ВЛАДИМИР ВОЙНОВ
СТРЫЙСКИЙ ПАРК
ЛИРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
С начала 1946 года и до глубокой осени внимание всего советского народа было приковано к Нюрнбергскому процессу. Впервые в истории человечества военные преступники очутились на скамье подсудимых. А с ними и нацизм предстал перед судом как идеология империализма. Каким будет приговор, если три четверти судей, хотя и бывшие союзники наши, — представители империалистических стран?
Человеческие страдания и утраты за годы войны были так свежи в памяти советских людей, что все они ждали самого сурового возмездия виновникам трагедии, какой еще не знал мир.
Подобное чувство испытывали и мы, советские воины, осенью 1944 года, стремясь скорее переступить немецкую границу, ворваться в логово врага и бить его на его земле. А кто в затишье между боями в укрытии или землянке не мечтал собственными руками задушить «главных гадов»? Кто не придумывал им самую лютую казнь? И вот они, эти «главные гады», держат ответ за все содеянное!
Печать, радио не могли полностью охватить все события, происходившие в Нюрнберге. Они освещали основное. А люди хотели знать все подробно, видеть, как ведут себя преступники. Этим желанием горели и мы, редакционные работники, еще не успевшие снять военную форму. Многие новости поступали к нам раньше, чем к читателям. Они вызывали бурные обсуждения, горячие споры о том, каким же будет итог процесса.
Но и после окончания процесса, который длился целых девять месяцев, долго не остывал интерес к нему. Да тут еще возвратился во Львов живой свидетель событий в Нюрнберге — Ярослав Галан.
Он был частым гостем нашей редакции. И мы сразу полюбили его. Коренастый, среднего роста, лобастый, серьезный, он был прост и сердечен, остроумен в беседах, расположен к нам, работникам пера. Галан рассказывал о том, что довелось видеть и слышать на процессе. Сжато, но удивительно образно он умел передать, как вели себя военные преступники перед лицом неумолимой расплаты.
Галан умел не только рассказывать, он внимательно выслушивал нас: кто где воевал, что видел, что пережил. Такие встречи чаще всего происходили в конце рабочего дня, когда все по отделам было сдано в секретариат и мы располагали свободным временем.
Я жил тогда недалеко от политехнического института, на работу и с работы ходил пешком. Вышел однажды из редакции, свернул на Комсомольскую и на перекрестке ее и Театральной встретил Ярослава Галана с сотрудником газеты «Biльна Украïна». Ярослав Александрович прощался с ним.
— Вы в каком направлении? — спросил он меня.
Я сказал.
— Так мы соседи! Идемте вместе, вдвоем веселей.
«Вот повезло! — обрадовался я. — Что-нибудь интересное расскажет». А он, наоборот, меня стал расспрашивать: какое у меня, русского, сложилось представление о жизни в западных областях Украины. Я откровенно признался, что все здесь для нового человека необычно, и трудно сразу разобраться в сложных явлениях жизни, в человеческих взаимоотношениях.
— Даже на первый взгляд многое кажется странным. Глянешь на поля — лоскутки земли. Глаза давно уже отвыкли от такой пестроты. И кажется тебе, что ты вернулся в давно забытое прошлое.
— Но эти лоскутки исчезнут, — ответил в раздумье Галан. — Хотя националистические банды стараются запугать крестьян. Они больше всего боятся, что люди начнут общими силами обрабатывать землю. Это выбьет у них почву из-под ног. Потому и зверствуют. Так что борьба за коллективизацию у нас одновременно и борьба с бандеровщиной.
В беседе мы не заметили, как дошли до трамвайного депо. Здесь наши пути расходились. Прощаясь, Ярослав Александрович предостерег:
— В Подкаменском районе будьте бдительны. Район этот на границе с Тернопольской областью, а где-то там притаился бандеровский «провод». И место глухое...
Была у меня с Галаном еще одна прогулка в самом конце осени. Выйдя из редакции, я встретил Ярослава Александровича у газетной витрины. Читал он что-то. Я поздоровался.
— Опять по Комсомольской да по Коперника? — спросил он.
— Да, это самый краткий путь.
— А хотите, я вас проведу более дальним, окружным?
Мне хотелось побыть с ним. Галан, как бы в оправдание своего намерения, признался:
— Работал сегодня много и напряженно. Необходимо подышать свежим воздухом.
Не торопясь пошли по улице Радянской до Зеленой, свернули на нынешнюю Ивана Франко. Ни о чем злободневном, как в прошлый раз, не говорили. Видно было, что человек устал и ему хотелось отдохнуть, забыв обо всем. Галан спросил, что я успел увидеть во Львове и что особенно привлекло мое внимание.
Но знакомство с достопримечательностями города было у меня столь поверх-ностным, что мне стало неудобно перед львовянином.
— Это не удивительно, — улыбнулся Галан. — Львов — большой город, древний, богат архитектурными памятниками. Его не сразу познаешь. Я и то нередко делаю такие неожиданные открытия, что удивляюсь, как раньше этого не замечал… — И начал мне советовать, где и что посмотреть в первую очередь. Говорил Галан о Львове тепло. Чувствовалось, что он всей душой любит родной город и буквально отдыхает, рассказывая о нем.
Дошли до небольшого скверика.
— Нам вот сюда, направо, по Дзержинского. Но мы пройдем немного в сторону. — И свернул налево.
Ничего особенного кривая улица собой не представляла. Значит, дальше было что-то интересное, что хотел показать мне Галан. От развилки прошли еще влево, мимо красивых вилл в садах. Но эта тихая улочка скоро кончилась. Впереди, на склоне, темнел лес.
— Парк «Железные воды», — объяснил Ярослав Александрович. — Ничего в нем особенного нет, просто роща. Но тем она и хороша, что летом можно полежать на траве, позагорать или посидеть в тени. Тишина!.. Однако идемте обратно, я вам покажу кое-что интересное.
Возвратились к развилке и свернули в улочку-аллею.
— Вот впереди наш знаменитый Стрыйский парк. Не бывали еще в нем?
— Я с этим районом города не знаком.
— Так вот для первого знакомства зайдемте в парк.
Уже смеркалось. Нигде ни души. По телу пробежал холодок.
Тогда еще не было арки у главного входа. Сразу, в конце улочки, и начинался парк. В сумерках, да еще в ноябре, он казался мрачным, неприветливым. Дорожки безлюдны. Мы обошли пруд и у входа сели на скамейку.
На меня этот парк в глубокой впадине произвел угнетающее впечатление, и я не торопился сказать что-либо о нем. Галан понял это без слов.
— Лучший во Львове и один из лучших в Европе! — с гордостью сказал Ярос-лав Александрович. — Конечно, сейчас красота его поблекла. Но побывайте здесь весной, летом, в сентябре, октябре — и вы будете очарованы. Я безмерно благодарен Арнольду Рерингу, садоводу-художнику. Из обычного леса на окраине города он создал такое чудо. Влюбленный в свое детище, Реринг почти сорок лет жизни посвятил ему.
Начало моросить. Мы пошли к выходу. Галан обернулся и, показав на засыпающий парк, признался:
— Знали бы вы, как хорошо побыть в нашем Стрыйском в любом настроении. Хочешь встретиться с людьми, отдохнуть вместе с ними — иди сюда: здесь они свободны от деловых забот. Хочешь уединиться — поднимись по дорожке или тропинке, и никто тебя не потревожит. — Галан помолчал и доверительно произнес: — А какие мысли порой возникают в тишине! И как-то легко, неожиданно. Привыкнете — поймете сами.
Я невольно подумал тогда: «Очевидно, и то, над чем он напряженно работал сегодня, в какой-то мере связано со Стрыйским парком».
В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Не так-то скоро довелось мне сродниться со Стрыйским парком. Все сильнее стали мучить приобретенные на фронте недуги. Подолгу лежал в больнице. Но приступы болезни все усиливались. Дошло до того, что однажды, возвращаясь с работы, упал без сознания на улице. Добрые люди подобрали меня и свезли в больницу, где я и попал под нож хирурга.
После операции профессор предупредил: если я хочу жить, надо бросить работу, связанную с разъездами, и соблюдать строгую диету. Жить, конечно, хотелось. И я снова возвратился к своей старой профессии — стал преподавателем. Вот почему восполь-зоваться советом Галана я смог лишь два года спустя.
Летом, в день моего рождения, я решил пойти в Стрыйский парк, посмотреть, наконец, что он собой представляет.
Мы пошли туда всей семьей.
Парк поразил нас. Никогда я не видел такой красоты. Жена восторгалась цветами, которых всюду было множество. Как биолог она знала почти все их виды, старалась и меня познакомить с ними.
Мы поднялись вверх до поперечной липовой аллеи, замыкающей парк. Там на довольно просторном лужке у опушки леса сидели группы отдыхающих. Одни играли в домино, другие загорали.
Было жарко. Мы разместились под высокими деревьями и долго говорили о том, что нам понравилось в парке.
Я лег на спину и смотрел в бездонное небо. Надо мной медленно проплывали облачка-парусы, и создавалось впечатление, будто не они движутся, а дерево, под которым ты лежишь.
Стрыйский парк полюбился нам, и с тех пор мы часто отдыхали здесь. Но не задумывались, чем же он так красив, почему в нем всегда так уютно.
ТАК БЫЛО
Со Стрыйским парком меня связала сама жизнь. Мою квартиру около политех-нического заняли под учреждение, и я поселился на Новом Львове, в самом начале улицы Панаса Мирного — там, где кончается парк.
На окраине старого Львова было тогда пустынно. Здесь кончалась улица Ивана Франко. Вдали за большой поляной — только каменная ограда стадиона «Динамо». Вправо от конечной остановки трамвая «десятки» на полкилометра до самого Стрыйского шоссе — ни одного дома. Я даже подумать не мог, что это тоже улица — Козельницкая. В промежутках между улицами Ивана Франко и Панаса Мирного виднелись огороды, а за ними — глубокий овраг, заросший деревьями, среди которых изредка краснели коньки черепичных крыш. Площадь на слиянии трех улиц освещалась единственным тусклым фонарем. Явственно ощущалась граница между старым и новым Львовом.
Вот почему более тесное общение со Стрыйским парком началось у меня не с фронтальной его стороны, а с глубоких тылов. Эти тылы были совсем не похожи на то, что теперь цветет и блещет всей своей красотой. В то время, хотя минуло семь лет после войны, на окраине многое напоминало военные годы. От тупика «десятки» вниз по Ивана Франко, а затем влево по улице Пархоменко и обратно чащобой Стрыйского парка до Козельницкой, а по Козельницкой до трамвайного тупика огромная территория обнесена высоким забором. Въезд и вход за эту ограду наглухо закрыт. И только поздно вечером или ранним утром толкал туда паровоз товарные вагоны, преграждая проезд по улице, или выводил их на станцию. Порой казалось, что ты не в городе, а на глухом разъезде или полустанке.
За забором виднелись крыши больших приземистых зданий и кроны деревьев. Там размещались какие-то склады. На улице Козельницкой забор кончался, но парк начинался не сразу. К заключающей его аллее примыкал большой участок пустующей земли. Здесь пасли коз, даже коров. Вдоль забора — грядки картофеля. Это тоже напоминало трудное военное время. Помнится, в самые тяжелые годы гражданской войны учился я в средней школе на крупной железнодорожной станции. Главная улица поселка имела лишь узкий проезд около типовых железнодорожных домов. А на три четверти ширины она была засажена картофелем.
В сорок втором году довелось мне видеть в Ярославле еще более разительную картину. Во время пересадки с поезда на поезд командир послал меня выполнить одно поручение. Это было недалеко от вокзала, в недавно застроенной части города. Главная магистраль — асфальт. А все боковые улицы — сплошные огороды.
Здесь даже ездовой части не было. Сохранились только тротуары. И ни одного деревца, ни одного цветка. Грядки картофеля во Львове вызывали неприятное чувство. В таких огородах уже не было необходимости.
ПО УТРАМ
Работал я тогда в партийной школе, преподавал русскую литературу. Не столько утомляло чтение лекций, сколько подготовка к ним: ведь многое позабылось за годы войны и работы в редакции. Работал без отдыха, не зная выходных. И, чтобы хлебнуть хоть немного воздуха, поднимался на час раньше и до партийной школы добирался пешком — через Стрыйский парк.
От улицы Козельницкой вела по пустырю торная тропа вдоль картофельных грядок. Несколько скрашивали путь высокие деревья на двух небольших гривках с левой стороны.
От пустыря парк начинался широкой прямой тропой, пожалуй, не уже многих львовских улиц. Да она и была своеобразной улицей. Только по обе ее стороны высились не дома, а ровно подстриженные грабовые зеленые стены. За ними — высоченные деревья, как в настоящем лесу. Входишь в аллею — и сразу дышится легче. Идешь по ровной дорожке не торопясь, чтобы продлить удовольствие.
Но вот зеленая улица кончилась. Вправо от нее вниз — дорожка поуже. Вдоль дорожки высокие клены и липы. Они смыкаются ветвями над головой. И ты идешь, спускаясь все ниже и ниже, по зеленому туннелю от одного солнечного блика к другому.
За кленами и липами лесная часть парка — ели, березы. Тут нет никаких аллей, только меж деревьями кустарники да трава. Через эту лесную чащу нет-нет да и пропетляет от дорожки в глубину оврага тропинка. Так и ждешь: сейчас побегут по ней мальчишки и девчонки со звонким смехом, ловя друг друга. Но еще рано. Тихо, безлюдно вокруг. Только слева гудят грузовики, натужно преодолевая крутой подъем. Шум почему-то не раздражает. Может, потому, что он раздается высоко над головой, да и деревья, отделяющие тебя от улицы, смягчают эти звуки.
Идешь к боковому выходу. Спускаться до главного входа далеко, да и «крюк» слишком большой. А время ограничено. До партшколы — километра два идти по городу. Но как бы ни было ограничено время, перед выходом обязательно глянешь направо, на полянку, на чарующую своим нарядом серебристую ель, а на повороте — на изумительное дерево: большой зеленый шар на стройной ножке ствола. Хоть на минуту, но остановишься и подивишься: «Надо же так геометрически точно подстричь ветви!»
Однажды весной, когда у меня не было первой пары лекций, я долго любовался деревом-шаром. Ко мне подошел работник парка с садовыми ножницами.
— Хороша? — с гордостью спросил он.
— Очень! Это вы сделали дереву такую чудную прическу?
— Да это ж естественная крона!
Я не поверил. Он приподнял ветви дерева.
— Посмотрите, есть следы среза хоть на одной веточке?
Верно, срезов не было. И свежих побегов не видно.
— Что это за дерево?
— Шаровидная декоративная вишня.
Вскоре я почувствовал, что эти короткие утренние прогулки по парку благотворно действуют на организм. Тогда еще не понимал, что не только лесной воздух освежает и бодрит тебя, но и что-то другое. А что? Я понял это много позднее.
ВСТРЕЧИ
У меня появился приятный попутчик. Вышел я однажды из калитки своего сада — со мной поравнялся сосед, живущий через два дома, Домнин Иван Афанасьевич, директор средней школы. Мы с ним были знакомы.
— На работу, профессор? — повеличал он меня в шутку.
— Да, — в тон ему ответил я.
— Нам по пути. Только не на трамвае. Люблю дышать свежим утренним возду-хом!
Я не возражал против совместной прогулки. И Иван Афанасьевич довольно ходко пошел к тропе. Не сбавил шагу, когда мы пересекали пустырь. Он рассказывал скоро-говоркой что-то про свою школу. А школа у него передовая, было чем похвалиться. Я отставал от него, здоровяка, и не все из того, что он говорил, мог услышать. Про себя думал: «Нет, горшок котлу не товарищ. Тебе надо размять свои мышцы после сна, а мне полюбоваться всем окружающим».
Но едва мы ступили на зеленую улицу, как Иван Афанасьевич остановился:
— Красота! — он развел руками, глубоко вдыхая воздух. Потом воскликнул обрадовано: — Люблю я эти зеленые стены!.. А знаете, — будто вдруг вспомнил, — этим стенам скоро полвека.
— Не может быть! — возразил я.
— Я точно знаю.
Поверить было трудно — так молодо выглядели буйно-зеленые грабовые стены. Но и не верить я тоже не мог.
Мы двинулись вперед. Иван Афанасьевич шел мелким шажком и любовно глядел то на живую изгородь, то на высокие деревья за ней. О школе он сразу же забыл. Да и говорить ему, видно, не хотелось. Весь он был поглощен окружающим. Зеленую улицу прошли молча.
Мы медленно шагали по аллее вниз. Домнин разговорился. Он, охотник и рыболов, хорошо знающий львовскую флору, то и дело сходил с дорожки, срывал какую-нибудь травку или цветок, показывал мне и называл. Те, что пахли, нюхал и мне предлагал это сделать. И говорил так, словно убеждал, как хорошо в лесу, не подозревая того, что я родился и вырос в тайге и знаю это не хуже, чем он.
Но медленно мы шли только по парку. Едва достигли выхода на улицу, как Домнин протянул мне здоровенную ручищу, отказавшись посмотреть на чудо — шар-дерево.
— Нет времени. Вам до центра рукой подать. А мне вон — на Городецкую! — И, глянув на часы, заспешил вперед.
Такие утренние прогулки мы с Иваном Афанасьевичем совершали довольно часто, если сталкивались, выходя из дому. Но никогда не уславливались. Мне все же больше нравилось в парке одному. Видимо, и Домнину это было приятнее.
Одному как-то лучше утром наблюдать пробуждение природы. Вскоре я стал замечать, что не только мы с Домниным любим парковые прогулки. Посмотришь вперед — идет мужчина с портфелем в руках. Ясно: на работу. Или остановишься на минуту, чем-нибудь заинтересованный, — поравняется с тобой такой же, как и ты, любитель свежего утреннего воздуха. Если эти встречи повторялись часто, мы молча привет-ствовали друг друга, а иногда и перебрасывались одной-двумя фразами:
— Чудное утро сегодня!
Или из-под зонта друг другу:
— Моросит да моросит.
— Львовская погода...
Эти встречи были только по пути вниз. И никто не поднимался вверх. Видимо, думал я, людям не хочется давать нагрузку сердцу.
Однако ошибся. Мне так полюбились утренние прогулки по парку, что я стал выходить из дому минут на пятнадцать-двадцать раньше, чтобы не только пройтись, но и спокойно посидеть на скамейке в живописном местечке.
И что за диво! В первый же ранний выход я встретил в парке Николая Федотовича Мызникова, главного инженера электростанции, проживающего всего в квартале от нашего дома. Я узнал его издали. Молодой, крепкий, он шел не быстро, мерно помахивал в такт шагам руками. Поздоровались.
— Куда это вы? — удивился я.
— На работу.
— Николай Федотович, тяжело в гору-то?
— Нет. Это хорошая зарядка! Однако, простите, дела ждут. — И зашагал дальше так же ровно.
Я проводил его взглядом до поворота и пошел своим путем.
С тех пор мы встречались с Мызниковым каждое утро. Он не торопился, но и время у него было рассчитано до минуты, потому не задерживался при встречах. Пожмем, бывало, друг другу руку и перемолвимся на ходу:
— Как самочувствие?
— Да ни на что не жалуюсь.
Поначалу мне казалось, что Николай Федотович ради зарядки подымается каждое утро в гору и всей красоты утра в парке не замечает. Однажды я спросил его:
— Николай Федотович, а почему вы не ходите на работу по Парку культуры и отдыха? Вы же у самого входа живете. Правда, там подъем круче, зато путь короче.
— Да разве это парк? — улыбнулся Мызников и махнул рукой. — Дорога, лестницы да жалкие хвостики саженцев.
Верно, парк всего два года как разбит в овраге на месте старинного кладбища и городской свалки.
— А здесь полюбуйтесь какая красота! Душа радуется!
ПРИЯТНАЯ НЕОЖИДАННОСТЬ
Ранней весной 1954 года перепахали пустырь, примыкающий к улице Козель-ницкой, и грядки исчезли. Перепахали и нашу тропу. Но ее тут же проторили вновь. На следующий день по обе стороны тропы появились довольно рослые саженцы деревьев, рукой не дотянешься до верхушки. Молодые деревца были еще с голыми ветками. Но скоро на них начали набухать почки. Такие новоселы появились на всей пустовавшей ранее поляне. Вид пустыря резко изменился. Тут везде чернела вспаханная земля.
С теплом зазеленели молодые деревца. Иван Афанасьевич уже не торопился пройти тропой до зеленой улицы, а то и дело останавливался около посаженных каштанов и, подведя ладонь под маленькие листочки, точно взвешивая, удивлялся:
— Смотрите, едва успели на ноги стать, а уж свечи подымают!
Саженцы каштанов в первую же весну цвели, казалось, не по своим детским силам. Белые свечи их были ничуть не меньше, чем у старых. Взрыхленная земля покрывалась робкой травкой. И пустырь на глазах преображался. Высокие старые липы и ясени на гривках еще господствовали над молодой порослью, но были уже не одинокими старожилами.
Мызников при встрече еще издали крикнул мне:
— Рады небось перемене?
— Еще бы!
— Тут детский городок будет! — сообщил однажды как важную новость.
До следующей весны молодые деревца окрепли, заметно выросли и гуще зеленели. Черной пахоты нигде не было видно. А весной пятьдесят шестого уже никто не мог бы и подумать, что всего два года назад здесь было задернелое, наводившее уныние поле. Всюду проложены дорожки. Наша тропа превратилась в аллею.
Детский городок, как и Стрыйский парк, отделяла от улицы проволочная сетка. Вдоль Козельницкой разбита детская площадка. Но я ни разу не видел, чтоб на ней играли ребятишки. Место по-прежнему оставалось низким, и на площадке часто стояли лужицы воды.
ОГНИ, ОГНИ!..
Лето пятьдесят шестого. Как-то мы всей семьей, с дочкой и маленьким сынишкой, решили погулять. Стояли уже густые сумерки. Прошли до поворота в сторону улицы Ивана Франко — и застыли очарованные: перед нами длинной цепью горели неоновые фонари.
Ребята первыми опомнились, побежали на свет. Мы пошли вслед за ними. А они уже кричали издали:
— Мама! Папа! Здесь вход открыт! И люди гуляют!
Мы прибавили шагу и перед входом опять невольно остановились — такой неожиданный и такой красивый был вид впереди. От самого входа убегала вдаль широкая асфальтированная дорога. По обе ее стороны — густые деревья. Смыкаясь ветвями над головой, они приглушали свет фонарей.
Скоро аллея оборвалась. Фонари горели ярче. И в их свете вырисовывалось огромное подковообразное здание с большими овальными окнами от земли до самой крыши. Вся площадка перед зданием утопала в зелени. Что тут росло, ночью разглядеть было трудно. Рядом довольно ясно виднелось еще одно сооружение — белое, с частыми кирпичными пилястрами, безо всяких капителей. За ним стояли другие здания с неосвещенными окнами. Здесь до 1939 года была промышленная выставка.
Да нас и не интересовали эти строения. Миновав площадку перед «подковой», мы очутились снова в аллее. Здесь она была еще шире и разделена газоном. За деревьями по обе стороны — дорожки, похожие на тротуары.
— До чего же красиво!
— Ну разве можно было подумать, что скрывается за этим забором?
— Мы теперь будем сюда ходить! — радовались ребята.
Впереди поднимался большой розоватый клуб тумана. Мы прибавили шагу, горя нетерпением посмотреть, что там такое. И были изумлены.
Огромный водоем — как небольшое озерцо. В центре его — ваза в рост человека. Спереди и сзади вазы, на значительном расстоянии от нее, — металлические пирамидки. А симметрично по квадрату — по две массивные каменные лягушки.
Из большой вазы мельчайшие струйки широким снопом вырывались вверх, до половины высоких крон деревьев, и, рассыпаясь по сторонам, ливнем падали вниз. Из пирамидок с такой же силой били струи, но более разветвление, а потому разлетались еще дальше. Лягушки пускали из пасти струи с такой силой, что они, описав дугу, с шумом падали в воду.
И все это обилие струй, брызг, водной пыли сливалось в огромный клуб густого тумана. Освещенный снизу из-под бортов водоема невидимыми прожекторами, этот клуб становился то розовым, то оранжевым, то серо-голубым — в зависимости от того, откуда смотреть. Вечером все это сказочно чудесно. Мы долго ходили вокруг фонтана, глядели на него и не могли наглядеться. Домой возвратились около полуночи. Ужинали наскоро. Да и не до еды было: каждому хотелось говорить о виденном. А увидели все одно и то же — что-то хорошее, скрасившее нашу жизнь.
ПРИ СВЕТЕ СОЛНЦА
Ночью, говорят, все кошки серы. В темноте — свои светотени. Трудно даже отличить дерево от дерева, кроме резко своеобразных по форме. И перспектива совсем не та: она до крайности стеснена и укорочена. Вот почему на все увиденное вчера ночью мне не терпелось взглянуть днем, при свете солнца.
Мои домочадцы решили пойти в эту часть парка после обеда. Я не возражал прогуляться вместе с ними. Но мне хотелось побыть там сперва одному. Позавтракал и ушел. Благо, ничто не мешало: каникулы.
Аллею открывали две шеренги каштанов с развесистыми кронами, удивительно одинаковые по высоте. Я заглянул в зеленый туннель, по которому мы вчера входили в парк, свернул направо, на дорожку-тротуар, и тут же засмотрелся. В высоких густых кустах цветущего жасмина приютилась небольшая стайка молодых лиственниц. Свисающие плети веток казались то зелеными, то голубыми. До чего же они были милы и дороги мне, северянину! Я на цыпочках пошел по подстриженному газону. Долго любовался на нежную листву-хвою, ласкал ею щеку и готов был обнимать деревца, как родных земляков.
За совсем неприметным выставочным зданием (хорошо, что его затеняли каштаны), в начале большой поляны, встретил пять березок, уже набравших силу. «Снова родное, северное! — ёкнуло сердце. — Нет, это не наши лесные березы, белые, первозданно чистые. Здесь и у молодых стволы начинают уже замшеть, выглядят серо. Но кроны и листья те же».
И тут же — белая акация. Деревья густые, темно-зеленые, они чувствуют себя в своей стихии, дома. А потому разрослись во всю силу и, казалось, подчеркивают свое превосходство над березами, хотя вдвое ниже их.
То, что вчера при отдаленном свете невозможно было рассмотреть перед подковой главного павильона, в солнечном свете предстало в полной красоте и величии.
Я остановился на дорожке против главного арочного входа, над которым возвышался зеленый шаровидный купол, похожий на голову невероятно большой птицы. Расправив крылья, она старалась обнять ими все, что цвело и красовалось вокруг.
К главному входу ведет широкая дорога. На полпути — большая клумба красных роз. От нее радиусами разбегаются дорожки к стенам здания. Каждый сектор газона отделен ровно подстриженным барьером бирючины. В конце каждой дорожки — пирамидальные туи удивительно правильной формы. А между туями, против широких простенков, — невысокие деревья с темно-вишневой листвой, декоративные сливы, как я узнал потом. На газонах — изредка шаровидные кусты той же бирючины, похожие на свежие копны сена, и цветы, цветы, цветы. Все это приземлено и ничуть не затеняет фасад главного павильона.
За главным зданием каштановую аллею сменяет липовая — до фонтана и дальше. Она так же тениста, как и первая.
Я свернул на левую дорожку-тротуар. Правая, с выставочными зданиями, не интересовала меня.
А там было на что посмотреть. За дорожкой — глубокий овраг, густо поросший лесом — старым, высоким. И каких только деревьев тут не увидишь! И ель, и сосна, и ясень, и дуб, и огромные березы с совершенно почерневшими стволами, и европейские туи, похожие на ели. Внизу заросли кустарников, преимущественно жасмина с белыми цветами, розово-белой дейции и спиреи с малиновыми соцветьями. А сколько разных цветущих трав, порой похожих на кустарники!
Это сочетание парковой благоустроенности и лесной первозданности — замеча-тельно. Нетронутый лес всегда возвышает чувства, вызывает приятное ощущение, душевно успокаивает.
Овраг скоро кончился. Небольшая площадка, покрытая травой. На ней — в беспо-рядке семейка молодых березок и елей. Нет, не тех елей, что в вымахавшем осиннике на лесной гари как подзеленок тянутся ввысь, к свету. Тянутся до тех пор, пока не перерастут осинник и, вырвавшись на свободу, сами не станут глушить его. Такие ели голоствольны. Взгляни снизу на их кроны — шляпа слетит с головы.
На поляне елям ни с кем не надо было вступать в борьбу за существование. Им достаточно свободы и света. И они стоят, как конусы с острыми пиками. Даже стволы их внизу не заметны — так сохранили они себя целиком.
И вдруг на фоне темной листвы и хвои, как просвет голубого неба сквозь тучи, красуется в бледно-зеленом наряде розовая акация. И не поймешь: она оттеняет угрюмые сосны и ели или они оттеняют ее, светлую, жизнерадостную и нежную.
Фонтан утром уже не казался таким сказочным, как ночью. Обошел его, больше любуясь зарослями за чертой аллеи. Впереди виднелись ворота — старинные, с чугунными решетками. Я засмотрелся на них и забыл обо всем. А когда глянул влево — даже отступил на шаг, так был поражен. На том же темном фоне в ярком свете солнца еще резче, чем розовая акация, выделялось то ли бледно-желтое, то ли матовое деревцо.
Я подошел к этому деревцу, сорвал листочек — клен. Только окраска странная: листья по краям светлые, а посредине природа-художница сделала на них несколько зеленых мазков. Иногда даже не по обеим сторонам прожилка, а по одной. И есть листья только с зеленой крапинкой. Такое же дерево росло на противоположной стороне аллеи. Но оно — в тени и не так выделялось. Одна прогулка по новому участку парка, а сколько впечатлений! Меня влекла тень каштанов и лип — хотелось наблюдать, изучать, наслаждаться красотой.
ИВАСИК-ТЕЛЕСИК
Я не раз проходил по парку, любуясь разноцветьем зеленого мира. Но однажды, устав ходить, сел на скамейку у «тихого» фонтана, достал папиросу и... не закурил: загляделся на редкостную по красоте скульптурную группу.
Четыре лебедя в разворот по кругу взлетают вверх. На первом, уже чуть поднявшемся в воздух, в междукрылье стоит мальчонка, держась рукой за шею лебедя. Как удачно запечатлен один из моментов великолепной украинской сказки об Ивасике-Телесике, которого спасает лебедь от страшных змей!
Лебеди красивы, легки на взлете, и не верится, что они не настоящие. Грациозно выгнули шеи, из клювов их неторопливые струи тихо падают на едва встревоженную гладь воды. И эта тишина не нарушает обаяния сказки.
Я подошел к чаше фонтана Она круглая, очень большая. В неглубокой прозрачной воде маленькие рыбешки собираются стайками, к чему-то принюхиваются на дне, от них отделяются мельчайшие пузырьки, быстро всплывают и лопаются. Сколько радости у ребятишек, наблюдающих за таким чудом!
Я тогда, глядя на малышей, забыл обо всем. Вспомнилось детство. Будто стою по колени в воде на берегу неглубокого озерца, и передо мной в невозмутимой воде просматривается илистое дно, где живут своей жизнью окуньки, ерши, карасики. Они собираются вместе, ища чего-то, то вдруг стремглав — кто куда. Что-то неладно. И скоро видишь, как черная спина щуренка извивается по-змеиному, медленно уходит вдаль.
А то сам вздрогнешь от неожиданности, когда в тишине из осоки или пестовника, затененного ветвями ольхи и крушины, шумно вспорхнет целый выводок уток и тут же исчезнет вдали.
Смотря на рыбешек в чаше фонтана, я тоже вздрогнул от шума: невысоко над головой пролетел рейсовый самолет.
Вокруг лебединого фонтана широкий газон с проходами к чаше, в нем цветы да изредка по кругу небольшие стожки туй. Все это так к месту, и ничего лишнего.
Шумный фонтан, который привлек наше внимание при первом посещении парка, днем выглядел бледнее. То же обилие брызг, струй и водной пыли, но не было игры разноцветья в них. И газон вокруг чаши — ýже, скромнее. Но когда я, обходя его, стал со стороны солнца, в брызгах, в водной пыли, на встревоженной глади воды горел всеми семью цветами кусок радуги, будто упавший с неба среди ясного дня.
Вокруг фонтана, через дорожку, в тени лип на невысоких постаментах — скульптуры людей труда. Вот молодая колхозница со снопом кукурузы, с корзиной яблок и веткой винограда. Немного дальше — сталевар в кожаном фартуке и кожаных рукавицах. Трактористка с ключом в руке пристально смотрит вдаль.
На противоположном полукружье — слесарь, доярка, штукатур. И заключает группу электросварщик, снявший маску с защитными очками.
Кое-кто говорит, что такие скульптуры встретишь во многих садах и скверах и что в них явно не хватает оригинального, неповторимого.
А мне эти скульптуры нравятся своей неприхотливостью, правдой жизни.
ДВОРЕЦ
На небольшой поляне против радужного фонтана за тремя высокими липами и черным орехом — самое красивое здание на всей выставочной территории. Оно и стоит особняком, даже не на той стороне, где выстроились ничем не примечательные павильоны.
Оно похоже на дворец. Трудно определить стиль его. Но многое в нем от классицизма. Фасад и все здание бледно-желтого, академического цвета. А то, что украшает его, — белого.
Портал с двумя парами колонн коринфского ордера. Круглые колонны, без каннелюр, пропорциональны и изящны. Между колоннами в нишах — аллегорические скульптуры в виде античных богинь в тогах. Одна с палитрой и кистью, другая со шпунтом и молотком — покровительницы живописи и ваяния. Обе исполнены тонко, со вкусом и настолько в духе античных мастеров, что хочется верить: это тоже музы Аполлона.
Правое и левое крылья дворца соразмерны. Большие овальные окна. В простенках плоские колонны, но капители их ионические. В том же стиле и полуколонны, обрамляющие окна.
В конце каждого крыла над выступом здания — красные округлые купола. На карнизе портала — красивая балюстрада.
Дворец вблизи кажется одноэтажным. А отойдешь на расстояние — вверху еще полуэтаж с такой же балюстрадой на ровном карнизе. Он — явно смешение разных стилей. Но в его эклектике все так гармонично слито, что в целом здание вызывает эстети-ческое удовлетворение.
Теперь в этом дворце факультет физического воспитания Львовского политехнического института. Это совсем неплохо: содержание и форма гармонируют.
ЛЕСНЫЕ МУЗЫКАНТЫ
Осенью, как только начались занятия, я изменил свой прежний маршрут, ходил не по проторенной нами тропе, а мимо главного выставочного здания и по аллее, ранее замыкавшей парк. Этот путь был короче и красивей. Детский городок оставался в стороне. И я забыл о его молодых насаждениях.
Через год в моей жизни произошла перемена: я стал работать в редакции газеты «Львiвський залiзничник». Значительную часть времени проводил на линии. Было не до парка.
Но главной причиной домоседства в свободные часы было то, что я серьезно начал заниматься творчеством. Все, что довелось видеть и пережить до Октябрьской революции, в период революции, в годы гражданской войны, в трудное время борьбы с разрухой, давно волновало меня. Долго я откладывал эту большую и сложную работу. Наконец, понял: годы уходят, и я не успею выполнить заветного. Прорвало. Все забыл: отдых, выходные и дорогой мне Стрыйский парк.
Немного легче стало, когда одну книгу (повесть) приняли к изданию, а вторую (роман) включили в план редакционной подготовки.
Из редакции я перешел в вечернюю школу завучем. Установился новый режим дня. И обязательным в нем стало ежедневное посещение Стрыйского парка перед обедом.
Как я истосковался по нем!
Все в парке было то же и не то. Каштаны и липы разрослись. На газонах появилось множество новых цветов.
Произошли значительные перемены. В большом павильоне с кирпичными пилястрами — широкоэкранный кинотеатр. В другом конце аллеи — библиотека-читальня. В глубине, за строениями, — волейбольная площадка. В главном павильоне готовилась выставка. В парке стало более людно, но по-прежнему было тихо в тенистых аллеях.
Переменился за это время и я. С каждым деревом встречался как со старым добрым знакомым после долгой разлуки. Снова гулял по той же липовой аллее или садился в живописном уголке, наслаждался тишиной и чистым воздухом.
Вторым излюбленным местом отдыха у меня стала темная аллея, отделяющая старую часть парка от новой. Ничего в ней особенного нет, кроме вековых деревьев. Это по существу ездовая дорога, соединяющая Стрыйскую улицу с главным павильоном. По одну сторону ее, к лесу, — асфальтированный тротуар. А вдоль тротуара меж деревьями — скамейки. За небольшой поляной по склону широкого оврага — лес в глубину на полкилометра. И в чаще его ветвей столько птиц весной! Там кому-то считает года кукушка. Стонет, тоскуя, одинокая горлинка. Мне всегда горлинки кажутся одинокими. Ни разу не слыхал отзыва на их печальный призыв.
Иное дело — дятел. Этот лесной кузнец всегда бодр, неутомим. Да вот он перед самыми глазами. Прочно уцепившись лапками в кору дерева и опершись на сильный хвост, то и дело бьет по стволу. Похлопай в ладоши, чтобы спугнуть, — не тут-то было! Остановится, осмотрится вокруг, замрет ненадолго, размышляя: «Ходит вас тут, праздных, немало, а у меня дело», — и снова бьет так, что издали эхо откликается на каждый его удар.
А соловьи, скворцы, синички! Нет, никак не выразишь словами всего очарования. Неподражаем концерт лесных музыкантов! Его надо слышать! Вот и сидишь в лесной консерватории и готов упиваться музыкой без конца.
Однако время отдыха ограничено. С сожалением подымаешься и идешь домой. Но идешь отсюда другим: отлегло что-то, угнетающее тебя, и весь ты полон птичьих песен, солнечного света...
СОСЕДИ
Как-то в субботу (вечерние школы в этот день не работают) получил я на почте сигнальный авторский экземпляр первой своей книжки и пошел по главной аллее. На душе у меня был праздник. Сел на скамейку, положил книжку на колени, задумался: сколько труда, недоспанных ночей ушло на нее! Невозможно измерить. Но все пережитое забылось. Главное — труд увенчался успехом!
В глубине аллеи я увидел Петра Степановича Козланюка. Здоровый, плечистый, он шел не торопясь под тенью лип, закинув руки назад. Человек отдыхал.
Подойдя ближе, он узнал меня и радостно воскликнул, заранее протянув руку для приветствия:
— Ххе!
Я знал Петра Степановича давно, еще по редакции «Львовской правды». Но знакомство наше было, как говорят, шапочным: мол, здравствуй и прощай. А в этот день радостное возбуждение писателя отвечало и моему настроению. Я вскочил со скамейки, поднял руку и также воскликнул:
— Ххе!
Поздоровались.
— Отдыхаешь? — спросил меня Козланюк.
— Отдыхаю.
— Тут хорошее место для отдыха. Далеко отсюда живешь?
— В самом начале Панаса Мирного.
— Совсем рядом! А я в районе Гвардейской. Тоже до парка рукой подать. Соседи, значит.
Мне было приятно такое соседство, а главное — некоторое сближение с писателем, которого я читал и уважал как художника. Пригласил Петра Степановича присесть. Сели.
— Что читаешь? — спросил Козланюк.
— Не читаю, а смотрю, какой получилась первая моя книжка.
— Что ты говоришь?.. Я знал тебя как журналиста. А тут гляди ты! — Козланюк развел руками, взял у меня книжку, взвесил ее, глянул на оформление, на титульный лист, поинтересовался, каков тираж, и, схватив мою руку, крепко пожал ее.
— Это хорошо! Очень хорошо! А дальше пишешь?
— Пишу. Большой роман закончил. И он уже одобрен московским издательством. Правда, предстоит большая доработка.
— Ну, без этого не обходится ни одна книга. Писательский труд — адский труд. Мучительные поиски, редкие находки, пробы, ошибки и снова пробы. Иную главу раз восемь-десять переделываешь, пока она органически не вольется в целое. — Петр Степанович усмехнулся. — Тогда ходишь как именинник. Эта глава не только вписалась, но открыла перспективу. Тут уж не потеешь, не грызешь ногтей, не вскакиваешь и не бегаешь по комнате. А пишешь ровно, не торопясь — чтобы продлить минуты общения со своими героями, насладиться удачей.
Как мне все это было близко и понятно! Будто он наблюдал за моими творческими муками, а теперь говорил о них. Верно, над отдельными главами коптишь не дни, а недели. Все идет хорошо — и вдруг... не дается переход, хоть бейся о стену лбом. У меня было так, что не восемь-десять раз, а шестнадцать писал заново одну и ту же главу.
Но я умолчал об этом. Почувствовал: такое признание прозвучало бы как хвастовство. А мне совсем не хотелось рисоваться и жаловаться на трудности. Потому больше слушал Петра Степановича да мотал на ус.
А Козланюк охотно делился со мной, как он работал над трилогией «Юрко Крук» и сколько усилий стоила ему работа над этой книгой.
Мы прошлись по главной аллее. У выхода на улицу Пархоменко тогда здесь было кафе с открытой верандой. Я предложил Петру Степановичу:
— Обмоем новинку!
— Такую следует...
В ожидании, пока подадут на стол, Петр Степанович взял мою книжку, открыл ее и протянул мне свою авторучку.
— Автограф...
— Сейчас не могу: сигнальный. Вот получу больше экземпляров — тогда уж...
— Хорошо.
Выпили и разговорились совсем о другом, что не касалось писательского труда. Козланюк оказался интересным собеседником. Вскоре я проводил его. Дошли мы до Парка культуры и отдыха — Петр Степанович пожал мне руку и пожелал:
— Пиши упорно, систематически. Из тебя выйдет толк, если с ходу приняли две первые книги.
Не помню, что я ему ответил. Доброе пожелание писателя было приятно, окрыляло.
ЭКЗАМЕН
Прошло много времени, пока я опять встретил Петра Степановича. Гуляя в районе Гвардейской, я совсем неожиданно увидел его в том же месте, где мы расстались когда-то.
— Давно я вас не встречал, хотя в парке бывал ежедневно.
— Не говори. Гулял в другое время. Да еще по делам ездил.
Мы прошли к главной аллее, к липам.
— Цветут! Ах вы мои дорогие! — обнял одну Козланюк.
На липы в цвету нельзя не залюбоваться. Смотришь издали — их зеленые кроны все в желто-матовой легкой дымке. Подойдешь ближе — крылышки цветов едва различимы. Козланюк сорвал один.
— Стрекоза! Ну, точь-в-точь стрекоза! Только второго крыла не хватает. — И засмеялся, довольный удачным сравнением.
Я понял: Петр Степанович любит природу и ласков с ней. Он то и дело подходил то к одному, то к другому дереву и нежно гладил их листья. Ему, видимо, хотелось приобщить и меня к этому цветущему зеленому миру.
— Подадимся сюда, — показал на левую дорожку, к лесу. — Наверное, ходишь по аллее и не замечаешь того, что рядом с ней. Ну-ка, северянин, назови, какие тут деревья.
Я назвал не только северные, но и южные, которые на моей родине не растут. Козланюка обрадовало это. Затем он обратил внимание на густой подлесок.
— Ну, жасмин, конечно, знаешь. Не сомневаюсь, в твоем саду есть. А это что такое? — показал на куст с небольшими продолговатыми листочками и малиновыми соцветьями, похожими на склоненные колосья.
— Спирея.
Козланюк называл один за другим кусты, не подозревая, что я знал их все. Мой экзаменатор поднял ветку растения с узкими, необыкновенно длинными листочками. По размеру и форме листья похожи на пиявки, только густо-зеленые.
— Не знаю, — сказал я нарочно.
— Верба! — засмеялся Козланюк.
— Какая?
— Ну, верба и все.
— Нет, не все. Это розмаринолистая ива.
Козланюк посмотрел на меня с удивлением и покачал головой.
— Та-ак. Пройдем дальше, — показал в сторону фонтанов.
«Ну нет, — думал я, — золотисто-окаймленными кленами ты меня не удивишь. Я до тебя был очарован ими».
Но Козланюк все-таки удивил. Клены по левую и правую сторону аллеи, так похожие друг на друга, оказались совершенно различными. Петр Степанович сорвал по листу с того и другого, сопоставил их.
— Что, одинаковы?
По своей форме и окраске листья действительно похожи, но просветы, окаймляющие зелень, — разные. У одного — нежно-желтые, у другого — белые.
— Именно этого ты и не подметил! — засмеялся Козланюк. — Так запомни: один золотисто-окаймленный, а другой — серебристо-окаймленный. Тут, брат, многое на первый взгляд одинаковым кажется. — Он показал на лесную часть. — Зайдем немного вглубь.
Зашли. Петр Степанович сорвал по листику с двух, как мне показалось, самых обыкновенных зеленых кленов.
— Ну как, похожи?
Обманувшись в пестролистых кленах, внимательно посмотрел на тот и другой листок. Верно, по форме они похожи, но чем-то отличались. У одного ярко выражены три лопасти, а у другого — пять и острее. Я отметил это различие.
— Правильно, — сказал Козланюк. — Этот, со стрелками, так и называется остролистым, а другой — клен-явор. Но ведь издали-то оба кажутся одинаковыми. Да, ты удивил меня, педагог. Я уже хотел тебе за знание нашей флоры пятерку поставить. А теперь извини, придется на балл снизить,
В этот день мы не говорили о литературе, творческих исканиях и счастливых находках. Писатель отдыхал от всего этого. Я предложил присесть. Но Козланюк возразил:
— Идем лучше забьем партию по-стариковски, там и посидим.
Я не понял, о какой партии он говорил, однако пошел с ним.
Недалеко от светового фонтана была бетонная лесенка вверх. Сколько раз я проходил мимо нее, не замечал. Мы поднялись на довольно большую поляну, наглухо окруженную лесом. Там стояли массивные бетонные столы и такие же скамейки. За этими столами седые пенсионеры азартно играли в домино, громко ударяя костяшками. Две пары молча склонились над шахматами. Болельщики внимательно следили за каждым ходом.
— Эх, опоздали, брат, — пожалел Козланюк. — Теперь не пробьешься.
А я очень рад был этому. В шахматы не играю, не знаю даже ни одного хода. А домино в моем представлении — пустейшая игра, бесполезная трата времени. У меня же его всю жизнь не хватало.
ЗЕЛЕНЫЙ ХРАМ
Эти встречи вошли в привычку, и в парке мы часто бывали вместе. Я подарил Петру Степановичу свою книжку. Он мне — свою.
— Хотел я тебе «Юрка Крука» преподнести. Нет лишней, и в магазинах не нашел. — Он достал из бокового кармана небольшую книжечку «Весна». — Чем богат...
Книжки мы прочитали, обсудили. И это нас еще больше сблизило. Я к Петру Степановичу тоже стал обращаться на «ты», правда, не без его понуждения:
— Что ты мне все «выкаешь»? Не уважаешь, что ли? — обиделся он однажды.
И мне уже неловко стало обращаться к нему на «вы».
Мы не сговаривались о встречах. Но если их долго не было, досадовали. Особенно мне хотелось встретить Петра Степановича однажды ранней осенью, поделиться с ним своей радостью. В субботу дважды выходил в Стрыйский парк и не встретил. В воскресенье перед обедом — та же история. Мне наскучило бродить одному, и я решил пройти до Парка культуры и отдыха, надеясь увидеть там неведомо куда пропавшего Петра Степановича. Вышел на тропку, по которой ходили когда-то с Домниным, — меня окликнул Козланюк:
— Ххэ! Стой, брат!
Он был радостно возбужден. Не дав мне и слова молвить, начал костить себя и меня:
— Дураки мы с тобой! Дураки оба! Самые дубовые дураки! Привязались к главной аллее и в сторону ни ногой. Пошли! — И он зашагал обратно, к детскому городку.
Я следом за ним.
Старую тропу на пустыре невозможно было узнать. Саженцы каштанов вымахали в настоящие деревья и затенили дорожку, вдоль которой стояли скамейки. А на них сидели люди — одни беседовали, другие читали.
Мы дошли почти до конца новой части парка, до места, где когда-то была детская площадка. Теперь туда вел широкий вход, проделанный в грабовой зеленой стене, — полукруглая арка из веток.
Еще перед входом Петр Степанович сказал мне:
— По парковой экспликации — это георгинарий. Но мне кажется — что-то другое. Не георгины тут главное: они только осенью.
Он торжественно и смиренно вошел в зеленые ворота. Я за ним. И оба невольно остановились. Огромный эллипсоид, метров двести в длину, был окружен сплошной грабовой стеной, подстриженной так искусно, что в ней, как в средневековой крепости, через равные расстояния возвышались башенки-бойницы. Два арковых входа в концах эллипсоида и один трехарочный — в середине.
У каждого аркового входа по четыре стройных высоких колонны туй. В центре эллипсоида, как жертвенник, клумба. На ней не цвели, а пылали огнем георгины. Широкая дорожка огибала «жертвенник». Через просторный газон — второй круг дорожек. А вдоль стены — третий. Дорожки симметрично разделены проходами. И в углах каждого сектора газона, огражденного низким барьером ровно подстриженной бирючины, шаровидные туи. Кое-где они росли свободными кустами. И в каждом газоне — треугольнички георгин.
Козланюк тронул меня за плечо и сказал тихо:
— Античный храм!
И действительно, что-то напоминало его: и то, что георгинарий весь из зеленых стройных колонн, и что в его стенах царила торжественная тишина, и что женщины, рассматривая георгины, склонялись перед ними. Только отсутствие крыши отличало георгинарий от античного храма. Вверху было бездонное голубое небо.
— Не согласен, Петр Степанович. Не античный, а зеленый храм!
— Вот это верно определил! Именно зеленый храм!
Мы прошли по центральной дорожке, потом по дорожке вдоль грабовой стены и вышли из зеленого храма через колонновидный коридор к переходному мосту у детской железной дороги.
— Ну, мне на почту надо забежать. — Козланюк протянул руку.
В эту встречу я так и не нашел времени рассказать, что произошло в моей жизни.
— Петр Степанович, мне бы надо с тобой поговорить о большом и важном.
— Сегодня не могу. Завтра и послезавтра тоже. Давай в среду под вечер. Ведь у тебя этот день не рабочий. И встретимся вот здесь, в зеленом храме.
ГЕОРГИНЫ
До предстоящей встречи с Козланюком я дважды посетил зеленый храм. В нем было феерическое торжество. Больше того, георгины прекраснее мгновенных вспышек фейерверков, как бы они ни были расцвечены и ярки. Георгины прекрасны особенно при ярком свете солнца. Они воплощают тепло и ласку его. А когда светило заволокут серые облака, георгины сами излучают все то живое, теплое и ясное, что вобрали в себя в погожие дни.
Фейерверк не блещет при дневном свете. Ему нужен фон темноты. И чем она гуще, непроглядней, тем лучше. Георгины на фоне зеленых газонов ярче и приметнее, когда они растут небольшими семейками. В клумбе, где одна затмевает другую своей красотой, они выглядят проще.
Георгины в зеленом храме не были бы так хороши, если бы его не окружали высокие грабовые стены, не возвышались вечнозеленые туи у входов и не было бы в газонах небольших, удивительно стройных колонок красавца юниперуса, по-народному — казацкого можжевельника. Георгинарий утратил бы свою изысканную композицию, не выглядел бы так величественно и торжественно.
Создатели георгинария, люди, влюбленные в свое творение, заявляют с гордостью, что во всей нашей стране нет ему подобного. Не знаю. Не могу утверждать. Для этого нужно побывать во всех крупных городах страны. Но что георгинарий в Стрыйском парке оригинален, что он законченное художественное произведение — несомненно. И я разделяю любовь и гордость творцов его.
В георгинарии каждый год представлено от восьмидесяти до ста разновидностей георгин, как мне сказал старший инженер треста зеленого строительства Семен Иванович Колодяжный. Всех их не перечтешь. Но некоторых, наиболее ярких, нельзя не назвать. Они зримо цветут в памяти, и каждая по-своему.
Кто не знает луговую ромашку, это маленькое золотое солнышко с белыми лучиками-лепестками? В давние времена девушки, отрывая по лучику, гадали: «Любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, своей назовет». Гадали и верили в капризницу-судьбу. Приятно смотреть на этот незатейливый, но с детства родной цветок. И вот в георгинарии перед тобой, казалось бы, та же ромашка, только чуть крупнее. И лепестки наполовину белые, наполовину ярко-красные. Стоишь и смотришь на такое невероятное превращение, забыв, что это совсем другой цветок, чем привычное и дорогое тебе солнышко.
Или георгины «Люцифер». Они тоже отдаленно напоминают ромашку. Сердечко цветка похоже на шмеля. Лепестки темно-красные. Листья на стеблях вишневого цвета.
Почему же цветок назвали «Люцифером»? Трудно сказать. Но цветы эти действительно искушают возвратиться и полюбоваться ими еще и еще раз.
Фет сравнивает георгины с одалисками, веселыми, грустными и нескромными. Однако это крайне субъективная и суровая оценка. Люди мягче, сердечнее и поэтичнее называют эти цветы: «Первый спутник», «Вторая молодость», «Восток», «Малиновые», «Белое кружево», «Цыган», — или по именам селекционеров, вырастивших ту или иную особь, иногда в честь уважаемых ими лиц. И только одна разновидность приближена по названию к одалискам — «Магдалина». Но и то неизвестно: греховная или праведная сторона жизни этой легендарной святой стала первоосновой названия.
«Магдалина» — белый, почти прозрачный цветок. В нем ни тени падшего, греховного. Она скорее — сама невинность, не запятнанная, не омраченная ничем, как и похожие на нее георгины «Белое кружево».
«Вторая молодость» нежно-желтая. Она как будто утратила румянец беззаботной юности. Но краски ее мягки, и в них сохранилась чистота молодых устремлений. Лепестки звездно-лучисты, как светлая мечта.
«Восток» — как ранняя заря. Робкий розовый румянец этой зари только-только начал оттеснять полумрак минувшей ночи, предвещая ясный восход.
Холодом веет от «Рубина». Он только вблизи напоминает драгоценный камень. Издали — темно-фиолетовый. Цветы «Рубина» мрачны, холодны и, кажется, лишены жизни. Если бы могли они думать, то, верно, и мысли их были бы мрачными. Не потому ли и сгрудились они в стороне от других, чуждые всему полнокровному, ласкающему взгляд и душу? И становится приятно, что они оттеснены от солнечного, яркого, как темная туча в ясном небе — к далекому горизонту.
На огромную клумбу в центре зеленого храма лучше смотреть на расстоянии. Вблизи она пестрит многоцветьем, а отойдешь подальше — кажется пылающим костром с затухающими угольями по краям, кое-где уже покрытыми седым пеплом.
Когда заходишь в мир георгин из парка, где уже чувствуется дыхание осени, тут — весна в полном расцвете. Но это впечатление обманчиво. Обманчиво не потому, что по-осеннему хмуро небо, не потому, что веет прохладой. Еще по-летнему тепло, и ты в костюме, без головного убора. Но глянешь на зеленую грабовую стену — она чуть заметно порыжела, а в высоких ясенях и кленах за ней тут и там проблескивают бронзовые пятачки. Тебе и радостно, и грустно смотреть на последние цветы года.
В СРЕДУ
В среду я вышел из дома пораньше, чтобы не заставить человека ждать. Но оказалось очень рано. Так набродился по дорожкам зеленого храма и настоялся около георгин, что устал. Присел на скамеечке под сторожевым грибком, у входа.
Петр Степанович и не заметил меня, прошел мимо. Я окликнул его. Он вернулся.
— Устал? Прости, что задержал: дела. Зато свободен сегодня весь вечер.
Сесть под грибком можно было только спина в спину. А какая может быть в таком положении беседа?
— Пойдем посидим где-нибудь на аллее, — пригласил Козланюк.
Поднялись, пошли.
— Так какое у тебя большое да еще важное дело?
Вместо ответа я достал из кармана письмо из Москвы от редактора моего романа. Он сообщал, что работу над книгой считает в основном завершенной и что издать ее предполагают в 1966 году.
— О, это победа! Напечататься во всесоюзном издательстве! Это, брат, такая победа!
Петр Степанович обнял меня.
— Да ну тебя! — запротестовал я, смеясь. — Ты медведь. А я против тебя — заяц. Все кости мне переломаешь.
«Медведь» отпустил меня.
— Но я же рад! Искренне рад за тебя!
Георгины особенно ярко пылали для меня в эти минуты.
Мы вышли из зеленого храма. От моста у детской железной дороги к вековым липам ведет широкая березовая аллея. Деревья вошли в полную силу. По обе стороны ходовой части их отделяет красивый барьер, но не из подстриженной бирючины. Барьер двухцветный: впереди темно-красный ряд, а за ним, чуть повыше, — зелено-серебристый.
— Смотри ты, что придумали художники! — похвалил Козланюк и спросил меня с лукавинкой: — Знаешь, что это?
В первом ряду я без труда узнал красную декоративную сливу. А что за ней — не знал: впервые видел такие красивые продолговатые, без всяких лопастей или нарезов листья.
— Не трудись, не ломай голову, — посмеялся Петр Степанович. — Это лох. Запиши, а то забудешь.
Я сорвал веточку, заложил в записную книжку и записал название.
Березовая аллея очень короткая. Под старинными липами виднелась только крыша нового ресторана. Стены его в тени молодых, но уже рослых деревьев. Вся веранда увита диким виноградом. Мы обошли ресторан слева и оказались на широкой светлой аллее. Сели.
— Ты понимаешь, с тех пор как закладывали эту часть парка, я не бывал в ней, — признался Петр Степанович. — Что, думал, делать здесь взрослому человеку? Детский городок, детская железная дорога, детская площадка, песочницы, лестницы, качели. А как глянул два дня назад — да тут детского почти ничего нет, кроме песочницы и железной дороги вдоль изгороди.
Я не менее Козланюка был удивлен всем окружающим. Может быть, даже больше. Он местный житель, с детства привык к длинному южному лету и потому не замечает столь разительных перемен, какие здесь быстро происходят в растительном мире за один тепловой период года. Северянину, привыкшему к очень короткому лету, к медленным изменениям в природе, порой все это кажется чудом.
— Петр Степанович, я не мог себе представить, что через каких-нибудь десять лет буду гулять не по дикому пустырю, а по настоящему парку! — сказал я. — Здесь деревья не растут, а прямо-таки выгоняются. Ты обратил внимание на старые липы и ясени, что когда-то красовались на гривах? Теперь они уже не выделяются так резко.
И я тоже покаялся, что раньше не обращал внимания на новую часть парка.
— А какие деревья, по-твоему, по обе стороны этой аллеи?
— По форме листьев — вроде бы одна из разновидностей клена.
— Нет, дружище, ошибся. Платаны. А попросту их называют чинарами, или бесстыдницами.
— Почему это?
— А вот присмотрись к ним немного позже, когда начнут увядать и менять кору. Догола разденутся и стволы, и сучья. Да ты что, на юге не бывал?
Я действительно не бывал там.
— Чему удивляешься? До войны я не нуждался ни в каких курортах и любил отдыхать на Волге и Каме. А в конце войны так нажарился в Китае, что, право слово, больше меня на юг не тянет.
Мы поднялись и пошли по аллее. Посреди нее на широком газоне цвели розы, изредка возвышались колонки юниперуса и небольшие шары туй. И это было очень красиво.
Прямую линию дорожек оттесняет в сторону большая клумба сочно цветущих канн, широко развернувших свои темно-красные колокольцы среди больших, похожих на мечи, зеленых листьев. Клумба обрамлена узкой полоской странных растений, многолопастные листья которых сверху зеленые, а снизу светло-серебристые. Позднее я узнал, что это цинерария морская. Но как бы она ни называлась, канны в ее прекрасном обрамлении выглядят еще ярче.
Влево от полукружья против клумбы — бюсты классиков русской литературы: Тургенева, Лермонтова, Маяковского и Салтыкова-Щедрина.
От первого круга до второго опять газон. На большой клумбе тоже канны, но совсем другие. Листья-мечи — зелено-фиолетовые, а цветы оранжевые. Здесь установлены бюсты наших великих композиторов — Мусоргского, Чайковского и Рубинштейна.
В третьем круге розовые канны. По обе стороны клумбы — художники: Васнецов, Брюллов, Айвазовский, Федотов, Верещагин, Крамской.
Художников окружает высокая грабовая изгородь, уходящая вдаль двумя ровно подстриженными стенами. Она сливается с зеленой улицей в конце старого парка. Мы прошли аллею молча, очарованные красотой ее, и возвратились обратно. Петр Степанович остановился против бюста Чайковского.
— Знал бы ты, как я люблю этого композитора! — признался он. — Стоит увидеть портрет его или скульптуру — и звучит в душе: «Что день грядущий мне готовит?» —пропел он тихонько.
Мы разговорились о Пушкине, о других русских и украинских писателях. Уже смеркалось. Начал накрапывать дождь. Козланюк пожал мне руку.
— До будущей встречи.
НА ПЛАТАНОВОЙ АЛЛЕЕ
Но это была последняя встреча. Больше я Петра Степановича не видел ни в парке, ни в городе. А ранней весной 1965 года поклонился его праху.
Сознание долго не мирилось с неумолимым фактом, что близкого тебе человека нет в живых. Я запоем перечитал его трилогию «Юрко Крук», повесть «Весна» и рассказы. Благо для этого было время: в мартовский промозглый день простыл и пролежал довольно долго в постели. Читал книгу за книгой, и автор их все время был со мной, как живой.
Когда врач разрешил мне выходить на улицу, я поспешил на место нашей последней встречи. Легкий мороз и солнце. Платаны закуржевели. Прошелся по аллее туда и обратно, посидел на скамейке, на которой не так давно беседовал с Петром Степановичем — словно побыл с ним вместе. Остановился перед бюстом Маяковского.
С юношеских лет я любил литературу. В двадцатые годы особенно пристрастился к ней. Работая на одной из фабрик Москвы, очень часто посещал творческие вечера писателей в Доме Герцена, в Доме печати и в различных клубах. Большинство поэтов читали плохо свои стихи, на модный тогда декадентский манер, с неприятным подвыванием. Но отдельные декламировали мастерски, как, например, Семен Кирсанов, Иван Доронин и, особенно, Иосиф Уткин — свою знаменитую поэму «Повесть о рыжем Мотеле». Но так, как Есенин и Маяковский, не умел читать никто.
Мне посчастливилось слышать Есенина всего один раз — незадолго до трагической смерти поэта. Выступал он со своей лирикой. Это был уже не тот юный кудрявый красавец Сережа Есенин, который запомнился нам по портретам, а совсем другой, заметно постаревший. Внешность поэта так гармонировала с его задушевной поэзией, что невольно сжималось сердце.
Помнится, когда он, заканчивая выступление, с глубокой скорбью прочитал:
Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам? —
я не выдержал, выбежал в полутемный коридор и, припав к стене, разрыдался.
Маяковский производил совершенно иное впечатление.
Признаюсь: не сразу я понял и полюбил его. Со стихами поэта-новатора мало-мальски начал знакомиться с первых лет революции, еще школьником. Но они после Пушкина, Лермонтова и Некрасова были настолько необычными, что, казалось, мало походили на стихи. Я так и не мог понять Маяковского, пока не оказался в Москве и не стал посещать рабочие литературные кружки.
Начинающие литераторы, которых я там встречал, были влюблены в Маяковского и неплохо читали его, особенно Саша Демин с завода АМО (ныне завод им. Лихачева). Одаренный, экспансивный, он так прочел мне перед началом занятий кружка «Вагранка» «Необычайное приключение...», что я онемел от изумления.
Демин заметил это и спросил, смеясь:
— Что, здорово? Вот мы еще послушаем с тобой, как он сам выступает!.. Не слыхал?.. О-о!.. Пробьемся как-нибудь, — пообещал.
Пробиться на выступления Маяковского было нелегко, но нам все-таки удалось. Это было после поездки поэта в Париж, в США и Мексику. Читал он свои знаменитые американские стихи.
Но прежде всего несколько слов о самом «агитаторе, горлане, главаре». Лучше не назовешь его, как он сам себя назвал. Именно главарь, богатырь вышел твердым, уверенным шагом на сцену, обвел исподлобья гипнотизирующим взглядом аудиторию. И сразу — тишина. Постоял так несколько мгновений, заложив руки за спину, и объявил спокойно, четко:
— «Блек энд уайт».
Но с первых строк в выразительном сильном голосе, в лице, во взгляде поэта этого спокойствия как не бывало... Я в этот момент жил не только тем, что слышал, но и вместе с поэтом видел и рай земной Гаванны, и до предела обнаженные противоречия между белыми и черными, и чернорабочего-негра Вилли, у которого от чрезмерного труда «волос вылез», а живот от полуголода «влез». Мне, комсомольцу, был близок этот человек, меня волновали его мучительные вопросы, «закорюки из закорюк». Мы с Сашкой заерзали на стульях, когда Вилли получил «ответ» на них от сахарного короля, будто все это произошло на наших глазах.
Маяковскому удавалось заставить других жить и видеть вместе с ним, любить, ненавидеть, негодовать, протестовать, пригвождать к позорному столбу все, что заслуживало этого!
Мы с Деминым за один тот вечер побывали вместе с поэтом в Америке, посмотрели на ее чудо-технику и поняли, как она, передовая страна, отстала от всего, что только утверждалось, входило в быт у нас, едва успевших стать на ноги. И нас охватила гордость за свою Родину.
Мне еще дважды довелось слышать Маяковского, И я всегда сравнивал его с Есениным, пытался понять, который из них сильнее действует на слушателя. Но не находил ответа: эти два человека несоизмеримы. После есенинского вечера я шел домой, очарованный всем, что слышал, и в то же время на душе у меня было тяжело, словно я утратил что-то дорогое. И наоборот, каждое выступление Маяковского переполняло тебя силой, убежденностью, побуждало к действию.
Именно таким и ожил поэт-трибун в моей памяти, когда я стоял в раздумье перед его бюстом на платановой аллее.
Я неоднократно наблюдал, как люди, отдыхающие на платановой аллее, молодые и старые, парами и в одиночку, останавливались перед бюстом художника, композитора или писателя. Какие мысли владели ими в тот момент? Этого так просто не скажешь. Но по выражению лиц было видно — мысли светлые.
«ВЕСТИБЮЛЬ»
То ли по случайному совпадению, то ли по воле создателей парка на улице Ивана Франко у трамвайной остановки «десятки», как раз против главного входа в парк, единственный каштан во Львове зажигает весной не белые, а красные свечи. Он точно подает сигнал: «Стоп! Не стремись дальше, отдохни в зеленом царстве».
Уже давно открывает Стрыйский парк легкая изящная аркада. Три входа между колоннами под розовый мрамор. И никаких ворот, калиток.
Перед главным входом вас поражают деревья — чем дальше в стороны, тем они выше. Тому, кто приходит сюда впервые, и невдомек, что растут они на склонах глубокого оврага. Да и когда об этом подумать: вы засмотрелись на высокое дерево, темно-красное, в зеленом обрамлении.
Когда поднялись на три ступеньки и оказались в парке, забыли о необыкновенном дереве и вообще о том, что по сторонам. Перед вами в долине не газон, а большой зеленый прямоугольник. На нем — не цветы (их только вначале маленькие островки), а деревья. Два из них по углам незаметны. Но прямо перед вами стоят два пирамидальных дуба, два богатыря.
А впереди в лучах солнечного света серебрится пруд. По обе стороны склонились над ним плакучие ивы, почти касаясь воды своими безвольными ветвями. А по неподвижной водной глади, как в сказке, плавают белые лебеди. Сколько восторгов вызывают они у обступивших пруд детишек, особенно когда птица подплывает и клюет брошенный кусочек хлеба!
Вот ты вдоволь насмотрелся на лебедей и на детишек, оглянулся назад, на пройденную долину. И, конечно, удивлен, как сразу не заметил такого странного деревца, по стволу похожего на фикус. Только листья у него совсем другие: большие, не твердые и глянцевые, а мягкие, нежные. Это деревцо цветет крупными белыми цветами, опуска-ющими вниз свои колокольцы. «Датура древовидная», — читаешь на табличке.
Рядом с датурой — верба, обыкновенная украинская верба, которая растет вдоль дорог. Пройдешь мимо — не заметишь. Но перед ней-то больше всего и останавливаются люди. Табличка под деревцом гласит:
«В октябре 1850 года Тарас Шевченко по этапу переселялся из Орской крепости в Новопетровское укрепление. По дороге на пристань в городе Гурьеве поэт нашел вербовую ветку и взял с собой. Он посадил ее в солдатском городке в Новопетровском укреплении на Мангышлакском полуострове. Теперь более чем столетие вербу как священную реликвию берегут жители казахского прикаспийского города Форт Шевченко, который красуется на месте Новопетровского укрепления.
Ветка шевченковской вербы была привезена с казахской земли делегацией украинских советских писателей и торжественно посажена в Стрыйском парке 22 мая 1961 года в сотую годовщину похорон Т. Г. Шевченко на Чернечей горе в Каневе».
Я прочел эти слова, и вспомнились стихи Некрасова, посвященные Кобзарю:
Все он изведал: тюрьму петербургскую,
Справки, доносы, жандармов любезности.
Все — и раздольную степь Оренбургскую,
И ее крепость... В нужде, в неизвестности
Там, оскорбляемый каждым невеждою,
Жил он солдатом — с солдатами жалкими.
Мог умереть он, конечно, под палками.
Может, и жил-то он этой надеждою.
Вспомнил — и мне стало больно. А что значат три последние строки поэти-ческого некролога? Счастье улыбнулось ссыльному поэту. Ему вернули свободу. Но вскоре, изнуренный тяжелыми годами царской солдатчины, он ушел из жизни. И мне показалось, что стою у свежей могилы великого поэта.
Я попытался представить, как ссыльный за сотни верст этапа нес ветку вербы — единственную память о любимой родине. Верно, прятал он ее у самого сердца. И это сердце, полное любви к родным людям, таким же угнетенным и несчастным, как и он сам, не дало завянуть ветке, согревало жизнь в ней, а соленый пот колодника поил ее, жаждущую.
И передо мной была уже не верба, ничем не примечательная внешне, даже убогая в сравнении с редкостными деревьями, а внучка великого украинского поэта, револю-ционера-демократа. Хотелось взять ветку, как руку, и пожать в знак любви и уважения к нему. Но сдержался: ведь если каждый станет так проявлять свои чувства, то от дерева не останется и следа. Пусть растет себе свободно.
ПО СТОРОНАМ
Как часто мы, увлеченные красивым видом вдали, не замечаем того, что рядом с нами — не менее интересное, порой даже необычное. Иногда даже странно кажется. Идут по обе стороны пруда люди, внимание их целиком занято лебедями и плакучими ивами, а к тому, что защищает их от солнца, равнодушны.
Полюбовавшись тем, что в начале долины, лучше всего возвратиться к главному входу и пройти по правой дорожке до конца пруда, к оранжерее, присмотреться к лесу, который здесь не отделен живой изгородью. И, конечно, в первую очередь остановишься перед могучим красным буком.
Интереснейшее дерево этот красный бук. Не сразу поймешь, какого на самом деле он цвета. Издали кажется то бурым, то бордовым. Посмотришь снизу вверх сквозь листву — преобладает красный тон; сорвешь листок — на лицевой стороне причудливо сочетаются темно-зеленый и темно-коричневый цвета, а с обратной стороны зеленого оттенка почти не заметно. Темно-красные прожилки делают его более светлым. Осматриваешь это необычное дерево и удивляешься: как все изменчиво в нем.
Сделаешь несколько шагов вперед — новое явление: уксусное дерево с метровыми сложноперистыми листьями. Смотришь на такой лист и диву даешься: летом восемнадцать-двадцать, а к осени двадцать четыре — двадцать шесть пар зеленых крупных перьев. И дерево-то само по себе невысокое.
За уксусным деревом, чуть выше по склону, есть еще одна интереснейшая особь. Летом это дерево, пожалуй, ничем не выделяется среди других лиственных. Оно даст о себе знать осенью. Но и летом подойди к нему, пощупай толстую потрескавшуюся кору на мощном стволе — мягкая, как пробка. А кто из частых посетителей парка знает, что это амурский бархат?
Меж стволами деревьев подлесок — бузина, снежная ягода. И вдруг еще неожиданность: багряник японский, как значится на табличке. Почему багряник, когда обычное зеленое дерево? Но потянул ветерок — и с багряником происходит нечто удивительное: лиственный покров его начинает переливаться разными оттенками зеленого цвета — одновременно. Ничего особенного: просто верхняя сторона листьев зеленая, а нижняя — серебристая.
Завершает дорожку около оранжереи новая разновидность бука. Он гораздо светлее красного. И на самом деле — это розовоокаймленный. Присмотришься внимательно — верно, у него, как у пестролистого клена, вдоль прожилков и по краям листьев розовые просветы.
Спустишься обратно, немного пониже, где плакучие ивы не загораживают противоположный берег, — вверху, в глубине полянки возвышается гигантское дерево, даже издали необычайной толщины. Сколько раз я проходил по левой дорожке и, как многие, не замечал его.
Поспешил на противоположный берег, взобрался вверх, на лужайку, и остановился, пораженный. Подошел к дереву, смерил ствол — четыре обхвата.
Маленькая веточка, сломанная вороной, упала к моим ногам. Поднял ее. Лист грубый, округлый, с выступами по краям.
«Что же это за дерево?» — гадал я.
Подсказал старейший садовник парка Владимир Иванович Дереш, оказавшийся поблизости:
— Это белый тополь.
— Почему белый, когда листья такие темные?
— А вы посмотрите на обратную сторону.
Да, она была светло-матовая. Дереш отвел меня чуть дальше.
— Посмотрите-ка вниз. Тоже, наверное, увидите впервые.
Действительно, картина была совсем иная. Пруд издали казался меньше. Большие плакучие ивы походили на кусты. Вода светлее.
Но особенно живописен со стороны белого тополя противоположный лесной берег. Зелень то густая, темная, то чуть светлее, то нежно-матовая. И как же красивы в этом зеленом окружении красный и розовый бук!
Есть много снимков парадной части парка. Но все они, как правило, сделаны «в лоб». Ни один фотограф не догадался запечатлеть все это очарование с другой, не известной еще стороны. И очень много потерял, обеднил себя.
ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ПАРТЕР
Партером мы привыкли называть главную часть зрительного зала в театре. Но этим словом называют еще ряд клумб или газонов — в парке или в саду, — пересеченных дорожками.
Центральный партер в Стрыйском парке именно таков и есть. Он начинается от главного входа, за озером.
В нем два газона и, к счастью, ни одной клумбы. Они бы нарушили все очарование дивной картины, особенно главного газона, развернувшегося поперек парка, как ковер невиданной величины.
В нем все свободно и неприхотливо. Впереди канадский бундук, дерево сильное, густолистое. А под ним — куст тамарикса с такими тончайшими ветками и листочками-волосками, что весь он выглядит паутинообразным, кажется слабым, легкоуязвимым. Посмотришь со стороны — бундук точно прикрывает от бурь и невзгод меньшего, бессильного своего собрата.
Два высоких и густолистых куста флоксов и гортензий защищают тамарикс от ветра с северной стороны. Трогательное содружество. И завершают эту группу мужественный пирамидальный дуб и высокая, как минарет, серебристая ель. За ними — большой зеленый луг с маленькими кустами пионов.
Вверху, в самом конце этого луга, в правом углу, сошлись шесть взрослых берез и, трепеща листьями, потихоньку шепчутся о чем-то секретном и важном для них. А со стороны две березки-подростка чутко прислушиваются, о чем говорят взрослые. Может быть, о молодом плечистом дубке, что уже вошел в силу и стоит невозмутимо в стороне, не обращая никакого внимания на кумушек, или о красавице серебристой ели, что почти рядом, в противоположном углу газона. Завидуют ли ее стройности и красоте, ее праздничному наряду или осуждают модницу за излишнюю роскошь.
А может быть, они рассмотрели уже по ту сторону дорожки, у начала грабовой изгороди, свою бедную сестру?.. Несчастную березу трудно узнать снизу: весь ствол ее, от земли до самой кроны, опутали, как удавы, серые стебли плюща. Они впились наполовину в кору, выступают нездоровыми опухолями и страшно уродуют дерево. Вверху они господствуют своей буйной темной зеленью. А полузадушенная береза едва нашла силы пробиться на волю всего несколькими слабыми сучьями. Ветви свисают вниз и плачут, плачут от боли. Никогда уж, до последних дней, плющ не выпустит ее из своего плена, из своих цепких объятий: он долговечнее березы втрое.
Плющ не паразит. Он своими усилиями добывает жизненные соки из земли. Но он беспощадно угнетает другое дерево, чтобы подняться выше, к свету, и красоваться над всем, что внизу. Бедная береза вызывает сострадание.
И свободные сестры ее замолкли, задумались.
Не грустите, — хочется сказать им. – Что делать? Одна из вас стала жертвой, чтобы в растительном мире парка могла произрастать и такая особь, как плющ. Гляньте лучше вниз. Какая перед вами красота и полнота жизни! За главным газоном, через дорожку, — зеленый лужок. Справа за ним — золотисто-пестролистый клен. Влево — тюльпановое дерево. В середине — красная лещина. Вдоль правой стороны вашего газона — высокая живая изгородь. А слева в разнотонной зелени — татарский клен с красными семенами-крылышками. И совсем неожиданно — зреющая калина. Какое сочетание красок!
Чуден центральный партер днем. Он весь залит солнцем. Потому каждое дерево, каждый, казалось бы, незначительный кустик предстает в полной своей красоте и надолго запоминается, как и весь партер в целом.
«ЗЕЛЕНОЕ ОЗЕРО»
За центральным партером есть еще малый партер и цветочный луг. Если рассматривать их так, в отдельности, они не производят отрадного впечатления. Кажется, что здесь слишком много цветов по сторонам. Сплошные валы их утомляют своим однообразием. Но если взглянуть на обе части в целом, все преображается и выглядит совсем иначе. Я не сразу понял это.
Как-то мне посчастливилось пройти между центральным и малым партерами с Семеном Ивановичем Колодяжным, старшим инженером треста зеленого строительства, человеком с тонким художественным вкусом. Это он так удачно подобрал на бывшем пустыре деревья и кустарники по форме, цвету и росту, что с каждым новым шагом видишь новую картину.
Из лесной части мы спустились около источника. И инженеру, влюбленному в свое дело, не терпелось показать мне особенные деревья. Многие из них я знал до этого. Но Семен Иванович находил такие, что были для меня неожиданностью. Когда мы сошли с дорожки и углубились в лес, он подвел меня к дереву с листвой необычного цвета, какого — даже трудно сразу определить. Сорвал ветку и спросил:
— А такое видели?
Листья сверху были темно-зеленые, а снизу сиреневые. Нет, я таких не видел.
— Пурпурный явор, — сообщил мне Семен Иванович и подвел к другому дереву. — Ну это наверное знаете.
Передо мной был явно остролистый клен, но очень уж вычурной формы его листья. Я сказал об этом Колодяжному.
— Верно, — подтвердил он, — в отличие от других кленов это садово-декоративный, или остролистый клен Лорберга.
Как удалось этому Лорбергу сотворить такое чудо?
Мы вышли снова на дорожку, разделяющую центральный и малый партеры. Семену Ивановичу хотелось еще удивить меня. Он подвел к самой обыкновенной иве и спросил, что это за дерево.
Мне показалось, что он просто разыгрывает меня.
— Нет, я не шучу, — сказал серьезно Колодяжный. — Не вы один считаете это дерево ивой. А перед вами груша. Правда, ивовидная, но самая настоящая груша.
Не верилось. Но говорил специалист своего дела. Затем Семен Иванович показал вперед, на малый партер и цветочный луг.
— Посмотрите, что перед вами.
Я посмотрел — и все передо мной предстало в совершенно ином свете, чем раньше. Довольно длинный, ровно подстриженный лужок, в обрамлении широкой полосы нежно-зеленого седум-спектабиле, ярко-красных флоксов и желтой рудбекии, похожей на молодые подсолнухи, казался тенистым озером, а гряды цветов — берегами его. Как бы для большего сходства листья отцветших весной ирисов удивительно напоминали осоку.
И чем больше я всматривался в этот замечательный лужок, тем больше убеждался, что передо мной действительно озеро, вплоть до высоких сосен. Это живое представление подкреплялось еще и тем, что на «берегах» его справа свешивала ветки над «водой» пирамидальная липа, слева — плакучая ива и серебристый клен.
БЕЛКИ
«Зеленое озеро», да и всю долину простора и света, замыкают веймутовые сосны. Деревья за ними — богатыри, поражающие высотой и толщиной стволов. Вокруг одного красного бука, вплотную к нему — скамеечки. На них могут сесть одновременно десять-двенадцать человек.
Рядом с красным буком крона в крону (а это не близко для таких великанов) — плакучий бук. До чего же интересное дерево! Ну, плакучая ива, плакучая береза с их бессильно повисшими тонкими ветвями и листьями-слезами — понятно. А тут неохватный внизу, чуть ли не такой, как сосед его — красный бук, — и вдруг не в состоянии держать свои полнокровные ветви. Они бессильно свисают четырех -пятиметровыми плетями. Странно? Но это так. Вот он, плакучий бук, перед твоими глазами.
Заключают уголок тени четыре обыкновенных бука, стоящие полукругом. Между ними скамейки. Это любимое место детворы. Наколов дома орехов, они бегут сюда. Их издали видят белки и встречают своих кормильцев на нижних сучьях или прямо на земле. Торопливо грызут зерна, а сыты — прячут в свои «кладовые» и подбегают опять. Белки до того ручные, что разрешают ребятам погладить себя, взять ненадолго в руки, но быстро и ловко выскальзывают. Какая это радость для малышей!
Но белок любят не только дети. Почти каждый день видишь: идет пенсионер и постукивает орехом об орех. Белки на зов сбегают вниз. Старик раздавливает в ладонях орех и зернами кормит зверюшек.
Шел я около полудня мимо дружной четверки буков. По спинке одной скамейки мечется туда-сюда, туда-сюда молодая белочка. Как она ухитряется поворачиваться на тонкой планке — удивительно. Остановился. Белочка, глядя на меня, спрыгнула на сидение. Пометалась там и — раз на землю. Жду, что будет дальше. А пышнохвостая сужает и сужает кольца вокруг меня. Пробежала по ботинку, присела передо мной, глядит просяще.
Я никак не ожидал такого. Все произошло мгновенно. Белочка прыгнула на штанину и тут же оказалась в правом кармане пиджака — знать, за орешками.
Но у меня, кроме папирос да табачной пыли, никогда ничего в этом кармане не было. Белочка тут же стремглав вылетела, юркнула на сук бука и начала чудно, по-беличьи, чихать, обтирая лапками мордочку. Я смеялся до слез над милой зверюшкой.
ПОДЪЕМЫ
За соснами-великанами и красными буками небольшая полянка, живая и светлая. Она никак не названа по парковой экспликации, потому свободна от всяких украшений и тем по-своему хороша. С двух сторон подымаются вверх ровные дорожки. Влево, мимо беличьих буков, — крутой подъем к главному павильону. Правая ведет невесть куда, ни разу не ходил по ней.
Сначала вдоль левого подъема неширокая травяная полоска. Деревья тут старые, высокие и развесистые, поэтому здесь всегда тенисто. Только изредка на лужке играют солнечные блики, как световые зайчики.
Скоро эта травянистая полоска исчезает, дорожка надолго стеснена деревьями. И кажется тебе, что ты в глухом лесу. Тишина. Только птицы нарушают ее.
Дорога все время в гору. Наконец, вдали просвет. Подходишь ближе — поляна, но не из тех, что внизу, ровно подстриженных. Она заросла травой совершенно свободно. На ней цветут ромашки, колокольчики, кашник, желтый лютик и изредка васильки. Цветут, пока не придет косарь и не положит их валками, как на настоящем лугу. Жаль, что не будет ни стожка, ни даже копны: сено увезут. А то было бы полное впечатление лесного покоса.
Миновав поляну, дорога снова идет круто вверх, между старыми угрюмыми лиственницами, как в тайге. Но господство их — ненадолго. Совсем неожиданно развертывается перед тобой широкая светлая площадка. И ты в верхней части парка.
По этому левому подъему хожено-перехожено, только сверху вниз, как по спуску. Правый подъем вдоль Стрыйской улицы тоже изучен достаточно, еще во время утренних прогулок перед занятиями. Но что за дорожка ведет от красного бука вверх по дну оврага? Почему ни разу не прошелся по ней? Спустился вниз и зашагал по неизвестному пути.
Хорошо утрамбованная дорожка шла больше по полянам, на ней светло и просторно. Но только до развилки дорог. Правая — ведет к Стрыйской улице, левая — на дорогу к главному павильону. Куда же прямая?
Из благоустроенной дорожки она превратилась в тропу с промоинами. Глухой лес теснил ее больше и больше. Скоро на крутой подъем уже вела только узенькая тропинка, обегающая труднопроходимые места, и сама стала чуть заметна.
И вдруг завал. Поперек тропинки — молодой ясень, березка. Оба не устояли в рыхлых крутых берегах. Интересно: шел по парку, а добрел до бурелома, как в лесу.
Тропинка за ясенем и березкой исчезла в высокой траве. Глушь. Глянул вверх — грабовая изгородь. Взобрался по склону — и очутился на широкой зеленой улице. Люди спокойно шли парами — видимо, в кинотеатр «Львов».
Ну, можно ли было подумать вверху, что есть еще и такой спуск к партерам парка?
ОКНО
Стрыйский парк большой. Десятки километров составляют все аллеи и дорожки. А сколько в нем разных тропинок, торных и едва приметных.
От центрального партера, там, где тюльпановое дерево, совершенно незаметно ответвляется дорожка вверх. Поднимись немного — детская игровая площадка. Карусель, песочница, лесенки, разные качели — все для малышей. По вечерам и в выходные здесь не умолкает детский гомон.
Чуть дальше по долине влево — источник. Чистая холодная вода струится из пасти фантастического животного. Над ним на стене — барельеф: Никита Кожемяка замахнулся мечом на змея, а вверху прислушивается ко всему окружающему мать-олениха, оберегая покой лежащего у ее ног олененка. Все это на зеленом фоне рельефно и красиво. И дорогое сердцу заботливое отношение львовян ко всему прекрасному. Нередко можно увидеть, как женщина, набрав в целлофановый мешочек воды из источника, заботливо поливает роскошные цветы.
Вправо и влево от этой стены — лестницы. А там тенистые тропинки и дорожки, причудливо извиваясь, ведут в верхнюю часть парка.
Недалеко от буков, облюбованных белками, чуть видны сквозь листву деревьев руины замка: полуразрушенная башня с бойницами и останки стены. Руины, конечно, искусственные, но они так правдоподобны, что хочется верить — настоящие. К ним своя тропа.
Почти рядом с руинами, через небольшой ложок, — каменная лестница с поворотом вдоль горы. Поднимись по ней, пройди немного до прохода в живой изгороди — и ты окажешься в большом зеленом зале. Здесь естественный солярий, а также удобное место для игры в бадминтон или теннис.
Сколько этих тропок? Все не перечтешь. Молодежь знает их лучше. Почти все они ведут на изумительную торную дорожку, что на самом верху. Ответвившись от липовой аллеи против кинотеатра «Львов», она скоро сворачивает вправо и бежит параллельно выставочному проспекту. На ней никаких зеленых изгородей. Лес и лес по обе стороны — ряд лиственниц, их сменяют ясени, липы, березы и клены.
В начале этой дорожки — широкий разрыв лесной заросли, своеобразное окно. Прекрасное место для обзора в широком плане. С высокого берега открывается вид на все, что внизу и вдали. Вот перед тобой в глубине — зеленый зал солярия, живописные четырехверхие туи у входа в него. А дальше лес и лес без конца. Огромный город пропал, затонул в нем совершенно. За волнами зелени видна только противоположная окраина его — Высокий Замок, как далекая полоса горизонта, синяя, темная. Вид прекрасный, незабываемый, неповторимый!
ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ
При более тесном общении с парком я почувствовал, что прогулки животворно действуют на организм, укрепляют силы и после них веселее работается. Не раз потом старался понять почему.
Лесной воздух? Это, безусловно, имеет большое значение. Тишина? Да, несмотря на то, что парк посещают тысячи людей, в нем никогда не бывает толкучки, шума, даже на его главных аллеях. Парк большой, есть где разойтись. Хочешь побыть совсем один, никого не видеть и чтобы тебя не видел никто — сколько для этого в парке уголков!
Но есть еще одна сторона — эстетическая. Многие не осознают, что окружающая красота исцеляет не меньше, чем чистый воздух, тишина и покой. Находясь в парке, люди просто ощущают, как хорошо вокруг, даже не задумываясь, что в самом деле вызывает такое радостное настроение. Каюсь, вначале и я мало над этим задумывался. Идешь бывало по парку с женой, с другом или один, дышишь свободно и чувствуешь, как приятна тень в жаркую погоду или как согревает тебя солнышко в холодную пору. И ничего тебе больше не надо.
Я постепенно стал присматриваться ко всему вокруг. Ни одна аллея, ни одна дорожка не похожи друг на друга, и не потому, что пролегли в неодинаковой по конфигурации местности. Нет, каждая оформлена по-своему, со вкусом. Все они композиционно связаны — проходами, тропами — в единое целое. Потому парк и пред-стает перед нами как высокохудожественное произведение людей, природы, богатой и щедрой.
А сколько разновидностей деревьев и кустарников в парке! И растут они по воле садовника-художника не отдельными группами, не раскиданными в беспорядке Они посажены так, что создают живописные картины, на которые никогда не устаешь смотреть.
ГИНКГО
На истинное художественное произведение сколько ни смотришь, каждый раз видишь в нем новые и новые детали. А они-то играют такую роль, что и виденное ранее предстает в ином свете или резче оттеняет важную его сторону.
По Стрыйскому парку я исходил не сотни, а тысячи километров. И в каждое новое посещение его сталкивался с чем-то впервые.
Мне ли не знать дорожку, где бюст Крылова? Я на ней, открытой, часто бывал весной и осенью, когда прохладно и хочется погреться на солнышке. Знаю на этой дорожке почти все деревья. А вот поди ж ты, недавно столкнулся с таким, которого не замечал раньше, хотя и росло оно открыто, около пирамидальной туи.
Вначале я это дерево тоже принимал за тую, только вересовидную. Но присмотрелся внимательнее — нет, что-то иное. Не веря своим глазам, подошел ближе, потрогал ветку рукой.
«Ба! Да это пихта!.. Конечно, она, родная северянка, с мягкой, ласковой хвоей!.. Но почему кустарниковая и стелется по земле?.. Нет, не она».
Сорвал небольшую веточку, сунул в карман и пошел к старейшему садоводу Дерешу, который, несмотря на преклонный возраст, еще бодр и энергичен.
— Это пихта, Владимир Иванович?
— Нет, не она... — И старик запнулся. — Это... это… Вот склероз проклятый. Не назову. Позднее само придет в голову, а сейчас не назову. — Садовник досадливо, поморщился и потер лоб рукой. — Нет, не назову.
Я на три года моложе Дереша. И со мной бывают иногда такие истории. Вылетело раз из памяти слово «аквариум» — никак не мог назвать его в нужный момент.
— Я вам завтра скажу. Обязательно припомню, — пообещал Дереш.
Я попрощался с ним, и только вышел из его служебного помещения, как неожиданно встретился с Колодяжным. Семен Иванович, не напрягая памяти, сразу сообщил, что в руке у меня не пихта, а тис, что хвоя его и семена ядовиты.
— Но мы стоим у более интересного дерева, чем тис. Посмотрите вверх, — вскинул он руку.
Да, мы стояли у странного дерева, совершенно не похожего по своему строению ни на одно из растущих в парке.
— Гинкго, — назвал его Колодяжный. — Единственный представитель в мире мелового периода мезозойской эры. Далекие предки его — современники ихтиозавров, плезиозавров, птерозавров. — Семен Иванович передохнул. — Это дерево начало свое существование за миллионы лет до появления человека!
Колодяжный торопился после обеда на работу, а потому посоветовал на ходу:
— Присмотритесь, очень интересное дерево. Оно в парке с 1909 года. Если брать во внимание его долголетие, то оно еще молодое.
Он ушел, а я остался около гинкго. Подошел к стволу. Не обхватишь. Не кора на нем, а какой-то твердый, как металл, панцирь.
Ветви прямые, черные, целиком просматриваются сквозь листву. Они напоминают огромных змей, присосавшихся к стволу. Листья у гинкго причудливые, двулопастные, похожие на веер. Годичные побеги в метр и более. Гинкго — дерево первой величины, в зрелом возрасте оно достигает сорока метров.
Посмотришь со стороны — на что оно похоже? Исследователи утверждают, что у гинкго есть сходство с тополем или осиной. Нет, скорее с гигантским папоротником. Глянешь на верхушку: по строению веток — ель. Но листва резко отличает его от хвойного дерева.
В прошлые геологические периоды — меловой и третичный, как свидетельствуют энциклопедические справочники, леса этих деревьев росли на всем северном полушарии. А теперь дикорастущие гинкго можно встретить только в некоторых горных местностях Китая и Японии. У буддистов гинкго — священное дерево.
Я с трепетом стоял перед гинкго — этим потомком далеких предков всего растительного мира. Мне было стыдно перед ним: столько раз проходить мимо и не обратить внимания. А ведь оно на виду, рядом с шаровидной вишней, которой я не раз любовался.
Из ворот вышел Владимир Иванович Дереш.
— О, вы здесь? — Он быстро подошел ко мне, пожал руку и извиняющимся тоном сказал: —А я в прошлый раз, как только, вы ушли, вспомнил. Тисом этот куст называется.
— Я уже знаю.
Мы посмеялись над старческой забывчивостью.
— Любуетесь гинкго?
— Да. И будь на голове шляпа, снял бы ее перед ним!
— Верю! — помолодел в улыбке Дереш и показал на служебный домик в стороне. — Я здесь работаю, можно сказать, живу свыше сорока лет рядом с этим гинкго и каждый день, проходя мимо, смотрю и не могу налюбоваться.
Садовник задумался и покачал головой.
— А ведь может случиться, что и гинкго забудешь. В нужную минуту, как тис, и оскандалишься перед людьми... — В глазах Дереша блеснул задорный огонек. — Ну, ничего, сегодня возмещу свой промах. Перейдем дорожку.
Перешли. Владимир Иванович остановился около небольшого деревца с красивыми фигурными листьями. Под ним табличка: «Аралия маньчжурская».
— Хороша?
— Еще бы!
— Сорвите листок в свою папку для гербария.
Я обрадовался. Но, едва коснувшись листка, отдернул руку и не сдержался:
— Черт!
Владимир Иванович захохотал.
— А ведь его в народе так и называют — «чертово дерево».
Я обвернул платком пораненный палец, чтобы унять кровь. А Дереш осторожно сорвал лист и показал мне. На нем были тончайшие иглы длиной сантиметра два.
ИЗ ПЕРЕЖИТОГО
В один из осенних дней, под вечер, я гулял в верхней части парка. Устав, сел отдохнуть у фонтана. Хотел идти домой, но вспомнил, что у меня нет ни одного конверта, а написать надо сразу три письма. Спустился по парку тихой улочкой в город и в сквере, у памятника Николаю Кузнецову, увидел Николая Струтинского.
Невысокий, крепко сбитый, он стоял в раздумье перед памятником. Затем подошел к пьедесталу, поправил два больших венка и пошел в противоположную от меня сторону.
— Струтинский! — окликнул я.
— О, Владимир Иванович!.. Как давно мы с вами не виделись.
— Не удивительно, Николай Владимирович... У вас такая работа, что трудно и встретиться с вами. Навещаете своего боевого друга? — показал я взглядом на памятник.
— Да, и часто. Каждый раз, когда еду в Добротвор или возвращаюсь домой. Мы ведь с ним рядом живем. (Живем? А ведь верно, такие герои не умирают). — Струтинский показал в сторону улицы Пархоменко, по которой я только что спустился. — Почти на одной улице, — вздохнул. — Только уж ко мне друг никогда не заглянет.
Мы вспомнили начало пятидесятых годов, партшколу, тот день, когда ее посетил командир прославленного партизанского отряда, писатель Дмитрий Николаевич Медведев, как проводили читательскую конференцию по его книге «Сильные духом», как на сцене сидели автор и его живые герои: Мария Ких, Михаил Несен, Николай Гнидюк и он, Струтинский, со своим братом Георгием.
Это была не только конференция, а волнующая встреча боевых друзей-разведчиков, бесстрашных патриотов Родины. Волнение передавалось и в зрительный зал: там тоже сидели герои — вчерашние фронтовики или работники партийного подполья.
Воспоминания о пережитом сблизили нас со Струтинским. И мы, забыв обо всем, оставили сквер и пошли неторопливо в сторону Парковой улицы. Николай предложил:
— Пройдемтесь немного.
Перед главным входом он остановился и показал на предпоследний дом по левой стороне улицы.
— Тоже памятное место...
Струтинский коротко рассказал об умной и смелой партизанке-разведчице Лидии Ивановне Лисовской, Она сумела завоевать доверие командующего особыми войсками генерал-майора фон Ильгена и начальника отдела рейхскомиссариата Украины Гителя. Добытые сведения о планах оккупантов она передавала в отряд. При активной помощи Лисовской был убит на конспиративной квартире Гитель, а фон Ильген среди белого дня выкраден из особняка и также уничтожен.
— Обо всем этом я написал в книге «Шла война народная». А вот что было дальше с Лидией Ивановной. После уничтожения Гителя и фон Ильгена гестаповцы заподозрили Лисовскую в связи с партизанами. Арестовали. Но доказать причастность ее к отряду не могли. Даже предложили ей стать разведчицей гестапо. Согласилась: ей еще до того советовал Кузнецов поступить именно так в интересах отряда, если окажется в лапах врага. Освободили. Но тайно следили за каждым шагом разведчицы: надеялись через ее явки вылавливать партизан. Особенно им хотелось напасть на след Николая Кузнецова, когда поняли, кто кроется под немецкой фамилией Пауля Зиберта. Отступая из Ровно во Львов, гестаповцы не оставили и Лисовскую. Они поселили ее вот в этом доме...
Мы прошли в парк и сели под красным буком.
— Трудная обстановка, — сказал я, глядя на памятный Струтинскому дом.
— И вы представьте, Лидия Ивановна и в таких условиях держала связь с отрядом, наводила оккупантов на ложный след.
— Наверное, здесь встречалась со своими людьми?
— Нет, в городе. В парке слишком все открыто. Она здесь просто отдыхала.
— И с Кузнецовым встречалась?
— Встретилась однажды около оперного театра. Увидев Лидию Ивановну, Николай Иванович издали радостно улыбнулся ей. Она в ответ — тоже. Но условным знаком дала понять, что за ней следят. Поприветствовали так друг друга и разошлись. И все обошлось благополучно.
Был выходной день. На главных дорожках парка полно людей. Но Струтинский, я это видел по выражению его лица, не замечал ни их, ни разноцветья увядающих деревьев, особенно яркого при свете солнца. Он жил тем, о чем говорил. А я старался представить себе Лидию Ивановну, постоянно рисковавшую своей жизнью ради мира и счастья вот этих людей. Может, думалось, и она не раз сидела под этим буком и мечтала об отдыхе после всего пережитого.
— Где теперь Лисовская? — спросил я.
— Погибла в сорок четвертом году вскоре после изгнания гитлеровцев со Львова. — Помолчал и добавил: — Погибла, как и Николай Иванович, от рук бан-деровцев.
МИР ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА
В День Победы парк встретил львовян ласково, с открытой душой. Еще за неделю до него в хмурые дни ненастья расцвели барбарисы, вишни и алыча, но были мало заметны в серой измороси. В этот знаменательный день на солнце среди нежной зелени они, белые, чистые, предстали во всей своей красоте. В канун торжества ожили соцветья пахучих черемух, а каштаны зажгли свои матовые фонарики.
Особенно радовали глаз декоративные сливы и яблони. Краснолистые, с белыми цветами, они казались то карминными, то фиолетовыми. А цветущие кусты смородины пылали, как знамена.
Я сорвал по маленькой веточке красной вишни, багряной смородины и пошел, как с флажком в руке, к верхнему входу, против которого в Парке культуры должно было состояться открытие Монумента Славы Советской Армии.
Вся улица и расширенная новая площадь, разделяющая два парка, полны народа. И знамена, знамена... Пробиться ближе к монументу невозможно. Но он, огромный, и из парка хорошо виден. Только в парке так же людно, как на площади.
Дождавшись, когда с главных фигур монумента сползло на землю покрывало и отгремел салют, я отошел от изгороди. Меня интересовало другое — что происходило в парке.
Я никогда не видел в нем столько людей! Во всю ширину аллеи шли и шли к памятнику мужчины, женщины, дети, группки молодежи. Все оживленно разговаривали, улыбались. У многих—на груди ордена и медали.
Все это выглядело необыкновенно торжественно и волновало до глубины души.
В памяти ожил первый День Победы — четверть века тому назад. Его я встретил не дома, а там, где застал меня конец войны, в районе последних боев.
С Первого мая мы ждали его с часу на час. От множества событий голова шла кругом. В Международный день солидарности трудящихся в Берлине водрузили над рейхстагом флаг победы. Закончились военные действия в Италии. Венеция освобождена восставшими патриотами. Казнены по приговору суда Муссолини и четырнадцать его приспешников. Баварцы захватили предателей французского народа Лаваля и Марселя Дэа. Советская Армия освободила из концлагеря бывшего премьер-министра Франции Эдуарда Эррио. В члены ООН были приняты Украинская и Белорусская ССР. И все это произошло только за один день!
День Победы застал меня в Восточной Пруссии, в Норкиттене. Боевые действия наш фронт закончил за месяц до Первого мая. И жили мы с некоторым комфортом. Заместитель командира полка по политчасти занимал низ небольшого домика, а я поселился наверху, в мансарде.
Восьмого до полуночи готовился к очередному занятию. Утомленный, лег и тут же заснул. Ординарец заместителя командира полка растолкал меня среди ночи.
— Победа, а ты спишь! Идем скорее вниз, майор зовет! — кричал он воз-бужденно.
Меня охватило такое волнение, что я не мог совладать с собой. И мне не хотелось показываться никому на глаза в таком состоянии.
— Нет, не пойду, если майор зовет, а не приказывает. Иди, Василий, так и скажи ему.
Едва ординарец закрыл за собой дверь, небо за окном озарилось. Ракеты, ракеты без числа. Взмыли вверх трассы зениток.
Я распахнул окно и сел на подоконник. Передо мной открылась такая красота, что дух перехватило. Разноцветье ракет и трасс, отражалось в Прегеле, который протекал внизу перед нашим домом.
И первое, о чем я подумал, — о семье: мать, жена, дочь-школьница. «Конечно, они спят теперь и во сне не видят, что произошло». Я представил их пробуждение и себя вместе с ними в такое необычное утро и чуть не разрыдался от счастья.
А вечером я ушел в соседний полк навестить своего друга, лейтенанта Запольского, который, как и я, до войны был преподавателем. В комнате с ним сидели начальник связи, парторг полка, начхим, а у рации — радист с наушниками. Всех их я хорошо знал. Обнялись.
— Помнишь, я говорил тебе еще в апреле, что к Первому мая Берлин будет взят, а вскоре и войне конец? — спросил Запольский.
Меня больше интересовало то, что происходило ныне:
— Знаешь, друг, вот наконец наступил мир. А мы не перестаем чувствовать себя в состоянии войны.
— Это верно! Это верно! В первые дни войны мне так же не верилось, что нару-шен мир и начались страшные бедствия. Привычки мирной жизни владели мной, пока я не пережил бомбежки.
О чем-то возбужденно говорили и другие.
— Товарищи, внимание! — крикнул радист. — Важное сообщение! В двадцать один ноль-ноль выступит по радио Председатель Совета Народных Комиссаров.
Мы переглянулись: теперь уж не Верховный Главнокомандующий, а Предсов-наркома.
Часы показывали без пяти минут девять. Радист, снял наушники и включил трофейный приемник.
Передавали праздничный концерт. Мы замолкли в ожидании. Музыка скоро прекратилась. Прошла какая-то доля минуты — и послышалось обычное в годы войны обращение:
— Дорогие соотечественники и соотечественницы!
Всем было ясно, что скажет Предсовнаркома. Но мы боялись пропустить хотя бы одно слово. Да и могло ли быть иначе? Ведь все, что слышали раньше, жило в наших мечтах долгие годы войны, давало нам силу и уверенность в себе.
Сердце у меня дрогнуло и замерло на миг, когда я услышал от самого Предсовнаркома, что война закончена и наступил мир.
Я не сдержал слез. Плакали и другие.
Кончилась речь. Тишина длилась еще несколько мгновений, и вдруг точно разорвалась от ликования. Заиграла гармошка, раздался круг.
— А ну, дай жизни! — крикнул парторг полка, выбил ладонями по бедрам веселую трель, выпрыгнул на середину круга и пошел вприсядку. Мы все зааплодировали.
Лицо парторга полно вдохновения, глаза горят задором, а движения непринужденны и красивы — ну, просто не верится, что перед тобой тот выдержанный и строгий капитан, каким я привык видеть его на совещаниях в политотделе.
Его примеру последовали другие.
Это воспоминание вызвало у меня радостную улыбку. Я смотрел на идущих к памятнику одухотворенных ветеранов войны и думал: «Где их застал первый день мира — в Берлине, Дрездене или в Праге?»
...Свернув с дорожки, я поспешил в лесную часть парка: хотелось увидеть каштаны, которые я посадил осенью.
Издали заметил две тычки-метки. Подошел к ближней. Маленький каштан зеленел тремя листами. И второй — тоже. Я присел перед ними и любовно, как детей, гладил их. И в мыслях моих было одно: «Скоро парку исполнится сто лет. До того времени оба мои саженца не только перерастут меня, а превратятся в настоящие молодые деревья. И я смогу пройти под густыми их кронами».
Да, век — большая юбилейная дата! И я уверен: львовяне отметят торжественно юбилей своего любимого парка.
Львов – Дубулты
1969—1970
Текст повести опубликован с разрешения правообладателя,
дочери писателя Крайнюк Елены Владимировны ©
Набор - Гратий Светлана Алексеевна