли на полатях, где были их постели, показалось жарко, то ли так убродились на пашне ребятишки, что подняться вверх уж не хватило сил. Витя натянул дерюжку до самого подбородка, Вовка лежал с открытой грудью, откинув правую руку в сторону. Пальцы были полусогнуты, словно и во сне мальчишка держал вожжи. Даже в полумраке было заметно, что сильно обожженое солнцем лицо пахаря серьезно, как у взрослого. Только в приоткрытых губах, пухлых и свежих, да в тонкой полоске ровных крепких зубов было что-то детское, милое.
«Умаялись все, сердешные».
Так близко и дорого было это с детства испытанное чувство радости отдыха после тяжелой работы и сладкого забытья до утра, что Анна сама, глядя на спящих, ощутила слабость в руках и томительную тяжесть во всем теле.
Никуда она сегодня не выходила и не выезжала из Совета. Сев с грехом пополам заканчивали люди. Было за день другое нелегкое дело. Еще вчера вечером принесли извещение, что погибли четыре красноармейца из деревень Духовской волости. Какой-то комиссар, должно быть, человек умный и чуткий, направил похоронные не в семьи, а лично председателю исполкома, да еще описал и доблесть погибших, чтобы смягчить боль.
Она вчера же послала Шошолю узнать, управились ли с севом семьи, на головы которых свалилась такая беда. Оказалось – не все. Попросила Филиппа Быкова, Дорофея Морокова да двух стариков покрепче помочь отставшим и обещала из средств Совета заплатить за труд.
...Она поставила коптилку на прежнее место и только тогда заметила крынку, блюдо с ложкой, хлеб и почувствовала, как голодна, - пообедать не удосужилась за день. Отрезала хлеба, начала было готовить крошенину, но вдруг почуяла такую жажду, что сразу же пересохло во рту. Налила молока в блюдо и принялась пить его вприкуску. Это немного освежило, отвлекло от тяжелых дум. Но, как только легла в постель, они опять навалились.
Как сообщить несчастным женам и матерям? Сколько слез будет, крику! Да и сама не удержишься, взвоешь.
«Надо бы как-то взбодрить народ перед тем, разнести по деревням весть о победах на нашем фронте... Вот позавчера мы сошлись в Совете - пять женщин, у каждой на душе не одна, так другая тревога, а порадовались вместе – и отлегло, сил прибавилось. Только вот как ее, весть ту, разнести? Собрать баб в Совете? Пора горячая, кто досевает, а кто и за огороды взялся... Ну, утро вечера мудренее, на свежую голову придумаем что-нибудь».
47
Евдокия Егоровна доила корову, а ребята еще спали. Анна умылась, подошла к зеркалу – за рамку его была заткнута газета. Развернула – свежая.
- Это я вчера, тетенька Анна, у Матвея Федосеича взял, - сказал пробудившийся Вовка. - Бабушка Евдокия попросила вслух почитать. Тут подошли тетка Лукерья Быкова, Марфа Нечаева да еще две бабы зачем-то, тоже заслушались, а потом смеялись все, как Колчака по загривку треплют... Я хотел было сбегать к дяде Максиму Соснину, порадовать его, да огня у него в избе не было: уснул, видно, и сам я очень устал за день.
- Вовка, комсомолец ты мой! А ведь ты хорошо придумал! - Анна обняла мальчишку.- Позавтракаем – ты сбегай-ка к Мишутке, к Егорушке, скажи им да Анне Алексеевне с Верой Васильевной, чтобы сейчас же зашли в Совет.
После завтрака она отправилась к себе в исполком.
Федорин уже сидел за своим столом. Наумова подошла к нему.
- Ты прости меня, секретарь. Я с утра самовольно размахнула одно твое партийное дело, оповестила нужных людей, чтобы сошлись сюда, а беседу с ними проводи сам, - и рассказала, в чем дело.
- Я уж, Анна Ефимовна, вчера вечером собирал людей в своем Раменье, рассказывал о наших победах, - признался Федорин. - Сразу воспряли люди. А ночью думал, как бы пошире оповестить народ.
- Ну, стало быть, об одном мы с тобой думали, Николай. Но надо, чтобы сегодня все знали, что происходит на нашем фронте. Как это важно - сам поймешь потом...
- Случилось что-нибудь? - насторожился Федорин.
- Ничего не случилось. Сам понимаешь, дух надо поднять у народа, тогда никакие случаи не будут страшны.
Скоро все приглашенные собрались. Федорин рассказал, зачем они потребовались так срочно.
Придется в первый уповод оставить все свои дела, податься в деревни, и, где народу больше – в поле ли, на огороде ли – там и читать известья. Только газет хватит ли у нас?
Подсчитали – каждому хватило по одной.
Анна встала и попросила:
- Будете в деревнях, так скажите бабам, - она назвала семьи убитых, - чтобы под вечер пришли ко мне.
Все разошлись, только Веру Васильевну знаком остановила Анна. Заперлись втроем с Федориным в кабинете, и только тогда она показала извещение. Среди погибших был брат Федорина.
Николай побледнел, с горьким упреком спросил глухо:
- Что же ты до сих пор молчала, Ефимовна?!
- А то, что я вчуже истерзалась вся, чтобы до поры не оглушить людей. А скажи тебе – ты бы вдвойне мучился, крепясь. Ты уж прости меня, Николай. - Анна сама не сдержалась, утерла глаза, проглотила слезы. - И теперь попрошу: потерпи как-то до вечера, сохрани тайну.
Федорин спустился со стула на пол и поспешно застучал деревянными утюжками, катя себя к комнате-боковушке, где хранились особо важные дела исполкома. Глухой стон его передернул Анну и Веру Васильевну. Потом все стихло. Долго не нарушали тишину и оставшиеся в кабинете.
- Теперь человеку не до того, - наконец, тихо сказала Анна. - Скажу вам первой, Вера Васильевна. Послать по деревням людей меня Вовка ненароком надоумил. Интересуется политикой комсомолец и другим читает газеты да растолковывает. Смотрела я на совещании на него, на его дружков и думала: вот и нам бы такую ячейку создать, как в Лесной. Ой, какие славные помощники нам будут!..
- Очень хорошая мысль! Я тоже думала об этом.
- Конечно, хорошая! - загорелась Анна. - Боевые да дельные ребята есть у нас в волости. Вон Спиридона-покойника Борька да Филиппа Быкова Санко... обоим по пятнадцати. В Бобылице у Дорофея Морокова братишка Васька славный перень и уж взрослый, шестнадцать минуло. Да в каждой деревне таких найдем! Собрать всех вместе да подсказать им дело – с радостью возьмутся.
- Конечно... - Вера Васильевна задумалась. - Не знаю только, кто ими руководить будет. Надо бы кого постарше, с жизненным опытом.
- Есть такая, есть! - обрадовалась Анна. - Танюшку-то Красильникову мы совсем позабыли. А ей ведь всего девятнадцать! Жена коммуниста, библиотекарша. И опытом не обижена. Такой и карты в руки: просвещай народ со своими юными помощниками!
- Как это верно, Анна! Тане и самой надо встряхнуться: уж слишком волнует ее судьба Захара. А кипучее дело отвлечет ее от мрачных дум.
Так, беседуя, Наумова и Волоцкая не заметили, что отворилась дверь боковушки , и что их внимательно слушает Федорин. Он сам подал голос:
- Правильно, отвлечет.
- Анна глянула на него и поняла, что то, о чем они беседовали с Верой Васильевной, прежде всего отвлекло секретаря ячейки от тяжелого, непоправимого. Опираясь на утюжки, весь покраснев от напряжения, Федорин заспешил к столу и на ходу проговорил:
- Из Тани выйдет добрый секретарь!
48
Анна не ошиблась. После читок и бесед в деревнях о новых победах на Востоке красноармейки и матери погибших как-то легче переживали горе. Конечно, не обошлось без слез, воплей, без панихид и обеден по «убиенным», без молебнов о здравии раненых, но все эти обряды заметно потускнели. Бабы стали меньше изливать душу батюшке и нередко из церкви шли в Совет, к Ефимовне за поддержкой и сочувствием или в читальню к Тане написать письмо в госпиталь мужу или сыну. А там дежурили духовские комсомольцы, с первого дня создания своей ячейки горячо взявшиеся за дело. И если заходили бабы, то ни одну не отпускали, чтобы не прочитать ей в газете о новых победах.
А вести о победах следовали одна за другой. Вслед за Бугурусланом красные войска выбили колчаковцев из Бугульмы, Белебея, Стерлитамака, из Уфы. Все эти города с какими-то чужими, непонятными названиями были неведомы темным бабам и находились где-то далеко на полдень. Но то, что все это происходило на н а ш е м фронте, радовало и обнадеживало, что доберутся наши и до Перми.
- Глупые, Пермь-то – второе дело, она на окрайке фронта, - помогал комсомольцам Лаврентий. - Наши с юга прямо за глотку берут Колчака, вот, гляньте-ко... - Он подводил баб к большой школьной карте и тыкал в кружочки пальцем.
Бабы ничего не смыслили в этих черных кружочках, однако, с помощью старика начинали видеть, что красные все ближе и ближе продвигаются к Перми.
- А мы-то где тут будем? - спрашивали более сообразительные.
Лаврентий показывал.
- Нет, Маркович, Пермь для нас важнее,- не соглашались с ним бабы. - И потом - от нее до Лесной чугунка. - А про себя думали, как одна: «Пускай и не с той стороны, а все же подходят к Перми-то!»
Эта общая вера, подкрепленная победами, поддерживала людей в труде. Приходили новые вести об убитых и раненых, но с этой верой скорее перегорало горе. Посадили огороды, вывезли навоз на поля, запахали его, а тут и сенокос поспел.
Страдная это работа - сенокос, но и веселая, праздничная. Выходят все на луга принаряженными. Тут не только косарям, а старому и малому хватает дела. Да и кто усидит дома в такое время? Сенокос бывает раз в году и в самую лучшую пору. Он - радость трудового напряжения, потому и работается без устали от зари до зари, а зори стыкаются на севере в эти дни. И погода удалась устойчивая. Люди метали не сено – малину.
Комсомольцы и на сенокосе не забывали своего дела. В конце дня, когда приходила почта, бежали в село за газетами, а потом читали их людям. Вести с Восточного фронта были все радостнее и радостнее.
В один из таких вечеров, когда солнце клонилось к закату, из села на луга со свежими газетами в руках летела стайка ребят. И каждый из них во весь голос кричал:
- Пермь взяли!.. Пермь взяли!!.
Люди бросали вилы, грабли, оставляли лошадей с волокушами, торопясь на гриву, к стогам за босоногими вестниками и тоже что-то кричали.
«Пермь взяли!» - эти два слова звучали для духовчан как «Конец войне».
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я
1
Кто знал в лесной глуши, что до конца войны, до конца бедствий после нее еще так далеко!
Колчак был отбошен от Перми за Урал, но с юга подкатился почти к самой Москве Деникин, а с запада к Петрограду - Юденич, да так быстро, что и одуматься не успели. Зябко становилось на сердце: обе столицы враз оказались под ударом. Духовчане насторожились и, время поздней осени - не страда, все чаще стали наведываться в село, узнать в Совете, не навалилась ли беда на чью семью, а потом шли в читальню послушать новые вести с фронтов.
У комсомольцев стало хлопот полон рот. Они роились вокруг своего секретаря Тани, а она умела дать каждому подходящее дело. Хорошие чтецы ревностно следили за газетами, особенно за «Беднотой», соображая, что нужно поведать людям, а что и просто знать про себя, чтоб не попасть впросак, когда спросит кто-нибудь про «политику».
Другие писали для темных матерей да красноармеек письма их «кровинкам» да «кормильцам». Это было очень важное и нелегкое дело. Для весточки из дому нужна бумага, а она в поле не росла. Ученики в классах и то писали больше на грифельных досках. Совету пришлось выделить из своих скудных запасов целую десть* да керосину четверть для коптилок, потому что каждое письмо – мужу ли, сыну ли – дело тайное, приходилось писцам занимать место в зале народного дома, на усторонье от других, выслушивать, что выплачет своему «воену» мать или надорвавшаяся в работе жена, а после все это как-то уместить на четвертинке листа и обязательно подсказать, как коммунисты, что не только на тяготы надо жаловаться. Но чем-то и порадовать фронтовиков, чтобы не дрогнули они и рук в бою не опускали.
Третьи полегоньку учили «согласных» баб грамоте по ветхим букварям. «Согласить» на такое дело тоже было нелегко. Где там, стыдобушка же – позабыть ребятишек, дом, неугоенную скотину да и сесть за детскую книжку!.. А другое искушало: «Худо-плохо сама можешь весточку прочитать, ответ накарябать. Сама-то и о таком поведаешь, о чем язык не повернется молвить желторотому юнцу. Кто посмелей да поразумней, решались и за склады сесть.
В читальню изредка стали наведываться даже Дарья Соснина и Марфа Нечаева. Лаврентий пошутил, когда комсомольцы остались одни:
- Темная сила к свету потянулась!
На самом деле бабе грызло сердце все то же подозрение, - где пропадает по вечерам ее Максим. Спросишь – то в Совете, то в читальне. А там у Таньки каждый вечер солдаток полно. «Не зря, чай, помогал на поле то одной, то другой». Рассудок подсказывал: «Анна от Совета велела подпирать в беде, да и немолод стал на такое дело». И тут же свербело: «Седина в бороду, а бес в ребро. Знаем мы эту помочь за так!» И баба торопилась следом за мужиком, будто в самом деле вести послушать, и всегда с Марфой для отвода глаз.
А у Марфы своя забота: Борька по вечерам и дома не жил, не избаловался бы без отца мальчишка. Так или иначе, обе слушали чтецов, а иногда попадали на беседу учительши Волоцкой о войне или разных болезнях.
Однажды, уходя домой, Марфа поманила Лаврентия в сени.
- Не примечал, Маркович, парнишко-то мой ладно себя держит, не собачит?
- Да вроде бы ничего.
- Дома не сидит, безотцовщина!
- А ты, Марфута, привяжи его,- вполне серьезно посоветовал Лаврентий.
- Чем? Лапотной оборой, что ли? Да и не теленок, чай! - обиделась баба.
- Зачем оборой? Есть крепче ременных вожжей привязка. - Сторож понизил голос и сообщил, как большой секрет: - Парень двух баб учит грамоте, просиживает с ними часа по два, по три. Ты попроси его, чтобы он и тебя дома поучил, с радостью возьмется. Вот и привязка.
Пожалуй, дело говорил старый. И стыдно было перед памятью покойного Спиридона, - ведь жизни ему не давала за «Шурины шары»! Не сразу она решилась попросить об этом сына, а попросила –тот отрезал неожиданно:
- Иди в читальню и садись вместе с другими! Не разорваться мне в две-то пряги тянуть. Да и отдельного букваря заниматься с тобой нету...
- Глупой, а прясть-то я когда буду? Не напряду на кросна – сам без порток пойдешь. А дома-то бы меж делом...
Конечно, причина была не в букваре. Нашлась бы и книжка на время у Борьки. Но в читальне все происходило на виду, на славе, а дома кто о нем будет знать? И сколько ни просила мать – сын ни в какую.
Марфу обидело такое «комсомольское поручение» сыну. Она рассердилась на весь Коммунистический Союз Молодежи. « Какому лешману он надобен, ежели парнишка с им от рук отбивается?» Баба, крутая, решительная, она прибежала к Тане пораньше, до Борьки, и потребовала:
- Сейчас же выписывай моего парня из комсомольцев!
- Что случилось, тетка Марфа?
Та в слезах вылила свою обиду и, от природы неглупая, пожаловалась:
- Около свету, говорю, ходишь, так приоткрой и матери темные глаза, дай и ей на твой свет глянуть! А он мне медные пятаки на оба глаза, как покойнице. - А про себя думала: «Читальницей стала, секлетаршей комсомольской, малолетками верховодишь, дак сумей и приструнить их!»
Таня успокоила бабу, заверила:
- Было бы у тебя желание, тетка Марфа, - обучит, вот тебе мое слово. Возьмется завтра же!
Марфа ушла обнадеженная. А Борьке дали жару на комсомольском собрании.
- Какой же ты комсомолец, какой же ты культурник, ежели твоя родная мать захотела грамоту одолеть, а ты от нее нос отвернул? - горячо возмутилась Таня. - Культурник, - подчеркнула новое, весомое слово, только что вошедшее в жизнь, - и дома должен вести себя... – а как в самом деле?- вести себя культурно! - нашлась секретарь. И заминка ее была воспринята, как намеренная остановка перед тем, чтобы сильнее сказать о поведении комсомольцев в семье.
После горячего обсуждения Борьке «поставили на вид за некультурное отношение к матери», а в протоколе записали:
«Обязать Нечаева обучить мать до весны грамоте и письму».
- У Санка Быкова мать тоже неграмотная, а ему по виду не дали! - пробовал оправдаться Борька.
- Так у Санка мать не просила об этом.
Однако Борькина обида заставила задуматься комсомольцев-культурников. Спросили других – у многих тоже матери или старшие сестры оказались неграмотными. Дополнили решение: обучить комсомольцам и их.
Таня поздно возвратилась домой с собрания. Степанида уже спала, мать укачивала в зыбке внучку, которая пробудилась и никак не брала в рот соску, кричала на весь дом, требовала грудь.
Таня сбросила полушубок, взяла дочку, дала ей грудь.
- Ну и голосиста твоя комсомолка! - посмеялся Матвей Федосеевич, отрываясь от своей газеты.
А дедушка Федосий, слушавший до того чтение, попросил:
- Ты вот, Матвеюшка, растолкуй мне, што это такое. Был Колчак, теперь Деникин да Юденич объявились, и у каждого не фамильё, а не то кличка, не то проклятье какое-то. А Юденич, - дед покачал головой, - И-ю-денич... Что-то на Июду прямо смахивает.
- Верно, тятя, они все Иуды да проклятье для народа. Есть еще АНТАНТА, эта и их проклятей.
- Мудреное, темное слово. Што же оно обозначает?
- Под этой кличкой все заграничные буржуи собрались, из Англии, Франции да Америки, что за Деникиным да Юденичем стоят, оружием снабжают да подстрекают против Лениновых Советов. У одних-то белых кишка тонка против народа...
Таня кормила ребенка и с интересом слушала, как отец толково просвещал старика. А тот, приложив руку к уху и приоткрыв беззубый рот, казалось, глотал каждое слово.
- Тять, - улыбнулась она, - мы сегодня на своем собрании постановили,что каждый комсомолец должен культурную работу со своими родителями проводить. Ты как раз к таким подходишь, придется и тебя в нашу ячейку принять.
- А я, может, в партию, дочка, собираюсь, - серьезно ответил отец. – Жизнь -то вишь как круто оборачивается.
2
Жизнь круто оборачивалась во всем. Проходила новая мобилизация, когда казалось, и призывать-то некого. Вчерашние подростки стали парнями, а те, кто весной был оставлен по болезни, оклемались. Снова продовольственная разверстка навалилась всей тяжестью. С урожаем ожило мешочничество. Нередко слышался ропот: «Колчака прогнали, а войне все нет конца». И мобилизация проходила не с таким подъемом, как весной, хотя газеты призывали: «Все на борьбу с Деникиным и Юденичем!»
Кто-то подстрекал тайно: «Ни Москве, ни Питеру не устоять, потому что за Юденичем да за Деникиным вся заграница!» И некоторых призывников, особенно из состоятельных семей, вдруг не оказывалось дома. Ушел, а куда – ищи ветра в поле. В Горюшках совершенно неожиданно исчез сын Никифора Столбова Ванька. Где скрывается – не могли допытаться у отца-молчуна.
В деревнях стало жить небезопасно, особенно комбедовцам, коммунистам да членам Совета. На обмолот объединялись по две, а то и по три семьи. Овины топили с оглядкой: один у в ямнике около теплины сидит, другой с ружьем – за скирдой или ометом соломы, чтобы не вознесся человек с дымом к небу, как Спиридон Нечаев. В деревнях комсомольцы да их дружки тоже поочередно дежурили где-нибудь в укрытии, чтобы вражья рука не пустила красного петуха кому-нибудь из советчиков. Пусти такого на волю – мигом слизнет всю деревню.
Максим Соснин возвратился с гумна Филиппа Быкова продрогший и злой, на ощупь повесил на крюк централку и сел на порог разуться. Одубевшими на холоду руками никак не мог развязать оборы лаптей, со зла пропустил сквозь зубы матюжище, пожаловался вполголоса:
- От такой жизни околеешь допрежь срока!
Дарья пробудилась, села в постели. Спросонья, не поняв, в чем дело, подлила масла в огонь:
- Так тебе и надо, дураку! Знал бы только дом – спал бы спокойно. В советчики полез на славу всей волости!
- Замолчь, Темная сила!
- «Темная», «темная» - только и знаешь. А какова бы ни была – а замуж вышла! Да еще вскружила такую светлую голову, как твоя!
- Вскружила, так встала бы выгребла уголь из загнеты да засветила сальник,- сказал Максим уже миролюбивее.
- Али темно? А я думала, и впотьмах светлой-то голове видно, - огрызнулась Дарья. Однако поднялась, зажгла огонь, стала посреди избы в одном потнике, сокрушенно покачала головой: «Околеешь и впрямь, а то кокнут из-за угла, как Игнатия Наумова».
- Что ты по мне панихиду-то блеешь. Как поп Аггей! - взорвало Максима.
- Да жалея тебя, несчастье ты мое! - баба всхлипнула. - Белые-то, сказывают люди, не сегодня-завтра возьмут Москву да Питер. Крышка тогда вашим Советам! Куды денешься, куды голову свою светлую сунешь, со-ве-е-етчик?!
- «Москву возьмут, Питер»... Что ты понимаешь в политике-то, балабола?
- Я не дура, я не бесчастная, я все знаю, все понимаю!.. Не одумаешься, старый дурак, я тебе харю-то распишу почище, чем в ту паску, чтобы стыдно в Совет на люди показаться было! Привяжу к дому-то!
От Дарьи, когда она в сердцах, всего можно ждать, Но Максима ее угрозы не устрашили, он вскочил с порога, подошел босой к бабе вплотную:
- А ну-ка сунься!.. Я еще в партию надумал поступить! - ошарашил жену.
- В ка... в какую это?
- Одна у нас теперь партия, Ленинова... Коммунистическая!
- Да ты с ума сошел! - завизжала Дарья.
На полатях пробудились две старших дочери-невесты, подняли головы, замерли.
- В председатели Совета вздумал пролезть?
- Председательша у нас с головой, поискать такую. А вступаю, чтобы с контрой бороться! Мне сам Николай Федорин подсказал: партийная-де неделя через три дня зачинается. - Максим сжал кулаки:- Вот тогда доберемся до тех, кто вам головы задуривает!.. Иди-ка в постель, никшни. А то я тебя самое распишу, что не то на люди – к скотине в хлев будет совесно показаться!
Дарья никогда не видела мужа таким, вобрала голову в плечи, сунула ему сальник и, ткнувшись лицом в изголовье, завыла. Максим полез было сам доставать из печи похлебку, неловко задев горшок ухватом, опрокинул его.
- Да что за лешачье дело! Некому у нас, что ли, подать человеку на стол?!
Дочерей как водой смыло сверху. Одна бросилась в подполье за молоком, другая подала блюдо, ложку, нарезала хлеба.
- Ты что это, тять, разошелся седни? - робко, с сочувствием, спросила старшая.
- Разойдешься, когда в своем доме такая контрреволюция! - передохнул отец. - На белых, вишь ты, рот распялила... Москву, Питер им, как хлеб на полотенце, дорогим гостенькам протянула!.. Белые!.. Да знаешь ли ты, Темная сила, эти белые-то тебе...
- Да успокойсь, тять, это она по глупости. - Дочь взяла из дрожавших рук отца ломоть и сама стала готовить ему крошенину, залила молоком. - Ешь-ка лучше, оголодал. И спи. Завтра чуть свет молотить к дяде Филиппу надо. - Сама присела рядом, зная, что отец один не скоро успокоится.
Максим хлебнул ложку, другую, отвернулся от еды и сказал твердо дочери:
- «По глупости!»! Всякой глупости, как лапотной оборе, конец должон быть!
3
В избу к Орине Демократовой с трудом переступила нищая с девочкой лет семи-восьми, по одежде – горожанка. Ухватилась костлявой рукой за скобу двери и – ни слова. Орина подошла со срезочком хлеба. Вгляделась, - лицо синее, щеки ввалились.
- Что, сердешная, умаялась?
- Силы отказали... Мне бы прилечь где...
Орина помогла ей добрести до скамейки, принесла охапку соломы, разостлала в кути, уложила ослабшую. Та хотела, видно, поблагодарить хозяйку дома, но не смогла, только простонала.
Девочка, худая и бледная, дрожала. То ли прозябла вся, то ли от страха за мать.
- Иди, погрейся, - показала ей Орина на железную печку-подтопок, подбросила дров.
Больная , собравшись с силами, попросила:
- Мне бы батюшку... Причаститься.
«Вот она, костлявая, и не ждешь – посетила, - зябко передернула плечами Демократова.- А не выбросишь человека на улицу. Много их, несчастных, ходит по деревням да спотыкается.»
Орина прикрикнула на ребят, чтобы быстро одевались, прихватила с ними и нищую девочку (не место детям, где умирают), велела бежать всем в избу Наумовых, а сама – к Исусику за попом.
Отца Аггея дома не оказалось, увезли куда-то к другому умирающему. Орина зашла к Лукерье Быковой, попросила ее к себе: страшно одной. Пришли, а нищенка уже не дышит...
Ой, Лушенька, бежим скорей, я к Марфуте, а ты – к Дарье. Обиходить надо усопшую в последний путь.
Марфа и Дарья бросили свои дела, пришли на помощь. Хозяйка распорядилась:
- Вы обмойте ее, бабы, да оденьте бедную во что-нибудь свое. С меня-то ей велико все будет. А я худо-плохо гроб собью. - И пошла в синик, мастерскую Федора, начала пилить и строгать доски.
К избе подбежал почтальон Кешка, глуповатый добрый подросток, любивший Демократиху за то, что что она всегда заступалась, когда над ним подтрунивали. Хотелось порадовать бабу, и он еще с улицы закричал:
- Тетка Орина, тебе письмо с фронта!
Лукерья выбежала в сени, прихлопнула за собой дверь.
- Сюда не входи, нельзя! Хозяйка –там. Слышь, пилит?
Орина приняла письмо. Глянула – адрес написан чужой рукой, задохнулась в страхе: «Которого?» С трудом собралась с силами, распечатала конверт.
- Сё-о-о-муш-ка-а!..
Взвыла подстреленной медведицей и хлестнулась на верстак.
В этот же день Каллистрат Смирнов возвращался из починков, где трудно двигалось дело со сдачей хлеба. В Раменском перелеске его оглушил выстрел и тут же - другой. Перепуганная лошадь рванула – мужик едва удержался в санках, почувствовал, как обожгло левую руку.
По еле припорошенной кочкастой дороге санки бросало из стороны в сторону. Чтобы не вылететь, стиснув в пальцах наган, Каллистрат держался здоровой рукой за борт.
«Только бы вырваться в поле!»
Но вот и поле осталось позади. Въехал в село, остановил храпящую лошадь у крыльца исполкома, привязал, как смог.
Наумова и Федорин ахнули, когда он вбежал в исполком. Из рукава полушубка капала кровь.
Анна быстро расстегнула, бережно сняла полушубок, Шошоля подал воды. Промыв рану, Анна перевязала руку (все необходимое для первой помощи у нее было в столе).
- Кто это тебя?
- В перелеске из-за дерева. Кто – не скажется.
- Ожили, сволочи! - Федорин скрипнул зубами. - На Деникина, на Юденича полагаются!
- Да, хлеб по разверстке сдавать не торопятся, выжидают, - устало вздохнул Каллистрат.
4
Собрание духовской ячейки проходило поздно вечером, чтобы от решения важного вопроса не отвлекали никакие другие дела. В партию вступали три духовчанина: Матвей Дымов, Орина Демократова и Максим Соснин.
Все трое принарядились, Максим даже подстриг подросшую бороду, не боясь, что Темная сила опять «заборонит ему лик». Орина, несколько дней назад перенесшая тяжкое горе, сидела сумрачная, похудевшая, но щеки ее разрумянились от волнения.
Федорин рассказал, как умел, почему партия в такое трудное время проводит пополнение своих рядов, и напомнил:
- У нас тоже нелегко здесь. На наших глазах умирают люди с голоду, а кой-кто прижимает хлеб да стращает комбедовцев и членов Совета. Прошлый год Спиридона сожгли, ноне на Каллистрата подняли руку... Страх наводят, чтобы слабину дали. С другого краю, надеются на скорую перемену: контра-то эвон куда подперла! Потому с коммуниста вдесятеро теперь больше ответа, чем с любого сознательного беспартийного. Это товарищам, которые вступают, помнить надо. Не к празднику идете! - Секретарь помолчал и добавил: - На прошлое тоже надо оглянуться да подумать, не потянет ли что из него в тяжелую минуту назад. В Лениновой партии с этим – начистоту.
Первым было оглашено заявление Матвея Дымова. Каждое слово в нем и то, что написали в рекомендациях коммунисты, кооператор знал наизусть, но слушал внимательно, весь вспотев. Когда спросили, что еще он хочет дополнить, мужик встал, откашлялся, с хрипотцой повторил все то же, что и написал.
- Матвей Федосеевич, а как у вас с верой в то, что у крестьян своя, особая от рабочих дорога в революцию? - спросила Волоцкая.
Кооператор, и без того красный, побагровел, словно его уличили в чем-то постыдном, но тут же заговорил горячо, торопливо, казалось, боялся, что его не дослушают до конца, не поймут, не поверят.
- Каюсь, был такой грех. По темноте своей верил в то. И временному Керенскому верил, спорил за него с сыном и с вами. Только жизнь скоро образумила. Понял, кто за мужика взаправду стоит. А не написал в своей биографии о том – простите и поверьте: не скрывал. Еще в ту пору, как прозрел, хотелось забыть о своей слепоте навовсе, совесть за такой конфуз мучила. Ну и забыл, а не то, что намеренно смолчал. Все начистоту говорю, как секретарь требовал! - Матвей Федосеевич приложил руку к сердцу. - А вам, Вера Васильевна, спасибо, что напомнили, - поклонился учительнице. Потом бы, как опамятовался, сам терзался бы, что не всю душу открыл.
Орина Демократова волновалась по другой причине, пока читали ее «бумаги»: не терпелось поскорее излить то, что не сумела высказать письменно.
- И меня, как Матвея Федосеича, знаю, спросите: не во всем-де открылась. Так не шибко я грамотна для того,- начала извинительно баба. - Первая бы Анна Ефимовна спросила: а как у тебя с богом?.. Верила. До самого последнего дня верила! Не попам-коблам, их-то давно отшила. Богу! Да и как было не верить? Сами знаете, сколь красна у меня жизнь задалась. Двух-то мужиков потерять да остаться с оравой малолетков - на кого опереться? На Его одного! В молитвах, в думах своих сиротских просила помиловать да помочь. Встретила Федора, - ну, думала, оглянулся на меня всеблагой. Только скоро новое горе: мальчишка-школьник загинул от насильственной смерти. Испугалась: это бог наказал, что сошлась невенчанная с человеком! Опять за обороной к нему, к богу же. А тут сразу два кормильца оказались на фронте. В слезах молилась за обоих. Спасибо Ефимовне, охолодила, что тут-де не бог, а случай ограда, немного поуспокоилась, а как получила весть, что Сему... четвертого из семьи...
Орина хлебнула воздуху, поморщилась.
- Не буду о своем горе рассказывать, сами знаете, как это лихо... «Господи!» - взвыла. - За что ты без конца наказываешь меня? Может, за то, что в тот случай поверила?» И вдруг как осенило меня! «Какой же ты всеблагой да всемилостивой, когда так караешь человека? Если ты есть такой бессердечной, безжалостной, так я тебя и знать больше не хочу!» Вырвала враз из сердца, как фершал Квасов больной зуб.
Демократовой вопросов не задавали. Когда приняли ее в кандидаты, призналась сама:
- Вот, Аннушка, тоже случай. Не будь его – я бы и дальше ходила около партии. А ведь я с ней до последнего волоска!
Максиму Соснину ничего добавлять о себе не пришлось. Все знали, насколько сладка была жизнь вчерашнего дымаря. Вопросами тоже не донимали, лишь после того, как проголосовали, Федорин сказал:
- Все у тебя хорошо, Максим, а вот с женой плохо. Не годится, чтобы она у коммуниста «темной силой» была.
- Так что, Николай, разойтись мне с ней на старости лет? Или как?.. Такое тоже не к лицу коммунисту.
- Зачем разводиться? Сделать ее из темной светлой, комсомольцы в том нам пример показывают... Я предлагаю, товарищи, дать новому коммунисту Соснину такое партийное поручение.
Максим почесал в загривке, горько посмеялся:
- Из такого ученья, кроме спектакля, ничего не получится. Так уж дайте я на сцене вам кого-нибудь изображу.
Все захохотали. Федорин постучал ручкой по графину.
- Смех-то, народ, смехом, а дело – делом.
Анна поддержала секретаря:
- На сцене мы тебя видали, Максим. Теперь сыграй дома роль хорошего учителя, Вера Васильевна поможет, как это лучше сделать.
- Ох, и вдвоем не доймем. Дика, упряма, не доходит слово до куриного-то умишка.
- А ты дойми, Максимушка, - вмешалась Орина. - Добрым словом, лаской ли, а уж найди слабину, ты на выдумки горазд.
Коммунисты утвердили первое поручение Соснину. У мужика радость омрачилась.
5
После собрания Максим шел домой вместе с другими горюшанскими коммунистами. Сначала свернули к своим избам соседи – Анна и Матвей Федосеевич, потом Орина. До своей избы оставалось рукой подать, но мужик постоял у тропинки к своим воротам да и зашагал дальше, в конец деревни. Хотелось побыть одному, пораскинуть умом.
«Сколько лет за покойным Игнатием Наумовым да Павлом Дымовым шел следом. Они же оба молодые, в сыновья годятся. Вот что значит наука! Верно пишут теперь, что ученье свет, неученье – тьма...»
Максим немного знал грамоту. Правда, в школу и дня не ходил, в те поры не было такой в Духове. Это Наумов на смолокурне в долгие зимние вечера просвещал. И постиг Максим склады да счет. С революцией стал газеты почитывать в народном доме.
«Только вот это поручение, черт бы его взял! Такую ученицу надо спервоначалу оглоблей учить».
Максим не заметил, как миновал деревню, спустился с угора и был уже на мосту. Подошел к перилам. Ночь была хоть и облачная, но светлая. Поглядел в глубину оврага. Снежку-то подбросило слегка. Завтра можно за сеном в луга податься. Заметил в глубине оврага след широких охотничьих лыж под мостом. Перешел к другим перилам – никаких лыжниц. Из-под моста на дорогу следы чьих-то ног... Что за притча? Раз нет обратных следов, - стало быть, лыжи под мостом спрятаны, надо проверить.
Максим спустился под мост. Лыжи оказались тут. Взял одну – добрая оборона на случай! Притаился, наблюдая из-под моста.
Была уже полночь, в избах Горюшек ни одного огонька, морозец еще легкий, осенний, однако мужик опустил уши малахая. И не зря: ждать пришлось долгонько,- с час, а может, и два.
Но вот впереди замаячила тень. Ближе и ближе. Котомка за плечами. В руках, кажись, ничего... Парень... И жидковат. Только как взять его? Оглушить по башке? Нет, без этого надо справиться. Но долго размышлять было некогда: пеший подходил к мосту.
Соснин юркнул вниз. Притаился в тени. Над головой скрип смолк на минуту. Кажется, остановилось и сердце. Максим застыл с занесенной лыжей.
Сверху спустилась одна нога... другая... Неведомый лыжник осел по пояс, и вдруг весь вырос перед Максимом. В малахае одни глаза.
- Стой! Руки вверх! Али на месте уложу!
Парень поднял руки.
- Куда теперь с ним? - думал в дороге мужик. - Поднять сполох – сбежится вся деревня. А, может, за одним и другие кроются?
Решил гнать к Совету.
В укрытьи дежурил Борька Нечаев. Выбежал навстречу с ружьем, узнал:
- Кого это ты, дядя Максим?
- Леший его знает! Не опознал в темноте. Дай-ко скорей берданку-то да обыщи ночного гостя.
Борька передал ружье, подошел к стоящему впереди с поднятыми руками незнакомцу.
- Дядя Максим, да это наш! Ванька Столбов!
- Дезертир – так уж не наш. Обыскивай!
Никакого оружия у Столбова не оказалось.
- Сымай опояску, связывай ему руки!.. Связал? А теперь беги по деревне, подыми Анну Наумову, Матвея Дымова, Филиппа Быкова с Санком, Егора Санина. Только без шуму! Скажи, чтоб скорей в Совет поспешали, с ружьями, у кого есть, да с лыжами,- распорядился Максим и погнал Столбова в село.
В исполкоме, кроме сторожа Шошоли, оказался Алексей Рыбаков, поостерегшийся ночью идти в деревню. Скоро подоспели оповещенные, а с ними и другие надежные люди.
Ванька Столбов перетрусил, упал на колени, слезно молил простить его, признался, что шел домой за хлебом, и что в тайнике их укрывается восемь человек,- пять своих и трое пришлых.
- Где тот тайник?
Оказалось, за рекой, в Глухой пади, где осина молнией расщеплена. Рыбаков знал это место.
- Какое оружие? - спросил.
- Три карабина и четыре охотничьих ружья.
- А твое где?
- Под мостом заткнуто.
Развязали котомку – верно, хлеб и три куры со свернутыми шеями.
- Свои? - спросила Анна.
- Нет, Лизаветы Федуловой.
- Твой отец Федулова Афоньку за чужих-то кур чуть до смерти не забил! Забыл о том?
Столбов уронил голову.
- На лыжи – и за мной, по горячему следу! - скомандовал Рыбаков. - А ты, - сурово глянул на Ваньку, - головой ответишь, ежели наврал!
- Вот святая икона!
Девять мужиков и подростков, вооруженных кто исполкомовскими винтовками, кто охотничьими ружьями, торопились лугами к лесу. Соснин сказал Рыбакову:
- Надо бы половине – по следу, а другой - напрямки.
- Нельзя разбивать силы, - сказал Рыбаков. - По следу кто-нибудь в заставе сидит. А мы нагрянем с той стороны, откуда нас не ждут.
Расчет бывалого в боях солдата оказался верным. У тайника-землянки охраны не оказалось. Из трубы мирно струился дымок. Рыбаков молча показал, где кому залечь вкруговую, сам вместе с Сосниным и Быковым бесшумно подкрался к двери-лазу и крикнул зычно:
- Выходи по одному без оружья, а то в трубу гранату брошу! Считаю до трех!..
Створка двери откинулась. Один за другим из землянки выползли четверо. Их окружили кольцом.
- Выходи остальные!
- Двое в заставе, - сказал один из плененных.
- А третий?
Молчание.
- Народ, тащи сюда, что горит! Живого испечем!
Стали подносить сучья и бросать у входа в тайник.
- Не заваливайте, выхожу! - послышалось из-под земли.
Всем им связали руки, забрали пожитки, оружие. Не удалось уйти и стоявшим в заставе.
Пойманных привели в исполком. В одном из них узнали Аркадия Векшина.
Дарья долго не спала в эту ночь, ждала мужа с собрания. Вот уж засветилось окно у Орины Демократовой. «Ну, сейчас и мой явится!» Но за окном было тихо. Потух свет и у Орины. Дарья прилегла на скамью: сморило.
Отлежала руку, вскочила. Посмотрела в окно – в избах деревни огоньки. Наступило утро.
- Ну, будет тебе седни, старый кобёл!
Затопила печь. В сердцах загремела ухватом и не слышала ни звяка щеколды, ни того, как вошел Максим.
Подстриженный, с победным видом, он только пуще взбесил ревнивую бабу. Дарья, схватив подвернувшийся рассыкальник для сочней, как рысь, бросилась на своего благоверного.
Максим ловко схватил занесенную руку Дарьи и так сжал ее, что баба дико закричала и выронила кухонное оружие. А он, повалив жену на пол, принялся выхаживать рассыкальником по мягким местам, пока его не оттащили переполошенные дочери.
6
В кабинете Анны Наумовой сидели чекист из Лесной и следователь из уезда, начавший дело о дезертирах. Разговор был важный, поэтому Анна никого не принимала. Вдруг дверь распахнулась, и ввалилась Дарья Соснина.
- Что это за порядки – не пускать к председательше? Совет теперь у нас али царское волостное правленье? - Баба всхлипнула. - Я к тебе, Ефимовна. Еле доволоклась на своих-то двоих...
- Ну, раз доволоклась, садись, рассказывай.
- «Садись»! А ежели я и сесть-то не могу?! Ты спервоначалу их попроси выйти,- кивнула она на мужчин,- потому у меня дело бабье, тайное.
Чекист сам поднялся и предложил следователю:
- Выйдем, покурим пока.
Мужчины плотно прикрыли за собой дверь.
- Слушаю тебя, Дарья.
- Нет, ты спервоначалу погляди, а потом слушать будешь.- Темная сила повернулась к Анне спиной и подняла подол.
Наумова слышала от самого Максима, какой ему пришлось дать первый урок жене. Мужик чистосердечно признался ей и Федорину, что после той ночи, полной напряжения и опасности, не вынес, «вогнал бабе ума через задние ворота, чтобы впредь не лезла драться зазря. Довольно вынес сраму за спектакль».
Анна и виду не подала, что уже все знает.
- Ой-ё-ёй!.. Кто ж это так разукрасил тебя?
- Хто! Знамо, не Никешка Столбов. Я чужим курам голов не скручивала, овец не свежевала. Свой благоверный. Пять ден сесть не могу... Прошлялся всю ночь до утра, а я возьми да и покори. Вот выходил сплеча. - Соснина заревела.- Пять ден на брюхе лежала, седни поднялась, к тебе жаловаться пришла... Это что же, дочерям в глаза - и то стыдно глянуть!.. Ты партейная, так скажи-ко мне на милость: за такую науку, что ли, в партию-то принимают?..
- Ты, Дарья, партию не порочь, а с Максима мы спросим. Наумова нахмурила брови. - Но и ты скажи начистоту, - кто первым драться бросился?
- Каюсь, пригрозила. Так бедко же, Ефимовна, было. Ты сама баба, смыслишь. Я-то его жду с вашего собрания, ужин, как путному, приготовила. Нет и нет. Орина пришла, свет вздула, поела, видно, и опять угасила, спать улеглась. А он куда-то уволокся до утра.
- А ты знала, где он был?
- Где там! Потом сказывали дочери.
- Так вот, сначала надо было спросить человека. Он головой своей рисковал... Таким мужем гордиться надо, а ты накинулась на него! И не схвати он тебя за руку – изувечила бы.
- Вполне. Горяча я в обиде, - вздохнула Дарья, сама тяготясь этим. - Страх горяча!
- В руках надо себя держать, не бросаться на людей с бухты-барахты. Ты же неглупая баба, а что натворила? - Анна понизила голос. - Твой Максим с врагами боролся, а ты бить его за то бросилась. Выходит, за этих бандитов да дезертиров заступилась? За такое заступничество крепко теперь спрашивают. И здесь шумишь. А люди-то, что вышли из-за тебя, имей в виду: один чекист, а другой следователь.
- Ну-у?! - перепугалась Дарья и, забыв о своих синяках. Плюхнулась на стул, вскрикнула от боли, бессильная подняться.
Наумова помогла ей встать, успокоила:
- Я-то, будь уверена, смолчу об этом. И Максим, конечно, языка не развяжет. Но вперед имей в виду да не забывай, что муж у тебя теперь – партиец. Мало ли на какое дело партия может послать его. Ты сначала разберись толком, что к чему, да миром, без горячки. - Анна покачала головой. - Дуришь ты, вот что, баба. Зря подозреваешь своего Максима. Он у тебя верный мужик.
- Ой, спасибо, Анютонька, успокоила ты меня!- Облегченно вздохнула Дарья. - Темнота все наша...
- Надо выходить из нее, грамоту одолевать.
- Гра-а-моту?! Чтобы я, в мои-то годы, вместе с молодыми солдатками за букварь в читальне села?
- Зачем в читальне? Максим обучит.
- Мак-си-и-им?! Нет уж, Анна Ефимовна, за беседу спасибо, а от науки уволь. Бывай здорова, председательша!
...Проводив Дарью, Анна захохотала так заразительно, что вошедшие в кабинет ее собеседники засмеялись тоже, еще сами не зная над чем.
7
- Так, Столбов, по глупости, говоришь, дезертиром стал?
- Из-за нее да из страха, - признался Ванька, насупясь.
Следователь что-то черкнул на лежавшем перед ним листке и сказал сочувственно:
- Да, незавидно получилось. От страха скрывался, а натерпелся его больше, чем на фронте. Не подумал, что жить на зверином положении нелегко. А поймали – кто ты теперь? Дезертир, подсудимый. Суд в военное время крутой, Столбов. Опять дрожи, чем он кончится. Вот такое дело-то.
Парень видел: следователь не скрывал от него всей горькой правды, хотя и жалел за дурость. «Тюрьма, тюрьма! В восемнадцать-то лет не приведи бог смотреть на волю через решетку!» - Иван безнадежно вздохнул:
- Пропал я теперь навовсе.
Следователь положил руки на протокол допроса.
- Нет, Столбов, еще не совсем ты пропал. У тебя есть смягчающее вину обстоятельство: помог взять банду врасплох, зачтется. Не сам до этого додумался, а тоже из страха. И то хорошо: не скрыл. А теперь судьба твоя будет зависеть от того, как поведешь себя на следствии и на суде. Расскажешь начистоту, что знаешь о каждом из взятых – еще заслуга. Станешь скрывать – пожалеешь потом.
Хотя голос следователя был строг, в самой этой строгости Столбов почувствовал надежду.
- Все как перед богом! - поклялся он.
- Хорошо, поверим. Ты знал, что главарь банды – Векшин?
- Сперва-то нет, его все Бородатым звали, а я давно его не видал, переменился он шибко. Потом уж по голосу начал догадываться. Да и другие из нас, новеньких-то, поняли.
- Кто эти другие?
- Петруха Курилин с починков да Васька Костерин из Николаевского.
- А из старших всех знаешь?
- Нет, только одного, Якима Свистунова. А пришлые тоже, как Векшин, под кличками жили: один – Старик, другой – Заруба, а третий – Голова.
- Кто такой Свистунов?
- С выселков, раменского маслобойщика Дудина племяш.
- Это тот, что после ареста своего дяди скрылся?
- Он самый.
Следователь склонился над протоколом. Ванька, скосив на него глаза, бесшумно расстегнул верхний крючок полушубка, не уверенный, разрешается ли такая вольность на допросе подсудимому.
- Если жарко – можешь раздеться,- сказал вдруг следователь.
Парню стало не по себе. «Такой и не глядя все видит! Наверное, знает, что и в думах у тебя».
- Ничего, мы и так посидим...
Следователь неторопливо писал. Наконец, поставив точку, поднял голову.
- Как же ты, Столбов, угодил в эту шайку?
- Меня Васька Костерин сомустил...
- Что значит «сомустил»?
- Уговорил, стало быть. Как подкатили те силы-то к Москве да к Питеру, а год у нас обоих призывной, я с ним, с Васькой-то, и встретился на беседках в их селе,- начал путано объяснять Столбов.- Ну, поплясали и пошли по домам, Васька проводить меня навязался. От Николаевского до Горюшек неблизко. Заберут, гыт, нас обоих. Я молчу. А он своё: много там народу гинет, ухлопают и нас. А живы останемся, так не помилуют, что в Красной Армии были. Ни Москве, гыт, ни Питеру не устоять, а сшибут Советы – с каждого-де, кто стоял за них, спросят. И это скоро будет, надо, гыт, нам с тобой в лес подаваться да отоспаться пока что... Костерины-то, как и Векшины, из богатых, отец Васьки до войны маслодельной артелью верховодил.
Следователь записал ответ, спросил, усмехаясь:
- Хорошо отоспался?
- Кой там леший отоспался! Ни днем, ни ночью никакого спокою. То дров заготовь, то похлебку свари. То в охране мокни да мерзни. Чего бы проще - свалил сухостой да разделал на срок. Нельзя, в лесу-то гулко, далеко чуть. Сучья собирали. А ночью - то домой за хлебом, то ли по деревням, кур, овечку промыслить. Им что, Бородатому да Старику, Зарубе, Голове да Свистунову? Одна шайка-лейка. Нажрутся готовенького да в карты и режутся, а то спят -дрыхнут. А нам, молодым, особливо мне, дураку, не жизнь – каторга. И не пикни, а ежели что – не быть живу. Строго грозили.
До того была сильна обида, что Ванька даже забыл, что на допросе находится.
Следователь, откинувшись на спинку стула, посочувствовал:
- Да, невеселая жизнь... А те, картежники, так никуда и не выходили из укрытия?
- Пошто не выходили? Ночами и поодинке, и по двое. Бывало, сутками где-то пропадали, а перед тем, как накрыли тайник, Векшина и целую неделю не видали.
- Не знаешь, куда они свои походы делали?
- Где там! При нас они не говорили об этом. Только явятся, бывало. утешают: «Скоро Советам крышка и войне конец! Настанет настоящая свобода, живи как хошь!»
- Ну, а все же краем уха слыхал что-нибудь?
Иван задумался, вспоминая.
- Было раз. Только я не понял, о ком речь.
- А все же, что слышал?
- Это при самом первом снеге спал я после охраны ночью. Двое ввалились в укрытье. Один споткнулся впотьмах. Выматерился. Я скрозь сон по голосу понял – Свистунов. Трое суток обоих не было. Уж нарочно похрапывал, а ухо насторожил. Сорвали они с себя полушубки со злобой, легли, сопят. Оба чем-то недовольны. «Что?» - тихо спросил Старик. – «Умчал хромой черт!»... «Тш-ш!» - и больше ни слова. Может, о чем и шептались потом, только я взаправду уснул.
Следователь долго записывал, пересмотрел от начала до конца и прочитал вслух.
- Правильно изложено показание? Распишись.
Столбов покраснел:
- Неграмотные мы.
- Поставь три креста своей рукой... Вот здесь! И на сегодня хватит.
8
В подтопке догорали дрова, рассыпаясь в угли. От печки веяло теплом в спину старого пчеловода-отшельника. В домотканной рубахе он сидел с Евангелием в вытянутых руках и читал вслух один стих за другим.
- «И вдруг после скорби дней тех, солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются.
Тогда явится знамение Сына человеческого на небе, и тогда восплачут все племена земные и увидят сына человеческого, грядущего на облаках небесных с силою и славою великой».
Каждое слово Лукич произносил с трепетом, самому становилось страшно в ожидании скорого пришествия Христа. И в то же время окрыляло, укрепляло веру, что близок час, когда восплачутся обидчики и зорители, попирающие святое писание, закон господень, данный людям на веки-вечные: ... «Всякому имущему дастся да приумножится, а у неимущего отымется и то, что имеет».
К чтению Евангелия он пристрастился в последние, грозные годы «междуусобицы», видя силу и славу Сына человеческого сначала в несметном воинстве с востока и севера. Не оправдалась надежда – стал верить в южное воинство, что подступило к самой столице. Аркадий Векшин, наведывавшийся к старику помыться в печи, поесть по-человечески да отдохнуть от осточертевшего тайника, укреплял эту веру, обнадеживал, что срок расплаты уже недалек. И Лукич, начитавшийся апостолов, засыпал на печи успокоенный, что правда восторжествует, освободят сына Алеху, и что снова «имущему дастся и приумножится».
Но эта вера поколебалась, когда накрыли Векшина и всех, кто с ним прятался в лесу. Митюха предупредил отца, что следствие ведется на месте, в Духове, что в село привезли из Лесной Рябинина, Комлева и Алеху, и что надо быть осторожным, готовым ко всему. Старика охватил такой страх, что руки стали трястись.
На пасеке не оставалось никаких следов посещения Векшина, но пчеловод сам сплоховал, дал как-то Аркадию меду в бурачке. А бурачок приметный, своего изделия, с выжженным узором на опояске одонья, как и все другие, изготовленные в свободные часы Лукичом и известные широко по волости. Сжечь обещался Аркадий посудину, если что помешает возвратить.
«А ну, как не успел? Ведь и унес-то как раз перед провалом». От одной такой догадки валилось все из рук. «Нет, не может такого быть! Не дурак Аркашка, бывалый в тайном деле».
Но тревога и страх не оставляли, каждый день ждал с часу на час, вот-вот явятся, скрутят руки, как соучастнику, и пропал...
Только когда наступала ночь, становилось легче, верилось, что до утра ничего не случится. А утро вечера мудренее. Лукич втыкал согнутую свечку в корешок Евангелия.
«Господи благослови! - Осенял себя крестом. - И укрепи дух мой, Иисусе Христе!». Но былое душевное спокойствие никак не возвращалось. И вещие слова Сына человеческого бледнели. Вера в ближний небесный суд меркла, когда завтра сам мог стать перед судом земным. От такого предчувствия седой мудрец открещивался, как от нечистой силы и беззубо шамкал: «Свят, свят еси, господи!» - и, чтобы отвлечься, начинал новую главу:
«Когда Иисус окончил все слова свои, то сказал ученикам своим: Вы знаете, что через два дня будет Пасха, и Сын человеческий будет предан на распятие».
При слове «предан» старик весь съежился и замер. Он не Христа представил преданным, а себя.
«А что? Туго придется Аркашке, может и предать, как Таранов его родителя да отца Якова, чтобы себя хоть немного обелить... Господи боже мой! Да что же это? - воззвал Лукич, тоскующе глядя на Евангелие, как будто перед ним была не книга, а сам бог! Но перед глазами рябили только строчки «святого благовествования».
Жалкий, сразу одрябший Лукич закрыл книгу, свечку выпрямил, поставил ее перед образом Христа и упал перед ним на колени, страстно шепча молитву.
Кто-то тихонько стукнул в окно. Пущенная погреться Пчелка вскочила, насторожилась. Лукич прислушался. «Нет, помстилось». Стук повторился, собака гавкнула.
- Хто там? - спросил пчеловод, приоткрыв дверь в сени.
- Свой, Александр Лукич, - приглушенно отозвался кто-то с крыльца. - Открой, не бойся. Только тихо, без шума.
Старик пригрозил собаке, та заскулила, постоял в нерешительности минуту, затем пустил гостя в дом.
Тот перекрестился на образ, поздоровался.
- Не узнаю что-то, - отступил хозяин, всматриваясь в немолодое, обросшее щетиной лицо.
- И не узнаешь, не встречались. А за сегодняшнюю встречу бога благодарить будешь.- Незнакомец развязал небольшую котомку. На-ка вот, - передал расписной бурачок, наверно, натерпелся страху из-за него? Приметная посудина.
Старик стоял с открытым ртом, не зная, что ответить.
Видя растерянность хозяина, гость успокоил его:
- Твое, Лукич, счастье, что меня вместе с Векшиным и другими не взяли, в отлучке был. Я уж это, спустя время, заглянул в тайник, не осталось ли чего важного для суда, вот и нашел его. На, бери!
- А откудова ты знаешь, что это мой бурак?
- Эх, Александр Лукич, Александр Лукич! Мы с Векшиным, как говорят, пуд соли съели, с Угрюм-края вместе неразлучно. Твоим медком лакомились да поминали тебя добрым словом. Так неужели я в твой дом со злом пришел?
Лукич, наконец, принял бурачок и, вздохнув, поблагодарил, посмотрел открыто в лицо:
-Как звать-то тебя?
- Зови просто Василием.
- А ты, поди, голоден, Василий, - засуетился старик. - Раздевайсь, покормлю, чем бог послал.
Он достал из подполья чугунок со щами, поставил в подтопок подогреть, подал ложку, соль, нарезал хлеба.
Гость помыл лицо и руки, прежде, чем сесть, трижды перекрестился на образ. Это еще более расположило к нему Лукича. «Сразу видно: не из басурманов-советчиков». А то, как жадно ел проголодавшийся, вызывало сочувствие к человеку, видимо, немало хватившему лиха.
Старик терпеливо ждал. Когда гость насытился, он взял с плиты жестяной чайник.
- Теперь чайку с медом. Хорошо согревает с холоду-то.
Василий налил из чашки на блюдце смородинового настою, в два глотка схлебнул его и не то пожаловался, не то порадовался:
- Редко так-то по-человечески за столом удается сидеть. Не знаю, как и благодарить тебя, Александр Лукич.
- Ну какая там благодарность. Чем мог, поддержал человека в беде,- отозвался хозяин. - И долго вам, защитникам нашим, так маяться доведется?
- Теперь уже недолго. Скажу больше, Александр Лукич, потому что знаю: ты человек свой. Считанные дни остались власти советчиков-коммунистов! Слыхал, какие силы под Москвой да Петроградом?
- Когда не слыхать? Хоть и отшельником живу, а в деревню изредка наведываюсь в баньке попариться, со своими побыть. Случается, что и сын заскочит.
- Так вот сам посуди: сумеет ли устоять голодная да кое-как вооруженная армия большевиков против защитников правды господней? - Показал взглядом на Евангелие. - А за ними не только правда, но и сила. Они не так вооружены, как советские голодранцы. Другие государства помогают.
- Только той надеждой и живем, Василий! - Старик удовлетворенно охватил рукой седую бороду. - Слово в слово ты с Аркадием-то говоришь. Он укреплял ту веру, когда Вятка была под ударом, когда в уезде поднялась было наша сила, и вот ноне, пока не схватили его, беднягу. Ох, верно, не помилуют!
- Ты, Александр Лукич, за Аркадия не болей. Не успеют и осудить его, как сами судьи будут отвечать за то, что переломали всю жизнь народа!
Гость допил чашку, поставил ее кверху дном, встал, прочитал молитву: « Благодарю тебя, Христе, боже наш, яко насытил еси земных твоих благ. Но не оставил и небесного твоего царствия». Сел и снова успокоил:- Не болей!
- Как не болеть-то, Василий? - Скорбно посмотрел хозяин на гостя. - У меня за правду страдает сын родной. Я благодарю всевышнего, что до главной-то вины его не докопались, только за храненье военного оружья взяли.
- Ну, какая там у твоего сына вина!
- Все же. Во властях до Советов ходил. А когда в вашем Угрюме поднялись люди против новой власти, по наветке-то твоего дружка Аркадия собирались и у нас силы в помочь. Страшно боялся я, уж не брякнул ли чего неосторожно ненадежному человеку, за то по головке не гладят ноне.
Старик, вдосталь намолчавшийся в одиночестве, рад был поговорить по душам с понимающим человеком. Видя, что гость начинает задремывать, спохватился:
- Заговорил я тебя, а тебе покой нужен. Полезай на полати!
- Нет, Александр Лукич, не до сна. Ты ложись и разбуди меня пораньше, а я сначала письмо напишу. Потом уж прилягу на часок.
- Напиши, напиши, - Лукич поднялся, достал с полицы новую свечу потолще: - На-ко вот, эта светлей будет. Их у меня не занимать стать, сам делаю. - И полез, кряхтя, на печь.
Лежа на брюхе, уткнувшись головой в изголовье, он с умиленным сочувствием смотрел, как Василий доставал из котомки пузырек с чернилами, ручку, тетрадку, разгладил листы и начал быстро писать.
Старик успокоенно повернулся на бок и тут же заснул.
9
На столе, прилепленная к дну перевернутого блюдца, догорала свечка. Василий , положив под голову свою котомку, спал на скамейке.
Лукич торопливо слез с печи, разбудил гостя.
- Прости, Василий, поздненько подымаю.
Гость достал из кармана пиджака часы:
- Ничего, Александр Лукич, как раз впору, - и начал собираться в путь.
- Может, перекусишь наскоро?
- Нет, нельзя медлить. Будь здоров, Александр Лукич.
Хозяин принял протянутую руку.
- Тебе счастливого пути!- и перекрестил уходящего вслед.
Лукичу снова захотелось залезть на печь, но пора было затоплять, в избе простыло за ночь.
Он оделся, сходил за свежей водой к проруби. Морозец освежил силы. Старик почувствовал приятную легкость во все теле. Сухие дрова быстро разгорелись в печи. Приставив к огню чугунок с картошкой, присел на скамейку у шестка.
Все потекло по-старому мирно. И мысли мирные возникали в голове. С чем зажарить картошку на завтрак, с постным или коровьим маслом? Решил с коровьим, топленым. Положил две полных ложки, не пожалел.
Когда на столе, распространяя вкусный запах, уже стояла сковорода с жареной картошкой, а старик резал хлеб, Пчелка громко залаяла и начала метаться у крыльца, гремя цепью. Старик положил хлеб и припал к окну.
К дому подходили четверо, с фонарем. Лукич не различил, кто, но понял : пришли не с добром.
- Эй, Лукич, уйми свою собаку!
Старик отпрянул от окна: «Господи, Алешка Рыбаков!»
- Уйми, говорю, а то пристрелю стерву!
Пчеловод вышел в сени, откинул задвижку и, пригрозив Пчелке, пропустил всех четверых. И только переступил порог – все понял. Перед ним был и ночной гость. Отшатнулся к косяку: «Пропал! Пропал совсем!»
- Ты кого это, Алексей, привел ко мне? - спросил, насколько мог, спокойно...
Рыбаков оборвал его:
- У тебя ночь провел?
- Ни... ни боже мой... я один...
- Не крути, Лукич. По свежему следу на пасеку пришли. За ночь-то напорошило.
- Никто ко мне не бывает, кроме своих...
- Рыбаков не слушал старика, спросил приведенного:
- По твоему следу пришли?
- По моему.
- Ну, теперь что скажешь, Лукич?
Отпираться было нечего.
- Пожалел, дал приют бездомному. Голодающих-то ноне...
- А ну, проходи к столу!
Два понятых мужика, поплавковские же, из комитета бедноты, взяли старика под руки, провели к свету, на лавку.
- Товарищи, уберите-ка все это,- попросил ночлежник, показав на сковороду и хлеб.
Все тут же было исполнено. «Василий» сел и достал из котомки бумаги, что писал ночью.
- Слушай внимательно, старик. - Поглядел исподлобья. - И не пытайся отрицать того, что ты сам вчера мне выболтал.
Лукич заморгал. Губа у него отвисла. «Оборотень! Аминь, аминь, рассыпься». А тот принялся – раздельно и внятно – читать.
- Показание. 9 октября 1919 года я, гражданин деревни Поплавок, Духовской волости, Вилюжского уезда, Овсянников Александр Лукич, рождения 1845 года, показываю...
Каждое казенное, суровое слово било, как палкой по голове. А когда то, что с доверием вылилось, как боль да обида, обернулось совсем другой стороной, холодной, неумолимой, и, когда Лукич глянул с этой стороны на недавнее прошлое, как скрывался у него Аркадий Векшин после убийства Игнатия Наумова, как потом появлялся тайно, чтобы встретиться с нужными людьми, дух захватило у старика, и он, обмякнув, начал сползать со скамейки на пол. Его поддержали, дали в ковше холодной воды.
А вчерашний гость дочитывал:
- «Показание А.Л. Овсянникова с его слов записал оперативный уполномоченный ЧК И.С. Сердягин при свидетелях, гражданах деревни Поплавка...»
- Все правильно изложено, гражданин Овсянников?
От чего откажешься? Ни одного лишнего слова, да и сопротивляться стало не под силу.
- Подпишись.
Дрожащей рукой Лукич с трудом нацарапал свою фамилию. Чекист неторопливо свернул бумагу, положил во внутренний карман пиджака.
Старик подошел к стене, протягивая руку к полушубку.
- Куда собираешься, гражданин Овсянников?
- Чай, поведете под ружьем в село...
- Не торопись, - сказал чекист. - Ты с пасеки никуда не уйдешь. Охраняй пчел и помни, что ты за них перед исполкомом в ответе! - Вот бурачок свой расписной дай сюда: за него теперь отвечаю я как за вещественное доказательство.
Оглушенный происшедшим, Лукич растерянно стоял, не зная, как быть, что делать. Сразу он даже не мог охватить умом, что стряслось в его жизни. Первыми дошли до сознания слова чекиста о пасеке. «Стало быть, она теперь уж не моя?» - сообразил, и все оборвалось внутри. Добрел до стола, опустился на скамью и застыл, подперев щеки ладонями. Ему показалось, что и думать и жить незачем.
И вдруг ожил, содрогнувшись, как ловко чекист обвел его вокруг пальца. - «Наизнанку вывернул, подлец!»
- Иу-у-да! - прошамкал Лукич с мстительной ненавистью и сжал кулаки. - Будь ты проклят, Искориот! На веки-вечные! - выкрикнул и оглянулся на все, что произошло. Старику стало так больно за свою глупую доверчивость, так жалко себя, обманутого и посрамленного, что он весь сморщился, всхлипнул.
Поуспокоившись, взял с божницы Евангелие и, загадав, что подскажет «святое благовествование» в черный час, открыл книгу наугад. С первой строки начинался стих: «Сказав это, Иисус возмутился духом и засвидетельствовал, и сказал: истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст меня».
Такое совпадение только что мысленного и написанного апостолом потрясло. Чекист отошел в сторону: чего винить его, он делал свое дело. Проклявший сам глянул на себя со стороны, как судья, и ужаснулся:
- Это я предал не только Аркадия, а сына своего кровного!.. - Старик сунулся головой в Евангелие и застонал.
В полдень кривая Манька понесла деду свежих мушников и приварок. По тревожному вою собаки догадалась, что на пасеке неладно, оробела, вернулась домой. Мать, жена Митюхи, тоже не осмелилась наведаться к свекру одна, попросила мужиков, двух соседей, пойти с ней.
Дверь в сени была заперта изнутри и, как ни били в нее, никто не отзывался. Дверь пришлось выломать.
В избе старика не оказалось. Один из мужиков стал подниматься на чердак, но на половине лестницы остановился, сорвав шапку, перекрестился и спрыгнул на пол:
- Сила крестная! Страхотища-то какая!.. Полезай ты, а я не могу,- сказал другому мужику.
Но и тот не захотел подыматься.
Баба с воплем понеслась в деревню.
Только после того, как общими силами сняли удавленника и накрыли рогожей в сенях, вошли снова в избу.
На столе лежало Евангелие, а рядом, на вырванном из него заглавном листе рукою Лукича было нацарапано: «Что творится кругом не знаю ково спросить кому поверить тоже запутался вовсе осподи прости меня грешного...»
Воззвание к богу было зачеркнуто. Написано с новой строки: «Мне нет прощения родных сыновей предал маньку жалко необижайте ее старосте церковному воску на свечки дал нерассчитался исусик получите прошшайте все я сам...»
10
Аркадию Векшину бессмысленно было отпираться. Следователь располагал протоколом допроса Василия Таранова, в котором ясно было сказано, что в день убийства Игнатия Наумова он, Векшин, находился в другой засаде на случай, если председатель исполкома пошел бы не домой, а в Совет. Показание Волоцкой, откровение старика-пчеловода, записанное чекистом, делали ясными все преступления обвиняемого, и он не отрицал ничего.
Понимая, что ему угрожает, и что нет никаких смягчающих вину обстоятельств, Векшин признался, что в ярославском мятеже участвовал рядовым мстителем, а в вилюжском входил в число организаторов и вдохновителей восстания. В заключение он заявил:
- Я принадлежу к партии социалистов-революционеров! И мы, активные члены ее, свергнув Советскую власть в Вилюге, колокольным звоном созывали на митинги граждан города и ближайших деревень. Я выступал на митингах с трибуны против Советов и призывал создать власть из местных демократических сил. Являясь сторонником вооруженной борьбы с вашей рабоче-крестьянской властью, стоял за Учредительное собрание. Я и сейчас верю, что Советы рухнут везде, и восторжествует демократическая справедливость! Об этом открыто говорю на допросе, то же скажу в своем последнем слове на суде.
Эту речь героя Аркадий выносил в своих долгих раздумьях, сидя за решеткой. Она поднимала его в собственных глазах, делала идейным борцом, а возможность произнести ее открыто примиряла с неизбежным. Он растравлял в себе чувство ненависти и мести. Это уравновешивало.
Но вот и произнесена эта речь. Следователь выслушал ее и записал. Признание Векшина не вызвало у судебного работника желаемой реакции, и он спросил совсем о другом:
- Кто ваши друзья по укрытию, эти – Старик, Заруба и Голова?
- Не знаю. И знал, не сказал бы. Спросите их. Каждый отвечает сам за себя! - с достоинством заявил Аркадий. - Я не предатель! И никакими силами вы не заставите меня стать им!
Вернувшись в камеру, он понял, что на допросе вел себя глупо, по-мальчишески, что все его наигранное геройство – пустота, что он был просто смешон для большевистского следователя, а, главное, никакой на самом деле не социалист и о социализме не имеет даже ясного понятия, и нет у него никаких идейных убеждений.
Зубы его начали выбивать дробь. Да тут еще Свистунов, уличенный в сожжении Спиридона Нечаева, не выдержал, завыл на нарах в смертной тоске.
Аркадий съежился, представив себя бездыханным, припал к стене. Его начало рвать...
11
Следствие длилось неделю и взбудоражило всю Духовскую волость. С утра до вечера в Совете, в народном доме, в церковной сторожке и просто на улице собирались бабы, мужики, подростки. Многим насолили бандиты и дезертиры, долго державшие в страхе каждый дом. Любопытно было глянуть, что это за звери в человечьей шкуре, да и на самого Аркашку посмотреть.
Следствие велось в помещичьем доме. Главные преступники содержались не в арестантской, а в одной из отепленных кладовых бывшего купца. В помещичий двор никого не пускала охрана, прибывшая из Лесной. Как велся допрос, никто из любопытных не мог ни видеть, ни слышать, но многое, в том числе показание Овсянникова и посмертное письмо его, уже было известно мужикам и бабам. Люди понимали, как правильно поступил Совет, во-время забрав главарей готовившейся смуты.
- Дело-то, вишь, было не только в оружье!
Об Аркашке Векшине (иначе никто не называл его) всего толком не знали, но догадывались, что он натворил кровавых дел, раз пчеловод от одного страха, что проболтался о нем, наложил на себя руки.
Все с нетерпением ждали, когда кончится следствие и бандюг поведут в город, на суд да расправу.
Произошло это рано утром, на восходе солнца. Ворота помещичьей ограды распахнулись, и под охраной в первой паре вышли на дорогу Векшин и Свистунов,- бледные, с опущенными головами и бессильно повисшими руками. Оба шагали вяло, будто не видели дороги. За ними шли неизвестные, потом Рябинин, Комлев, писарь Овсянников, Митюха. Замыкали шествие дезертиры, молодые парни. На душе у этих, видно, было полегче, но и не так уж весело. Лица их горели от стыда. Парни старались не смотреть по сторонам.
Наблюдающие молча встречали и провожали взглядами идущих под конвоем. На лицах мужиков и баб нетрудно было прочитать их суд и приговор каждому.
В Горюшках, на неглубоких еще по первопутку тропинках стояли старики да бабы, что не могли оторваться от дома. Ждали у дороги.
Марфа Нечаева издали узнала Векшина и Свистунова. Баба чутьем поняла: или тот, или другой – погубитель ее Спиридона. Она вся напряглась, выжидая, пока не приблизились к ней виновники ее несчастья, оттолкнула конвоира, бросилась навстречу, плюнула тому и другому в лицо, зашаталась и рухнула в снег.
Ее подхватили под руки, помогли добрести до дому.
12
Установились погожие дни ранней северной зимы. Вдосталь подбросило снежку, наладилась хорошая санная дорога, ровная, еще без ухабов и раскатов. Уснула Вилюга, наглухо закутанная до весны. Посветлело луговое заречье и наволоки за ним, и лесной край, залитый солнцем, раздвинулся вширь, сделался просторнее.
И дышалось легче, веселее. Главное, никто теперь не угрожал из неведомого тайника, не наводил страха.
Глянешь на село, на деревни – мир и тишина. Окинешь взглядом с горы заснеженные луга – от перевоза лучами разбегаются по ним дороги, одни – к стогам, другие – в лес. Медленно, как букашки, ползут издали по ним возы сена или дров – и кажется, никакой войны, никаких тревог в этом лесном краю.
Но так казалось только на первый взгляд.
Вот послышался вдали почтовый колокольчик. Открылась одна калитка, вышла и припала к столбу баба, зябко кутаясь в теплую шаль. Из другой показалась мать-старуха, из третьей – дедушка Федосий с клюшкой, - и зазвенели щеколды калиток по обоим порядкам деревни, люди вскинули козырьками руки ко лбу, защищая глаза от слепящего солнца и снега. Каждому не терпелось увидеть почтовый возок, и каждое сердце стучало: что с кровинкой, с кормильцем, с братком. Как будто ответ на это написан на лбах коренника с пристяжной. Ведь все равно, пока не прозвенит колокольчик до почты, пока не разберут письма да газеты, не побежит же Кешка с весточками по деревням. Так нечего бы и мерзнуть у ворот. Будет то, что принесет парень в избу.
Нет, не сиделось, не ждалось. Как ни далеко жили люди от обеих столиц – жили одной общей тревогой с Москвой и Питером. С ними же были связаны судьбы родных и близких, благополучие и счастье дома. А вдруг с возка крикнет экспедитор что-то радостное, обнадеживающее. Или, как вчера, как все прошлые дни, молча проедет мимо. Ну, тогда нечего и ждать...
Звон колокольчика приглох - возок спустился в овраг. Снова слышней. Вот показалась пара коней, понеслась по Горюшкам в село...
Что-то уж больно борзо сегодня!
Против дома Максима Соснина экспедитор, откинув воротник тулупа, крикнул:
- Максим Максимыч, наши разбили конницу Мамонтова под Воронежем!
- Ну-у?! - Соснин приподнял шапку в ответ: задержись, мол, на минуту, и забыв, что еще не все сено сметано с воза в сарай, подбежал к возку, встал на запятки полозьев и полетел с экспедитором в Духово.
Вслед за ним поспешили и другие. Скоро у Совета толпилось полно народу – сюда в первую очередь Кешка приносил газеты.
Анна Наумова вышла на крыльцо сияющая, румяная.
- Мужики! Бабы! - крикнула, прижимая руку с газетой к груди. - Товарищи! Поздравляю с первой большой победой на Юге! - И начала читать громко и внятно, что произошло на днях у станции Касторной.
Вера Васильевна пояснила людям, что Касторная и Воронеж много южнее Тулы, к которой подступили враги, чуть ли не под самую Москву.
- Но удар по Мамонтову и Шкуро с тыла – это победа под столицей!
- Добро! Одну шкуру сняли!- прихлопнул рукавицами Максим Соснин. - И семь снимут!
- Доберутся и до Деникина с Юденичем!
Что ни день –дело разворачивалось все шире и шире. С юга и из-под Петрограда вести прилетали одна другой светлей. Черные силы начали откатываться от столиц.
Люди повеселели, стали заметно отзывчивее. Трудное дело начал Совет еще с осени: ссыпку семян в общественный амбар, чтобы весной не кусать локти. Сразу после обмолота лишь немногие свезли семена: кто знает, что к весне будет! А тут потянулись подводы...
«А как же? Явятся пахари с победой, выедут в поле, а полосы и обсеменить нечем».
- Ты гоже придумала, Ефимовна! - одобряли Анну хозяйственные бабы. Коли оно не дома, не под рукой, зерно-то, в его не запустишь лишний раз совок, по одежке будешь протягивать ножки.
- Только следить надо строго, чтобы каждый вез не овсюг, а отборное, семенное.
- За то будьте покойны! - заверила Анна. - У Каллистрата наметан глаз, он и с больной рукой не сидит дома.
13
Вера Васильевна повесила в коридоре школы карту России и вместе с учениками старших классов отмечала красными флажками продвижение войск Красной Армии на фронтах. Это так увлекло ребят, что они прибегали в школу пораньше, сами прочитывали сообщения РОСТА, передвигали флажки и шумно приветствовали каждую победу. Даже малыши забывали тогда об играх, толпились у карты и по-своему судили, «как наши бьют беляков», и прыгали от радости.
Но все чаще стало случаться, что в этом крикливом торжестве то один, то другой, а то и сразу двое отходили в сторонку, опустив головы. Вера Васильевна по-матерински обнимала их, уводила в учительскую.
- Что случилось?
- Братка ранили, - кривили губы мальчишка или девчонка.
Таких нетрудно было успокоить. Но когда школьник или школьница, не дожидаясь вопросов, совались лицом в колени учительнице со стоном: «Тятьку уби-и-ли...» - нелегко было найти слова утешения да и самой пережить детское горе.
В середине ноября, едва успела Волоцкая переступить порог школы, ее окружили ребята из бобылицы:
- Колька Цыренов в школу не придет, у него отец помер.
- И мамке евонной шибко плохо.
Учительница обеспокоилась. Слишком много горя перенесла Антонида, мать Коли, за один только год. Весной погиб на фронте старший сын. Жена его, молодая баба, узнав об этом, никак не могла успокоиться, несколько дней ходила убитая, отрешенная, и в минуту отчаяния не вынесла, ущла на реку полоскать белье да и бросилась в омут. Годовалый ребенок остался на руках у свекрови, у которой, кроме школьника, было еще двое маленьких, а муж – на фронте.
Как перенесла Антонида такое горе, как не сломилась с оравой малышей, тому немало дивились бабы, старались помочь ей, поддержать в беде.
Недавно она получила письмо: ранен муж. Выревелась, нашла силы перемочь и этот удар. Верно, укрепляла надежда, что вылежится в госпитале, вернется домой пахарь, как Дорофей Мороков и Каллистрат Смирнов. Рана, к несчастью, оказалось тяжелой, не перенес человек...
«Что же теперь с Антонидой?»
Попросив Марью Петровну позаниматься с двумя классами, Волоцкая вернулась домой, взяла свою аптечку и заспешила к Антониде.
Возле избы Цыреновых толпились бабы. Все они молчали. И то одна, то другая сморкались, утирая слезы. Сердце у Веры Васильевны упало.
Перед ней расступились, пропуская к крыльцу.
В избе перед иконой горела свеча. Стол был убран из красного угла, на месте его разостлан парчовый плат, на котором стояла расписная миска с водой. Уткнувшись в край плата лбом, на коленях молилась блаженная Ольюшка. «О воспетая мати, родшая всех святых...»- скороговоркой бормотала она.
Волоцкая осмотрелась. В темном углу под полатями на деревянной кровати под лоскутным одеялом лежала Антонида и взглядом просила учительницу подойти к ней.
- Что с вами, Антонида?
Баба лишь промычала в ответ, показала правой рукой, что говорить не может. Левая безжизненно лежала на одеяле.
- Хто опять вошел? - крикнула, не оглядываясь, Ольюшка. - Прочь из избы!
Вера Васильевна вышла в сени, позвала двух баб покрепче.
- Выведите богомолку! Больной нужна помощь, а не молитва.
Уважавшие учительницу бабы не посмели ослушаться, выволокли сопротивляющуюся Ольюшку на улицу. Волоцкая выплеснула воду из миски в лохань, бросила плат на скамейку, поставила на место стол и развернула на нем аптечку. С полатей уставились на нее четыре пары детских глаз.
- Ребята, вниз не смотреть! - попросила Волоцкая.
Ребятишки послушно отползли назад. Вера Васильевна подошла к постели снова.
Коля слушал полунемую беседу, наполовину непонятную. Он понимал только вопросы, а вместо ответов – одно лишь «м-м». Мычала мать по-разному – то согласно, то нет, то с болью, то облегченно. Было жалко мамку и страшно за нее.
- Коля, слей мне, дружок, на руки, - попросила Вера Васильевна.
Мальчик соскочил с лесенки и бросился к учительнице.
- Вера Васильевна, что с мамой? - и весь затрясся, горько плача.
Заревели и ребятишки на полатях.
- Успокойся, Коля, сейчас мы твою маму отвезем в больницу, - утешила она своего ученика. Сказать, что у матери паралич, не хватило силы.
Волоцкая возвратилась домой и прилегла на кушетку. Хотелось забыться, но детские глаза смотрели на нее, словно спрашивая, что же теперь будет.
«В самом деле – что? Как лучше устроить их?.. Полежу с полчаса и схожу к Анне, вместе решим».
В сенях кто-то поднимался по лестнице.
- Надо встать, может, чужой, - но не встала.
Вошла Анна Алексеевна.
- Что с вами, голубушка Вера Васильевна? Не заболели ли?
- Устала. - Волоцкая села, поправляя прическу.
- Нате-ка порадуйтесь. От самого Ореста Павловича!
Вера Васильевна давно ждала вести от мужа. Ожила, разрумянилась.
Торопливо достала листок из конверта, пробежала глазами. Румянец и улыбка потухли.
Анна Алексеевна перепугалась:
- Что случилось? Прилягте, вам плохо.
- Ничего, сейчас пройдет... - Она перемогла себя. - Орест Павлович ранен.
- Но пишет-то он сам? Значит...
- Это уже спустя две недели после операции. Утешает, что все обошлось благополучно. А, может...
- Не волнуйтесь, верьте. Не с чужих слов, сам врач.
14
В исполком Вера Васильевна пришла внешне спокойная. В приемной за столом сидели Федорин и Смирнов. Перед ними виновато стояли три молодых парня.
- Эх вы, дураки, дураки! - качал головой Каллистрат. - Ну, хорошо, поверим, что вы не были связаны с бандой. А если не поверим? Может, это ваша работа? - показал он на свою забинтованную руку, - тогда как?
- Вот крест святой! Мы только прятались в лесу! - парень перекрестился.
Поспешили сделать то же и его товарищи.
Волоцкая не стала мешать комиссару, прошла в кабинет Анны. Спросила, кивнув на дверь:
- С повинной явились?
- Явились. И знаете, Вера Васильевна, все из хороших трудовых семей. И у каждого не отец, так брат на фронте.
- И что же вы с ними намерены делать?
- Нагоним страху да и отправим с призывниками. Пусть искупают свою вину.
Вера Васильевна рассказала о своем горе, о несчастье в семье Цыреновых.
- Не беспокойтесь, Вера Васильевна, не переживайте сильно. Надо только радоваться, что все ладно теперь. И Цыреновских ребятишек мы устроим. Не в детский дом, там пришлых сирот полно. В Раменье живет сестра Антониды, а у нее две взрослых девки. Попросим одну переехать в теткину избу доглядеть да обогреть ребятишек, Дорофей уж уехал с тем. А Антониду жаль. Ох, как жаль!..
15
В рождественский сочельник Максим Соснин и Дарья шли в село, оба празднично одетые. Дарья – в церковь ко всенощной, а Максим – в народный дом на спектакль. Шли мирно. Хоть мужик и на этот раз подстриг бороду, только клинышком, а не лопаткой, сегодня это не вызывало ревнивых подозрений. Героем стал Максим на всю лесную округу! А герою не к лицу ходить вахлаком. Дарья и сама повязала лучший полушалок, выставив козырек его из-под шали. Шагала степенно, поджав губы: отблеск мужниной славы падал и на нее.
Пять дней назад Соснин возвратился с Волоцкой и Рыбаковым из Вилюги. Весть о суровом приговоре бандитам быстро облетела все деревни волости. Рассказывали быль и небыль о нем, Соснине, - что, дескать, давно охотился за контрой, напал-таки на след и, собрав вооруженный отряд, тайно накрыл бандитов.
Было лестно слышать такие слова, но и неудобно перед Рыбаковым: вроде как бы чужую славу присваивал. Потому и не знал Соснин, как держать себя, шел, незаметно, сбоку посматривая на Дарью: тоже, мол, героиня мне!
Закатилось солнце. На колокольне ударили «во вся». Против церковной ограды Дарья сказала мужу:
- Долго-то не засиживайся, не гневи меня да не вводи во грех, завтра праздник большой.
- Ладно, - пообещал Максим, здороваясь с подошедшим Филиппом Быковым.
Соседи остановились, наблюдая, как Дарья козырем вошла в каменные ворота церковной ограды. Бабы, столпившиеся около паперти, почтительно расступились перед ней.
- Твоя слава осенила и Дарьину голову, - посмеялся Филипп.
- Не говори, клюнула,- согласился Соснин. - Любо на виду-то у всех ходить! - А про себя подумал: «Вот на эту уду я и поймаю тебя, дуру! Как щуку зубастую подсеку!»
...В народном доме уже собрались люди, хотя до начала спектакля было еще немало времени. Максим в этот раз не участвовал как артист, потому прошел в читальню. Кешка как раз принес свежую почту. Грамотеи набросились на газеты. Взял одну и Максим, сел подальше от других, но не читал, а, отгородившись ею от любопытных взглядов, думал совсем о ином, что-то шептал и улыбался светлым мыслям, вдруг пришедшим в голову. Он не слышал, как неграмотные мужики и бабы, тоже хотевшие знать вести с фронтов, стали просить библиотекаршу вразумить и их, как Таня читала «Бедноту» вслух. Все шептал, покачивал головой и ухмылялся.
В читальню вошла Анна Наумова. Заметив Соснина, присела рядом.
- Весел, Максим? Рад?
- Чему это, Ефимовна?
- Как чему? Сам газету в руках держишь, не прочел разве? Слава о тебе пошла гулять по всей губернии.
- Полно зубоскалить-то, председательша!
Анна взяла у него газету, перевернула, показала пальцем на заголовок и большую статью под ним, сама же подошла к Таниному столу и сказала библиотекарше:
- Отложи-ка пока центральную-то, пусть сначала люди послушают, что наша губернская пишет.
Все насторожились.
- «Суровый приговор врагам народа!» - громко прочитала Таня. - «Из зала суда».
В газете сообщалось о том, что было известно всем от живых свидетелей шумного судебного процесса, и поэтому не новизна события захватила людей, а то, что говорилось на всю губернию о происшедшем в их Духове, о героях-духовчанах, которые тут же сидели да слушали о себе вместе со всеми.
Алексей Рыбаков, ранее державшийся в тени, нисколько не задетый тем, что до этого вся слава об удачной облаве «контры» приписывалась досужими языками одному Максиму Соснину (мало ли, не в таких делах участвовал на войне), был польщен, что в газете вспоминали и о нем да еще как об умелом и храбром командире группы крестьян, и в то же время очень смущен. Он весь раскраснелся и прятался за спины других от одобрительных взглядов мужиков и баб.
А Максим Соснин, уже переживший эту славу, принял ее как должное. Он был рад, что наконец-то оценена и заслуга Рыбакова и теперь не надо оправдываться перед ним.
«Вдвоем-то легче ходить в героях, а то все пялят на тебя глаза, что даже неудобно как-то».
Радовало мужика и другое: уж очень кстати «пропечатали» о нем.
«Вот теперь что ты запоешь, Темная сила?» - не мог сдержать он улыбки и подошел к Наумовой.
- Ты газету-то эту дай мне, я домой сношу.
Спектакль затягивался долгонько. Когда закончилась всенощная, доходило только второе действие, оставалось еще одно. В антракте Соснин попрощался с Анной. Та удивилась:
- Чего так рано?
- Нельзя. Слово дано супружнице не гневить ее перед праздником.
Анна понимающе улыбнулась:
- Ну, иди-иди.
16
Дарья была довольна, что мужик «не задлил на игрище». А он, когда поужинали, распорядился:
- Уберите-ка, девки, поскорей со стола. Да посуду пока не мойте, а садитесь все в круг к огню. Дело есть.
Он важно развернул газету, обвел всех значительным взглядом:
- Так вот, стало быть, про наш дом пропечатано!
...Дарью сначала разочаровало, что речь шла о том же суде, о котором наслушалась и от самого «читаря», а потом одумалась. «Вот она куда взмыла, слава-то! По всей России-матушке пошла гулять!»
Максим читал неторопливо, внятно. Там, где упоминалось его имя, где были сказаны добрые слова о нем, повышал голос (дома стыдиться нечего – другим пример да наука!). Особенно выделил строчки: «Духовские коммунисты не ошиблись, приняв такого человека в свои ряды. Товарищ Соснин в тот же день показал себя настоящим большевиком, бдительным и смелым».
Дарья повела плечами.
- Поди, выдумал похвалу-то себе сам, ты на побасенку горазд. А листок перед глазами только для виду держишь!
Максима это обидело.
- Для ви-и-ду?.. Ну-ка, Олюнька, прочти вот это матери!
Девочка пропела по складам – получилось то же, что и у отца. Мать поверила, но, что сказать, не нашлась. Про себя, однако, подумала: «Теперь еще больше будут завидовать бабы!»
- Вишь, глупая, о муже твоем доброе слово сказали, а ты и прочитать об этом не можешь. Вон младшая-то, - он погладил дочку по голове, много ли поучилась, а петрит. А ты?.. Ужель не бедко?
- Опять ты ко мне со своими азами пристаешь! - вспылила Дарья. - Вон моя азбука, - кивнула она на молчавшую перед праздником самопрялку. - За кого ты меня принимаешь? Дочери за кужель, а мать – за букварь? Стыд-срам перед своими девками!
- И девкам пора грамоту одолевать. Все вместе за стол по вечерам и садитесь,- сказал Максим, не повышая голоса.
- Еще того чище! Девкам на приданое надо прясть да ткать. Твои Советы ситцами-то не торгуют. Повыходят замуж, понарожают маленьких – и запеленать не во что будет. В газету твою, что ли? - разошлась Дарья и съязвила: - А уж если пропечатают про тебя – прочтешь сам, грамотей. Теперь поверим, нельзя: вишь, на какую славу вышел! Ну, и мы около твоей славы погреемся, как весной на солнышке.
Максим строго поглядел на жену:
- А ежели сама на славу выйдешь да угодишь в газету?
- Я беспартейная да за дезертирами не гоняюсь!
- Умные люди найдут, за что и тебя похвалить.
- А как же? Жена героя!
- Вот про эту жену героя уж кто-то сложил прибаутку, - криво ухмельнулся Максим. - Муж-де партиец, а она от грамоты, как от нечистой силы, открещивается да драться на своего героя кидается, как собака. Стыд и срам не только тебе, а и мне!
- Не обдуривай.
- Только правду говорю... А ну-ка, девки, марш на кухню!.. Послушай-ка, что придумали, черти:
У Максима Соснина
Не жена – сатана!
- А дальше-то, заметь, что ты про политику треплешь:
Времена теперь не те,
А она в темноте,
У попа в тенете
Запуталась муха,
Брунжит, что старуха:
«Бог накажет, постой!
Енерал-то под Москвой!
Будет дело!
Что ты ходишь в Совет?
Ай глядеть-то на свет
Надоело?»
Муж долбит: «Темнота,
Разорвем тенета,
Позабудем про старь,
Развернем-ка букварь,
Дарья!»
Дашка в злобе визжит
И когтьми норовит
Мужа в харю.
Сила вражья – не жена
У Максима Соснина.
Дарья побелела, губы ее сделались синими.
- Это хто, какой злодей сплел такую небылицу?
- Комсомольцы. Афишку было изготовили с твоим портетом да грозились завтра на столбе ворот церковной ограды вывесить.
- Да они с ума сошли?.. А может, ты сам придумал?
- Какой дурак про себя срамное станет придумывать, рассуди-ка, голова! - Максим зажал бородку-клин в кулак и вздохнул. - За такие твои речи об Деникине... понимаешь? Ноне с этим строго! А смеху-то сколько! Об обоих об нас и об дочерях скопом. Прикинь-ка, кто к таким сватов зашлет?
- Неуж огласку дадут?
- Упросил два дня помолчать. Поговорю, мол, с бабой...
- Врешь, поди, все...
- Соври сама так. - Максим пошел было раздеваться, но вернулся. - Ложись-ка лучше спать, да подумай помимо своей упряжки. Это, видно, леснинские второступенцы за твою темноту взялись, у них грамота не то, что моя... Ну, я эту ночь на печи лягу. Поясница чего-то скрипит, к непогоде, знать.
...Ночью Дарья долго ворочалась в постели да вздыхала.
Подошла к печи, тронула мужа за плечо:
- Так неуж, Максим, могут ославить?
Мужик отзвался, зевнув:
- Не то на волость – на всю губернию. Потому что стишки. А их охотно печатают. Слыхала, как комсомольцы поют: «Ах, куда ты, паренек, ах, куда ты?..» тоже про темноту нашу. А тут жена партийца – и такое... Да обеими руками ухватятся!
Дарья сдержанно всхлипнула:
- Ладно уж, приноси свой букварь. Лучше в доме этот срам, чем перед всем народом.
Букварь Максим принес не сразу. Вера Васильевна перерыла весь шкаф – ни одного целого не нашла. У учеников тоже один на двоих, все старье собрали да склеили.
Придется подождать денек-два, Максим Максимович. Что-нибудь соберу, а недостающие листки сама сделаю.
...За этим делом и застали свою бывшую учительницу леснинские второступенцы.
- Вера Васильевна, давайте мы вам каждый по такому букварю изготовим! - предложил Вовка Алмазов. - Верно, верно! И с рисунками, Егорушка это может. А мы с Мишкой напишем все печатными буквами. Только вот бумаги бы...
Бумаги все же достали. И ребята все каникулы трудились над букварями. Вера Васильевна взвесила на руке трехтомный тираж.
- Спасибо! - сказала она с волнением. - Будет время, сдадим эти буквари в музей, чтобы люди видели, как все начиналось...
17
В первые месяцы нового, 1920 года, печальные вести часто, почти каждую неделю прилетали в Духово. Кого-то ранило, кого-то убило. Еще утром подымалась баба замужней, угоивала скотину, топила печь, стряпала, а вечером выла неутешной вдовой. Если молодая, то со свекровью, в два голоса. Сбегались соседки, пытались успокаивать и сами не замечали, как начинали подвывать.
В одну только избу переступит порог чья-то смерть, а замирает вся деревня. Каждый ведь знал покойного. Вместе росли, играли, трудились в поле – и нет человека, сгинул! Никак не верилось...
В горе забывали люди, что, когда лес рубят, щепки летят. И чем больше валят его, тем больше этой щепы. А события развивались стремительно, одно наседало на другое, поражая своим размахом и значительностью. Первой до Духова докатилась весть, что наши отбросили Юденича в Эстонию. Эстонцы его разоружили и заключили с Советской Россией мир.
Не успели пережить эту радость, газеты принесли другую: проклятого Колчака схватили-таки в Иркутске с украденной золотой казной. Схватили и расстреляли. Наголову разбили белых и на севере. А ранней весной, когда отец Аггей служил обедню, народ повалил не в церковь, а в народный дом, где Волоцкая рассказывала людям, как гнали красные Деникина от Ростова до Новороссийска, а остатки его недобитых войск заперли в Крыму.
- Ни дать, ни взять, кота в мешке завязали!
- Так-то, за чем не видишь, к севу кормильцев жди!
- Добре бы!
- Так ли, нет ли, - подала голос осмотрительная Орина Демократова, - а разоболачивает! Просвет стало видно, как после большой грозы. Может, к севу и не подоспеют пахари, но и не задлят.
...Один-таки поспел к севу, да еще тот, кого и не ждали вовсе – Арсений Бурнашев. Еще в начале германской пропал солдат без вести - и вдруг свалился, как снег на голову. Переступил порог – своя баба не узнала.
- Чего тебе, служивый?
- Марь... Маш... Да неужто?!
- Арсений! - взвизгнула баба. - Арсю-у-тонька! - Повисла на шее нежданного и в мыслях давно похороненного мужа, расплакалась – не поймешь, от радости или от горя.
Арсения и в самом деле трудно было узнать. Когда-то высокий, плечистый, с русой мужичьей бородкой, с умным взглядом серых глаз, он был нетороплив в движениях, но и не медлителен. Шесть тяжких лет войны сгорбили человека, сделали ниже и словно уже в плечах. Шинель висела на нем, как рубище на огородном чучеле, а на лицо было страшно глянуть. Когда-то полнощекое, румяное, оно отдавало синевой, как у мертвеца. Щеки и глаза запали, в усталом взгляде было что-то больное и виноватое. В стриженых под машинку волосах, в щетине давно не бритой бороды поблескивала седина. Это в тридцать-то пять лет!
Марья ни о чем не спрашивала, понимала: не до того человеку. Быстро собрала на стол, села против мужа, избегая смотреть ему в глаза, но все равно перед взором были руки его с длинными костлявыми пальцами. Пальцы мелко подрагивали – тяжела была для них даже деревянная ложка.
«Ох, не воен да и не пахарь ноне!» - скорбно думала баба.
А подросшие ребятишки – одни забыли, другие и не помнили отца – сидели за столом приумолкшие, со страхом смотрели на чужого больного дядю, никак не веря, что это их тятька и есть.
Арсений молчал, о себе ничего не рассказывал, не спрашивал о доме, как тут жили без него. То ли трудно было говорить, то ли невмоготу ворошить пережитое... После обеда забрался на печь и спал до сумерек. И только вечером, когда Марья помогла ему помыться в бане, чуточку оттаял мужик.
- В плену я был три с половиной года. А потом попал в такой заворот, что и вести о себе было подать нельзя. Осенью тяжело ранило, не успел подняться – тиф навалился, - скупо сказал он о себе и попросил жену: - Ты, Марья, не расспрашивай меня ни об чем, не до того мне, дай опамятоваться.
Марья не докучала Арсению. Отпаивала его парным молоком; несмотря на великий пост, зарезала овцу, варила мужу отдельно мясные щи, а оплакивать горе ходила к Васене Смирновой, бабе умной и рассудительной, как и ее Каллистрат, а главное, не болтливой. Не крайний упадок сил мужика тревожил Марью, а молчаливость его. В одиночку мучился из-за чего-то. Было жалко – а помочь не знала как...
18
Нежданное, негаданное возвращение Арсения Бурнашева, которого с годами не только похоронили, но и забыли о нем, вызвало такое оживленное любопытство в Горюшках, что на второй же день бабы повалили было к его Марье. Но та еще у ворот предупредила, что мужик явился домой измотанный , слабый после болезни, что ему не до басен и не до гостей.
Бабы ушли несолоно хлебавши, но в другом конце деревни долго судачили, гадая, что бы это означало: вернулся домой человек – и с людьми встретиться совестится! Пусть и после тяжелой болезни,- так ведь и к нему по-хорошему, с добрым словом да с чистой душой. А он...
- А, может, бабы, Арсюта после той страшной болести, при коей нос-то проваливается? - первой смекнула Темная сила. - С таким ликом объявишься не сразу.
- Да не должно, ровно бы, мужик он всегда был самостоятельный, не ветрогон какой, - возражали.
Но, так или иначе, все стали обходить избу Арсения Бурнашева, а малолетним велели сторониться Марьиных ребятишек, да сторонились и ее самое.
- Не дай бог, привяжется такая хворь – взвоешь.
Только Васена не избегала Марьи, успокаивала:
-Не падай душенькой, отойдет, может, в плену-то так отбили ее, что она в синяках вся. Наберет мужик тело – и душа отмякнет.
- Я-то верю. К ребятишкам неласков стал, а как любил раньше возиться с маленькими! А теперь и приласкает когда, скажет что – глаза делаются мутными. Вчера обнял было сына и тут же отвернулся, а сам слезу смахнул. Тяжело так деткам! Они понимают, что с батькой неладно.
- Не тужи, все образуется. Вон покойный Иван Звонов тоже возвратился домой сам не свой, а отдышался было. Так к нему чахотка привязалась. Твой-то на грудь не жалуется? То-то!.. Это главное. Теперь и другое возьми в пример: Вера Васильевна тоже после тифов-то не сразу на ноги стала.
Марья уходила домой обнадеженная. А Васена держала язык за зубами и баб, что приставали к ней, отшивала:
- Занимайтесь-ка своим делом, сороки, а в чужое не встревайте. Без вас обойдется.
Сама же мучилась за подругу и мужика ее – уважала и любила, как родных, обоих. Только со своим Каллистратом шепталась по ночам да спрашивала, чем помочь людям.
- Пока ничем, пусть поокрепнет, осмотрится, - советовал Каллистрат. - После тяжкой болезни бывает такое с людьми. И со мной было, что на белый свет не хотелось смотреть, не то разговаривать... - И посоветовал: - Ты дружишь с Марьей, когда и зайди за чем-либо, Арсению приветливо поклонись, а с расспросами не лезь, ежели сам ничего не скажет. Это отрадно будет мужику, поймет, что его не сторонятся. Я бы сам зашел, да чую – рано.
С тех пор и стала наведываться к Бурнашевым Васена то за закваской для квашни, то за мотовилом. Да мало ли у баб друг к другу дел! Говорила с соседкой о своем, о бабьем, а сама примечала, каков Арсений.
Вначале плох, ой как плох он ей показался! И то ли присмотрелась потом, то ли в самом деле поокреп человек, но стал он как-то приветливее встречать, хотя молчал по-прежнему.
На исходе второй недели, когда Васена, уходя, поклонилась Арсению, он впервые попросил, болезненно улыбнувшись:
- Каллистрату от меня поклонись.
- Ладно, Арсений! - обрадовалась баба. Она остановилась против него, покачала головой и провела рукой по щетине стриженных волос. - Ох, и оболванили тебя, мужик!
- Верно, оболванили, - вздохнул Арсений и уронил голову.
Васена рассказала об этом мужу. Каллистрат подумал, решил:
- Вот теперь, смекаю, и мне надо зайти к соседу.
19
Смирнов постучался к Бурнашевым поздним вечером, когда ребятишки уже спали.
Открыла Марья. Арсений сидел у светца и ковырял кодочигом детский лапоть.
- Ну как, отдышался малость, воин? - бодро от порога спросил Каллистрат и прошел к свету, как раньше запросто захаживал к соседу. - Покажись-ка, что с тобой стало? - спросил, протянув здоровенную ручищу.- Э-э-э, мужик, тебя жизнь-то вымолотила чище, чем меня!
- Да уж вымолотила. Душа-то, что пустой колос, подзернка в ней не осталось,- пожаловался Бурнашев и потряс обвислую на костлявом теле рубаху.
- Ничего, не вешай головы! Сам знаешь, как по весне на бескормице иную лошадь на веревках подвешивают, чтоб не рухнула до выпаса. А хватит травки – и отойдет,- невесело пошутил Каллистрат. - Отойдешь и ты, а к лету и взлягивать начнешь!.. Вот я уж не спляшу в веселую минуту, - показал он на свою укороченную ногу.
- Да травки-то я хватил – словно потверже стал. Голову не обносит и в глазах не мельтешит.- Арсений вздохнул,- был рад, что добрый сосед навестил. И как раз тогда, когда начало тяготить одиночество.- Душа никак не может отойти!
- Пришибло?
- Пришибло ли, сам ли оскорбил совесть свою – по сю пору никак не пойму.
- Мутно что-то говоришь.
- Потому – дело мутное, не знаю, с чего и начать.
Бурнашев расстегнул ворот рубахи, словно он душил его. Перед Каллистратом, с которым дружил с детства и до войны столько лет работал в лесу, не раз гулял до Волги на плотах, мужик не мог кривить душой, но и правду выговорить было трудно. Он долго молчал, наконец, решился.
- Я ведь с белыми долго был, вот что мучит!
- Как это тебя угораздило?
- Вот и сам теперь дивлюсь, что не туда крен дал. - Арсений утер пот со лба. - А вспомнишь - нетрудно в ту пору обмануться было. Три с лишним года в плену – не шутка. Ничего же толком не знал, что делалось на родной земле. Зато в неволе, в лагерях, изведал лиха. Три раза пытался бежать – и трижды ловили и били нещадно. Не уходили навовсе потому, знать, что в силах был, для работы каторжной годен. Только сколь ни ломил – все русише швайн. Крепко я возненавидел немцев!
Арсений замолк.
- Немцы разные есть, - раздумчиво заметил Каллистрат. У нас в деревне прижился один, Федор Демократов. С Ориной сошелся. Тоже немец, хоть он и австрияк. Коммунист, сейчас в Красной Армии командиром.
- Потом-то и я это понял, Каллистрат. Я говорю про то время, когда нас в Силезии гоняли цинк да олово добывать. Да-а... Всего не расскажешь. Только когда немцы в Бресте мир заключили с русскими, решился в четвертый раз бежать. Трое нас тогда решилось. Один-то из бывших офицеров – толковый, ничего не скажешь, он нас и вывел через Галицию на Украину. За то спасибо ему. А за все остальное осиновый бы кол в могилу!
- Крепко, стало быть, досадил?
- Головы нам задурил. «Видали, говорит, большевики свергли настоящую народную власть, установили свои Советы, а эти Советы заодно с немцами, всю Украину им отдали.» Верно, куда ни посмотришь – везде они. Поверили, крепко злы на немцев были. А он еще того чище: «И Польшу, и Латвию, и Эстонию продали!» - « Что же делать-то теперь?» - «А восстанавливать законную власть, драться против Советов!» - «Как?» - «Для этого и создана на юге Добровольческая армия, туда, к ней надобно пробиваться!» - Вот так-то мы по его совету и попали в Сальские степи, сначала к Корнилову, а потом к Деникину. Это уж после раскусили, что у того офицера где-то под Ростовом свое имение, ему было что защищать от большевиков. А нам?..
Каллистрат достал кисет и предложил Арсению.
- Не курю, бросил с болезнью, - отмахнулся Бурнашев. - С год я мотался с этой Добровольческой. Брал Екатеринодар, другие города... Насмотрелся на зверства белых, сам губил трудовой народ. А зачем? «Что Советы немцам полстраны продали?» Господи, как поносили добровольцы Советы! А сами кто? Вчерашние царские офицеры, юнкера, да, как наш вожатый из плена, быв-ши-е. Обмундирование английское, оружие немецкое. А глянешь на пленных – полубосые, полуголые, но во всем своем. И винтовки у них отбирали наши, трехлинейные, пехотные. Смекаешь? Вот что покоя не давало, грызло: кто продает родину-то?.. Его, хозяина трехлинейки, пытают, бьют: из какой части? Сколь штыков в ней? - а он ни слова! - Глаза Арсения лихорадочно заблестели.- Прикажут отвести в сторону, на распыл...
Бурнашев передохнул, сменил лучину в светце.
- До Воронежа я как-то дошел, а дальше не вынес. К тому времю в Добровольческой-то не только добровольцы были, а и силком взятые. Тоже стал примечать: страдали люди... Вот мы, такие-то недовольные, сговорились тайно да к красным со всем оружием и перемахнули...
Оказалось, что это было незадолго перед разгромом конницы Мамонтова и Шкуро, когда еще деникинцы успешно продвигались вперед, все ближе к сердцу Советской России.
- Сразу поверили вам?
- С оглядкой, но поверили, нельзя было не поверить, потому что все, кто со мной сдались, был наш брат, мужики, насильно взятые Деникиным. Они рассказали, что те добровольцы творили в захваченных местах. Ну, и обо мне доброе слово молвили... Я же их целым отделением с позиции ночью привел к красным, да еще пулемет с собой прихватил. Всех, кто со мной перешел – в пехоту, а меня, как старого кавалериста, - в конницу Буденного. И ты знаешь, под чью команду в эскадрон попал? - Арсений приумолк выжидающе.
- Трудно угадать, - сказал Каллистрат. - Фронт – не наша волость.
- К нашему духовчанину, Захару Красильникову!
- Ну-у?! Вот это встреча! Как он там?
- На месте. Скор, ловок, напорист. Ну, и конники у него подстать своему командиру, один к одному... Я ему все начистоту о себе. Он выслушал и спросил, что, говорят, тебя из пехоты в конницу потянуло? На коне, отвечаю, начал войну, на нем и закончить решил. Да и «дружка» своего встретить мечтаю, сукиного сына, что голову мне задурил.
- Встретил?
- Поверишь, в первом же бою, как мамонтовцев начали рубать. Издали узнали друг друга. Побледнел он весь. Не знаю, каков я был, страшен, видно... В теле-то я силен, да только не довелось отблагодарить его, ранило, сам из седла вылетел. Вишь, как не повезло!..
Арсений устало передохнул.
- Всего неделю и провоевал с настоящими-то защитниками родины, как и в госпиталь угодил, не помню. А потом этот тиф навалился, все силы вымотал. Как такой доволокся до дому – не знаю. Сам себе никак простить не могу, что рано выбили из верной колеи. Да и другие, чай, не простят. А они... - он показал на на посапывающих на полатях ребятишек. - Кто они? Дети беляка?
- Да, есть о чем умом пораскинуть,- согласился Каллистрат. - Подумал. - Только ведь мало ли в эти годы ошибалось людей, а потом тяжко платились за это! И ты за свою ошибку нелегко поплатился...
Беседа взбодрила Арсения. После того, как отвел душу, высказался открыто, стало легче. Пусть люди знают и судят, кто он есть.
Марья не мешала двум недавним фронтовикам, слушала мужа, затаив дыхание. А когда ушел Каллистрат, впервые осмелилась заговорить открыто.
- А я думала, Арсюта, у тебя тяжелое что на совести. Конешно, и то нелегко, только ты сам понял, что не туда тебя жизнь выбросила, как нечистая сила.
- Вот это верно, Маша, нечистая! Я ведь этого «дружка»-то в плену оберегал как своего. Не сразу привык он к каторжной работе. Бывало, за себя ломишь и за него...
- Все они таковы, белоручки. Человек ему радит, а он гадит.
20
О своей встрече с Бурнашевым Каллистрат рассказал Николаю Федорину и Анне Наумовой.
- Шибко терзается мужик!
- Похоже, совесть его нечиста, вот и терзается, - холодно отрезал Федорин.
Анна упрекнула его:
- Суров ты, Николай!
- Я суров к тем, кто не туда оглобли заворачивает, - насупил брови Федорин.
- Как это «не туда»? - удивился Каллистрат. - Он от белых к красным перешел, а не наоборот.
- Поздно одумался, к шапошному разбору. А ты, поди, обрадовался, обнимать его бросился?
Смирнова обидело такое подозрение.
-Я наведался к соседу в трудную минуту, послушал, что его мучит – и он открылся мне. Теперь, по крайности, знаем, что у человека за душой, а не гадаем, как мокрохвостые бабы.
- Верно, Каллистрат, - поддержала Анна. - Крутые переломы нелегко даются, по себе знаю. Может, ты, Николай, и мне кой-что поставишь в вину?
- Ну что ты, Анна Ефимовна!
- Так было же и у меня дурости в жизни немало. - Наумова тоже разгорелась вся.- Мы знаем Арсения не с сегодняшней поры,- вспомни-ка довоенное время, когда общее дело против Векшина зачинали. Не с тобой ли вместе Арсений горой стоял за артельную лавку?.. То-то! Споткнулся, упал человек, так сам же и встал. Такого поддержать надо, а не толкать обратно, врагов и без того эвон сколько.
- Что же, по-твоему, теперь, Анна Ефимовна, делать? - уже мягче спросил Федорин.
- Да ничего особенного. Позвать в Совет, побеседовать с ним по-людски, попросить помочь в посильном для него деле.
- Ой, слаб он для того! - усомнился Каллистрат.
- Ничего, дело бодрит и сил придает.
- Коли так, ладно. Пошли за ним Шошолю.
- У меня другой посыльный есть на виду.
Оставшись одна, Анна подумала: от обиды у Николая та суровость. Война ополовинила его – вот и срывает подчас злость на других, забывает, что люди тоже всего хватили.
Сама она не сомневалась, что Арсений свой человек, сердце подсказывало, но решила проверить себя,- написала в полк, каким явился домой Бурнашев, и прямо спросила, нет ли проступка у него перед конной Армией. «Если тут все чисто, пусть не мучится мужик.»
Идя домой на обед, Анна зашла к Дымовым. Таню встретила в ограде.
- Вот хорошо, что с первой с тобой столкнулась! Не пугайся только, с хорошим к тебе. Из эскадрона твоего Захара конник в деревню явился.
Таня вскрикнула, выронив из рук ведро, бросилась обнимать Наумову.
- Задушишь, сумасшедшая!
- Да ведь как не радоваться-то! Хоть и пишет, не обижаюсь, - а тут живой свидетель. Кто?
Когда узнала, с удивлением глянула на Анну.
- Так он две недели, как вернулся, и...
- И забыл тебя порадовать? Не до того было мужику. Может, и сейчас-то он немного расскажет о Захаре. Ты сходи-ка к нему да попутно от меня попроси, чтобы зашел в Совет по вечерку.
21
За две недели Бурнашев впервые вышел в деревню. День был теплый, хорошо притаивало везде, а к вечеру начало подмораживать. На полуденной стороне, под крышами, на заре золотились сосульки, первые свечки матушки-весны, как называли их духовчане.
Напрыгавшиеся за день по потемневшей от вытаявшего навоза дороге горластые грачи еще кружились над голыми деревьями и садились в темные шапки гнезд. Мальчишки и девчонки, пока матери не покликали их по домам, бегали по насту и тоже кричали - как грачи.
Все это, издавна знакомое, незаметное и обыденное в делах и заботах, вдруг предстало перед Арсением таким родным, дорогим и близким, что он впервые почувствовал по-настоящему: да, он теперь дома, тяжкие годы позади, что за чем не видишь, возьмется за ручки плуга, и вот эти африканцы (любовно взглянул на неугомонных грачей) вылетят вместе с ним трудиться на пашню.
Встретилась Дарья Соснина – везла крупорушку на санках – молча поклонилась, не объехала подальше. И это было приятно Арсению: слышал от жены, что думали о нем бабы.
Перед Советом остановился, посмотрел на здание. То же самое волостное правление – и что-то не то. Да, выцветший на солнце лозунг: «Все на борьбу с Деникиным!». «Теперь уж с Врангелем бы надо»,- подумал про себя Арсений и поднялся на крыльцо.
Вокруг стола Наумовой сидели Николай Федорин, Алексей Рыбаков, Дорофей Мороков, Орина Демократова, Вера Васильевна и еще человек десять из разных деревень. Решали, как этой весной справиться со сплавом. Лесу худо-плохо было заготовлено, и свить его в плоты – не диковина, а вот отправить в путь до Волги – дело не шуточное. Нужны люди, знающие материк реки, ее капризы в излуках. Таких людей стало еще меньше, чем в прошлые годы.
- Может, я не во-время угодил, Анна Ефимовна? - спросил от порога Бурнашев.
- Как раз к делу, Арсений, проходи, садись с нами в круг, - пригласила его председательша.
Бурнашев поздоровался, сел с краю на стул. Анна спросила:
- Ну как, поокреп маленько?
- То верно, Анна Ефимовна, маленько, - сморщился в улыбке мужик. - Теперь ветром не шатает.
- Поди, пахать готовишься? - посмеялся Дорофей Мороков.
- Мечтаю. К севу-то, верно, еще поокрепну.
- О пашне не тужи, Марья за войну бороздой ходить поднаторела, сынишке пятнадцатый год пошел, поможет матери, - заверила Анна. - У нас для тебя поважнее дело есть: плоты сплавлять.
- Ой, не знаю, сгожусь ли я на важное-то... - покачал головой Арсений.
Наумова улыбнулась.
- Не сила, а знание твое да уменье сгодятся, мужик. Ты, чай, материк-то Вилюги наизусть до Волги знаешь! А нам надо три плота только до Лесной сплавить, на топливо железной дороге. В долгу мы у нее. Нам деповщики сорок лемехов зимой отковали. Подростков послать с теми плотами – как бы по неопытности молью не пустили лес.
- Боюсь, Анна Ефимовна, как бы и мне в том не отличиться. - Арсений показал свои бессильные руки.
- Так руками-то на плоту будут подростки, а ты головой у них. Вместе-то три плота один за другим быстрехонько сплавите. До станции от нас двое-трое суток ходу. А там встречать вас будем на подводе.
- Ежели так, то вполне осилим.
- Ну, спасибо, Арсений, знала, что ты поможешь.
Анна поблагодарила его и перешла к другим делам.
О Бурнашеве сразу забыли. Арсений слушал, как новые люди у власти, вчерашние пахари, решали такие дела, над которыми раньше ломал голову управляющий Ефремова, человек с образованием. Решали в трудное время разрухи. И то, что он сам хоть немного участвовал теперь в этом деле, возвращало его к жизни, давало уверенность в собственной нужности.
22
Живая весточка о Захаре так окрылила Таню, что она не чувствовала ног под собой. А тут еще на фронтах дела складывались так, будто и войне конец. Готовили новый спектакль к Первому мая, и Таня втайне надеялась, что смотреть его непременно явится и Захар.
Но ни Захар и никто другой из духовчан к празднику не поспели. В майские дни газеты принесли тревожную весть, что поляки навалились на Украину, захватили Житомир, а неделю спустя и Киев. Светлая надежда на близкий коней войны опять рухнула, и силы упали.
Пашню и сев одолевали с трудом. А весна выдалась теплая, сухая. Как согнало снег – ни одного дождя. Земля быстро сохла и слабосильным рукам не поддавалась. В тяжелых суглинках, зарастая сорняками, оставались недопаханными целые загоны. Всходы яровых были неровными. Где семена попали во влажную почву – зеленело, а на другую полосу глянь –в плешинах вся... Хоть бы тучка набежала, напоила кормилицу! Вся истрескалась, бедная, от жажды. Но небо было чисто. За день, если и проплывет стайка парусков, так высоких, сухих, пустопорожних.
Пахари приуныли, по вечерам стали сходиться на завалинках.
- Что делать-то, народ? Засуха, недородом пахнет.
- В Совет надо податься!
- Совет землю дал, а дождя...
- К попу! - решил Никифор Столбов. - О дожде помолебствовать.
- А к кому же? В такой беде только на бога и надежа.
Снова начались заказные обедни каждый день. После них отец Аггей в ризе, пропахшей ладаном, обходил посевы, пел: «Даждь дождь земли жаждущей, Спасе!» - и кропил, кропил полосы. Бабы слезно молили заступницу смилостивиться над сирыми, оградить от погибели.
- Вера Васильевна, что мы можем поставить сейчас против всего этого? - спросила Наумова, показав на богомольную толпу стариков и баб, валившую из церковной ограды. - Что? Тут на трезвое слово туги уши, по себе знаю, сама слепо верила.
В тоне голоса председателя Совета Волоцкая почувствовала боль и бессилие. А что она сама могла сказать утешительного? Что земля год от года обрабатывалась все хуже и хуже, что при более раннем и быстром севе да глубокой вспашке всходы были бы лучше, устойчивее при засухе? Так что об этом говорить? Поздно. Малосильные руки и кое-то как с трудом посеяли полосы.
- Да, к сожалению, пока ничего, - в раздумье ответила учительница. Больше того, Анна. Случись, брызнет дождик – люди еще укрепятся в вере.
И это случилось. С запада навалилась туча, и на всю ночь разразилась гроза. А потом еще три дня перепадали дождики, - ровные, теплые. И посевы ожили, выровнялись. В воскресенье после обедни отец Аггей служил благодарственный молебен. Церковь не вместила всех верующих, многие молились в церковной ограде.
Лизавета Федулова, жившая последние дни в страхе, как бы снова не пойти по миру, стояла на коленях на лужайке у чьей-то могилы, отбивала земные поклоны и шептала сквозь слезы:
- Услышал-таки ты нашу молитву, господи! Оглянулся, всемилостивый, на нашу лихоту!
23
Но весной была еще не беда, а полбеды. Настоящая беда навалилась на духовчан в начале лета. После перепавшего дождя установилась не то жара – пекло, снова посевы замедлили рост, но все же обещали урожай, хотя и небогатый. Опытные хозяева рассчитывали взять хотя бы сам-три, а где пониже – сам-четыре и даже сам-пять. Что делать! Год на год не приходится.
И вдруг заметили, что в поле на пустующих загонах выдурившие сорняки начинают оголяться, сохнуть. Присмотрелись – листья обжирает какой-то серозеленый червь.
- Да ежели вся эта парша кинется на полосы, все посевы хезнут!*
- Смерть тогда всем! Голода жди!..
Люди кинулись выкашивать «гуляющие» загоны, жгли зараженную траву, но было поздно. «Парша» принялась стричь лен, потом овес, ячмень. Полосы начали плешиветь.
Опять служили молебны «от мора и глада». Отец Аггей обходил поля с кропилом. Но святая вода не действовала, прожорливый червь наступал. Чем от него поля загородишь? Чего придумаешь?
Страх навис тучей, пригнул людей к земле. Хотя газеты и приносили радостные известия – поляков из Киева выгнали, разгромили наголову - радость победы блекла в беде, дело из рук валилось.
Анна, посоветовавшись с членами исполкома, вызвала к себе Арсения Бурнашева.
- Ты, мужик, хорошо помог нам на сплаве, выручай из новой беды. Бери лучшую лошадь, гони в Лесную. У них в волости есть агроном, расскажи о черве, спроси, что делать. А то, может, книжки есть какие на станции о таком вредителе... Свою библиотеку мы всю перерыли, ни одной не нашли.
Наумова распоряжалась и простить себе никак не могла, что прошлой весной сама настояла, чтобы и агронома мобилизовали в армию против Колчака, так велика была опасность. Думала: без него можно обойтись год-другой. Кто ж мог знать, что червь, этот ползучий враг, ударит с тыла?!
Бурнашев, осмотрительный человек, в старую банку из-под ландрина, в которой хранились ржавые гвозди на случай, наловил злосчастных червей и поскакал, словно на боевую разведку.
Темные отчаявшиеся бабы вновь повалили к блаженной Ольюшке.
- Желанная! - плакались.- Тебя господь сподобил приобщиться к святости за твое праведное житие, прозорливостью пророчьей умудрил. Скажи, что нам делать теперь?
- У бога надо об этом спросить, бабы, - советовала святая, смиренно склонив голову на бочок. - Никто, как бог! Помолимся вместе, вдруг услышит вседержитель, просветит темные головы наши!
Бабы бухались вслед за ней на колени перед киотом-иконостасом, в слезах просили милости кто у господа, а кто взывал к своему давнему святому покровителю Георгию-победоносцу, в честь которого еще до основания Духова и построения церкви на месте теперешнего кладбища была срублена из кондового леса часовня, с годами обросшая мхом. В ней стояла большая икона Егория на сером коне, с надписью славянской вязью:
Едет Гурий во бою,
На серу сидит коню,
Держит в руцех копию,
Жалит змея в жопию.
Такие вольные стихи, написанные, видно, под веселую руку каким-то владимирским богомазом, не смущали верующих, а делали образ святого доходчивее, роднее. И хотя он свою «копию» вонзал змию в пасть, темные люди думали: «Кто знает, может, угодник, поразивший гада, и теперь у бога содержится на службе против всякой парши».
Молились до изнеможения, едва поднялись с пола на сведенных судорогой ногах. Не сразу отдышалась и Ольюшка, расслабленным голоском пела, какой мыслью ее осенило во время молитвы:
- Припомнились мне, бабоньки, святые слова инока Троице-Сергиевской лавры: «И убояшася гад сухого огня.»
- Что это за огонь такой, Ольюшка?
- Это святой, трудовой огонь, милые, раз добытый далекими нашими предками транием древа о древо и береженный веками в загнетах, доколь не появились бусурманские спички.
Спичек с войной давным-давно и в помине не было, искру высекали кресалом из кремня на трут да на чагу, а потом раздували, пока лучина не загоралась огнем. Но такого, чтобы огонь можно было добыть «транием древа о древо», даже темные люди в дикости позабыли. И, чем казалось это невероятней, тем святей.
- Такой сухой огонь да смрадный чад от него – спасенье, бабы, от гада! - внушала Ольюшка.- Лишо он один!
Быбы, одичавшие в беде, верили.
- Так добывать его надобно, добывать!
24
На штаб-квартире, как в шутку стали называть духовчане старый домишко Ключева, неожиданно встретились Бурнашев и Волоцкий. И не узнали друг друга. Арсений, хоть и окреп, без бороды был сам на себя не похож. И Волоцкий, тоже похудевший после ранения и долгого лежания в госпитале, с усиками и голым подбородком, да еще в военной форме, ничем не напоминал бывшего боровского доктора, всегда простого и сердечного. Лицо его сухо обострилось, во взгляде серых глаз было что-то настороженное, внимательное и, как показалось Бурнашеву, холодное.
Но это только в первые минуты. Узнав духовского рыболова, недавний комиссар дивизии обнял мужика, засмеялся весело, душевно, как раньше, спросил, что заставило его приехать на станцию в горячую летнюю пору.
Арсений рассказал о бедствии, пожаловался, что леснинского агронома свалил тиф, что удалось достать только одну книжку, но в ней, кроме озимой совки, ничего похожего на того червя не было, и показал свою банку с ползучим врагом.
Орест Павлович, глянув на гусениц в банке, оживился:
- Это же совка-гамма. Не тужите, Арсений, есть средство. Мы ее полевыми окопами остановим!
Нашли попутчика в Духово с немудрой лошаденкой. В оглобли впрягли Арсеньева жеребца, на котором прискакал в Лесную, а хозяйскую просто привязали сзади, чтобы только добежала до села.
Нет, не было в этот раз радостной встречи у Ореста Павловича с женой. Еще подъезжая к Духову, Волоцкий увидел, как жители Горюшек, словно на пожар, бежали в прогон, что между селом и деревней. Бежали ошалелые, переполошенные. Одна баба перемахнула дорогу прямо перед их повозкой, и, не сдержи Арсений жеребца, стоптали бы.
Та же картина была и в Духове.
Возле крыльца Совета стояли Анна, Вера Васильевна, Таня, Орина, леснинские комсомольцы. Он растерянно глядели на этот переполох и не знали, что делать.
- Вера!.. Верочка! - Волоцкий обнял жену. - Что же вы стоите свидетелями паники? - И первым поспешил за бегущими в прогон. За ним устремились и все, стоящие у крыльца.
Люди бежали в обрезки, еще при реформе отчужденную землю крестьян Горюшек, Раменья и Бобылицы в пользу помещика Березовского. Полвека назад никто из обиженных мужиков не хотел ни за какую плату пахать концы своих же полос для барина, и обрезки начали зарастать лесом.
В молодой этой роще происходило нечто дикое, первобытное. Привязав к дереву толстенную слегу, одуревшие старики и бабы натужно терли ею ствол сухостойной ели. Ствол едко дымился, но огня не давал. Никифор Столбов с красными пежинами в бороде от ожогов при пожаре нечаевского овина метался возле огнедобытчиков с берестой в руке и, как шаман, вдохновлял:
- Налегай потужней!.. Ишшо, ишшо!.. Вспыхнет!
Старики и бабы налегли, слега с треском лопнула, опрокидывая их на землю, и все, кто налегал на нее, сунулись лицом в землю. Вскочили, утираясь, кто рукавом, кто подолом, не замечая в исступлении, что размазывали кровь, сочащуюся из царапин. Подошнл Волоцкий, громко и внятно сказал:
- Товарищи, есть другое средство борьбы!
Но голос его не дошел до разгоряченных людей.
- Че, ошалели?! - рявкнул Никифор и выматерился. – Трать надо, пока залысина не простыла!
Он поднял запасную слегу, тральщики бросились к ней. Дорогу им преградила Орина, крикнула властно:
- Не допущу!.. Дайте дохтуру слово молвить!
Но бабу оттолкнули, пригрозив:
- Прочь, пока не обидели!
Орина, быстрая в решительную минуту, плюнула всердцах, обернулась к своим, скомандовала:
- А ну, в село, люди! Послушаем Ореста Павловича да самосильно и к делу!
По дороге Волоцкий успел рассказать о простом народном средстве борьбы с гусеницами, что наблюдал в Сибири в 1912 году:
- Надо опахать непораженные посевы. По отвесной стороне борозды гусеницы не смогут подняться, будут накапливаться в борозде. Тут и уничтожать их беспощадно.
- Дак по нетронутому посеву доведется творить ту борозду, - первой смекнула Орина.
- Да, несколько в глубь от пораженного места, - подтвердил Волоцкий.
- Ой, без мордобоя не обойдется!
- Верно, Орина, каждый не то за сноп - за горсть своего хлеба дрожит, - поддакнул Соснин. - За плугами-то с ружьями надо идти.
- Дело, Максим! С ходу и начинать, пока в обрезках темнота бесится,- по-хозяйски решил Каллистрат Смирнов.
- А вы, Вовка, Мишутка, Егорушка, - обратилась Анна к ребятам, - сговоритесь с нашими комсомольцами, кому в какую деревню и мчите не медля, подымайте всех сознательных в Совет. Доктор, мол, Орест Павлович, привез верное средство против хлебного червя.
Каллистрат и еще несколько мужиков, зарядив винтовки в Совете, побежали по дворам Духова и Горюшек, вывели лошадей, у кого оказались дома, впрягли их в плуги и поспешили в поле. От них не отставали Орина и Степанида Дымова.
Таня собрала своих подруг, нашлось и для них дело. Мужики, не разбирая, чья полоса, по указке Волоцкого по живой ниве без жалости принялись прорезать глубокие борозды-раны, а девки через каждые десять шагов рыли ловчие колодцы.
Лаврентию поручили вытесывать песты, чтобы было чем давить гусениц...
Анна с Верой Васильевной дежурили в Совете и, как только появлялся по вести гонцов кто-нибудь из пахарей других деревень, посылали:
- Идите в горюшкинское поле, учитесь на деле, как бороться с вредителем.
И там разумные понимали без расспросов, торопились в свои поля, чтобы делать то же без промедления.
В обрезках с большим трудом добыли-таки «сухого огня». С палками, обвитыми с одного конца берестой, потные, растрепанные, огнедобытчики озверело неслись из лесу в поле. Один факел догорал – на бегу поджигали другой. И каждый под мышкой держал пук сухих пихтовых веток, чтобы окурить спасительным «сухим огнем» свою бедствующую полосу.
Едва вырвались на простор, какая-то баба завизжала:
- Лю-ди-и!.. Нашу ниву перепахивают!
Никифор Столбов рявкнул осатанело:
- Выжечь и их, как червей! - и вырвался вперед с факелом:
- За мно-о-ой!!!
Огнедобытчики по непаханному загону ринулись прямо на Арсения Бурнашева, оказавшегося ближе других пахарей. Выпустив рукоятки плуга, мужик снял со спины винтовку, выстрелил выше над головами бегущих:
- Ложись!.. А то всех перебью!
В страхе все попадали на землю. Подбежали другие пахари, факелы затоптали.
- А ну, подымайсь! - скомендовал Каллистрат. – Становись попарно!
Он построил всех и под конвоем направил прямиком в деревню, пригрозив:
- Ежели хоть один выбьется из строя – на месте уложу! - А сам, подавляя смех, дал Арсению знак: веди, мол, сил больше нету.
Арсений молча довел до прогона свою босоногую, пестро одетую роту, зычно скомандовал:
- Без оглядки по домам... рраз-бегайсь!..
Когда Бурнашев возвратился в поле, пахари и девки хохотали до изнеможения.
- Ты...ты... Арсюта, - едва собрался с силами Каллистрат, - тужил, что не довоевал... Вишь, где довоевывать-то доводится!
К вечеру допахали незараженные полосы, всех комсомольцев да толковых подростков расставили, как на постах, вдоль прорезанных борозд наблюдать, что будет ночью. А на севере в июне ночь – синие сумерки.
Вооруженные пестами часовые сходились парами, чтобы не скучно было, болтали о своем, молодом, но зорко следили, как медленно, но неотвратимо все уже и уже становились неширокие полоски отрезанной нивы. Когда солнце поднялось над лесом, на отдельных местах ползучие враги вползали в полевой окоп. И верно, сколько ни пытались подняться по отвесной стенке, никак не могли, сваливались на дно, устремлялись вдоль по борозде и попадали в ловчие колодцы.
Пришли в поле пробудившиеся мужики и бабы – комсомольцы и их друзья уже толкли пестами гусениц.
- В кисель! Всмятку их! - торжествовали.
Вчерашние огнедобытчики только руками разводили, своим глазам не веря, в чем оборона от напасти.
- Ни дна бы тебе, ни покрышки, святая губошлепка! - грозился кто-то Ольюшке.
25
Таня вместе с комсомольцами не спала ночь, утром сбегала покормить ребенка и снова до полдня трудилась без устали, вся разгоревшаяся от радости.
Всех развеселила Орина. Не каждая гусеница, свалившись в борозду, ползла в ловчий колодец; пытались давить их в борозде, но только обваливали отвесную защитную стенку.
- Стой, ребята! - крикнула Демократиха. - Тут другие помощники найдутся! - И побежала огородами домой. Скоро она возвратилась с мешком, полным кур, и выпустила их в борозду.
- Обожрутся, Сергеевна! - предостерег кто-то.
- Ни в каком разе! - заверила баба. - Нам и глянуть на такую мразь муторно, а им, ишь, по скусу...
Все захохотали.
Таня летела домой, как босоногая девчонка. Еще бы: ее комсомольцы отличились! Хотелось от счастья закричать или завизжать, как когда-то, несясь с подружками на реку купаться, срывая платьишко на бегу.
Ворвалась в избу – мать и Степанида плакали. Дед сидел рядом, уронив голову. «Кого же... братка или Захара?»
Ей не ответили. Таня бросилась к столу, схватила развернутый листок, глянула и бессильно осела на скамью, сразу обмякнув.
Мать опомнилась, кинулась к дочери, расстегнула ей ворот. Степанида выметнулась из избы, побежала за Волоцким.
...Орест Павлович привел Таню в чувство, вместе со Степанидой уложили ее на постель. Доктор покапал чего-то из пузырька в чашку, заставил выпить. Наказав Степаниде сидеть при ней, вышел на воздух, у ворот солкнулся с Матвеем Федосеевичем. Мужик возвращался с поля и ничего еще не знал о беде.
- Ну, доктор, ожил нар... - начал было он и осекся, услышав, как в избе завыли в три голоса.
Волоцкий мягко взял его за руку:
- Не будем мешать женщинам. Присядем здесь.
Оба молча сели.
- Которого? - спросил Матвей Федосеевич осекшимся голосом.
- Захара, Таниного мужа.
Мужик стиснул зубы, зажмурился.
- Боже мой! В двадцать лет второй раз вдова...
26
Илья Ильич давно не писал ни детям, ни Анне, и это угнетало ее. Каждый день с нетерпеньем ждала она весточки, а когда слышала звон почтового колокольчика, замирала в страхе: «А вдруг, как Тане?!»
Хорошо еще пора горячая, все люди на сенокосе, редкий посетитель заглянет в исполком. Дом тоже весь день на замке – Егоровна на лугу с мальчишками. Никто, кроме Федорина и Шошоли, не видит, как встревожена председательша, как часто сидит она, позабыв о деле. А дома и поплачет, глядя на фотографию.
В одну из таких минут в избу Наумовых ворвался почтальон Кешка:
- Письмо тебе, Анна Ефимовна!
Анна выронила ложку, отвернулась к окну. Было стыдно собственных слез, - не растрезвонил бы парень по глупости! Но Кешка, видавший немало и горя и радости, умел молчать.
- Сам пишет, не реви, председательша! - успокоил и побежал дальше.
Письмо и на самом деле было радостное.
«Дорогая Анна Ефимовна!
Простите, что долго не писал, не до того было. Дали нам хлопот польские паны. Ну, и мы сумели им показать, что такое Красная Армия!
В письме всего не опишешь. Да и не надо: по газетам знаете о наших победах. Мне о другом хочется вам с мальчиками сообщить. Война, по всему видно, подходит к концу, о мирных делах начинаем помаленьку думать. А сужу по тому, что я да и другие квалифицированные рабочие потребовались для восстановления заводов. Завтра с группой таких товарищей еду в Москву. В столице оставят или куда пошлют – не знаю. Но где ни придется работать, дел всюду невпроворот. Знали бы вы, как все разорено да разрушено! Посмотришь кругом – не по себе становится, с чего начинать – и сказать трудно. Но мы все же начнем.
Как я стосковался о своих мальчиках! Как хочется обнять их и вас, дорогая моя! Но едва ли это удастся в ближайшее время. Чувствую, что и там, куда пошлют, будет очень нелегко. Потому расцелуйте за меня ребят, а я вас в мыслях своих обнимаю и горячо целую.
И. Алмазов»
Последние строчки Анна перечитала несколько раз, чувствуя, как гулко бьется сердце.
Слезы слепили ее. «Жив, здоров и жить будет!»
- Тетенька Анна! - крикнула Таня с улицы. - Ваши просили холодного молока на луг послать. Я сейчас забегу, приготовь.
Разгребая солому в яме, Анна взяла горсть влажного, слежавшегося снега и стала торопливо прикладывать ко лбу, к щекам, стараясь унять паливший их жар, чтобы не выдать свои чувства Тане, которая от горя еще не отдышалась. Но от снега щеки еще больше пламенели.
Сверху послышалось:
- Скорее, тетенька Анна! Я тороплюсь.
- Сейчас, сейчас.
Принимая от нее молоко, Таня спросила:
- Что с тобой, тетенька Анна? Ты вся горишь. Здорова ли уж?
- Здоровехонька, что мне сделается? Весть с фронта большую получила. Отец Вовки и Витюшки пишет, что скоро войне конец.
Анна вылезла из ямы и присела на порожек:
- Как люди ждут этого! Исстрадались.
Таня поставила свой бурачок рядом с Анниным, опустилась на лужок против нее и все поняла. Раньше, занятая Захаром, как-то не замечала чужих тревог и радостей. А тут по одному взгляду Анны сердцем почувствовала, что она ждет не только конца войны, а и того, кто обещал скорую победу.
- Тетенька Анна, ты любишь его?
- Люблю, Танюша. - Анна опустила ресницы.
- Как я рада за тебя, как... - голос у Тани сорвался.
- Не плачь. Слезы – не помога. Сама немало их пролила, как убили Игнатия, думала, и жизни моей конец. А потом жизнь так закрутила!.. И вот видишь, счастье снова улыбается. Улыбнется и тебе, Танюшка, у тебя еще все впереди...
Провожая Таню, сказала:
- Ты не только изводись по Захару, но и гордись им: погиб смертью героя! Ведь сейчас, в чью семью ни глянь, почти в каждой рана... И мы с тобой не святее других. А вместе с людьми и горе легче.
В тот день нескоро дождались молока на лугу.
27
Ожидаемая встреча с Ильей Ильичом оказалась не скорой. Миновали страда и затяжная ненастная осень, настолько дождливая после засушливого лета, что вода в Вилюге поднялась и в низких болотистых лугах начала затоплять одонья стогов. Жизнь, и без того тяжелая после недорода и нашествия совки, с утратой части кормов стала еще тяжелей.
Илью Ильича оставили в Москве крупным начальником на заводе, но каким – в этом Анна разбиралась мало. Алмазов писал ей о бедственном положении рабочих, сам в холодной квартире жил впроголодь, но жаловался на другое – на то, что нет топлива на заводе, что вышли из строя многие станки, и потому вырваться ему в деревню, хотя бы ненадолго, и помышлять нечего.
Да и Анна совсем закрутилась в делах. Опять продразверстка не давала покою ни днем, ни ночью, так как хлеба было собрано в каждом хозяйстве вполовину против прошлого года. Люди роптали и не хотели сдавать последнее. Да и не выгребешь хлеб под метлу, не обречешь на голодную смерть деревню! Надо было позаботиться и о семенах - к весне. Голова, как говорится, пухла от дум...
Осенью, спасая подмываемое сено, люди простуживались. А тут объявилась «испанка», валила с ног не только простуженных. Многие так и не поднимались с постели, их выносили вперед ногами, чтобы вместе с погибшими уходила и одолевшая их «болесть». Не было такой деревни в волости, чтоб в половине ее домов не метались в жару больные.
По настоянию Ореста Павловича старый барский дом мало-мальски отремонтировали под больницу (в Боровской не хватало мест), и доктор, собравшийся было в столицу для дел, которые ожидали его там, не мог оставить глухого края в бедствии, работал, не зная отдыха в борьбе с эпидемией. А бороться с ней было трудно, медикаментов почти не было. Чуть ли не единственным средством оказались изоляция больных да лекарственные травы и ягоды.
Первым в Горюшках заболел Максим Соснин. Мужик отдышался, но старшая дочь его, невеста, умерла. В семье Дымовых отгулял по белу свету дедушка Федосий. Свалилась Таня и заразила дочь. Сама поднялась, а гробик с ребенком снесли на кладбище. Горе матери было так велико, что она после нервного потрясения еще месяц лежала в больнице.
Многие переболели и в селе, но благополучно. И, словно в отместку за это «благополучие» всей тяжестью своей «испанка» навалилась на дом Малинина. Жена его, Марья Гавриловна, женщина образованная, не решившаяся в свое время стать учительницей, видя бедствие народа, откликнулась на просьбу Волоцкого пойти в медицинские сестры, скоро освоилась с этим делом и оказалась незаменимой помощницей врача. Многим она помогла стать на ноги, но в конце года свалилась сама и занесла в свой дом пиренейскую гостью. Сама не перенесла болезни, скончалась, а вслед за ней перестал дышать и ее старший сын. Только маленькая Лиза чудом не заболела. Анна Алексеевна взяла ее к себе.
Все эти бедствия ошеломили духовчан, люди боялись ходить друг к другу, чтобы не занести под свою крышу беду. Жизнь в селе и деревнях замерла. Даже такие радостные вести, что Врангеля разбили, что наступил-таки долгожданный конец войны, как-то не доходили до сердец, вспыхивали и меркли, как в светце сырая лучина.
28
Марья Гавриловна скончалась десятого декабря. И только неделю спустя смог добраться из Москвы до Духова ее муж, Андрей Александрович.
Стояли суровые рождественские морозы. В село Малинин прибыл продрогший до костей. В квартире Волоцких, куда привез его ямщик по наказу доктора, он долго сидел у печи, никак не мог согреться и все молчал, смотрел в пол.
Маленькая Лиза, пришедшая встретить папу, не узнала его и в страхе спряталась под стол. А когда отец, поотогревшись, позвал ее к себе, заревела, перепуганная, и бросилась вниз, где приютили ее, сироту.
- Давно похоронили жену и сына? - хрипло спросил Малинин.
- Не похоронили еще. - Ответил Волоцкий. - Тела их лежат в часовне. Мы ждали вас.
- Благодарю. - Малинин подошел к вешалке, снял свою шинель.
- Куда вы, Андрей Александрович? - Врач боялся, как бы что не случилось с Малининым. - Не будете возражать, если я провожу вас?
Малинин согласился. Орест Павлович дал ему тулуп, сам надел шубу и пошел впереди по глубокому снегу.
- Боже мой, даже дорогу к ним замело!
Это так потрясло Малинина, что он остановился, с трудом перевел дыхание.
Возле часовни Андрей Александрович обошел доктора.
- Вы постойте здесь, я побуду с ними один, - попросил он его у входа в часовню.
...Ждать пришлось долго. Волоцкий слышал, как Андрей Александрович снимал крышки с гробов, - после того – тишина, ни звука. Он уже протянул было руку к дверной скобе, но тут же ее отдернул: нельзя мешать человеку.
Малинин вышел из часовни мертвенно бледный, обнял столбик деревянной колонны и сомкнул веки. Орест Павлович взял его под руку, протянул пузырек с нашатырем.
- Не беспокойтесь, пройдет.
Собравшись с силами, Малинин побрел в село. Высокий, широкоплечий, он ссутулился и шагал, едва ли что видя перед собой, все время сбиваясь с проторенного следа. Подходя к дому Сосновской, обернулся:
- Пошлите кого-нибудь протопить печи в моем доме.
- В вашем доме тепло, в нем следит за всем надежная женщина.
- Тогда я пойду, простите...
Могила была вырыта заранее, и хоронили Марью Гавриловну с сыном без попа и без прощальных речей: такова была воля Малинина. И на похоронах Андрей Александрович не проронил слезы, от каких бы то ни было поминок отказался.
Дома тетка Олена Красильничиха, следившая за осиротевшим хозяйством, пыталась было успокоить угнетенного горем человека.
- А ты поплачь, отляжет, Андрей Александрович. Я второго-то сына лишилась... - И, не сдержалась, сама заплакала.
Часа в два за полночь Красильничиха прибежала к Волоцкому сама не своя.
- Орест Павлович, неладно с Андреем-то Александровичем! То ли принял чего, то ли занемог... Весь в жару, бредит, мечется.
Волоцкий быстро оделся, пришел, осмотрел и прослушал больного.
- Тиф, - вздохнул, покачав головой.
29
Малинин лежал у себя дома. Это было лучшей изоляцией заразного больного. К счастью, свалился он в Духове, а не где-то в пути.
Как раз начинались каникулы. Вера Васильевна снова надела халат сестры и неустанно дежурила у постели больного. Через ночь ее подменяла Анна.
Болезнь протекала тяжело. Волоцкий опасался за жизнь Малинина, делал все, чтобы спасти его. И кризис миновал.
- Как моя Лиза? - очнувшись, прохрипел больной.
Вера Васильевна обрадовалась:
- Здорова! Здорова, Андрей Александрович! Она у Анны Алексеевны, с детьми.
- Благодарю вас. Это теперь моя последняя надежда. - Вздохнул и забылся.
Скоро в эти дежурства включилась Таня. И не только потому, что уважала своего учителя, а сердцем рвалась помочь такому же осиротевшему, как она. Не без робости переступила она порог дома – боялась, как бы не разреветься и вместо помощи не принести больному вред. Андрей Александрович, еще очень слабый, улыбнулся ей, не поднимая головы.
- О, Таня, как живешь?
- Хорошо. - А голос выдал.
- Ой, что-то не так... - Малинин помолчал, глядя Тане в лицо, черты которого стали тоньше. - Нет, вижу, не так, Таня! Ты лучше скажи правду, что пережила, и не крепись, поплачь. Хуже вот, как плакать-то не умеешь.
И Таня рассказала обо всем, сама дивясь тому, что впервые не плакала, хотя голос порой и срывался.
Малинин слушал ее внимательно, не прерывал. Он был еще слишком слаб, говорил с трудом. Выслушав ее, пожаловался:
- У меня было большое, сильное тело... А теперь вот едва подымаю руку. Вот и все кругом в стране, как после тяжелой болезни...
И замолк, опять прикрыв глаза.
Таня вгляделась в лицо Андрея Александровича, бледное, худое, с отросшей щетиной на подбородке. Раньше красивое и мужественное, оно было теперь как у покойника. Голова, остриженная под машинку, стала угловатой, а уши неприятно торчали. И почему-то припомнилось летнее яровое поле, обезображенное плешинами, перед глазами встали одуревшие мужики и бабы с «сухим огнем», картины свирепства «испанки». Столько смертей в каждой деревне! Таня вдруг почувствовала, как по телу ее пробежал озноб.
«Верно, все, как после тяжелой болезни. Так у нас же не было фронта! А там, где он был?..»
30
Максима Соснина не было дома. Когда Шошоля с бумажками вошел в избу, Дарья с дочерью пряли.
- На-ка вот, хозяйка, повестка тебе из Совета.
- Положи на окно, придет сам - передам, - отозвалась Дарья, примусливая нитку и жужжа самопрялкой.
- Да не самому, а тебе повестка!
Шошоля передал бумажку в руки. Она была со штампом и числом. Дарью это удивило. Такие повестки исполкомовский сторож приносил обычно тем, кто из справных уклонялся от обложения, а с нее-то чего взять?
Хозяйка не без опасения приняла бумажку. На ней крупным разборчивым почерком было написано:
«Д.А. Сосниной.
Уважаемая Дарья Абрамовна, сегодня в шесть часов вечера в народном доме будет женское собрание. Ваше присутствие обязательно.
Предисполкома А.Наумова.»
Дарья вылупила на Шошолю глаза:
-Это что за женское собрание?
-Ну, стало быть, ваше, бабье.
-Пошто?
-Не знаю, мне об том председательша не сказывала. Вызывают, верно, по какому-то серьезному делу.
Шошоля поклонился и вышел. Дарья забыла о пряже.
«Уж не брякнула ли тогда чего лишнего, когда следователь с чекистом были! А они и подслушали через дверь...» Накинула шаль на плечи и побежала к Марфе Нечаевой.
Марфа сидела у стола и тоже держала в руках повестку, перечитывала по складам, наверное, раз десятый, не понимая, как и Дарья, что за женское собрание, и зачем она на нем.
Дарью успокоило, что не ее одну вызывает Совет и, видя, что соседка сама растеряна, предложила:
- Давай-ка сходим к нашей депутатке Орине.
У Демократовой сидела Василиса Смирнова. Обе болтали о чем-то, смеялись, с появлением Дарьи и Марфы смолкли. Орина спросила:
- Чего это вы обе враз?
Дарья передала хозяйке дома повестку. Протянула свою и Марфа.
- Сами не уразумеем, к чему бы такое...
- А-а... Велено придти и нам с Васеной, - спокойно отозвалась Орина. - А что через бумажку-то, так у Ефимовны, знать, есть важное дело к нам, особое от мужиков.
- Не слыхала ли, какое, Сергеевна?
Орина знала, зачем собирают баб в народный дом: вопрос о женском собрании решался на партийной ячейке. Но она и виду не показала, что ей что-то известно.
- Нет, не была в Совете дня три. Придем – узнаем, - ответила равнодушно.
Дарья и Марфа посидели немного и ушли.
Обе они явились в народный дом принаряженные. Орина показала им места рядом с собой да Василисой. Такое внимание было лестно для баб. Они значительно подобрали губы, косясь по сторонам, и чинно сели.
На женское собрание были приглашены бабы и из других деревень волости. Ни одного мужика в зале не оказалсь.
Орина скоро ушла от соседок, ее вместе с Волоцкой выбрали в президиум. Это было привычно и понятно, но, когда на сцену поднялась Лизавета Федулова и еще одна бедная баба из Раменья, их проводили удивленными взглядами.
Лизавета была смущена: на столько глаз пришлось выходить в стареньком пестрядинном сарафане, в немудром платчишке на голове. Волоцкая ободрила ее, посадила рядом с собой за красным столом. Баба села робко, а про себя с тихой радостью отметила: «Не последняя теперь да и на почет вышла!» И, то ли светлым мыслям своим, то ли кому из сидящих в зале, улыбнулась.
Марфа незаметно толкнула Дарью локтем в бок:
- Довольнехонька!
Анна Наумова встала из-за стола.
- Так вот, товарищи женщины, мы впервые собрали вас одних, без мужчин, чтобы создать в волости свою организацию – женский Совет.
- А пошто это, Анна Ефимовна, второй-то? У нас есть один, - не сдержалась, перебила ее Дарья.
- Совет и исполком – это наша власть. А женский Совет, как в Лесной у работниц, должен стать хорошим помощником этой власти, Дарья Абрамовна!
Анна принялась объяснять, какую помощь могут оказать исполкому наиболее сознательные женщины деревень. Оказалось, что во многом, но главное – в борьбе с темнотой и дикостью, от которой страдают в первую очередь сами же бабы.
- Ведь стыд и срам, товарищи! В прошлогоднюю весну вместо того, чтобы готовиться к севу, поверили в Ольюшкино второе пришествие и как ошалели все. Нынешним летом Христова прохвостка «сухим огнем» распалила дурь у всех. Экую срамоту пережили!..
Дарья съежилась и замерла. А что, если вдруг председательша начнет называть по именам осрамившихся?!
Но Анна не упомянула ни одну из баб, напротив, назвала по именам тех, кто от комсомольцев сумел перенять грамоту.
- Не все, конечно, сразу решились сделать такой шаг, некоторых приходилось долго убеждать да уговаривать. По темноте не понимали, как нам теперь грамота нужна...
Дарья насторожилась, снова ждала: вот-вот Анна скажет, каким был у нее первый «урок». Марфа тоже опасалась, что ей припомнят, как пилила за букварь покойного Спиридона. Но Анна их похвалила.
- Вон Дарья Соснина от мужа дома научилась читать и писать, а Марфа Нечаева – от сына-комсомольца.
Соседки с благодарностью глядели на председательшу. А та добавила:
- Немного у нас таких. Ой, мало!. Но первый-то шажок сделан! И в этом ваша женская помощь вот как нужна. А теперь оглянемся на другое. Мало ли подкосила у нас людей проклятая «испанка»?
Многие участницы собрания потянули кончики головных платков к глазам.
- Вспомните только один хутор Остаткин!
Бабы содрогнулись. «Испанка» нашла дорогу в далекий лесной выселок всего в один дом. То ли всех взрослых в нем сразу свалила болезнь, и они не смогли выехать из лесу за помощью, а вслед за ними свалились и дети, то ли ребятишки погибли с голоду да с холоду, трудно сказать: узнали об этом не сразу. Стали замечать, что с хутора давно уже нет никакого следа. Решили проведать. Прибежали на лыжах, а в избе ни одной живой души. Старик со старухой на печи, сноха-солдатка на кровати и двое ребятишек лежали окоченевшие.
Анна подождала, дав бабам опомниться, продолжала с тревогой:
- Теперь новая беда, тиф закатился в нашу волость. Сами знаете, что в селе болеет Малинин, в Раменье слег Иван Буянов, в Бобылице умерла от тифа блаженная Оьюшка. Сильней ее святости оказалась тифозная вошь! Есть случаи заболевания и в других деревнях. Вот и подумайте, кто лучше нас, женщин, может навести чистоту в доме, чтобы эта зараза не заползла в семью? А что для этого делать – сами знаете.
Анна сумела растревожить баб. Они принялись выкрикивать с мест, как на сходке:
- Оно бы хорошо, Ефимовна, та грамота, только ребятишки, и работы у кажной без мужиков –и-и-и...
- Захочешь учиться – найдешь вольный час!
Больше, сильнее всего встревожила весть о тифе. Вошь-зараза была на языке у каждой говорящей. Согласились, что первая забота женского совета – создать в каждой деревне пятерки или тройки чистоплотных баб, которые бы строго следили за чистотой в каждой семье, особенно в бедных; хвалили заведующую школой, что теперь с учениками строго: все острижены.
- Она, вошь-то, и у самих с тоски заводится, а вычесать ее нечем. Ты бы подсказала, Ефимовна, нашим кооператорам, чтобы нашли такого умельца наделать тех гребней, не из рога, так из клена, да и продавать для народа.
- А чего искать? Вот в Дубровине отец Петр на все руки мастер. Самопрялки, веретена, вьюшки бабам точит. Гребни такому умельцу - раз плюнуть, полько подскажи.
Дарья, уловив минуту, тоже спросила:
- В деревне-то наведем, Ефимовна, чистоту, кой-кого и приструним, а как быть с голодающими, что из городов валят побираться? Ну, хлеба кусок, кто в силах, подаст. Но ведь они и переночекать просятся, и просто обогреться. Не откажешь, морозища-то вон какие стоят. Только по тем голодным вши пешком ходят. Может, на котором и тифозные...
Вопрос был настолько серьезен, что Анна не нашла ответа сразу и сама спросила Соснину:
- Ну, а ты, Дарья Абрамовна, как думаешь об этом?
- Думаю, председательша, и не с сегодняшнего дня. Как старшей-то дочери лишилась, - баба всхлипнула, - после того я стала бояться всякой заразы. И тому али иному несчастному отказать совесть не велит: человек, чай. Вот и пришло мне в голову. Сама знаешь, есть у нас в Горюшках выморочная изба, - дед-то Иван Суслов приказал долго жить после той «испанки», заколотили его одинокую келью. А теперь расшить надо оконницы и двери да отоплять избенку, соломки бросить на пол, чтобы помягче. Вот тогда и сказать голодающим: куском-де хлеба, вареной ли картофелиной поддержим, а уж обогреться, переночевать – не обессудьте, для вас особое место приготовлено.
Предложение Дарьи пришлось по сердцу собранию. Такие избы нашлись почти в каждой деревне, и вопрос о приюте голодающим тут же решили общим женским умом.
Дарья и Марфа, пришедшие на первое женское собрание сами не зная зачем, возвращались с него делегатками. Обе при выборах открещивались от такого почета, уверяли, что дел-то и дома полным-полно. Бабы сказали Нечаевой: «Мужик у тебя, Марфута, за общее дело костьми лег, а ты часа на это дело жалеешь?» И она прикусила язык.
Дарью тоже посрамили немного:
- Постыдись, Абрамовна! У тебя сам дома, не бедуешь красноармейкой, да девка на выданье. Тебе ли не найти свободное время?!
Польщенная доверием Дарья и отказывалась-то больше для виду, чтобы не подумали: вот, мол, обрадовалась! А в душе была очень довольна, что выбрали как передовую. Это было больше, чем тень славы Максима. «Вот тебе и Темная сила!» - в мыслых спорила она с мужем по дороге домой. - Стало быть, и я чего-то стою, не заносись больно-то, герой!»
Максим сидел у светца и читал принесенную из исполкома газету. Он и виду не показал, что знал, куда ходила жена. А Дарья и помыслить не могла, что повестка, полученная ею, - Максимова подсказка.
- Где это ты, разнаряженная, до сих пор пропадала?!
- Не смотри зверем-то, не какая-нибудь. На делегатском женском собрании была! - обрезала она мужа, доставая из кармана повестку.
31
В воскресенье с утра возле постели Малинина дежурила Анна Наумова.
Силы возвращались к больному. Он уже мог сидеть на кровати, впервые побрился сам. Был еще бледен и худ, но в минуты волнения краска проступала сквозь синеву щек. Мучительные минуты наступали каждый раз во время приема пищи. Так хотелось есть, а давали настолько мизерные порции, что они лишь раздражали аппетит.
Вот и сегодня с кухни запахло так вкусно, что Малинин в нетерпеливом ожидании глотал и глотал обильно выделявшуюся слюну. А на столик у изголовья ему было поставлено всего полтарелки супу и маленький кусочек хлеба.
- Анна Ефимовна, ну прибавьте еще поварешечку!
- Нельзя, Андрей Александрович.
- Ну, полповарешечки!
В голосе больного было что-то детское, обиженное и в то же время настойчивое.
- Ни одной лишней капли! - не уступала неумолимая сестра. - Лишнее может убить вас. Терпите, недолго осталось.
- Жестокая вы женщина! - он поглядел на нее с обидой, взял ложку и, как ни старался продлить удовольствие, но тарелка тут же оказалась пустой. - Я как-нибудь загрызу вас!.. И рычать буду при этом, как волк.
Анна расхохоталась.
- Да хоть сейчас, Андрей Александрович! Только вот с этой ноги начинайте, - показала на деревяшку.
Шутка развеселила Малинина.
- Простите, но у меня такой жор...
- Знаю, дорогой, знаю, - отозвалась Анна. - Насмотрелась я на страданья-то больных, ох, насмотрелась!.
В сенях кто-то пытался открыть прихваченную морозом дверь, но она не поддавалась. Анна поспешила на помощь.
- Ой, Лиза! Папу пришла проведать? Раздевайся скорей, проходи.
Девочка, с трудом поверившая, что тот страшный дядя, который так перепугал ее, на самом деле папа, только очень больной, заупрямилась, ухватилась за руку Анны и заплакала.
- Я домой хочу-у... Домо-ой!
- Глупенькая, ты домой и пришла, к папе.
- Домо-ой! - рыдала Лиза.
Малинин стиснул зубы и весь задрожал. Зачем отпустили девочку так рано? Он сейчас и сам себе был страшен. Он хотел крикнуть: «Не пугайте ребенка!» И тут же им овладело необоримое желание увидеть дочку, утешить, приласкать, почувствовать дорогое тепло ее тельца, спеть ей песенку, которую часто певал раньше, держа Лизушку на руках, песенку про нее, которую она так любила:
Мой Лизочек так уж мал, так уж мал...
И он запел ее, запел с такой проникновенностью, так нежно, что крик дочери сразу оборвался. Она подбежала к двери, припала к косяку вся в радостном порыве и страхе, веря и не веря в то, что это и в самом деле ее отец.
Он вздохнул, протянул руки и позвал полушепотом:
- Лизанька, родная, подойди ко мне...
Девочка бросилась к отцу, ткнулась ему лицом в грудь.
Анна поспешила уйти на кухню.
32
Волоцкий пришел не один, с женой. Лиза уже успокоилась, была без шубки и капора, показывала отцу самодельные куклы из тряпок и другие игрушки, склеенные ей братишкой, и, обрадованная, что отец рассматривал ее богатство с интересом, щебетала неумолчно.
Врач приветливо улыбнулся от двери:
- Оживаете, Андрей Александрович?
- О, теперь с Лизой, надеюсь, скоро стану на ноги! - Малинин обнял дочку.
- А как же! Радость – одно из лучших лекарств! Я еще вас таким порадую!.. - Волоцкий подмигнул и вынул из бокового кармана свернутую газету. - Только что получили.
- Что случилось?
- Прочно переходим к мирной жизни! Съезд Советов принял план электрификации всей страны.
- Что вы говорите! В такую разруху?
- И это не все! - Волоцкий задорно рассмеялся и по давней привычке охватил рукой подбородок. - Съезд постановил значительную часть армии демобилизовать. - Он присел и тут же встал. - Конечно, верно вы говорите: разруха, эпидемии. Но главное, кризис-то миновал! Выздоравливаем! И на ноги, как вы, станем!
Лиза вдруг припала к отцу:
- Папа, теперь уж ты воевать не поедешь?
- Нет, Лиза. Теперь мы вместе с тобой поедем в Москву.
Поздним вечером пришла к Малинину Таня, возбужденная, цветущая, полная впечатлений от пережитого за день. Она взахлеб говорила и говорила, как люди из деревень без оповещений и зова стекались в село, как народный дом не вместил всех пришедших, и митинг пришлось проводить на улице, о том, как говорил недавний комиссар Волоцкий и как бывшие красноармейцы долго качали его, взметывая вверх.
Таня пожалела:
- А у нас и отметить такой день было нечем. Выздоравливайте-ка поскорей, Андрей Александрович, мы такой концерт закатим, что...
Малинин улыбнулся:
- Концерт – не проблема, Танюша. «Закатим»! Только не в сельской сцене дело, милая девочка. Надо выходить на большую! Я уж кое-что сделал в Москве по этой части, но, как видишь, жизнь на полпути вышибла из колеи, не сразу попадешь в нее снова. Надо сил поднабраться, да и дочка теперь у меня на руках. Я ее в чужой семье не оставлю больше, а то опять забудет отца. А вот ты поезжай! При первой возможности поезжай!
- Что вы, Андрей Александрович! В такое время, одна?
- И хорошо, что одна. Ничем ты по рукам не связана. Голодно будет в городе – из дома поддержат.
- Да я в Лесной и то не бывала, железную дорогу не видела!
- Все это не беда. Я тебе дам московский адрес одной нашей фронтовой артистки. Тебе надо учиться. Конечно, первое время придется и работать, чтобы прожить, - не беда, в Москве помогут и в этом.
- Только как я, деревенская, заявлюсь...
- А вот так и придешь. В нашей фронтовой группе больше половины было вот таких же, из деревни да из рабочих. Смело поезжай, Танюша, учись!
33
В начале зимнего мясоеда, под вечер, в Духово нагрянули сразу двадцать демобилизованных. И, что всего удивительнее, не калек, а здоровых, на своих двоих пришедших от Лесной до родного села по-солдатски, походным порядком. Заглянули в Совет – обогреться, перекурить.
Народ начал было сбегаться – не миновать митинга, но вчерашним воинам, истосковавшимся по дому, усталым и голодным, было не до речей. Один осмотрительный, служивший в полку санитаром, попросил:
- Ну-ка, народ, раздайсь, не больно мы чисты с дороги. Как бы сороконогая пехота не переползла на кого, она многих ноне с ног валит. Из нашей партии троих сняли с поезда.
Люди раздались. Демобилизованные вышли на улицу, попрощались и подались – кто прямо по тракту, кто в прогон, а кто – за реку.
Верно, никаких речей не нужно было. Само возвращение кормильцев – ярче всякого слова.
- Ну, народ! Советское правительство не шутит! Решено отпустить народ по домам – вон они топают! - торжествовала Орина. - Теперь и наши явятся за чем не видишь!
-То как есть!
И каждый день начали являться долгожданные по одному, по два, а то и группами. Закурились бани на огородах не в субботний черед.
Эх, бани, бани! Немудрые строения с одним слепым оконцем. Но вы на севере издревле у каждого, даже у самого захудалого хозяина. Сруб да каменка, скамейка да полок для паренья – вот и все ваше устройство. А сколько с вами связано в жизни пахарей-лесорубов?! Как бы не вымотал силы на пашне или в лесу, сколько бы не накипело с потом и смолой грязи на теле, как бы не продрог подчас на суровом морозе, - похлестался в горячем пару веником, выбежал вон поваляться в снегу да обмылся щелоком, - чист, как голубь, и человек-человеком, хотя и в грубой пестрядине. А огневица схватит за глотку? Первое дело – баня. Сильна «сороконогая пехота», а сухой пар сильней! Развесь свое воинское обмундирование над каменкой, дай ковша три на каленые каменья, а сам выскочи в предбанник да захлопни дверь – никакая зараза не вынесет, сдохнет в одночасье!
Потом стали топить бани по очереди. Но каждый день одна на деревню была горячей на случай. За этим строго следили делегатки. Потому все эти сыпняки да брюшники исчезли. Только один из дальнего починка заболел, и того сразу увезли в больницу.
34
Ожила волость.
Выдь по вечерку на улицу, послушай, постой, - обязательно то с одной, то с другой стороны донесется тягучий походный перебор двухрядки и голоса парней, а не визгливых подростков, тоже тягучие, как зимняя ночь. Из беседки повалили из деревни в деревню и песнями подают знак о том девкам.
Таня вышла из читальни и задумалась. Перенеслась в мыслях туда, где собирались девки в одну избу на супрядки.
Вот нагрянули парни, свои и чужие. Самопрялки – в сени. Гармонь, отдохнувшая с мороза, сменила голос, запела бойко, подмывающе, усидишь ли тут? И пошла в тесноте толчея с припевками, с притопами! В переднем углу пляшут, а под полатями в полутьме какая-нибудь побойчее «зажигает столбики» - рассаживает подруг по скамьям и каждую спрашивает: «Машк, тебе кого?», «Дуньк, заказывай!». Те шепчут на ухо имена приглянувшихся парней. Заводила подходит к отплясавшему парню и тоже тихонько сообщает: «Алексей Николаич, тебя к Дуньке Ухватовой», или: «Петр Данилыч, тебя Машка Соломина ждет».
Парни незаметно, будто покурить в сени, направляются по одному к двери и, не доходя, сворачивают к своим дролечкам. В начале беседки они здороваются за руку, как заведено, потом пляшут вместе, перепеваясь, называя друг друга то милашками, то ягодинками. У столбика новая встреча. Парень садится на колени к пригласившей, обнимает ее: «Здравствуйте, Марья Ивановна!» - и целует девку в губы. Та, облизнувшись, отвечает: «Добрый вечер, Петр Данилыч! - и в ответ тоже целует парня. - Любы ли вам здешние беседки?» - И начинается ласковая беседа полушепотом.
Нравится парню девка – сидит у нее на коленях до росстаней. Не нравится – побыл с ней полчаса для приличия и снова уходит плясать. А девка думает с грустью: «Не судьба!» - и держится в стороне до конца беседок.
Все это, изведанное еще желторотой девчонкой, теперь Тане, прочитавшей немало хороших книг, казалось далеким и диким. Диким, но не плохим, не срамным. Ведь ни один парень не позволял себе лишнего у столбика. Все же это – на людях и заведено в тридесятые веки, старики не помнят, когда. Зимний мясоед – время знакомства, свыкания, сватовства, свадеб. Так где же молодым свыкаться, как не у «столбика»? Срамота в другом: сядет девка на скамью под полатями, закажет парня, а он для вида и то не придет. Позор – «на сухарях» просидеть невесте!
А сколько их теперь, «сухарниц»! В молодости они были на славе, имели своих присух, жили надеждой на близкое счастье, и вдруг – война. Овдовели, не породнившись. Ждали верно столько лет. А кончилась война – и не для молодых, когда-то любимых парней, стали перестарками. Не про своих ли бывших дролечек вернувшиеся домой воины, идя на беседки, пели предупредительно:
Ягодиночка, не пой,
Я теперича не твой.
Галифе мои зеленые
Понравились другой.
Да еще навезли с собой издалека разных вальсов, краковяков, тустепов, полек-бабочек. Молодые девчонки быстро переняли, а девки постарше совестились плясать в обнимку, сидели в стороне, позабытые...
Тане вдруг стало жалко своих незамужних подруг и особенно вековух, которым и всего-то года два-три за двадцать. Может, потому и жалко, что самой дорога к счастью закрыта навеки в родном краю. Да и не прельщало больше это счастье. Вон Степанида с двумя-то маленькими осела в избе, весь дом на ее плечах: мама-то стала стара и все недомогает...
Таня видела для себя другую дорогу, готовилась к ней. Это волновало и окрыляло. Но было и грустно расстаться с родным лесным краем, разлучиться с людьми своих деревень, подчас суровыми, но отзывчивыми и добрыми.
...Таня стояла, пока слышалась гармошка и пение в стороне Поплавка, из которого девчонкой загадывала сватов от «бедовых парней». Но недолго играл гармонист на морозе, смолк. На прощание глянула еще раз за реку. Серпик народившегося месяца стоял бодро, как гусь, вытянув шею вверх.
« К морозу. А и без того студено, страсть!..» - Таня передернула плечами и пошла на огонек в Совет.
35
Наумова была в исполкоме, сидела за своим столом и при коптилке читала газету.
- Что долго засиделась, тетенька Анна? - спросила Таня, поклонившись.
- Известия разные читаю, что делается у нас и на всем белом свете. Власть обо всем должна знать, иначе нельзя, - посмеялась. - Дома-то при сальнике темновато. Садись!
- Что-то ты сегодня больно весела, председатель!
- Весела. Расскажу – и ты повеселеешь.
- Поди, Илью Ильича ждешь?
- Нет, не обещал скоро, Танюшка, не жду пока. - Анна откинулась на спинку стула. - Сегодня за целый год первое б р а к о с о ч е т а н и е зарегистрировали! - она показала на корки прошнурованной книги с сургучной печатью.
- Ну-у?! Из какой деревни?
- Дальние, из Николаевского прихода. Но волости-то нашей!.. А ты чего пасмурная?
- Да так... И готовлюсь в путь-дорогу, и боязно, и жалко свою деревню, своих людей...
- Поезжай смело, - ободрила Анна. - Верный путь тебе подсказывает Андрей Александрович, он в театре знает толк. А если и ошибается, тоже не беда, в городе поучишься – дорогу свою легче найдешь. А мы поддержим съестным в трудное время. Корзину-то да котомку для харчей собрала?
- Не в них дело, тетенька Анна. С этим-то жду только доброго попутчика. Себя надо собрать.
Дверь в кабинет приоткрылась.
- Не помешаю, Ефимовна? - спросила Орина Демократова.
- Ну что ты! Проходи, садись.
- Вот что-то не сидится, милая. - Орина распахнула полушубок. - Весь день я себя не соберу никак. Сердцем чую, что-то должно стрястись хорошее, оно у меня – вещун!
- Что же тревожиться, если хорошее?
- Да такое уж беспокойное оно у меня. Вот тронь-ка, тронь, - Орина взяла руку Анны. - Чуешь, как колотится?.. А тебя, Анютонька, не извещает?
- Дела не позволяют моему Илье Ильичу, - покраснев, ответила Анна.
- Ну, раз дела... - Демократова не закончила, как в кабинет вдруг ворвался Кешка.
- Анна Ефимовна, телеграмма тебе! - крикнул он еще от двери.
«Жду подводу тулупом квартире сына Алмазов», - прочитала Анна и растерялась от неожиданности, передала телеграмму Тане. Та прочитала вслух.
Обе с Ориной бросились обнимать Наумову, подняли крик и визг.
У Шошоли на кухне был гость, Лаврентий Маркович. Старики чаевничали и вели неторопливую беседу. Заслушав бабий переполох, Шошоля незлобиво выругался:
- Эк лешман дерет долговолосых!
- Не говори. Звону этого в баб через край переложено... Да и то, - заключил, поразмыслив, Маркович, - слез ими в войну пролито, бедными, реки. Пускай побесятся, пускай повизжат!
Бабы перебесились скоро.
- Подводу, а когда подать – не пишет, - принялась раздумывать Анна.
- Стало быть, все равно, сегодня ли, завтра ли, - рассудила Орина. - Сама помчишь?
- Ой нет, с одной ногой в такой мороз опасно.
- Ладно рассудила: околеешь. Кто на своих-то ногах - доняло – взял да и пробежал за санями для сугреву. И не помышляй, милая. Давай-ка я по-дружески сгоняю! Может, сольцы на станции достану фунтишек пять.
- Только спасибо скажу, Сергеевна! - обрадовалась Анна – и к Тане: Вот тебе и надежный попутчик. Собирайся в путь-дорогу.
Орина поддержала:
- Да уж не бойсь, посажу на поезд. Беги-ка, укладывайся, бабонька, а я лошадь пойду кормить да сани готовить в дорогу. На рассвете и двинем мы с тобой.
- Ой, тетенька Анна, ждала и боялась я этого часу! - Таня снова обняла Наумову, припала к ней щекой. - Только, знать, судьба моя такая.
- Скажи ей, комсомолке, Аннушка: не судьба, мол, а случай опять же, - посмеялась Орина. - Ну, вы тут посидите еще, побеседуйте на прощанье, а я домой помчала.
36
Дела крепко держали Илью Ильича в столице, но они же и ускорили час свидания его с сыновьями и Анной.
Восстановление фабрик и заводов началось в невероятно трудных условиях. Разруха дошла до крайних пределов: чтобы что-то производить - не было металла, выплавить его – не было топлива, добыть уголь – не было крепежного леса. За что ни хватись – ничего не было. Да еще голод, холод подкашивали силы.
Алмазова вызвали в наркомат:
- Наступление наше на переднем крае экономики трудно потому, что слабы у нас тылы. Мы переживаем не столько хлебный, но и топливный голод. Шахты выведены из строя. На днях Совнарком принял решение закупить за границей восемнадцать с половиной миллионов пудов угля. Но этот голодный паек – не спасение. Поезжай на восток, подымай народ на вырубку леса, сплавляй, гони на плотах, сколько хватит сил. Такова, командир, твоя боевая задача. А место можешь выбрать сам.
Вручили мандат с широкими полномочиями, действительный на всю леснинскую округу верхнего течения Вилюги. Так, совсем неожиданно для себя в начале февраля 1921 года Алмазов оказался в Лесной. С ходу сгонял в уезд, связался с местными властями, добился усиления руководства в приречных лесничествах, взял Духовское, Дубровинское и Приреченское под прямое наблюдение. В Лесной вместе с секретарем райкома Пепловым и председателем волостного Совета все взвесили: сколько сплавлять леса до станции, сколько дорога может подать платформ, где и как лучше наладить погрузку. Пока крутился с делами, в Духово не подавал вести, Вовке и его друзьям строго-настрого наказал молчать до поры, чтобы не волновать людей раньше времени. Только закончив для начала все необходимое, сам послал телеграмму.
В субботу утром с Вовкой, Мишуткой и Егорушкой он сходил на субботник в депо, потом вместе с ними попарился в бане, а вечером в обществе Алевсеича, Павлы Ивановны и второступенцев блаженствовал у самовара, с интересом слушая рассказы ребят о школе.
И сын, и его друзья нравились Илье Ильичу. Рослые, возмужалые (каждому было по шестнадцатому году), они старались держаться, как большие. Правда, не всегда это у них получалось, особенно у Мишутки. Юркий, нетерпеливый, он меньше слушал, а больше говорил, обнаруживая удивительную осведомленность о том, что делается на станции: сколько в депо действующих паровозов, сколько их, разбитых, на «кладбище», то есть в тупике, сколько надо сил, а, главное, новых деталей, чтобы поставить их на колеса... В общем, передавал то, что слышал в цехах во время частых субботников, да в брехаловке у наладчиков бригад, где у машинистов и их помощников всего можно наслушаться, когда они без дела.
Алевсеич помалкивал, иногда улыбался в усы. Слушая начинающих петь петушков, а больше одобрительно кивал: правильно-де говоришь, парень.
Вовка и Егорушка были сдержаннее, не перебивали друга, но, когда он ошибался в чем-то или завирался малость, - поправляли, и то и одергивали. Знали они не меньше Мишутки. Вовку интересовали не только паровозы, но и вагоны, что ими, калеками, забита вся станция, а это стесняет движение. Он смотрел на все шире. Егорушку же больше занимали люди, работавшие в депо и на станции, он умел подмечать их хорошие и плохие черты.
Илья Ильич присматривался к ребятам, был рад, что все они живо заинтересованы делом, которым заняты взрослые, что руки у них крепкие, загрубелые в работе, с темными крапинками в порах. Ему, потомственному металлисту, было приятно видеть такие у сына. Доволен был отец и тем, что его Вовка – серьезный, сдержанный парень и более крепкий, чем его друзья.
Мишутку подмывало сообщить самую главную новость.
- У нас, Илья Ильич, осенью ФЗУ открыли в депо, - сказал он, ерзая от нетерпения на стуле. - Многие наши ребята не стали учиться в восьмом, а туда ушли. Хотят стать слесарями или машинистами, как их отцы.
- И тебе, Миша, туда хочется? - понял Алмазов.
- Очень! - весь загорелся Мишутка. - Там у них своя мастерская, свои тисы, свой инструмент. А недавно мы поставили старый токарный станок... Старый, а хорошо работает.
-Ах ты мне, курносый, - посмеялся Алмазов, поерошив Мишуткины волосы. - Едва оперился, а уж определил свой путь!
- А как же! Дедушка-то стар, учить меня ему скоро будет не под силу. В ФЗУ-то зарплату по второму разряду выдают, паек по карточке... Буду слесарем или кочегаром на первое время и дедушку к себе заберу.
- Правильно мыслишь, Миша, - одобрил Илья Ильич. - Хорошие рабочие сейчас вот как нужны. - Он посмотрел на сына: - Верно, и тебе, Вовка, хочется в это ФЗУ?
Сын ответил не сразу. Он мечтал о более высоком и значительном и не знал, как на это посмотрит отец.
- Что молчишь?
- Мне бы хотелось, папа, после второй ступени на инженера учиться, - заговорил быстро Вовка, словно оправдываясь. - Я математику и физику люблю, особенно физику.
- А чего смутился? Это такое разумное стремление, что ты и оценить его как следует пока не можешь! - Алмазов обнял сына и привлек его к себе. - Знал бы ты, как нам нужны сейчас свои, надежные инженеры! Старые, «спецы», стоят слишком дорого. Да и положиться на них во всем нельзя. Молодец, правильно решил!
Отец протянул руку вперед, как бы взвешивая что-то.
- Вот представь и подумай. Я был комиссаром и командиром в армии. Теперь мне поручили командовать заводом, восстанавливать его. А что я могу? По опыту знаю, что к чему в цехах. Ну, а коснись, потребуется перестроить все по-новому – знаний нет. Учусь помаленьку. Только возраст не тот, да и времени никак не хватает. А ты молодой, комсомолец, тебе дорога в инженеры открыта. Иди!
- Из Вовки инженер получится деловой! - поддержал Алевсеич. - За слесарное дело берется хватко, со смекалкой. А это, ой, как важно для инженера знать труд рабочего! - Машинист в свободные часы учил ребят слесарить и был доволен их успехами. - Только бы я посоветовал ему учиться на инженера путей сообщения.
- Почему? - спросил Илья Ильич.
- А как же? В железнодорожной школе учится, на станции да в депо к труду привыкает. В транспортном-то институте легче такому будет.
- А вы, Алексей Евсеич, патриот железной дороги.
- Что верно, то верно. С мальчишек в депо, а потом на паровозе столько лет. Веселое и нужное дело. Люблю! - весь разгорелся машинист от волнения и горячего чаю.
Павла Ивановна подала ему полотенце. Он утер лицо, шею и начал рассказывать, как интересно водить поезда, как, стоя у реверса, каждое движение и дыхание машины чувствуешь.
- А делать новые паровозы или вагоны!..
- Нет, - возразил Вовка, не дослушав машиниста, - мне больше хочется на электрика, Алексей Евсеич. Скоро будут строиться новые электростанции.
Отцу было приятно самостоятельное мнение сына, его целеустремленность. Он посмотрел на машиниста и усмехнулся.
- Не доходит ваша агитация, железнодорожник.
Егорушка, опустив таблетку сахарина в стакан, наблюдал, как отрываются от нее мельчайшие пузырьки и быстро всплывают наверх.
- Ну, а ты о чем задумался, молодой человек? - спросил его Илья Ильич. - Верно, тоже решаешь свою судьбу? Или уже решил?
Егорушка хорошо учился по всем предметам, но больше увлекался литературой и историей.
- Нет, еще не решил, не знаю, - сказал он. - Есть еще время подумать.
- Тоже верно.
- Ну, Миша, - вздохнул Алевсеич, - одни мы с тобой верными дороге останемся.
- Это еще вилами по воде писано, - пошутил Алмазов. - Подрастет – возьмет да и передумает.
- Все может быть, - серьезно ответил машинист. - Им - не нам, теперь дорога везде открыта.
Илья Ильич, отпивая из стакана чай, смотрел на Вовку, одетого после бани в пестрядинную рубашку-косоворотку, ладно облегающую тело, и думал: «Не корьем крашена, выткана с бумагой. Видно, перешита из Игнатьевой довоенной» - Вспомнил давнего друга-артиллериста, выборы в Духовский Совет, счастливую жену его Анну и в счастье необычайно красивую. Сколько любви и заботы она еще тогда проявила к его мальчишкам! А теперь считает их родными.
«А какой родной ты стала мне, милая женщина!»
Чтобы не выдать своих чувств, Илья Ильич подвинул стакан к хозяйке и попросил:
- Налейте, пожалуйста, еще... После пару никак не могу утолить жажду, Павла Ивановна, - и улыбнулся хозяйке.
37
Орина с Таней приехали в Лесную, когда второступенцы вместе с Ильей Ильичем собирались в кино, а Алевсеич готовился прилечь перед поездкой. Ни та, ни другая не видали «живых картин». Сбросив тулупы и отказавшись даже перекусить с дороги, обе решили посмотреть такое диво, благо поезда на Москву обещали только после завтрашнего полудня: зима же, заносы.
- Перетерпим и не емши, - решила за себя и за Таню Орина. - И выспаться успеем. Ты уж извиняй, Илья Ильич, раньше того, как посадим на поезд Танюшку, я тебя не повезу домой, потерпеть доведется. Я за нее в ответе. Да и у самой у меня дело есть на станции.
Илья Ильич не возражал: самому хотелось подольше побыть с сыном.
Кино поразило духовчанок.
Показывали большой город, какого ни та, ни другая ни разу в жизни не видели. По сторонам, возле многоэтажных домов, шли люди. По середине улицы катились два вагончика без паровоза, ехали извозчики. Потом все это пропало. На полотне появился большой дом, огромный зал с «паникадилами», как в церкви. За столиками сидели по-городскому одетые господа, пили, ели и шевелили губами. Картины сменялись большими печатными строчками.
Сидевший рядом Егорушка начал негромко читать надписи, и действие на полотне стало доходить до сознания.
Два хорошо одетые человека задумали ограбить банк. Сначала у них все получалось ловко, но потом они оплошали, оставили след. За ними увязались сыщики и, наконец, их поймали...
Картина была пустая, но духовчанок она потрясла.
Таня, не без страха едущая в большой город, впервые увидела его: огромные дома, многолюдные улицы, городскую обстановку, красивую одежду женщин и растерялась, представив себя в этой нарядной толпе в деревенском полушубке, в валенках и шали, не подозревая, что ее одежда, добротная и теплая, в тяжкий год будет вызывать завистливые взгляды голодных и обрванных людей столицы.
Орина тронула Таню за руку и тихонько сказала:
- Видала, какие в чистой-то публике водятся? С виду барин-барином, а на деле из воров вор. Поедешь в поезде-то – да и в Москве-то – сторонись таких, не доверяйсь. Разденут – и не пикнешь. Ты ближе к простому народу держись!
38
К счастью для Орины, пассажирский поезд из Москвы прибывал около десяти утра.
- Дельно! Вот я хорошохонько и управлюсь до сибирского-то поезда, - разрубила привезенный кусок свинины на мелкие части, положила в мешок и, отправляясь на вокзал, доложила Илье Ильичу:
- Мне, главное, соли раздобыть да керосину с бутылку.
Хозяйка дала ей под горючее удобную жестяную посудину.
За двумя длинными столами около вокзала было тесновато. В ожидании поезда на морозе топтались кто с чем, - с крохотными, в два жевка, шанежками, с вареной картошкой, с кусочками баранины или телятины, со шкаликами льняного масла, с кружками мороженого молока и другими скудными продуктами голодного времени.
Орина прошла вдоль по ряду, ища себе места. В конце второго стола топтался немудро одетый, весь посиневший от холода горожанин. Перед ним лежал мешочек соли. Орина спросила:
- На что промениваешь?
- На масло, на сало.
- А ежели на свиное мясо?
Орина показала кусок, но тот заломил такую цену, что духовчанка послала его «под черти» и довольно нелюбезно оттолкнула его.
- Ну-ка ты, дрожи поуже. Раскачался! Дай и мне место.
Поставив банку под стол, положила рядом с солью свой мешочек со свининой и закатала его края, чтобы товар было видно.
- Чем дрожжи-то продавать, запрашивал бы по-людски – и дело с концом, - укорила уже миролюбивее.
- Прошу, как все. Нынче соль-то...
За пакгаузом вдали хрипло рявкнул пассажирский, пролетел до депо и стал. Пассажиры начали выскакивать из вагонов, побежали кто к водогрейке, кто к торговым столам. Какой-то военный с чемоданом в руке направлялся неторопливо к базарчику. Орина издали заметила его.
«Еще один возвратился. У кого-то радость» - мелькнуло в уме. Но долго думать было некогда, налетело сразу двое покупателей. Хватали свинину руками, прикидывали на вес. Прохлопай глазами – тут же умоют. Не вытерпев, глянула на военного, остолбенела, вырвала мясо из рук покупателей, сунула все в мешок.
- Посмотри-ка минутку, - попросила соседа и бросилась военному навстречу: - Федя!.. Феденька!..
- Ариша!
Они обнялись.
- Как ты попала на станций?
- Ой, Федя! - опомнилась Орина, - Я сейчас...
Она метнулась к столу. Но ни соседа с солью, ни ее мешка со свининой там уже не было. Она сунулась лицом в грудь к подбежавшему Федору Петровичу и заревела от неудачи, от жалости к пропавшему добру и от счастья.
- Острами-и-л!.. Острамил, подлец, в такой час!
- Тшорт с ним со всем, Иренхен! - улыбнулся Демократов, - Плюнь! Главное – опять вместе!
- Да ведь что станешь делать, Феденька, - улыбнулась и Орина сквозь слезы. - Оплошала на радостях, взять хоть банку-то...
Наклонилась - от банки и след простыл.
- Вы-то куда, лопоухие, смотрели? - набросилась на стоящих за столом.
- Да на тебя любовались, баба, да радовались, - засмеялись в ответ.
39
Таню провожали Илья Ильич, Иван Борисович Ключев, Демократовы и второступенцы. Ключев достал Тане билет в мягкий вагон: кто-то освобождал в нем место на станции Лесной.
Тане припомнилась вчерашняя кинокартина, в которой грабители банка, спасаясь от преследования, ворвались в купе мягкого вагона и угрожали до смерти перепуганным женщинам, чтобы те молчали и не выдавали их. Она решительно заявила Ключеву:
- Ой, Иван Борисович, я с чистой публикой не поеду.
- Не очень-то чистая едет теперь и в мягких, - посмеялся Ключев. - Больше военные да наши же люди в дальние командировки.
Таня немного успокоилась. Но преодолеть волнения не могла: перевертывалась вся ее жизнь. Старое, родное оставалось позади, а что будет завтра, даже сейчас, с прибытием поезда – бог весть.
Видя растерянность Тани, Орина положила ей руку на плечо, отвела в сторону, сказала тихо:
- Ты не бойсь: все станет на свое место. А шибко соскучишься – наведаешься домой. Тогда свидеться со всеми родными втройне любо будет.
Сзади задышало тяжело, с просвистом. Орина и Таня обернулись, отступили на шаг, замерли.
Коричневый, лакированный спальный вагон остановился прямо против духовчанок. У всех остальных, зеленых, тут же образовалась сутолока. В этом же не сразу открылась дверь.
Но вот показался проводник, неторопливо протер поручни, за ним в тамбуре встал какой-то военный в папахе и с чемоданом в руке.
Таня мелко задрожала вся. Нет, не от мороза, а от волнения и радостной веры, что все будет благополучно, если вагон остановится как раз против нее: загадывала. Духовчанка и не подозревала, что Ключев точно знал место остановки шестого вагона.
Проводник сошел на перрон, услужливо принял чемодан у военного. А тот, спустившись по ступенькам вниз, вдруг застыл в изумлении.
Таня глянула на него и вскрикнула:
- Паша!.. Братко!..
Павел бросился к сестре, обнял ее, расцеловал.
- А уж и меня обними, воин, - козырем подступила к нему счастливая Орина.
Обнимать пришлось многих. Некогда было удивляться и расспрашивать. Когда нежданный, негаданный земляк поздоровался со второступенцами, он только руками развел.
- Как вы узнали о моем прибытии? - спросил Наумов, немного придя в себя.
- И не думали, Пашенька, дознаваться. Случай! - подчеркнула Орина и поджала губы.
- Ну, раз случай, пошли в тепло. - Дымов поднял чемодан.
- Ой, не поспешай, милой, - загородила путь Орина. - Надо допрежь пассажирку в вагон посадить, артистку нашу, попрощаться с ней. - Она показала на Таню. - В Москву ее отправляем!
Таня неожидано заплакала, уткнулась в грудь брата лицом:
- Не поеду я, Паша!.. Не пое-е-ду-у!.. Сперва с тобой дома побуду!
- Не реви-ка ты, Татьяна! - строгонько сказала Орина. - Не собирай людей вокруг себя. Изладилась, так поезжай, вернешься с полпути – удачи не будет. А с братом еще свидишься, не в бой под пули отправляем!
- Верно, Сергеевна, - поддержал ее Павел. - В вагоне хорошие люди едут. Со многими подружился за дальний путь. Помогут в Москве.
Ключев взял Таню под руку:
- Идем, девочка, мы с твоим братом устроим тебя в вагоне. Поставишь вещи и выйдешь попрощаться...
Таня покорно пошла.
Вовка, Егорушка и Мишутка молча наблюдали встречу и прощание. На их глазах решалась судьба комсомолки, она ехала в неизведанное будущее, в светлое – верили все. И думали ребята об одном, что скоро ожидает и их такой же перелом в жизни.
40
Вечером Анна Наумова отправилась к маме-кресненьке. Шла и сдерживала себя, чтобы при встрече не показать, как она «одурела от счастья». Около тропы к дому Сосновской остановилась, дала успокоиться сердцу. Нехорошо уж слишком-то радоваться! Кресненька теперь одинокая, как бы не сделать ей больно...
Сосновская была не одна, против нее за чайным столом сидела Волоцкая. Орест Павлович задержался, видимо, в больнице, и учительницы вместе коротали время.
Анна едва успела переступить порог, как навстречу ей бросилась Вера Васильевна с мамой-кресненькой, принялись обнимать, поздравлять.
- А чего одна, без Ильи Ильича? - спросила Анна Алексеевна, помогая гостье раздеться.
- Хватилась! Позавчера только явился мой Илья, а сегодня чем свет укатил в Поречье. Дело у него государственное, важное, срочное.
Ни Анна Алексеевна, ни Вера Васильевна не слышали ответа, даже не обратили внимания, как Анна впервые назвала Алмазова «моим Ильей» и покраснела до ушей. Они были поражены другим, обе в изумлении отступили: Наумова стояла перед ними не в привычных галифе и френче, а в сарафане и кофте. Нарядная, с густой шапкой подстриженных волос, она, цветущая, казалась так хороша, что нельзя было не засмотреться.
Анна Алексеевна, еще раз окинув крестницу взглядом, похвалила:
- Ты, Аннушка, сегодня как невеста!
- Мама-кресненька, как появился хозяин в доме, мужское-то стало лишним!
- Но военная форма тоже на вас хорошо сидела, Анна! - улыбнувшись, заметила Волоцкая. - Она делала вас серьезнее, значительнее на посту председателя исполкома.
- Вера Васильевна, дорогая моя! - Наумова порывисто обняла учительницу. - То я сама знаю. А теперь поверьте, от чистой души скажу: только позавчера по-настоящему-то я поняла всем умом и сердцем своим, что проклятой войне конец! Так зачем и рядиться в военное? Сбросила. Мир теперь, мир!
Сели за стол.
- Я своего долгожданного такими же ватрушками угощала, - призналась Анна. - Ел с таким аппетитом! С голода-то да на маманину стряпню угодить... Искусница она у меня на то. - Отломила, съела кусок ватрушки. - Удачны и у тебя, мама-кресненька. - И снова о своем: - Видели бы вы, как отец с сыном встретились! Отец-то взял сына за руку и говорит: «Ты теперь, Витя, зови ее не тетенькой Анной, а мамой. Иди, обними, поцелуй свою маму!..» И что вы думаете? Бросился мальчишка мне на шею: «Мама!» Откинулся, посмотрел мне в глаза: «Я давно вас, как маму, люблю...» Такое по гроб не забудется...
Говорили в тот вечер они о многом, но о главном, зачем пришла к маме-кресненьке, Анна долго не решалась сказать.
А дело было в том. Илья Ильич вчера утром сказал:
- Мы, Аня, - назвал ласково и необычно для деревни, - никак не будем отмечать перемену в нашей жизни. Она произошла не сегодня. Душевно мы с тобой давно вместе, и столько лет у нас общие дети, что весь этот праздничный шум будет лишним, да и не до праздников нам сейчас.
Анна не возражала, но все же хотелось отметить как-то это событие. Сегодня решение созрело внезапно.
Проводив утром Илью Ильича в Поречье, она открыла сундук, чтобы выбрать платье, приличное ее положению в Совете. Все женское, на время забытое, лежало внизу. Добравшись до него, она натолкнулась на тот памятный отрез тонкой голубой шерсти, на который покойный Игнатий еще парнем начал копить деньги, а в Троицу, уже женатый, подарил на платье, как залог нерушимой любви и верности.
Анна бережно взяла отрез в руки, полюбовалась им издали и прижала к груди, забыв обо всем. Казалось, не отрез она подняла со дна сундука, а то недавнее и одновременно такое далекое, невозвратимое время.
Вспомнила, как мечтала сшить платье «по-сельски», как это казалось тогда высоко и значительно для деревенской бабы – жены трудяги-дымаря, как держала в тайне дерзкую мечту от подруг и даже от мамы-кресненьки, как хотелось удивить ее внезапно, представ перед ней да и перед другими в необычном наряде.
Но жизнь безжалостно растоптала эту мечту. Все, так волновавшее когда-то, было давным-давно позабыто. Анна вздохнула, погладила ласкающий ладонь материал и хотела положить его обратно, но задержалась, задумалась. «Видно, он так и будет лежать в сундуке как память об Игнатии. - Загрустила, углубившись в прошлое... и вдруг очнулась: - А что, если теперь сшить из этого материала платье? Ведь для любви же и счастья куплен он? Вот и отметим с Ильей нашу перемену в жизни!»
И тут же все запротестовало в ее душе. Одна такая мысль оскорбляла все, так светло пережитое с другим, казалось, перечеркивала его. «Но, боже мой, не изменила же я Игнатию! Сама жизнь столкнула меня с его другом! Да он и сам в том помог, приняв его ребятишек в свой дом! Через них и меня подружил с Ильей. Ведь если бы... - У Анны задрожали губы, она всхлипнула. - Разве бы я могла подумать о другом, сердешный ты мой!»
Так, растерянная душевно, она собиралась в Совет. Была сама не своя на работе. И, видимо, это было так заметно, что Федорин, Смирнов и другие не раз посматривали на нее с недоумением.
Только к концу дня Анна поняла, что любит Илью Ильича так же глубоко и нежно, всем сердцем, всем существом своим, как когда-то любила Игнатия, и что это чувство не оскорбляет памяти о безвременно погибшем, а соединяет того и другого вместе. «Пусть поймет это и Илья! А он поймет: чуток!»
В мыслях решила. Но как все это объяснить другим? Кресненька спросит: «Илья Ильич подарил?» Что ей ответишь? А тут еще у Анны Алексеевны неожиданно оказалась Вера Васильевна, с первой встречи в Горюшках знавшая все о бесценном подарке. Растерялась.
Сосновская заметила это по-своему поняла вдруг забеспокоившуюся гостью:
- Тебе чего-то не сидится, Аннушка. Домой торопишься?
- Нет, я к тебе по делу... - начала было и запнулась. «Эх, замах хуже удара». Поднялась и принесла из прихожей сверток. - Ты на себя, кресненька, шьешь ладно. Сшей и мне новое платье к весне!.. Только не спрашивай, ничего не спрашивай!
Развернули отрез. Анна Алексеевна была поражена не столько добротностью материала, сколько тем, что ее праздничное платье было сшито когда-то точно из такого же.
41
Все члены Духовской ячейки были в сборе. На председательском месте сидела Волоцкая и читала вслух отчет Центрального комитета партии. Анна с Ориной слушали, боясь пропустить хоть слово.
- «Россия из войны вышла в таком положении, что ее состояние больше всего похоже на состояние человека, которого избили до полусмерти» - врезалось в память.
Верно, верно – до полусмерти, сами насмотрелись на то; все так расползается, как ветошь, с какого краю ни тронь. Казалось, и выхода не было, а вот... Замена разверстки продовольственным налогом.
Как председатель волостного Совета, Анна испытала всю тяжесть и сложность разверстки. Земли-то все больше и больше начало пустовать не только из-за малосильства пахарей... Сколько ни посей да ни собери с поля – все равно лишнего не оставят, заберут. А с твердым налогом люди приналягут на косулю да плуг не с такой охотой!
...Но вот дочитаны последние строки отчета. Духовские коммунисты захлопали, как будто лично присутствовали на съезде, заговорили, перебивая друг друга. Каждому хотелось высказаться.
Сам Ленин заявил, что должна быть свободная торговля и что для этого нужно достать товары. Но как и где их достать? В первые минуты радости духовчан это не волновало, думали, что все начнется сверху, из столицы. Ведь обещано на закупку этих товаров использовать золотой фонд!.. Но пыл охладил Алмазов:
- Золотой фонд, товарищи – не неразменный рублик. Вы слышали сейчас, что правительство решило на золото же купить за границей угля для промышленности. Так много ли? Ну, сможет приобрести и некоторые товары для начала торговли. А дальше что?
Дальше получалось действительно «черт те что». Золотой фонд быстро исчерпается, товары приобретать будет не на что, производить их - нет топлива. Тупик. Чертов круг какой-то!
- Видите, что остается от ваших надежд на города и их промышленность? - спросил Алмазов деревенских коммунистов, не скрывая от них суровой правды. - Уж мне-то поверьте: я только что из города и знаю его бедствия лучше вас. Рабочие ждут от крестьян не только хлеба, но и топлива для заводов, чтобы можно было сделать что-то для деревни. Вы думаете, случайно меня, да и не одного меня, еще до съезда послали в лес заготовлять это топливо? Время не терпит. Лес, лес и лес – вот наша первая задача до сева!
- Наипервейшая! - горячо подхватил Алмазова Волоцкий. - Чрезвычайная, потому что зима на исходе!
Оглянулись – верно, месяц, ну с какими-то днями продержится санный путь. Успели многих лесорубов поднять на ноги, но далеко не всех. Надо иметь надежных сплавщиков на каждый плот. Снасти! Да мало ли других забот и дел сразу всплыло? Трудных, неотложных!
- Ничего, товарищи, приложим все силы и справимся! - заверил Николай Федорин, сам полный веры в то, что говорит. - Завтра народ узнает, что решил съезд – воспрянет!
- То так, Фомич!
42
И народ воспрял. Надежда и вера в лучшее удвоили силы. Люди торопились валить хлысты в лесу, вывозить их к притокам Вилюги для свивки. Находили время и к севу готовиться, добывать семена: ссыпано их было в волостной амбар далеко не в полной мере.
Время летело так стремительно, что духовчане оглянуться не успели, как наступила дружная в этом году весна. Зашумели ручьи по склонам, овраги превратились в бурные речушки, тронулся лед на Вилюге, и полая вода затопила луга.
Сплавщики свивали пленицы по малым речкам и гнали их к большой реке для свивки уже в дальнопутные плоты до самой Волги. И на полях было уже не то, что в прошлую горемычную весну. Бороздами шли не старики, не бабы с горемычными подростками, а настоящие пахари, истосковавшиеся за войну по земле-кормилице. Поля сразу ожили. Но с товарами было по-прежнему плохо. В артельной лавке пустые полки да на виду под стеклом – все та же «шушара-мушара». Землеробы ждали всего из города, а город – хоть бы пачку иголок для почина!
- С новиной опять тащись за полсотни верст на станцию да выменивай у спекулянтов по бешеным ценам все то, без чего жить невозможно, - роптали мужики и бабы.
И вот в самый разгар сева, после работы, духовские коммунисты решили и этот вопрос.
Слово взяла Анна Наумова. Со свежей газетой в руке, вся возбужденная от волнения, она читала вслух подчеркнутые ею строки:
- «Местная или привозная соль; керосин из центра; кустарная деревообрабатывающая промышленность; ремесла на местном сырье, хотя бы не очень важные, но необходимые и полезные для крестьянства – все должно быть пущено в ход для того, чтобы оживить оборот промышленности и земледелия во что бы то ни стало»! Видите? - положила газету на стол. - Сам Ленин подсказывает, как быть, как добывать на первое время товары. Я уж не говорю о керосине, о спичках, о мануфактуре. Измучился без этого всего народ, но и приспособился к жизни. Лучина, кресало да кремень, портянина спасали нас не год и не два. Люди потерпят еще немного. А вот соль!.. Кто не испытал бедствия без нее? Кто не променивал на каменку кусок ли мяса, комок ли масла, яйца ли, сам не доедая и ребятишек лишая здоровой пищи. Потому без соли в рот ничего не лезет. Грош ей цена была в мирное время. А смотрите, как взыграла!
Алмазов с нескрываемым восхищением смотрел на жену: так она была живописна в позе оратора.
- С нее, с соли и надо начинать эту торговлю, как начинает Ленин с нее же, когда речь ведет об обороте!
Слушавшие оживленно зашумели. Но председатель Совета оборвала:
- Я не кончила еще. Мне хотелось сказать, что вдруг пришло мне в голову. Та соль-то ведь у нас под боком! От Перми до Соликамска рукой подать. И дорога туда теперь открыта. Вспомните-ка, как с легкой руки тетки Матрены Мороковой мы самосильно доставали товары в городах для нашей артельной лавки! Что ты об этом думаешь, Матвей Федосеич? Ты председатель правления ее!
- А то же, что и ты, Анна Ефимовна. Посылать туда расторопных людей надобно. С ходу, сейчас же!
- Кого? - спросил Николай Федорин.
Все молчали. Первым поднялся Павел Дымов.
- Я на время могу оторваться от леса, плоты у меня на воде. Думаю, мог бы поехать со мной Дорофей Мороков, - есть у него кому пахать да сеять. И мужик он деловой.
Никто не возражал.
- Есть еще одна хорошая возможность, - поднялся Волоцкий. - Еще ближе, чем Соликамск от нас - Омутнинск, Кирс, Белая и Черная Холуницы. Совсем рядом – Вятская губерния! В них с давних пор – металлургические заводы. И руда, и топливо местные: на древесном угле работают. Послать и туда людей. Может быть, удастся достать для крестьян плугов, лемехов или просто необходимого железа.
- Без железа, что и без соли, не житье в деревне! - вся так и встрепенулась Демократова, понимая под железом все, что из него сделано.
- Железо – все! - в один голос отозвались Каллистрат Смирнов и Максим Соснин.
Оживленно заговорили и другие.
Волоцкий, подождав, пока поостынут люди, подсказал, кого послать на эти заводы.
- По-моему, товарища Алмазова. Он, как и Дымов, тоже может оторваться на время от своего дела. Металлист. Рабочий. Он легче найдет общий язык с рабочими. А в помощь ему – геноссе Демократова, - улыбнулся, глядя на Федора Петровича. Так я говорю, арбайтише кляссе?
- Яволь! - ответил с улыбкой же Федор Петрович на родном языке.
На заводы и к сталеварам выехали заготовители одновременно. Первыми возвратились из более дальней поездки Павел Дымов и Дорофей Мороков с пятью кулями соли.
Пять кулей!
Из деревень, как на сполох, в артельную лавку бежали и ехали люди - своими глазами взглянуть на такое чудо, купить ее, долгожданной, в своем селе.
На хлеб же, но втрое дешевле, чем с рук!
Соль п о в а р е н н у ю, не каменку, брали в руки бабы и бородачи, растирали между пальцами, лизали – как солона. И было похоже, что люди пробовали на ощупь, на вкус ленинской политики соль.
Львов. 1967 – 1970.
*Выть- половина рабочего дня до обеда или после
*Било- коровий жестяной колоколец с дребезжащим звуком
*Шалыга – пастуший кнут
*Северюга (северюха) – молодые еловые побеги на
ветвях, похожие на землянику
*Скать цевки – мотать, навивать пряжу на цевку (ве-
ретено) для вставки в челнок и тканья
*Стена – 24 аршина пестрядинной ткани
*Брунистый – с хорошо развитой метелкой
*Покров – первое октября по старому стилю, четырнадцатое по новому
*Суслон – 18 снопов
*Каднее молоко – творог, скапливаемый в кадках к страде
*Швырковые дрова, колотые, однополенные, в три четверти и еще короче
* Десть – мера или счет писчей бумаги, 24 листа
*Хезнуть (хизнуть) – чахнуть, сохнуть и т.д.
Текст романа опубликован с разрешения правообладателя,
дочери писателя Крайнюк Елены Владимировны ©
Набор - Гратий Светлана Алексеевна